Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2003, 1

Перебирая бумаги в старых папках

(Тридцатые: Бек, Твардовский)

Наталья Викторовна Соколова (1916—2002) — известный публицист, очеркист, прозаик — была постоянным автором нашего журнала, выступая на страницах «Вопросов литературы» в жанре мемуарной эсссеистики. Она была талантливой, острой, проникновенной собеседницей своих современников — от Л. Я. Гинзбург, с которой состояла в близком родстве, до К. М. Симонова, посвятившего ей довоенную поэму «Пять страниц». Ей было о чем вспоминать...

В последний год жизни Наталья Соколова работала над большим мемуарно-архивным повествованием, фрагмент из которого мы публикуем ниже. Эту «главу» — последнее, что Н. Соколова подготовила для печати, — писательница выверяла и шлифовала в день накануне ухода. Звонила нам в редакцию: старалась уточнить сноски. Как предсказал ей один из героев повествования — Александр Бек, творческая дружба с которым занимала особое место в ее жизни, умерла Наталья Соколова далеко за восемьдесят и погруженная в воспоминания «о нас всех».

 

Не хочу, чтобы летели щепки.

А. Твардовский

 

Не так давно начала я писать воспоминания о писателе Александре Беке. Вынула папки, помеченные этим именем, пролежавшие у меня в шкафу немало лет, и с великим изумлением обнаружила множество документальных материалов — писем, дневников, заявлений, заметок, записок Бека и его сотоварищей по цеху, по поколению. Да, я числила за собой свойства архивариуса, знала, что люблю подбирать за окружающими исписанные бумажки, иногда попросту предназначенные на выброс, но такое обилие документов было для меня неожиданностью.

Когда и с какой целью Бек, с которым я дружила, принес мне письма Твардовского к нему тридцатых годов? Сейчас уже не вспомнить. Бек вообще иногда подкидывал мне то, что он называл «биографической вкуснятиной», «крупицами прошлого». Говаривал: «Просмотрите, Наталья Викторовна, подумайте, посоветуйте, как я могу это применить. Пусть пока у вас побудет». Принесенное залеживалось, листки желтели и обтрепывались по краям, спрессованные в папках, и я, и Бек — мы о них начисто забывали.

Впрочем, иногда мне говорилось и другое — с бековской иронической ухмылочкой: «Вы, Эн-Вэ, моложе меня, вы проживете долгую жизнь, аж за восемьдесят, я знаю, и будете писать о нас всех воспоминания». Это казалось мне тогда ужасно смешным и совершенно фантастичным — и «восемьдесят», и «воспоминания»...

Пришло время открыть старые папки и заняться их содержимым.

Я хочу предложить читателям «Вопросов литературы»:

1. Четыре письма Твардовского Беку 37-го года;

2. Дневник Бека (20 августа — 8 октября З7-го года).

Письма Твардовского, написанные от руки, находятся у меня в подлинниках, в первозданном виде, а дневник Бека — перепечатка (перепечатывал он сам). Где дневниковая тетрадь и сохранилась ли она — не знаю, не берусь сказать.

Хранил Бек чужие письма обычно в конвертах (хорошее обыкновение), так что можно установить местонахождение и отправителя и адресата.

Приведу кое-что из рассказов Бека о прошлом, которые сохранились в моих тетрадях: «Люди рассказывают».

Во второй половине тридцатых Бек и Твардовский были дружны, Бек относился к Твардовскому восторженно, пророчил ему большое будущее, громкую поэтическую славу. Они чуть ли не каждый день встречались, вместе ходили в кино, в баню, прогуливались по московским бульварам, выпивали, вели беседы «за жизнь и литературу». Любили ночевать друг у друга, если супруги нет дома; тогда собеседование — до рассвета. Лидии Петровне, первой жене Бека, это не нравилось (ей казалось, что Бек зря теряет время, мало работает), она их старалась поссорить. Пришел как-то Твардовский почти босой, Бек отдал ему свои старые сапоги, а Лидия Петровна добилась того, что Бек сапоги забрал. Твердила: «Надо Лёве» (Лёва — тогда подросток, сын Лидии Петровны, пасынок Бека, которого Бек очень любил). Твардовский из-за сапог рассердился и стал к Беку холоднее. (Вообще смолоду Твардовский, случалось, ссорился с приятелями по пустякам. Приятель запустил на патефоне не ту русскую песню, какую хотел Твардовский... ссора. Другой приятель обещал сходить с ним в баню, заснул, проспал... ссора.)

Твардовский, студент, в этот период много читал, напряженно занимался.

— Молодой Твардовский был ослепительно талантлив и умен, — говорил Бек.

* * *

Итак, письма Твардовского к Беку.

Конверты у Твардовского бежевые, в левом углу герб СССР (серп и молот), в правом углу классическая почтовая марка тех лет — мужик, стриженный под горшок, с усами и бородой (были еще марки с крестьянкой, рабочим, работницей).

Твардовскому 27 лет, он из Смоленска приехал в Москву на учебу, учится в ИФЛИ. Автор нескольких поэтических книг. Поэма «Страна Муравия» (1936) сделала его имя известным не только на Смоленщине, но и по всей стране. Бек лет на восемь старше Твардовского, неудачливый, побитый критик, только начинает (довольно поздно) свой путь прозаика.

Первые три письма Твардовского — из Москвы. Четвертое письмо — обратный адрес смоленский (студент уехал на летние кани-кулы).

 

 1 Тоом Лидия Петровна — критик и переводчик с эстонского (1890— 1976).

2 Тоом Леон Валентинович — поэт и переводчик (1921—1969).

 

1

Енакиево, улица Первомайская, д. 228. Дом приезжих
з[аво]да. Писателю Беку, Александру Федоровичу1.

Москва, Арбат, Большой Могильцевский, д. 6, кв. 4.
А. Твардовский [конверт].

 

27.III.37. М.

Здравствуй, Бек,

Хороший человек.

Зело пространную твою эпистоль получил вчера и прочел с удовольствием. Завидно. С какой охотой приехал бы к тебе (весной вообще хочется ехать — это почти у всех), но нечего об этом и думать. Подготовка книги стихов — это для меня почти что писание их. Переделываю все насквозь, дополняю, выбрасываю и т.д., и видно уже, что в срок не сдам. Я уже не говорю об институте, переводах для Двух Пятилеток, хлопотах по обмундированию собственной персоны к весенне-летнему сезону, у меня же нет ничего.

Так что неуклонная твоя последовательность и настойчивость зазывания меня — всуе. Больше ты этой темы не касайся на данном этапе. Поездим еще. Да ты один лучше, плодотворнее проведешь время, больше сделаешь.

А увидимся — опять

Выпьем мы по доброй горючке, — как писал великий русский поэт Николай Алексеич Некрасов, — и ты расскажешь все прекрасно (о, если бы ты так писал, как рассказываешь!) и подробно.

Должен с первого же письма оговориться, что в числе многих моих недостатков есть и тот, что я не умею писать мало-мальски длинных писем. Очень люблю получать таковые, но писать не могу. Видимо, дух времени. Раньше литераторы оставляли по себе огромное эпистолярное наследство, письма писали с копиями, писали их как произведения, формулировали в них сложнейшие и серьезнейшие мысли, давали бытовые картины, зарисовки, характеристики и т.д. А теперь писатель, умирая, будет оставлять по себе стенограммы речей, ответы на анкеты, и разве еще — авансовые расписки.

Пиши, Бекушка, не поддавайся сему губительному духу. Не огорчайся, что мои письма будут кратки и бессодержательны.

Желаю тебе писать роман2 крепко и весело. Главное, пиши, чтоб было весело.

Вчера у нас была Лидия Петровна. Говорили о странно-стях твоей богатой натуры, была четвертинка, каковую не с кем было раздавить.

Александр.

Маня3 тебе, понятно, кланяется.

 

1 По моде 30-х годов истинное, датское, отчество Бека — Альфредович — в литературных кругах устно русифицировалось, отсюда — Федорович.

2 Имеется в виду роман «Югосталь», Беком не завершенный.

3 Мария Илларионовна, жена А. Т. Твардовского.

2

Енакиево. Первомайская, д. № 228. Беку Александру Федоровичу.

Москва, Арбат, Б.Могильцевский, д. № 6, кв. 4. А. Твардовский [конверт].

 

М.18.IV.37.

Дорогой Александр Федорович.

Я спешу извиниться, что несколько задержался с ответом. Дни мои идут в суете и суемыслии; и много делаю, и мало получается и т.д. Кидаюсь от одного к другому и только нервничаю, времени мало, долг велит готовить зачеты, а я за некоторые даже не брался. А еще ужасно то, что нужной книжонки иной раз не найти. Все это я сообщаю не столько в порядке оправдательной мотивации, сколько в порядке информации (рифма!).

Я знаю, что ты хотел бы от меня новостей литер. жизни, но, увы, я плохой источник. То, что было интересно на мо-сковском собрании, ты, вероятно, знаешь по письмам Л. П.1
И потом, должен сказать, что в изустном изложении это все предстало бы связнее и занятнее. — А так, вообще, я почти и даже совсем нигде не бываю, ни с кем не встречаюсь. Жизнишка моя протекает с этой стороны довольно бедно.

А с какой стороны она проходит более богато? Думаю, что время все же проходит не совсем даром. Значительно подтолкнул немецкий язык (ходит ко мне учительница), читаю, конспектирую; возобновил было работу над пьесой, но испугался, видя что она может взять у меня все мое время. Большая вещь требует много просто энергии, сосредоточенности, а ее (сосредоточенности) почти невозможно достигнуть в моих условиях.

Верится мне, что очень богатое будет у меня лето. Напишу пьесу и не то лирическую поэму, не то большой цикл стихов о детстве, юности, родных местах, любви и пр. в высоком, м[ожно] ск[азать], духе. Непременно (мечта последних, можно сказать, лет жизни) побываю в родных местах. Знаю, что будет это грустновато, больновато, но и хорошо. Освободит меня, по крайней мере, от груза неизжитых, не востребованных загорьевских эмоций. Выпишу все — и с концом. Впереди жизнь, которую надо делать с начала медленно и кропотливо: смиренно заканчивать вуз, набираться ума, устраивать семью, чтобы не висела ежедневной заботой, потом, если не будет каких-нибудь общих непредвиденностей, идти в люди, на несколько лет. Как это представляется мне — распространяться не стоит.

Л. П. обещала прочесть главу из своей новой работы. Напрасно только она берется за такие темы, как искусство, — это, я не могу даже объяснить, это почти наверняка мертвое дело. Она атмосферу, т[ак] ск[азать], своих размышлений, переживаний, взглядов (м. б., совершенно правильных, хотя бы и инстинктивно правильных) об искусстве принимает за материал искусства, за тему. А это, пожалуй, самообман.

Но эти мои рассуждения могут быть и совсем неправильны.

Привет тебе и твоей работе. Э, что-то забыл, когда ты должен приехать. Приезжал бы к 1-му мая водку пить.

Жму длань. А.Твардовский.

 

1 Имеется в виду Лидия Петровна Тоом.

3

П/о Горбатов, Горьковской обл. Павловского р-на. Деревня Нижний Избылец. Дом М. М. Рябикова. Тов. Беку, Александру Федоровичу.

Москва, Арбат, Большой Могильцевский, дом № 6, кв. 4. А. Твардовский [конверт].

 

М. 9.VII. З. 7(?)

Привет незадачливым дачникам!1

Большое спасибо за письмо, за память, как говорится. События нашей скромной жизни следующие: Маня родила хорошего парня2, а я сдал с грехом пополам экзамен по истории. Завтра-послезавтра уезжаем в Смоленск, вернее, не в самый См-ск, под Смоленск, есть там такая станция Колодня. Туда просим и писать нам, помечая «до востр.».

Я уже перестал удивляться практичности Бека, но в своем письме он дал мне повод еще раз удивиться. Выходит, что, попав в малярийную местность, он первым долгом озабочен поживиться здесь историей вопроса, показаниями очевидцев и т.д. Молодец, право, но смотри, как бы исследовательский интерес не сыграл с тобой шутку. А толстых, говорят, малярия особенно жестоко бьет.

А с сыном (зовут его Александром) происходит такая вещь. Ввиду бессмысленности обзаведения кроваткой на 3—5 дней нашего здесь пребывания, мы его положили в чемодан, прикрепив поднятую его крышку к стене. Он (сын) вначале прямо-таки вольготно [себя] чувствовал, а в последние дни замечаем, что ему уже вот-вот потянуться будет неловко. Поэтому спешим уезжать. Сын, надо сказать, удачный. Некоторую несвоевременность своего появления он целиком искупает и даже перекрывает своими наличными качествами. Я при моем теперешнем преобладающем настроении (плохом) прямо-таки нахожу в нем утеху.

Новостей общезначимых не знаю. Большая неприятность: Македонова3 бьют всерьез, а мне его жалко, настоящий человек, умный и честный, говоря минимально.

Желаю вам — и Ал. Ф. и Л. П. — все же использовать свою малярийную зону на сто проц[ентов].

Хорошо будет (если все будет хорошо) встретиться осенью. Видимо, Бек, будем мы с тобой обзаводиться каким-либо приютом под Москвой. Я по крайней мере. В общем, обмозгуем накоротке.

Маня кланяется вам. Просит сообщить, что сын с момента рождения прибавил в весе на 400 граммов. Ваш многосемейный и чадолюбивый друг А. Твардовский.

Пиши на Колодню.

 

1 В это время Бек с женой отдыхали в Горьковской области.

2 Сын Твардовского Саша (1937—1939), умерший от внезапной болезни.

3 Македонов Адриан Владимирович (1909—1994), критик и литературовед, до войны писавший о современной русской и зарубежной литературе. В 1937 году был репрессирован, жил на Крайнем Севере, где приобрел специальность геолога (с 1965 года — доктор геолого-минералогических наук). С середины 50-х вернулся в критику. О творческой дружбе А. Македонова и А. Твардовского см.: Баевский В. Кулацкий подголосок и враг народа: двойнойпортрет//Вопросы литературы. 2001. № 5.

4

Г. Горбатов, Горьковской обл. Село Нижний Избылец, дом М. М. Рябикова. Александру Федоровичу Беку.

Смоленск, улица Кашена, д № 1/9, кв. 9. А.Твардовский1 [конверт].

 

Привет, дорогие Ал-ндр Фед. и Лидия Петровна!

Сердечно благодарю вас за письмо и поздравления! Письмо на почте не залежалось, т. к. там мы и газеты получаем «до востребования».

Жизнь наша следующая. Маша с детьми (а там еще и ее сестра с ребенком) на даче. Я устраиваюсь в тещиной пустой квартире один. Думаю поработать, хотя настроение подгуляло. Кроме всего, что все мы знаем о том, какие вещи переживает страна, здесь еще обрушилось на меня (ничего не знал до приезда в См-ск) новое: раскрыт местный заговор в составе всего обл. руководства. Ничего пока официально в газетах нет, поэтому не буду распространяться, основываясь на слухах и разговорах. Дела серьезные.

Ездил ловить рыбу в верховья Днепра дней на пять. Погулял, помытарился по шалашам, под дождем, попьянствовал на лоне — будет. Устраиваюсь здесь в тещиных апартаментах один. По крайней мере, добрый месяц у меня есть для работы. В конце августа приеду в Москву. Горячо поддерживаю идею обоснования в загородных коттеджах. Иначе мне деваться некуда со своим материнством и младенчеством.

Вчера Ефрем2 отослал рукопись в Знамя. По этому случаю пил у меня и помог проесть последние 20 р. А сегодня ходил я на почту — должен был быть перевод из «Сов. пис», а — нету. Придется опять подниматься на гору (я живу внизу за Днепром), и м. б., опять не будет перевода.

Ефрем уже сегодня обнаружил, что рукопись послал без одной страницы из середины, и послал ее дополнительно. Я уверен, что не одна такая страница. А на днях у него украли все документы (или потерял). За паспорт нужно платить 100 рублей, а он протестует: паспорт, мол, был совсем худой, в два листика. Толстовка на нем та же, что была. Говорят, первое, что он сделал по приезде в См-ск, — это пошел на базар узнать, сколько дают за его пальто. Пальто на нем уже не видно. Пошел он к черту!

Пишите мне теперь по след. адресу: См-ск, ул. Кашена, дом № 1/9, кв. 9.

Маня кланяется и собирается написать вам сама. —

...Привет.

......Завидующий вам:

Александр

(Приписка карандашная.) Извините, бумага плохая, лучшей нет.

 

1 Письмо без даты. На конверте штамп: «23. 7. 37, Горбатов». Пишет Твардовский на клочке бумаги, где можно прочитать набранную типографским способом строку: «поступило в возврат» (послед-нее слово — с твердым знаком). Возможно, он вырвал листок из дореволюционной амбарной книги.

2 Смоленский прозаик Ефрем Марьенков, друг Твардовского, а также Бека (с Беком его познакомил Твардовский). Марьенков, по словам Бека, был «не самых строгих правил», гуляка, разгильдяй, но симпатичный. Твардовский его опекал и в то же время над ним подтрунивал.

* * *

Гнетущая атмосфера года 1937 дает о себе знать в письмах Твардовского. Македонова прорабатывают, жаль Македонова. «Все мы знаем, какие вещи происходят в стране». Твардовский жалуется на плохое настроение. Раскрыт заговор в Смоленске в обкоме партии...

В дружеских разговорах Бека и Твардовского всего этого, вероятно, было больше, чем в письмах. Письмо могут перлюстрировать, прочесть, сделать соответствующие оргвыводы. Об антисоветском заговоре обкомовцев Твардовский пишет кратко и достаточно осторожно (хотя чувствуется, что это его волнует, беспокоит). И боязно писать, и не может не писать, потому что это — страшное, непонятное — занимает его мысли.

Тревоги года 1937 еще явственнее проступают в дневнике Бека.

Если письма Твардовского к Беку — весна, лето, то дневниковые записи Бека — сентябрь, октябрь. Гнет зловещего года набирает силу, крепчает.

Итак, дневник Бека: передо мной — двадцать две машинописные страницы. Есть вымарки Бека. Первой страницы нет, сразу идет вторая.

Бек перепечатывал и отделывал свои старые дневниковые записи 1937 года незадолго до смерти, рассчитывая включить их в документальную работу «На своем веку», посвященную династии Коробовых (напечатанную посмертно в «Знамени», № 4 и 5 за 1973 год). Но потом раздумал, не включил.

Что отражено в дневнике Бека? Аресты, закрытие горьковских редакций, рассыпанный набор книг — и на этом черном фоне встречи с Твардовским, прорабатываемым, преследуемым, опасающимся ареста.

 

 

20 августа 1937 года.

Шестнадцатого приехал в Москву1. В тот же день я отправился, как хороший рыбак, проверять все свои «подпуска».

Прихожу в «Советский писатель». Спрашиваю в производственном отделе:

— Ну, как книга Бека «Доменщики»?

— Никак.

Э, я все время это предчувствовал, ожидал, Оказалось, сверстанная книга в последний момент была рассыпана. Кто-то из работников издательства пошел в Наркомтяжпром, там испугали: Федоровичде (он у меня выведен в «Курако») — вредитель, Свицын2 — вредитель и т.д. И в издательстве решили книгу не выпускать. Горестно. Да и деньжата, на которые я твердо рассчитывал, пока ахнули.

Иду затем в «Наши достижения». У меня был там взят аванс и я без особого энтузиазма думал, что вот, мол, придется отрываться от романа и что-то делать для этого журнала. Оказывается, журнал ликвидирован.

Оттуда отправляюсь в «Колхозник», рассчитываю получить там некую сумму за небольшую повесть о Власе Луговике, которая в этом журнале была принята. И тут меня поджидает новость. Оказывается, «Влас» был сверстан в седьмом номере, но в последний момент (ох, уж этот последний момент) редактору что-то — даже неизвестно что — не понравилось, вещь вынули и рассыпали. В редакции полная беспризорность, бесхозяйственность. Видно, что дело идет к упадку. Вероятно, и к ликвидации.

Из «Колхозника» еду в «Две пятилетки», где принята «Последняя печь» (первые полтора листа, сделанные в виде завершенного эпизода). Оказывается, и это издание похерено. Ни один сборник не выйдет. Будет выпущен лишь том народного творчества. И кабинет мемуаров заморожен, запечатан в несгораемых ящиках.

Вот какая история! Люди, которые для нас, беседчиков «кабинета мемуаров», были желанными рассказчиками, теперь взяты под сомнение. Некоторые, как я узнал, уже и не на свободе.

В общем, происходит нечто не совсем понятное. Вернусь, впрочем, к своим маленьким делам. Итак, все «подпуска» пусты, я свободен от долгов, от обязательств, но также и от денег.

На следующий день я отправился посоветоваться к Р.. Его, работавшего вместе с нами в «Истории заводов» и в «Двух пятилетках», с полгода назад арестовали, но вот недавно выпустили. Мне страшно интересно было узнать, какова жизнь там, «по ту сторону Свана», какие люди, как себя проявляют и т.д. Ведь биография многих моих героев теперь продолжается там, — по ту сторону жизни. Но Р. ничего не рассказал. Обо всем, что меня интересовало, — молчок.

Вышел он ко мне совсем прежний, изящный, чистый, слегка ироничный и улыбающийся. Мне даже показалось, что он помолодел. Потолковали, главным образом, о денежных делах. Он сказал, что полторы тысячи в месяц достает, даже сам не зная как, это для него не проблема. А между тем, сидит за «Геологией для детей», а не за повестью, не за произведением, которое он может писать. Он уверял, что это последняя его халтура, что нельзя тратить лучшие годы на лит. делишки (редактирование, «консультирование» и пр., и пр.), что надо все силы бросить на настоящее творчество. Говорил, что после «Геологии» поедет отдыхать, а за три месяца напишет десять листов прозы. Этому не верится.

Однако для меня его слова, которым он сам, возможно, не последует, какую-то роль сыграли. Окрепло решение, что мне не надо ни поступать на службу, ни загружать себя разными мелкими поделками лишь ради заработка. Буду пробиваться иначе и идти к своей цели. Р. дал много полезных советов — предложить «Курако» в Лениздат, в «Жизнь замечательных людей» и т. д.

 

21 августа.

Вчера был в «Истории заводов». Ждать пришлось очень долго, до пяти часов, хотелось есть и я поэтому не был вполне в форме. Разговаривал с Рудым. Говорю:

— У вас до того долго приходится ждать, что весь пыл потеряешь.

Он (удивленно и строго):

— Какой пыл?

Пыл в работе для него, как видно, чуждое понятие. Впечатление, что поставлен новый чиновник. Главный редактор там теперь Геннадий Коренев, вялый человек, который тоже огня не раздует.

Рудый стал расспрашивать меня о моих отношениях к Раппу, о моих позициях в литературных дискуссиях. Мои ответы его не удовлетворили (как видно). В результате разговора просил поговорить с Кореневым. Свежим ветерком не пахнуло.

 

23 августа.

Позавчера утром встретил на улице Марка Колосова5. Немного с ним прошлись. Он сообщил мне новость — Рейзен (редактор «Знамени») арестован. То же и Бруно Ясенский6. О доме писателей в проезде Художественного театра — там живет и Колосов — он сказал: «Тяжелый дом». Еще бы. Из разных квартир уже изъяты люди (Ясенский, Шушканов, Селивановский7), многие исключены из партии и ждут, наверное, дальнейшего.

Я спросил: «Что пишешь?» Колосов ответил с горькой усмешкой: «Где уж писать? Редактирую свой журнал. Тяжелая это доля — редактировать».

В Детгизе ответ мне почему-то не дают. А в «Жизни замечательных людей» предложение приняли. Сейчас составляю подробную заявку.

 

1 сентября.

Вот я уже полмесяца в Москве, а еще никакого договора нигде не заключил и денег нигде не получил. Это так тревожит, так занимает мысли, создает состояние неуверенности, неопределенности, что прямо-таки не могу работать.

На днях я побывал на собрании в издательстве «Совет-ский писатель», а вчера, наконец, встретился с только что приехавшим Твардовским.

Собрание в «С. П.» произвело неприятное впечатление. Собрались главным образом люди, фактически выбывшие из литературы. Они задавали тон прениям. Судьба их в самом деле трагична, их не печатают, денег нет, хоть иди продавать газеты. И эта нотка трагичности прошла через все собрание.

Очень интересна была встреча с Тв. Он приехал утром и сразу позвонил мне. Оказалось, дела его плохи, тревожны. В Смоленске арестовали его ближайшего друга Адриана Македонова. (Эта атмосфера арестов, в которой мы живем, гнетет. То и дело слышишь: арестован такой-то, такой-то. Называют имена крупнейших партийных работников. Кажется, целому слою или поколению людей ломают сейчас хребты. Ощущение такое, что вокруг разрываются снаряды, которые кучками вырывают людей из рядов. И ждешь — не ударит ли в тебя.)

Македонова перед арестом прорабатывали, как авербаховца (он писал в «На лит. посту», был секретарем Ассоциации пролет. писателей в Смоленске и т. п.). Тв. на собрании его защищал, чуть ли не один против всех. И вдруг через несколько дней после собрания арест. В смоленском НКВД работает некий неудачный литератор, человек, затаивший злобу на людей и, между прочим, имевший какие-то счеты с Македоновым. Он в своей форме сидел на всех писательских собраниях. Потом, должно быть, сказал начальнику: «Не пощупать ли нам Македонова?» И решили пощупать. Что ж, правдоподобно.

Тв. уверен, что Македонов «чист как слеза». Даже в те моменты, когда Твардовскому приходилось в чем-то сомневаться, падать духом, Македонов укреплял в нем веру в наш строй.

После ареста в смоленских газетах появились заметки о Македонове (можно предположить, как его характеризовали). В одной из этих статеек говорится также и о Тв. О нем выразились очень резко: «сын кулака», «автор ряда враждебных произведений», «эти проходимцы» и т.д. Смоленский Союз писателей передал вопрос о Твардовском в Москву.

Тв. сильно взволнован и угнетен всем этим. Его угнетает и общая, принципиальная сторона вопроса (почему берут людей, не объясняя нам, за что? почему такая бесправность?), и своя личная обида. Он не хочет, чтобы его называли в печати проходимцем, не хочет этого позволить, но нет путей восстановить свое достоинство.

Мы много говорили. Утром я был у него, вечером он у нас. Я высказал такое мнение: где бы он ни поставил свой вопрос, он всюду проиграет. Поэтому посоветовал до последней возможности не ввязываться в драку. У него в Смоленске облит запретил переиздание «Страны Муравии». Он знает это точно, хотя официально ему об этом не объявили. Я сказал:

— Пройди мимо.

— А если и в Москве запретят?

— Тоже пройди мимо. Выжди три-четыре месяца. Тогда вообще будет ясно, что станется со страной, со всеми нами.

 

3 сентября.

Несколько дней не записывал, а записывать есть что.

Это, прежде всего, опять о Тв. Жалею, что не пришлось записать вчера, было бы подробнее. 4-го мы с ним собрались в баню. Он заехал в девять утра с молодым парнем, который оказался поэтом Стрельченко8. Пошли. В бане очередь. Тв. говорит:

— Я очередей не переношу. Пойдем чай пить. И закусим.

Решили купить что-нибудь в складчину. Подошли к магазину. У Тв. рубашка без воротничка, оделся для бани. (Воротнички тогда были пристяжные, на запонках. — Н. С.) У входа в магазин он это заметил:

— В таком виде я не войду. Вы идите, а я прямо к Беку.

За своей наружностью он тщательно следит. Однажды сказал: «Я люблю поношенный костюм, люблю одеться кое-как, но когда подумаю, что могу встретить какого-нибудь Горбатенкова (это секретарь Союза писателей в Смоленске), а этот Горбатенков может подумать: “Эге, спустили ему, голубчику, в Москве штаны”, то надеваю лучший». Вещи он любит добротные, хорошие, но не щеголеватые.

Сидели у меня очень долго, о чем говорили — и не вспомню, только помню, что разговор был очень душевным. Стрельченко читал стихи, мне они не понравились, я это напрямик высказал. Тв. это (прямоту критики) одобрил.

В выходной день достали билеты на «Петра» на 7 часов вечера, однако Тв. позвонил мне уже в 2 часа. Наверное, ему было скучно, пригласил играть в шахматы. Начали играть, но вместо шахмат говорили, говорили. Тв. ищет справедливости, хочет быть убежден в правильности всего, что совершается. Это глубокая страстная потребность, такая, что без ее удовлетворения он не может жить. Когда я сказал, что мы, возможно, можем еще стать свидетелями политических катаклизмов, он воскликнул, замахав руками:

— Об этом нельзя думать.

Он хочет, чтобы его убедили или сам пытается себя убедить, что вершится некая революционная необходимость, справедливость, а жизнь, идущая вокруг, задевающая и его, взывает о множестве несправедливостей. Особенно удручает его судьба Македонова, Тв. любит его. Как-то Тв. сказал: «Эх, как Адриан умел мне все это разъяснять!»

На собрании в Смоленске Тв. сказал: «Вы толкали меня в стан врагов, топтали меня, а Македонов сделал из меня человека, полезного социализму, удержал меня на этом берегу».

Теперь Тв. говорит: «Да, лес рубят, щепки летят. Но я не хочу, чтобы летели щепки». Он говорил об изувеченных судьбах, о людях, погибающих, как щепки, из-за разных негодяев.

— У меня много в сознании темных пятен. С этими пятнами можно жить, ходить по улицам, ходить в институт, даже сдавать зачеты, но творить нельзя.

Ему хочется, чтобы разъясняли происходящее, чтобы не было этого гнетущего молчания (мы сидели с Тв. и Ф. — я их только что познакомил, — и потом Тв. сказал: «Вот говорили о чем угодно, а о самом главном, о том, о чем каждый под одеялом думает, ни слова»). Хочет, чтобы Сталин выступил и разъяснил. Ему невмоготу с этими темными пятнами. Еще он сказал так:

— Я хотел бы даже, чтобы меня арестовали, чтобы узнать все до конца, но племя свое жаль.

 

11 сентября.

<...>У Тв. события развиваются так. Вчера в Литгазете появилась статейка Жиги9 «Что произошло в Смоленске». Говорилось о Македонове и др. Тут же и о Тв., что его втянули или пытались втянуть в эту группировку, что он зазнался, что в его «Стране Муравии» немало политически сомнительных мест.

Тв. вызвали вчера на заседание бюро секции поэтов. Вечером я его видел. Он не унывает, и, как ни странно, заметка в газете не взвинтила его.

— Машина пришла в движение, — сказал он.

На секции информацию сделал Френкель10. Затем выбрали комиссию в составе Алтаузена11, Жарова12 и Санникова13, сегодня он пойдет на заседание этой комиссии.

Позиция Тв. такова: он не может отказаться от Македонова, не может признать его врагом народа. И я одобрил эту позицию. Это единственно правильное и правдивое. Я сказал, что и люди это оценят. Тв. ответил:

— Ты, Бек, идеалист. Несмотря на всю твою плутоватость, ты идеалист. Может быть, поэтому я и чай с тобой пью.

Его по-прежнему угнетает, удручает, не дает жить, не дает писать несправедливость этого случая (и многих подобных). Он должен быть убежден в разумности, в правильности всего, что совершается, только тогда может писать. Он сказал:

— У меня двадцать стихов начатых или замышленных. И я не могу ни за одно приняться.

И вместе с тем признать разумность ареста Македонова он не может.

— Нельзя так обманываться в людях, — говорит он. — Если Македонов японский шпион, тогда и жить не стоит. Не стоит, понимаешь!

— Этого не может быть, — сказал я.

— Как хорошо ты это говоришь, — вырвалось у Тв. И было видно, что ему действительно приятно, что кто-то вместе с ним верит в Македонова.

Мне кажется, что ясный мозг Тв. теперь застлан темной тяжелой завесой. Над ним тяготеет предчувствие ареста.

— Знай, если бы я задержался в Смоленске еще на один день, меня взяли бы. Я тебе признаюсь, после моего отъезда за мной приходили.

Вот и пиши в таком состоянии жизнерадостные, жизнеутверждающие стихи. Я старался ему доказать, что мы живем в ненормальную полосу, живем на осадном положении, что это пройдет, сменится иным этапом. Эта мысль до него доходит. Тв. говорил с каким-то старым коммунистом и спросил: «Как же можно жить?» Тот ответил: «Сейчас не жить надо, а переждать». Это до него дошло. Ему постоянно кажется, что кто-то подслушивает у дверей, он среди разговора распахивает дверь. В общем, сознание взбаламучено.

И потом вот еще что: Маня в Смоленске. Перевезти семью он не может, не жить же с семьей в его комнатушке за шкафом. Дачу под Москвой снять не решается: «Как я могу платить 300 рублей в месяц, когда меня завтра, быть может, исключат из Союза?» А только Маня может теперь его успокоить.

«Ну, пусть, — как-то сказал он, — пусть все грохнет. “Муравия” останется, а лет через пять я опять напишу хорошую вещь». После паузы: «А может быть, и не напишу».

Он говорил, что он прозаик, что все его большие замыслы относятся к прозе, а поэзией он занимается временно, потому что в поэзии упадок (он даже выразился «похабщина») и надо показать что-то настоящее.

Ну, да всего не запишешь.

 

19 сентября.

Все эти дни ничего не записывал, хотя записать было что. Переезжали за город, и дневник был запакован в чемодан с книгами. Сейчас я, вероятно, многое забыл из того, что хотел записать, а между тем твердо помню, что очень жалел об отсутствии дневника в эти дни.

Сначала о Тв. События развивались у него так: сперва комиссия собралась без него. На следующее утро я у него был и слышал, как он говорил по телефону с Алтаузеном (кто кому из них позвонил — не знаю). Разговор я услышал на середине и долго не мог понять, с кем он говорит. Тв. говорил настолько убедительно (и убежденно), обстоятельно, горячо и вместе с тем спокойно, что я удивился и мне показалось, что он разговаривает с человеком, которого глубоко уважает. Оказалось, что это Алтаузен. Позже я понял, что Твардовский тут отбросил профессиональные счеты, он держал ответ перед бюро секции, перед комиссией, разговаривал с коммунистом Алтаузеном.

Ал. сообщил, что комиссия прочла вслух «Страну Муравию» и никаких политически сомнительных мест (о чем писал Жига) там не обнаружила. Это было очень важно. Я слышал такой отрывок разговора. Ал., вероятно, говорил, что Тв. вел себя «надменно». В ответ Тв. сказал, что он сел за учениче-скую парту, что он всерьез учится, что «надменность» или, вернее, замкнутость происходит у него, быть может, от за-стенчивости, усугубленной тем, что он сын раскулаченного (он выразился как-то иронически: «мое неприятное происхождение» или что-то в этом роде), и тем, что его очень много били. На упрек, что он далек от общественности, он отвечал, что общественность тоже повернулась к нему спиной, что живет он за шкафом, ютится в одной комнатушке, имея пять человек семью, и никто этим не интересуется, никто этого не знает.

Вообще, потом мы много шутили относительно того, как бы ему выйти из всей этой истории с квартирным прибытком.

На следующий день (или через день) заседание комиссии вместе с Твардовским было на квартире у Жарова. Это заседание оставило у Твардовского очень хорошее впечатление. За него вступились, его решили защитить и отстоять. Он говорил мне: страшно тяжело было осознавать, что попал де в машину, в мясорубку, а прав ли, виноват ли, она не разбирает, а размелет тебя и выбросит. Оказалось, это не так, оказалось, люди разбираются и нет в нашей жизни беспощадного закона мясорубки. Это очень морально подкрепило, успокоило его, прорвало темную завесу над его умственным взором.

И Жаров, и Алтаузен в другом свете представляются ему теперь. Они теперь ему симпатичны. Это естественно.

Из отдельных эпизодов этого заседания, о которых он рассказывал, запомнился мне следующий. Жаров говорит: «Ведь Македонов ненавидел, должно быть, нас — меня, Алтаузена?» (Конечно, вопрос был, вероятно, не так груб.) Тв. отвечает: «Нет, почему же? “Гармонь”, например, он считал истинно народным произведением».

«И вот», говорит Тв., «когда я это сказал, я увидел, что лицо Жарова переменилось, какая-то краска промелькнула, до того это на него подействовало». Ведь Жаров забыт, место свое в поэзии потерял, на него собак вешают, он и сам в себе сомневается, и такое слово — как оно должно обрадовать, резнуть по душе.

Тв. говорил, что вопрос о том, отказывается ли он от Македонова, признает ли свою ошибку, что защищал его, как-то не был даже поставлен, как-то его деликатно обошли, и этим он тоже тронут.

Сегодня в три часа дня его вопрос будет окончательно решаться у Ставского14 на секретариате Союза. Несколько щелчков он, вероятно, там получит, будет, должно быть, принята резолюция и бьющая, и одновременно защищающая его, и этим на сей раз дело кончится. Так, по крайней мере, я предполагаю.

 

20 сентября.

Продолжаю вчерашнюю запись. 11-го сентября, под выходной, вдруг является ко мне Ефим Марьенков. Он тоже попал в Смоленске в «проработку» и теперь вызван на судилище в Москву. Тв. рассказывал мне, что в Смоленске они поссорились из-за патефонной пластинки. Это была какая-то народная песня. Тв. очень понравилась, он попросил поставить ее в третий или четвертый раз. Марьенков стал возражать, и они поссорились. Наверное, в их отношениях что-то уж очень наболело. Потом примирились. Но настоящего примирения не получилось. Так рассказывал Тв.

И вот Марьенков явился ко мне. К Тв. он не решился не только пойти, даже позвонить. Я позвонил, Тв. дома не оказалось (это был самый разгар его неприятностей). Марьенков прочел рассказ, мне понравилось. Тронутый, он сказал:

— Хочешь, я дам тебе сюжет для повести.

И рассказал сюжет, который мне очень понравился. Там три лица: муж летчик-испытатель, жена бактериолог и их дочь. Муж и жена — это молодые советские люди, захваченные творчеством, совершающие подвиги, это то лучшее, что создано нашим строем. Сюжет мне так понравился, что я тотчас же предложил писать вместе сценарий. Мы тут же засели и стали составлять либретто. Решили привлечь к этому и Тв. Наконец, дозвонились, поехали к нему, выпили, поговорили, сюжет ему понравился, решили писать втроем. Условились, что на следующее утро втроем напишем либретто, а вечером прочтем одному моему знакомому редактору Мосфильма.

Я так увлекся, что проснулся в семь часов, лежал в постели, и перед глазами проходили сцены. Для меня это был замечательный день, я весь горел. И потом, когда мы писали, я упрекал Тв., что он холодновато относится. Он ответил:

— Я всегда так. Разогреваюсь постепенно, а затем...

Мы писали и разговаривали и смеялись. Тв. много интересного и хорошего сказал об искусстве. Вот например:

— Сюжет банальный, что-то вроде «Славы» Гусева15, но в этой банальности его преимущество. Надо так разработать характеры, чтобы и сюжет забылся, или не то чтобы забылся, а не выпирал, и оставались люди.

Чувствую, что передаю не точно, не ярко и очень жалею, что не записал на следующий же день. Тогда получилось бы все точнее, полнее и живее. Тв. напомнил слова Бальзака о том, что замысел и исполнение это два полушария искусства (когда-то в Малеевке мы вместе прочитали эти страницы вслух).

— Сюжет еще ничто, главные трудности все впереди, — говорил Твардовский.

Опять чувствую, что в передаче его слов нет той глубины мысли, какая была у него.

Но, в общем, у меня осталось радостное впечатление, что мы мыслим одинаково, одинаково понимаем искусство, и, главное, можем вместе сделать эту вещь.

Итак, либретто написано. (Примечание А. Бека: К сожалению, я его не отыскал в сохранившихся у меня бумагах.)

В пять часов мы отправились к моему знакомому редактору. Боже мой! Никогда, наверное, не забуду этой беседы. Мы выскочили от него как ошпаренные. Тв. даже побежал со всех ног, — «для юмора», как сказал он потом. Редактор нам мягко объяснил, что писать что-либо для кино дело безнадежное, что будет у нас первый вариант, второй, третий, четвертый, а картину все же не поставят. Это было так похоже на правду и вместе с тем так грустно, что у нас сразу пропал весь пыл. Следовало бы записать более полно слова редактора (беспартийного драматурга). Уж очень характерны они для времени.

Все же это приключение, эта односуточная работа над сценарием на Тв. подействовала очень хорошо, отвлекая его от черных мыслей, развеселила, подняла.

Как это он говорил: «Бывают минуты, когда во всем сомневаюсь, даже в своем таланте. Тогда кажется, что жить не стоит. А потом возьмусь за что-нибудь, вижу: нет, поддается, лепится, и снова можно жить». Вероятно, нечто сходное с этим ощущением посетило его, когда он заинтересовался сюжетом и вместе с нами стал лепить. И потом ведь это истинно советская тема, это, как уже у меня сказано, то лучшее, то бесспорное, что создано нашим строем, — прекрасные люди нашего времени. Когда думаешь, пишешь о них, светлее становится в голове. А это-то ему и нужно.

 

21 сентября.

Тв. как будто преследуют неудачи. Вчера в «Литгазете» я прочел, что на секретариате Союза писателей проработали Марьенкова. При этом газета занимает еще более резкую позицию, требует изгнания Марьенкова из Союза. Все это вдвойне неприятно, так как бросает некоторую тень и на
Тв., — ведь Марьенков — его друг.

 

25 сентября.

Двадцать третьего вечером был у Твардовского и ночевал у него. Он пришел из института усталый, какой-то разбитый, бессильный. Это уже не тот Твардовский, который по десять—двенадцать часов в день просиживал за учебниками, светился внутренней чистотой, проникновением в жизнь, душевной ясностью. Теперь не то. Смутно у него на душе, смутно в мыслях. (Отмечу, кстати, на секретариате его дело еще не слушалось. Вопрос о нем перенесли на следующее заседание. Конечно, выматывает и это ожидание.)

И он не может писать.

— Пьесу я не кончу, — сказал он.

— Почему?

— Не могу писать, когда Македонов сидит.

Македонов в его жизни означает очень-очень многое. «Таким, каков я есть, меня сделал Македонов». Тв. вспоминает, как еще шесть-семь лет назад они часами говорили о народности в поэзии, и говорили так, что один скажет, а другой на лету подхватит мысль и разовьет. И это не спор, но они за такими разговорами просиживали часами, как за самым горячим спором. И при этом без капли водки, ибо Македонов вовсе «не приемлет». Как-то Тв. сказал: «Если бы меня посадили, то Македонов, кто знает, возможно, двадцать раз отказался бы от меня, а я вот не могу».

А как быть дальше, что говорить, как себя держать, Тв. еще не решил, хотя через день идти на секретариат. Он говорит: «Никогда еще в самые тяжелые для меня дни не было у меня таких сомнений в справедливости нашего строя, как сейчас. Я порвал с отцом и матерью, зная, что социализм прав, принял с радостью все, что несет новый строй, принял во имя высшей человеческой справедливости, и сейчас все это подточено, все взбаламучено. Я знал, что если ты честно работаешь, если ты предан, тебе ничего не грозит, ты твердо стоишь на земле при социализме, а сейчас это убеждение рухнуло. Можешь быть честным, преданным, и вдруг тебя все же захватит мясорубка».

Девятнадцатого на заседании секретариата его дело опять не разбиралось. Занимались Марьенковым. «Срубили его», как выразился Тв. Ставский его раздавил. И Тв. рассказывает:

— Я сидел здесь же и несколько раз Ставский смотрел на меня с какой-то усмешкой или с вызовом. Вот-де сейчас не выдержит твоя мелкобуржуазная натура и прорвется. Но я выдерживал его взгляд, пока он не отводил глаз. И молчал. Промолчал, как проклятый, хотя все внутри кричало от зрелища расправы.

Конечно, Марьенкова «срубили» несправедливо. Он безусловно талантливый писатель и безусловно советский человек.

Дело Тв. отложено на двадцать пятое.

— Ох, — говорит Тв., — если бы не семья, я бы плюнул на все, никаких объяснений никому давать не стал бы. Не желаю, и делайте со мной что угодно. А теперь не могу, семья.

И все же он решил говорить на заседании правду, говорить без вызова, смиренно, но то, что думает, не кривя душой. Разумеется, у меня это нашло лишь одобрение, я старался его в этом поддержать.

 

29 сентября.

Сейчас у меня на даче, где я поселился, рядом в комнате Тв. Вот неприятно будет, если он вдруг ко мне войдет и за-станет за этим дневником, который мне придется спешно прятать.

Вчера я был в Москве, доставал деньги. Ночью приехал с Тв., сейчас что-то не работается (потому что встали поздно, потом болтали, затем решили идти в час дня гулять, а на работу остается всего полтора часа, и все равно разгона не получишь). Лучше запишу кое-что в дневник.

Итак, вчера утром я приехал в Москву. Звоню Тв., его дома нет. Пошел в «Знамя», там Вашенцев16, Вишневский17, встретили меня холодно. Держат на расстоянии. Я почувствовал себя там чужим, ненужным и поспешил ретироваться.

Выхожу из Дома Герцена, вдруг вижу — Тв. Оказывается, он был в бане. (Кстати запишу, постарел он, от глаз идут морщинки, это каждый раз с болью замечаю, когда вглядываюсь в него.) Пошли на бульвар, сели. Он рассказал, что дела у него ухудшились. На днях Алтаузен позвонил ему и сказал упавшим голосом, что Ставский постановления бюро секции не утвердил, нашел его слишком либеральным и счел, что надо ударить сильнее для воспитания. «Идите к Ставскому, — сказал Алтаузен, — теперь все зависит от вас, от вашей встречи с ним». И еще прибавил, что хорошо-де, что мы не напечатали постановления бюро секции, а то по этому поводу было бы постановление секретариата, такое крепкое, что ой-ой-ой.

Что делать? Я высказал такое мнение: может быть, опять надо тянуть время, отсиживаться.

 

2 октября.

Пишу книгу «Михаил Курако» для «Жизни замечательных людей». Получил там аванс две тысячи рублей. Рукопись должен сдать первого января. Гоню вовсю, но хочу написать крепко, а оно означает медленно. Во всяком случае для меня. Успею ли к сроку?

 

8 октября.

Всю предшествующую неделю усердно работал, стремясь войти в хорошую рабочую колею. Вчера поработал неплохо, сидел до часа ночи.

Продолжу неоконченные записи о Тв. Хотя правильно ли поступаю, что так много о нем пишу? Я делаю это потому, что считаю его крупнейшим писателем, возможно, великим, во всяком случае таким, который в нашей литературе будет исторической фигурой. А вдруг он обманет мои ожидания? Ну, что же, — тогда останется записанным интереснейший характер. Один из характеров, меченных этими годами.

Кажется, неприятности у него кончились. Он был у Ставского, тот поговорил с ним по-родительски (как партийный папаша). Тв. остался доволен, был успокоен этим разговором.

— Иди, работай! — сказал ему Ставский.

И у Тв. пробудилась тяга к работе. Хочет дать в первый номер (38 г.) «Красной нови» цикл стихов «совсем особенный, о котором даже не расскажешь».

Вчера я вместе с ним встречал Маню. Она приехала с ребенком и няней-девочкой. Как-то они будут жить вчетвером за шкафом?

[Конец дневниковых записей Бека.]

* * *

Сохранились у меня в папках несколько открыток тридцатых годов — Бека к Лидии Тоом (годы 32-й, 33-й). Текст их использован Беком в «Почтовой прозе».

Любопытны на них лозунги тех лет. «Вступайте в ряды МОПР». (МОПР — Международное общество помощи революционерам.) «Исправная машина обеспечит доброкачественную уборку урожая!» «Выполнение пятилетки — интернациональная задача пролетариата!» «Долой суд Линча! Да здравствуют негритянские рабочие!»

Из рассказов Бека, записанных мной, решила включить сюда один. О проработке Лидии Петровны Тоом.

Датировать эпизод не берусь.

Год тридцать седьмой? Или раньше?

Ненадежная память подсказывает такую формулировку обвинения — «охвостье троцкизма». Могла ли речь идти в тридцать седьмом об «охвостье троцкизма»? Не поздно ли?

Бек называл эту историю: «Сливовый компот».

Лидия Петровна (Бек с ней разошелся, но они до конца оставались друзьями) вступила в партию в 1927 году, работала в «Правде» вместе с Марией Ильиничной Ульяновой. И вот подошло время, ее надумали исключать из партии (как же, охвостье троцкизма). Перед собранием она велела Беку взять с плиты кипящий компот и вылить ей на ногу. Не закричала, только прикусила губу. Получила солидный больничный на несколько месяцев. Тем и спаслась. Через несколько месяцев о ней забыли, уже громили кого-то другого.

Дальше у меня записано так. «Окончив этот рассказ, Бек воскликнул: “О, времена, о, нравы!”...»

1 А. Бек приехал из города на Оке, где провел лето, трудясь над первой частью романа «Югосталь», а порой увлеченно предаваясь рыбалке.

2 Федорович, Свицын — крупные русские дореволюционные и советские инженеры. Бек выводил их в своих произведениях то под реальными фамилиями, то под измененными.

3 Речь идет об Исае Рахтанове (1902—1978), известном детском писателе и авторе документальной повести «Потомки Маклая» и мемуарной книги «Рассказы по памяти» (М., 1971), одна из глав которой посвящена и А. Беку, и их общему с мемуаристом учителю Николаю Смирнову («Свежатина», «Крупнятина»).

4 Сведения об этом человеке установить не удалось.

5 Колосов Марк Борисович (1904—1989) — писатель. Тогда главный редактор журнала «Молодая гвардия».

6 Ясенский Бруно (1901—1941) — польский и русский советский писатель. С 1929 года жил в СССР. Незаконно репрессирован.

7 Селивановский Алексей Павлович (1900—1938) — русский советский литературный критик. Незаконно репрессирован.

8 Стрельченко Вадим Константинович (1912—1942) — поэт. Погиб на фронте.

9 Жига Иван Федорович (1895—1949) — очеркист.

10 Френкель Илья Львович (1903—1994) — поэт.

11 Алтаузен Яков (Джек) Моисеевич (1907—1942) — поэт. Погиб на фронте.

12 Жаров Александр Алексеевич (1904—1984) — поэт.

13 Санников Григорий Александрович (1899—1969) — поэт.

14 Ставский Владимир Петрович (1900—1943) — писатель, после смерти Горького генсек Союза писателей СССР. Погиб на фронте.

15 Гусев Виктор Михайлович (1909—1944) — драматург и киносценарист.

16 Вашенцев Сергей Иванович (1907—1970) — писатель, сотрудник «Знамени».

17 Вишневский Всеволод Витальевич (1900—1951) — прозаик, драматург, член редколлегии (позднее — главный редактор) «Знамени».

Версия для печати