Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 26.05.2012 / 15:15 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2002, №3


Исаак Бабель: неподдельная жизнь и беллетристические подделки
версия для печати (11133)
« »

В последние годы фигура Бабеля стала все глубже затягиваться в воронку беллетристики. Казалось бы, выразительное свидетельство популярности: прозаик перестает быть “достояньем доцента” и сам становится персонажем прозы. Радоваться, однако, ценителям Бабеля рано...

В прошлом году появилось сразу два произведения — по объему их можно смело посчитать романами, — где Бабель выступает и в роли главного, и в роли эпизодического (по месту, но не по значению) героя.

Первое принадлежит перу израильского прозаика Давида Маркиша и опубликовано в журнале “Октябрь” (№ 1, 2). Бабель там, правда, выведен под симпатичным именем “Иуда” и фамилией “Гросман” (вероятно, для оригинальности — с одним “с”). Тем не менее подзаголовок сомнений в прототипе не оставляет: “Вольные фантазии из жизни писателя Исаака Бабеля”.

“Вольные фантазии” состоят из двух частей. В первой
Д. Маркиш “вышивает” их по канве знаменитой “Конармии” и тем самым несколько обуздывает. Вместо бабелевского героя Кирилла Лютова фигурирует Иуда Гросман, но сам текст буквально кишит пересказами сюжетов “конармейского” цикла и раскавыченными цитатами из него, несколько подпорченными авторским вмешательством. Зачем понадобилось излагать прозу Бабеля, где каждое слово на вес золота, прозой несколько иного уровня, так и остается непонятным.

Вторая часть посвящена пребыванию означенного Иуды Гросмана за границей, и здесь автор дает своему воображению полную волю. Надо заметить, что Бабель был за границей несколько раз: Германия, Бельгия, Польша, — но все это по пути в любимую Францию, в Париж, город, где он прожил в общей сложности не менее двух лет. О жизни его в Париже нам известно немногое, но, судя по всему, она была исполнена огромного напряжения и внутреннего драматизма.

В Париже с конца 1925 года жила его жена Евгения Борисовна Гронфайн; там родилась его дочь Наталья; в “маленькой Европе”, в Бельгии, он поселил в 1926 году и свою мать, которую обожал. Его не покидал соблазн эмиграции, но он принял в конце концов решение в пользу России, в пользу “родной почвы”, “материала”, “языка”, “интересов”. Решение, как показало будущее, — неверное и трагическое.

При этом Бабель прекрасно понимал все, что происходит в СССР. Л. Флейшман обнаружил в архиве Б. Николаевского важнейшее сообщение, что три “письма из Москвы”, опубликованные Николаевским в “Социалистическом вестнике” в 1933 году под псевдонимом и дававшие широкую характеристику развития сталинской диктатуры (письма вызвали громкий резонанс во всем мире и привлекли внимание Сталина), были написаны Николаевским со слов Бабеля. Общаясь с Николаевским, фигурой для большевиков одиозной, хранителем архива Троцкого и европейской социал-демократии, или с известным публицистом Б. Сувариным, оппонентом Ленина с 1918 года, пишущим чуть ли не первую на Западе книгу о Сталине, Бабель в полном смысле слова ходил по канату над бездной. Мы не знаем, над чем он в Париже работал, но его интерес к образу Азефа, занятия в библиотеке историей французской революции говорят о многом.

Очень непросто складывалась и семейная жизнь Бабеля — Евгения Борисовна возвращаться в СССР не хотела, дочь росла без отца (Бабель впервые увидел ее трехлетним ребенком), попытки сохранить отношения с женой, человеком, очень близким Бабелю с юношеских лет, окончились ничем...

В общем, перед романистом был благодарнейший художественный материал, дающий, в силу неисследованности его, и богатую пищу для воображения. Но воображения, основанного хотя бы на каком-то исходном знании. Создается, однако, впечатление, что Д. Маркиш не знает о своем персонаже почти ничего. В интервью, сопровождавших публикацию романа (автору была предоставлена редкая возможность высказаться от собственного лица и в самом журнале, и на канале НТВ, и на радио “Эхо Москвы”), он постоянно ссылался как на главный и чуть ли не единственный документальный источник — при том, что о Бабеле написано уже немало книг и бесчисленное количество статей и в России, и, особенно, на Западе, — на какие-то несуществующие бабелевские “дневники
21-го года”: на самом деле есть только один, да и то сохранившийся не полностью, дневник 20-го года, который Бабель вел во время своего пребывания в 1-й Конной армии Буденного.

В ходе беседы Д. Маркиша с журналистом Л. Новоженовым на канале НТВ 19 марта 2001 года возникали ситуации почти комические, если бы не выглядели они столь грустно. Телеведущий пытался уточнить у романиста даты ареста и расстрела Бабеля, но, видя замешательство Д. Маркиша, подсказывал их сам, причем неверно — 1937-й и 1941-й годы. Романист неуверенно соглашался, после чего оба собеседника принимались горевать по поводу того, что Бабель провел в тюрьме в ожидании расстрела четыре года, недоумевая, зачем же так долго. А ведь утешить их могли бы всем нынче доступные сведения — писатель был арестован в мае
1939-го, расстрелян в январе 1940-го и, таким образом, провел в тюрьме “всего” восемь месяцев...

При подобном объеме знаний, естественно, приходится отчаянно фантазировать: Д. Маркиш сплетает самодельную “биографию” Бабеля из множества малоинтересных придумок. В “парижской” части этого повествования почему-то разрастается и чуть ли не на первый план выдвигается зловещая фигура авантюриста и провокатора из ЧК Якова Блюмкина, выдаваемого автором, безо всяких на то оснований, за лучшего и почти задушевного друга Бабеля. Беспочвенны
предположения о том, что кратковременная связь Бабеля с
Е. С. Хаютиной-Гладун (задолго до того, как она стала женой Ежова) могла продолжаться вплоть до 1938 года и в доме кровавого сталинского наркома — если только, разумеется, не считать Бабеля безумцем и сексуальным маньяком. Ничего общего с красивой, хорошо образованной, увлекавшейся живописью Евгенией Борисовной не имеет “сухопарая Люба с оренбургским платком на чахлых плечах”. Никакой “квартиры на Остоженке” Бабель не имел и не “оставлял при разводе”, да и развода никакого не было, и т. д. и т. п.

Еще дальше от реальности отлетает предлагаемая Д. Маркишем концепция личности и личностного поведения Бабеля. Я имею в виду идею психологического раздвоения характера и поисков “самоидентификации еврея в иной национальной среде”. Обе составляющие этой концепции сведены в названии романа, сформулированном императивно — “Стать Лютовым”.

Известно, что в 1-й Конной Бабель выступал под придуманной фамилией — с журналистским удостоверением на имя Кирилла Васильевича Лютова. Причин для временной смены фамилии могло быть множество, но самая достоверная из них, мне кажется, лежит на поверхности: в казачьей среде процветал махровый антисемитизм, и чтобы получить возможность более или менее сносно там существовать, собирать материал для будущей книги, надо было числиться русским (придуманная фамилия, впрочем, тоже не всегда спасала Бабеля от проницательных казаков).

Под псевдонимом “Лютов” Бабель, числясь в Политотделе армии, напечатал несколько корреспонденций в армейской газетке “Красный кавалерист”, а затем, уже находясь “в
безопасности”, свой псевдоним раскрыл, сделав Кирилла
Васильевича Лютова главным рассказчиком и героем “Кон-армии”, от лица которого, собственно, и ведется повествование.

Главное открытие Д. Маркиша состоит в том, что он посчитал “Лютова” значащей фамилией (будто мы с фонвизинским “Недорослем” имеем дело, право же!), возвел ее, естественно, к “лютости” и обнаружил, что “лютость” эта действительно была необходимой чертой характера Бабеля, поскольку еврей в инонациональной среде, чтобы выжить и адаптироваться, должен быть еще более “крут”, нежели его антагонисты, то бишь “казачей” самих казаков. Забавная, конечно, мысль — об успешной “национальной самоидентификации” путем сокрытия своей национальности. Но еще более любопытно предположение, что в Бабеле уживалось два человека: один был яростен, способен на решительные поступки, словом — лют, а другой — интеллигентен и рефлексивен. Этакий “Бабелелютов”. Лют он был, разумеется, прежде всего на Гражданской войне, однако и в мирной жизни нет-нет, да и выказывал себя “Лютовым”: “Распущенные ее волосы... почти касались пола, розовели ровные крепкие соски маленьких круглых грудей и над плоским сильным животом, как резное навершие, темнел выпуклый треугольник... — Иди сюда, сказал Иуда, садясь на край кровати...” (пусть не пугается читатель этому “над”, а не “под” — просто “каучуковая девочка” Катя Мансурова, чьим прототипом служит Хаютина-Гладун, делает перед Иудой стойку на руках). Опись этих эротических прелестей относится к 1927 году, когда Ежова в биографии “каучуковой девочки” еще не существовало, да и самой “ежовщины” не было. Но и в 38-м, встречая Иуду в квартире нового супруга, она продолжает “прижиматься к нему своим твердым стройным телом”, а успешно “самоидентифицирующийся” наш герой теперь оказывается “ежовей” самого Ежова. (“Да ведь это все равно что в клетку с тигром входить!” — воскликнет Л. Новоженов, восторгаясь отчаянностью Бабеля.)

Вместо биографии Бабеля перед нами разворачивается прямо-таки история доктора Джекиля и мистера Хайда, причем текст “Конармии”, кроме фамилии Лютов, не дает для нее никаких художественных оснований. Лютов в книге абсолютно не лют: он и есть рефлексирующий, совестливый, мягкосердечный интеллигент; “очкастый” “кандидат наук” (что, кстати говоря, полностью соответствовало истине); с отвращением наблюдающий картины погромов, грабежей, насилия; оставшийся чужим среди казаков, независимо от умения ездить верхом. Национально, социально, психологически герой этот совершенно адекватен автору и “Конармии”, и дневника
20-го года, разве что реальный Бабель в 1-й Конной был более защищен и менее слаб. “Стать Лютовым” для Бабеля означало не более чем остаться самим собой. И в этом смысле рапповская критика 20-х или даже какой-нибудь В. Архипов 50-х годов ХХ века, отождествлявшие автора с героем, были куда ближе к истине.

Д. Маркиш не просто придумывает Бабелю биографию, где он упорно мечется по антикварным лавкам Парижа в поисках “пули Наполеона” или натыкается в кафе “Ротонда” на Нестора Ивановича Махно, (прекрасный повод вспомнить собственный рассказ “У батьки нашего Махно”), но и перетолковывает какие-то сокровенные бабелевские идеи. Ведь настойчиво подчеркиваемая Бабелем “слабость” Лютова — это в конечном счете и есть сила интеллигента, гуманиста, готового противостоять жестокости и варварству революции ориентацией на культуру, невозможностью убить человека, состраданием к растаптываемой под казачьими эскадронами женщине. (Стоит, кстати, хотя бы раз заглянуть в “Конармию” и дневник, чтобы понять, что с “сестрами милосердия” Лютов, в отличие от Иуды Гросмана, не спит и что в глазах писателя, “за круглыми стеклами” очков, при всей несомненности и многослойности бабелевского эротизма, никогда не “всплывает и обозначается похоть”...)

Не успело еще потускнеть впечатление от романа Д. Маркиша, как подоспели новые фантазии, уже настолько “вольные”, что на их фоне израильский прозаик может показаться скучным академическим исследователем. Фантазии, правда без обозначения жанра, названы “Оправдание” (“Новый мир”, 2001, № 3, 4). Автор их — московский поэт, начинавший в группе “куртуазных маньеристов”, а ныне ведущий телепрограммы “Хорошо, БЫков” Дмитрий Быков, решивший на сей раз выступить в роли прозаика.

“Оправдание” привело московскую критику в такой восторг, что чуть было не стало “национальным бестселлером”. Автору явно хочется выглядеть “пророком, предсказывающим назад”. “Оправдание” — некая псевдоисторическая ретроутопия, пытающаяся объяснить (а по существу и оправдать — не отсюда ли название?) сталинский террор негодным качеством самого народа, да и человека, видимо, в целом. Философическая, одним словом, вещь...

По остроумному предположению Быкова, Cталин намеревался пропустить через тюрьмы и лагеря население страны поголовно, поэтому гадать, кто и за что был посажен, бессмысленно. При этом вождь руководствовался “великим замыслом” — отобрать выживших, то бишь самых стойких и сильных, для дальнейшего и еще более успешного строительства великой мировой державы, причем “никаким страхом нельзя было этого добиться”.

Узники ГУЛАГа, из которых пытками вытянули все жилы, выжгли все человеческое, вот они-то и являются теперь верными слугами государства, лучшим и надежнейшим его строительным материалом. Более радикальной “исторической” концепции (хочу удержаться от этических характеристик) я, признаться, еще не встречал: куда там “старику Гегелю”, с его “Каждый народ заслуживает...”.

Оспаривать подобную концепцию, учитывая к тому же сам жанр повествования, на языке литературной критики или исторической науки было бы делом бессмысленным (тут разве что имеется повод для судебного иска к автору от лица репрессированных). Не станем же мы, например, защищать от Быкова И. Эренбурга, которого наш прозаик считает “лихорадочно-пустым евреем”, не имевшим никаких убеждений, в том числе и в своей публицистике военных лет. В конце концов, Эренбург останется Эренбургом, а Быков — “хорошо, БЫковым”... Однако при чем здесь Бабель, спросит читатель. А вот при чем.

Главный герой “Оправдания” — наш современник, занятый раскопками советской истории в надежде понять психологическую природу террора и его жертв. Автор, как может, помогает ему — “реконструкциями” исторического прошлого. Из-под обломков этого прошлого извлекаются залегающие в глубоких его слоях мастодонты. Бабель — один из них.

Тут, заметьте, уже никаких “Гросманов”, исторические персонажи названы собственными именами: Олеша, Эренбург. А Бабель даже уважительно обозначен по имени-отчеству: Исаак Эммануилович. Общественные позиции нашего “Исаака Эммануиловича” весьма своеобразны: он восхищается “почти библейской мощью” решений “Верховного” и оправдывает репрессии соображениями высшей целесообразности (“Они берут не для того, чтобы осудить. Они просто расставляют людей по местам...”).

В соответствии с концепцией, Бабелю придумано выразительное продолжение биографии. Он — как раз из тех, кто выдержал испытание тюрьмой и потому не расстрелян, а использован советской властью по полной программе: прошел подготовку в специальной школе “подрывников” (получился “диверсант высокого класса”), участвовал в войне, организуя партизанские отряды в Белоруссии и Польше, дослужился до чина майора и пр. (остальные подробности, вплоть до 1968 года, когда Бабель — в качестве скромного “правщика” одесской газеты “Маяк” — якобы тихо опочил в родном городе, перечислять не буду и отсылаю читателя к тексту).

Создается впечатление, что Д. Быков, в отличие от
Д. Маркиша, как раз кое-что о Бабеле прочитал, но с одной лишь целью — пересказать прочитанное шиворот-навыворот. Если, по воспоминаниям всех мемуаристов, Бабель отличался редкостным человеческим обаянием, то у Быкова вид его крайне неприятен, а “неуместная и неопределенная улыбочка” скрывает “самые постыдные мысли”. Если Бабель терпеть не мог никакой похабщины и брани, то персонажу Быкова стоит открыть рот, как оттуда “прет циничная похабщина”. И уж совсем недостойный вид приобретают фантазии Быкова, когда он описывает воображаемый приезд Бабеля в Москву в 1948 году: встречаясь со старыми друзьями — Эренбургом, Олешей, сей персонаж маниакально обуреваем желанием передать им свой тюремный опыт и уговорить, если арестуют, “сдаваться сразу”, а в случае необходимости “называть имена”: “этим вы ничего не измените, никого не предадите”, “они все равно возьмут свое”, “заставят вас делать все, что угодно”. Между тем автор мог бы прочесть и книгу В. Шенталинского, написанную по материалам следственных дел писателей из архива КГБ, и монографию С. Поварцова о последних днях жизни Бабеля: продержав писателя неделю на Лубянке и, видимо, ничего от него не добившись, чекисты отвезли его в самую страшную тюрьму — Сухановскую и там получили нужные показания, которые Бабель затем последовательно, одно за другим, брал назад...

Сколь ни странно прозвучит после всего сказанного, но
Д. Быков явно относится к Бабелю почтительно и даже с некоторой человеческой симпатией: факт, заслуживающий внимания психоаналитиков! Просто образ этот нужен ему чисто функционально, идеологически. У Бабеля — репутация художника редкостного таланта, в прозе и драматургии своей почти никогда не шедшего на компромисс с властью. Если даже лучшие из лучших могут быть доведены до столь жалкого состояния, словно бы убеждает нас автор, то что говорить о “людской массе... живущей темным и необоримым инстинктом”, “критериями дочеловеческого тварного мира”.

Не надо рассказывать мне басен про художественную условность, сознательное разрушение традиций, иронизм, новый беспощадный взгляд молодого поколения на советскую историю, язык модернизма или постмодернизма! Думайте что угодно о проблемах национальной самоидентификации или закономерностях исторического развития, господа беллетристы, но шейте себе, в конце концов, свои художественные костюмы из собственной кожи. Нельзя добывать для них материал, скальпируя умерших...

На фоне вольных фантазий наших беллетристов как глоток свежего воздуха воспринимается простая, нежная и драматическая история любви, поведанная в книге Антонины Николаевны Пирожковой “Семь лет с Исааком Бабелем”. Книга вышла недавно в Нью-Йорке на русском языке (издательство “Slovo-Word”, 2001). Воспоминания жены писателя уже публиковались в России, но либо в сборниках, либо в журнальном варианте. Сейчас они расширены и дополнены многими бесценными деталями, — в самом деле, кто еще может сегодня более ярко и достоверно воссоздать портрет живого Бабеля, историю его славы, любви и гибели, нежели человек, который был с ним рядом начиная с 1932 года и вплоть до ареста (“At his side”, “Рядом с ним”, — так и назывался вариант этой книги на английском, увидевший свет в Америке в 1996-м, несколькими годами раньше русского).

В начале 30-х годов кочевая жизнь и отсутствие семьи, ощущение “бездомности” стали тяготить Бабеля. Его письма матери и сестре в Бельгию, изданные за рубежом уже на многих европейских языках (русский оригинал находится в распоряжении “парижской” дочери писателя профессора Натальи Бабель-Браун и, к сожалению, нам недоступен), выразительно свидетельствуют об усталости от одиночества. После отъезда жены на Запад Бабель пережил бурный роман с Т. В. Кашириной, закончившийся рождением сына и последующим разрывом. Т. В. Каширина вскоре вышла замуж за друга Бабеля прозаика Всеволода Иванова, усыновившего ребенка и давшего ему свою фамилию: сын Бабеля Миша Иванов (несостоявшийся “Эммануил Бабель”) был от отца отторгнут и узнал о своем происхождении лишь много лет спустя после его смерти.

С А. Н. (буду для краткости так называть Антонину Николаевну) Бабель встретился в 1932 году и, видимо, сразу же отнесся к этой встрече очень серьезно. А. Н. была хороша собой (достаточно посмотреть на ее фотографии тех лет), намного моложе Бабеля, серьезна и умна. Бабель завоевывал ее медленно и основательно, а во время второй поездки во Францию надолго поселил в своей комнате, попросив в ней пожить. Из Франции он слал ей письма чуть ли не ежедневно. В 1934 году они решили не расставаться, и, возможно, эта любовь послужила веским аргументом возвращения Бабеля в Россию, после того как он был “вытребован” на Международный конгресс писателей в защиту культуры, состоявшийся в Париже в 1935 году, — советская власть приоткрыла ему дверь на Запад последний раз.

А. Н. была человеком самостоятельным и независи-
мым, олицетворяя для Бабеля, в отличие от Е. Б. Гронфайн и Т. В. Кашириной, какой-то новый тип женщины, вызывавший у него большое уважение. Способный инженер, она к моменту встречи уже успела накопить немалый жизненный и профессиональный опыт, ей было что порассказать Бабелю, отличавшемуся необычайным писательским любопытством к человеческим судьбам и историям. Ее чертежи и математические расчеты вызывали у него восхищение гуманитария, он любил утаскивать их в свой кабинет и гордо демонстрировал гостям. При всем том А. Н. смотрела на Бабеля, знаменитого писателя, “снизу вверх”, восхищаясь его талантом, образованностью, красноречием и не докучая излишним любопытст-
вом — его письменный стол и черновики были “табуированы”, и жена свято соблюдала запрет. Их отношения отличались цивилизованной сдержанностью и дистанцированно-
стью — каждый имел свой круг общения и право распоряжаться свободным временем. Бабель впервые получил возможность не изменять в семейной жизни своему образу жизни с постоянными разъездами, своим профессиональным привычкам и человеческим увлечениям — он, в частности, был страстным лошадником и обожал бега. На людях Бабель и А. Н. называли друг друга по имени-отчеству и всегда, как дома, так и за его пределами, — на “вы”.

Бабель любовался женой, охотно знакомил ее с друзьями, заботился о ее гуманитарном образовании, составлял списки необходимых для каждого культурного человека книг и авторов (от Гомера и Лукреция до Эразма Роттердамского и Флобера), нанимал для А. Н. преподавательниц немецкого и французского языков. Общение с Бабелем открыло А. Н. новую жизнь, новые духовные возможности. Она познакомилась и подружилась с блестящими людьми — С. Эйзенштейном,
С. Михоэлсом, Н. Эрдманом, И. Эренбургом, в их дом приходили А. Жид, Л. Фейхтвангер, А. Мальро. Она сопровождала Бабеля во многих его поездках — к знаменитому “хозяину” Кабардино-Балкарии Беталу Калмыкову (его арестовали и расстреляли раньше Бабеля); на шахты Донбасса; на съемки картины Г. Александрова “Веселые ребята” в Гагры (по пути они встретили машину, которая увозила арестованного прямо на съемках Н. Эрдмана); в Ялту, где Эйзенштейн вместе с Бабелем работал над сценарием “Бежина луга”; на родину мужа в Одессу.

Конечно, это была привилегированная жизнь, с писательской дачей в Переделкине, с физкультурными парадами на Красной площади, когда Сталин стоял неподалеку на Мавзолее, а Герберт Уэллс совсем рядом, на трибуне для иностранных гостей, и авиационными — в Тушино; жизнь, полная шуток, веселья, забавных эпизодов и розыгрышей, на которые Бабель был такой мастер... И это была жизнь с недомолвками, с опаской, осторожными разговорами, изнурительной борьбой с цензурой, ощущением надвигающейся беды, хитроумной бабелевской дипломатией, без которой уже нельзя было общаться с иностранными гостями, переписываться с заграницей.

Разумеется, понимание всего происходящего в 30-е годы у А. Н. существенно отличалось от бабелевского. Бабель и оберегал жену, и, вероятно, не считал нужным и возможным делиться с ней всеми своими наблюдениями и размышлениями — размышлениями человека в высшей степени информированного. Поэтому замечания в мемуарах А. Н., вроде: “Знала... что он не понимает...”; “...никому из нас не приходила в голову мысль...”; “Бабель не понимал, зачем допускает Горький в свой дом...” и пр., — звучат несколько опрометчиво и не могут быть целиком приняты на веру. Когда умер Горький, верный заступник, Бабель сказал: “Теперь мне жить не дадут”.

В то же время эти воспоминания достоверны особой, очень редкой в мемуарной литературе достоверностью: сознательной установкой на “самоустранение”, отказом от каких-либо субъективных вмешательств (“...я старалась дать как можно больше фактов из его жизни, проходившей у меня на глазах. О моих личных впечатлениях о Бабеле как о писателе и человеке я писать не смела, считая, что мои оценки никого интересовать не могут”). Вот позиция, абсолютно недоступная нашим беллетристам, видимо искренне полагающим, что как раз факты менее всего интересны, что читатель ждет не дождется от них экстравагантной и развязной авторской выдумки.

И еще одно важное качество этих мемуаров: А. Н. воспроизводит события так, как они виделись ей в описываемое время, тщательно избегая конъюнктурных или хронологических “подмалевок” исторической памяти. А уж как напрашиваются сегодняшние саркастические интонации в изображении журналистской поездки Бабеля по украинским колхозам в 1935 году, когда почетного гостя закармливают жареными гусями, в сельских школах торжественно открывают десятилетки, нарядные пейзанки в национальных костюмах ненароком попадаются на глаза и бегут в разгар рабочего дня с поля покормить детей. И сколько проницательных замечаний можно было бы сделать по поводу декоративного “гарцевания” Бетала Калмыкова, этакого упивающегося властью маленького Сталина своей автономной республики. А. Н. предоставляет читателю широкую возможность толковать изображаемые ею сцены, как того душа захочет, но сохраняет все особенности специфического зрения человека 30-х годов.

Эта скромность и самоустранение порождают, кстати, неожиданный эффект: рассказывая о Бабеле, А. Н. очень многое рассказывает и о себе. К тому же она обладает удивительной, почти художественной памятью на детали, жесты, краски, запахи: на страницах книги возникают альпийские луга со стогами свежего сена — сторожа здесь ночами варят в котлах кукурузные початки, стуком и шумом отгоняя медведей; Сухуми, пропитанный запахом жареной баранины; дикое Жоэкварское ущелье с узкими опасными тропами (внезапно испугавшись за Бабеля, А. Н. впервые схватила его за руку и свела вниз...).

Просто и сдержанно нарастает в воспоминаниях нота приближающейся трагедии: уже идут процессы 36-го года, чуть ли не каждый день забирают “врагов народа”, а среди них друзья и приятели Бабеля — политики, дипломаты, военачальники, крупные хозяйственники, журналисты. К Бабелю идут с просьбами о защите, но он сам уже растерял всех своих покровителей, и хлопоты его безуспешны. А. Н. мало живет в Переделкине, куда и Бабель по-настоящему заселился только в 38-м году, и потому происходящее здесь находится как бы вне поля ее зрения — а ведь уже увезены отсюда на черных “воронках” Б. Пильняк, А. Веселый, И. Беспалов.

Бабель ждал ареста не один год, и можно себе представить, как писалось ему в этом ожидании. Его долго не трогали. И в 1938 году, после ареста Ежова, супругам, как и многим в стране, показалось, что теперь наступит передышка: власть как будто бы насытилась кровью и даже начали пересматриваться чьи-то дела...

Описание ареста поражает своим сдержанным отчаянием. Они пришли в московскую квартиру Бабеля, как приходили обычно — на рассвете, заставили А. Н. поехать с ними в Переделкино и, прикрываясь женщиной, потребовали, чтобы она постучалась в комнату мужа. “Не дали закончить...” — сказал он, увидев вооруженных людей. Во время обыска
А. Н. и Бабель сидели молча, взявшись за руки. Им оказа-
ли великую милость, посадив рядом в машину и позволив
А. Н. довезти мужа до Лубянки. “Я буду вас ждать, буду считать, что вы уехали в Одессу”, — сказала А. Н., не позволив себе заплакать. Бабель поцеловал жену и навсегда исчез в здании, наводившем ужас на всю Москву.

Дочери Бабеля и А. Н. — Лиде — исполнилось к моменту ареста отца два года. Еще одного своего ребенка он не смог воспитать и вырастить. Судьба пощадила А. Н. — ее не бросили в тюрьму вслед за мужем, дочь не отдали в детский дом...

Пишу — “судьба пощадила” и тут же осознаю всю никчемность и пустую формальность этих слов. А несчастье, обрушившееся на любимого человека, чью “вину” и в мыслях допустить было нельзя?.. А многочасовые выстаивания с передачами в тюремных очередях?.. А бесплодность многолетних попыток узнать что-либо о муже, сопровождавшихся бесконечным трусливым враньем “органов”, которые взяли за железное правило скрывать расстрелы? Ее лишили возможности даже прийти на могилу мужа — прах Бабеля перемешан с прахом других убиенных, и хорошо, если не с прахом палачей...

Она сказала Бабелю, что будет ждать, — и ждала его возвращения два десятилетия, прекратив розыски только в начале 60-х годов.

Как отделить жизнь Бабеля от жизни А. Н.? В 60-е она преподавала в вузе, писала о проектировании Метрополитена в учебнике для студентов. А параллельно уже накапливала какой-то, пусть небольшой, архив, не идущий, конечно, ни в какое сравнение с изъятым НКВД и сгинувшим в его недрах. Собирала вокруг себя людей, занимающихся творчеством Бабеля, и мало кто из исследователей — русских и зарубежных — последних десятилетий не прошел через ее гостеприимный дом, не пользовался ее советами и консультациями. Покупала книги, пытаясь восстановить облик домашней, разворованной, библиотеки. Тратила деньги на переводы статей о Бабеле в зарубежной прессе. Дважды издала, расширяя его, яркий, незаурядный сборник воспоминаний о Бабеле. И сделала главное для его памяти дело — подготовила двухтомник сочинений (“Художественная литература”, М., 1990), куда вошли никогда не переиздававшиеся ранние, дореволюционные, рассказы, никому не известная публицистика 18-го года, статьи, выступления, письма.

Все люди, которые были дороги Бабелю, стали дороги и ей: старые одесские приятельницы; друг гимназической юности И. Лившиц; писатели С. Гехт и Ю. Олеша; вернувшийся из заключения Н. Эрдман. Она познакомилась с сыном Бабеля, известным московским художником Михаилом Всеволодовичем Ивановым, и сердечно полюбила его. Когда он около двух лет назад скоропостижно скончался, она написала мне из Америки (куда переехала в 1996-м вместе с дочерью и внуком, женившимся на американке): “Он был мне очень дорог. Никто не знал лучше меня, как он был похож на Бабеля — своей добротой, элегантностью и многим другим. Пережить эту смерть, как и смерть Бабеля, для меня невозможно”. С 1959 года она стала переписываться с сестрой Бабеля М. Э. Шапошниковой, а в 1961 году Мэри Шапошникова из Брюсселя и Наталья Бабель из Парижа приехали в Москву, где
А. Н. приняла их как ближайших родственников.

На обложке ее книги — прелестная семейная фотография: Бабель, А. Н. и маленькая Лида. Лица озарены любовью, лукавством, добротой. До ареста оставалось ждать недолго. А завершаются воспоминания еще одной семейной фотографией, сегодняшней: вся бабелевская семья в саду собственного дома под Вашингтоном — А. Н., Лидия Исааковна, ее сын, режиссер и актер Андрей Малаев-Бабель, правнук писателя годовалый Коля. Ветвится бабелевское древо!

А. Н. не скрывает своего возраста. 1 июля этого года ей исполнится девяносто три. Ум ее по-прежнему ясен, память крепка, почерк тверд. Только вот, пишет, уставать стала.

Ее книга названа неточно: не семь лет с Исааком Бабелем — с 1932 года они вместе вот уже семьдесят. Семьдесят лет верности, любви, трудов во имя...





в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100