Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2001, 3

Рай и Ад в мировой поэзии

Евгений РЕЙН

РАЙ И АД В МИРОВОЙ ПОЭЗИИ

За неимением общепринятого, всех устраивающего определения поэзии согласимся хотя бы на том, что она параллельна Вселенной, вернее, она есть отражение Вселенной в человеческом сознании. Такой она была в доисторические времена ограничиваясь первоначально созданием мифов. И вместе с мифами тронулась в долгий путь, тот же самый, что прошла и вся человеческая мысль, отражая и концентрируя Время и Пространство.
Сознание отдельной личности, какой бы стадии оно ни достигло, прямо или косвенно исходит из попытки определить свое место в универсуме. Попытке этой соответствует ряд основных вопросов: кто я? зачем? почему? С течением времени чем далее, тем больше детализируются эти вопросы. Чтобы ответить на них, недостаточно одного эмпирического опыта. Необходимо нечто, выходящее за его пределы. И мы знаем, что это Нечто существует. Это свойство человеческого сознания принято называть фантазией, воображением. Именно оно и лежит в основе поэзии.
В любой исторической точке человеческого бытия нам мало того, что дает непосредственный опыт, что известно зрению и слуху, осязанию и обонянию. Человеку сегодня, как и тысячу лет назад, необходима всеобщая картина в ее временной и пространственной длительности. И если появляется такой мозг, такой характер, такая судьба, — короче говоря, такой поэт, — то можно не просто ответить на вопросы, о которых мы уже упоминали, а воссоздать в образах само решение этих вопросов: что происходит во время битвы богов и героев, что переживает странник за горизонтом привычного, обжитого мира? Так и обретается, и формулируется ответ, в корне отличный от эмпирического.
«Илиада» и «Одиссея», «Энеида» — и не только они, но и вавилонские эпосы и многое иное — являются подлинной космогонией, откликом на, быть может, неосознанное чувство всякой человеческой души, чувство, требующее отчета в неслучайности и исключительности собственной жизни.
Недаром Одиссей возвратился на родную Итаку, по слову гениального русского поэта Осипа Мандельштама, «пространством и временем полный».
За невозможностью охватить все, то есть расширить наше исследование на Юг и Восток, ограничимся линией предъевропейского и классического западного развития идеи, которую условно можно обозначить так «Рай и ад — движущие силы мировой поэзии».
Как известно, странствие Одиссея включило в себя не только средиземноморскую ойкумену, но и Эреб — царство Аида. В одиннадцатой Песни «Одиссеи» царь Итаки спускается в область мертвых. Он беседует с Агамемноном и Ахиллесом. Он слушает их скорбные рассказы. И Ахиллес отвечает ему, предсказывая поэзии как таковой мотивы скорби и ужасов вперед на долгие века:

Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,
Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,
Нежели здесь над бездушными мертвыми
царствовать, мертвый.
(Перевод В. Жуковского.)

Не правда ли, здесь уже предваряются скорбные размышления человечества на тысячелетия вперед? Если присмотреться внимательно, то уже в эллинских мифах, в Гомеровых поэмах заложена поляризованная модель мира, включающая в себя Элизиум и Аид — две формы вечной жизни, на которые обречен человек после жизни земной, а следовательно — временной. Но и на Олимпе ведь присутствуют не только боги, но и герои — например, Геракл, которому даровано бессмертие. Что касается царства мертвых, то мы уже о нем говорили, заметим, однако, что в античные времена запоры этого мрачного царства еще не так крепки, а врата не так неприступны, как в будущем.
По гомеровскому представлению, души в загробном мире теряют мышление и память и только жертвенной кровью может воскресить их живой пришелец. Мы видим здесь определенный символический смысл: это сама поэзия заставляет говорить мертвых... И когда пройдут первые века христианского бытия, снова поэзия воссоздает истинный масштаб мира, вмещающий в себя мгновения земной человеческой жизни. Но теперь это уже иной мир. Здесь Рай и Ад — уже вполне умопостигаемые реальности, поскольку их можно определить и описать словом. Вот где-то в этих пределах и находятся владения поэзии.
Впрочем, современники Данте были уверены, что он в самом деле побывал в Аду, Чистилище и Раю. Lutum non omnia finit — со смертью не все кончается, — говорили древние римляне. Подавляющее большинство мифологий и религий сходятся в этой точке. Но что же все-таки происходит далее после человеческого существования? Неудивительно ли, что догадка оказалась одинаковой во всех концах этого света — от островов Океании до Гиперборея. Координаты ее не только горизонтальны — сказания, космогонии, религии опираются на одну и ту же модель. Посмертное бытие, как правило всегда биполярно — мрак и свет, мучение и блаженство, воздаяние и наказание.
Почему на этой идее, на этой формуле остановилось человечество? Что здесь проявилось? Проницательность, превосходящая личный опыт, или воображение, вложенное в нас Высшей силой — силой, действительно сотворившей все сущее? Сейчас реально одно: знание это было даровано человечеству, но доказательство было скрыто. Сколько мы ни будем нисходит во времени, сколько мы ни будем менять теологий и мифологий, перед нами пройдут только разнообразно разработанные версии одного и того же. Тут возможны любые варианты: Рай переместится из Ближней Азии в небесные сферы, Ад передвинется от иерусалимской геенны вглубь земных недр с выходами вулканов на поверхность. Впрочем, для перечисления всего этого необходимо всего лишь открыть энциклопедии и словари. Но сейчас перед нами другая задача: проследить, как сочетаются мифология и теология, как биполярная модель или целиком, или деталью входит в тысячи поэтических произведений.
В любом случае нам не миновать Дантовой «Божественной комедии». В некоторых геометрических утопиях параллельные линии пересекаются, так и в теме Рая и Ада существует подобная точка пересечений и обращений, — и это, конечно же, великая поэма великого флорентийца.
Начнем с уверенного предположения, что почвой поэзии является материальное бытие со всеми своими «отростками» — властью, политикой, религией, историей и так далее, вплоть до деталей ежедневной жизни. В перспективе тысячелетий события, описанные Данте, уже близки нам, нас отделяют от них какие-нибудь семьсот-восемьсот лет. Мы уже узнаем средневековые итальянские города, имена пап, аристократов, королей, обитателей замков и дворцов. Близка нам и христианская традиция, предшествующая современным воззрениям католической церкви. Поэт беспримерной фантазии, никем не превзойденной силы дарования, поэт, который нашел особую краску для каждого из сотен персонажей «Комедии», он в своем замысле примыкает все к той же модели — Ад и Рай (включая еще и непременное для католицизма Чистилище). Он призвал Вергилия в проводники, Беатриче — в небесные покровители, но план, карта действия были как будто ему заданы свыше. И это не случайно.
Дело в том, что никакой иной возможности для абсолютного отражения бытия и не существует. По крайней мере в эллинско-христианской цивилизации. Догадка это или уверенность, но идея Ада и Рая не является личностным человеческим изобретением, она не прагматична, а онтологична. Она — следствие мысли о жизни как создании высшей силы, даровавшей ей свободу воли и свободу выбора. В этом смысле Ад и Рай — отражение добра и зла, двух полюсов между которыми и поместилось все плотское бытие. Задача поэта, образ, деталь, сюжет произвольны, но почва, на которой все это возникает, дана ему заранее.
Пушкин говорил, что единый план Дантовой «Комедии» есть уже плод высокого гения. Согласимся с этим, но добавим, что заслуги Данте планом не ограничиваются. Он поместил Ад, Чистилище, Рай внутри каждого персонажа. Беспримерная сила фантазии и словесного искусства его проявились тысячи раз на протяжении «Комедии». Она объединила и пластику и символику, политические пристрастия автора и его сокровенную теологию. По сути дела и сегодня дантовские терцины являются вершиной поэтического искусства. Примеры можно приводить почти наугад. Например, если книга Данте откроется на 28-й Песни «Ада»:

Я видел, вижу словно и сейчас,
Как тело безголовое шагало
В толпе, кружащей неисчетный раз,

И срезанную голову держало
За космы, как фонарь, и голова,
Взирала к нас и скорбно восклицала.

Он сам себе светил, и было два
В одном, единый в образе двойного,
Как — знает Тот, чья власть во всем права.
(Перевод М. Лозинского.)

Так рассказывает о себе осужденный на муки Бертрам де Борн, и вряд ли за последние семьсот лет наше искусство двинулось далее этих терцин.
Поэтическая свобода и виртуозность Данте сможет быть тем более велика, чем больше он придерживается своей несокрушимой модели. Такой поэт и есть орудие Божьей воли. Он может поместить Ад и Рай где угодно. Вознести на небеса или упрятать в земные недра. Все это дело его воображения, тем более — отдельные картины, детали, мазки. Конечно же, время продиктовало каждому из поэтов свой собственный материал. Междоусобную войну гвельфов и гибеллинов, пап и королей, протестантов и ортодоксов. Но инстинкт внушил каждому из них: невозможно и не нужно избегать решения, уже принятого высшим разумом.
Всматриваясь в громадное сооружение дантовской «Комедии», можно счесть ее одним колоссальным кристаллом, основанным на многократном увеличении и повторении основной единицы — трехстрочной терцины. Отсюда и трехчастное строение: «Ад», «Чистилище», «Рай». И тридцать три песни, составляющие каждую часть триады. Читатель, который проберется через все три территории, минует все, что создано фантазией, духом, интеллектом, все, что сплавлено в поэзию, убедится, что все это выросло из первоначального зерна. Теологически зерно это совпадает с христианским вероучением.
Задумаемся над тем, как часто на духовной территории Ада и Рая плодоносила поэзия. Как часто райские и адские создания становились орудиями, необходимыми поэту. Можно перечислить тысячи примеров. Они у всех на устах. Важнее всего было бы понять, где причина этой сродственности. Лежит ли она в природе самой поэзии? Быть может, эти связи подобны отношению древесного ствола и листьев — ведь через ствол поступают соки и силы, питающие крону.
Меняются времена и обстоятельства человеческой жизни. Но сама идея пребывает неизменной. Она объемлет поэзию, указывает ей задачи и границы. При самой грандиозной задаче поэзия находится внутри оболочки, уже определившей судьбу человеческого существования внутри вечности. Дело поэта — определение и описание деталей и подтверждение самой идеи — первоначальной и неизменной.
Быть может, нигде это не было показано более полно, чем в поэзии Джона Мильтона, ибо его тема — историография самого Ада и Рая как таковых. И Данте, и Мильтон были сыновьями своего времени. Оба были судьями разворачивающихся при них политических событий. Данте сформировала средневековая христианская схоластика, Мильтона — Реформация и кровавые события английской революции.
Поэтически они крайне различно понимали свои задачи. Данте был наследником эллинского и латинского мира, Мильтон — пролагателем новых путей, преобразованной христианской теологии. И «Комедия» Данте и поэмы Мильтона бесконечно разнообразны и многосложны, это самодостаточные поэтические произведения. Но и то и другое возведено на едином основании, пересматривать которое оба гения считали неуместным. Ибо чем прочнее такое основание, тем больше оно обеспечивает свободы для поэтического творчества. Мир уже создан высшей волей, задача поэта— описать его, населить, вынести приговор.
Я ни секунды не сомневаюсь в том, что для Данте, и Мильтона, и многих иных, тут не названных творцов это не было условностью, прагматическим допущением. Рай и Ад как раз и явились той проекцией высшего разума, которая была реальностью более определенной и очевидной, чем ежедневное бытие. Именно поэтому их поэзия могла опираться на эту твердь не менее надежно, чем современники — на уверенность в последующей вечной жизни.
Рассказывая историю мятежа Сатаны, изгнания Адама и Евы из Рая, Мильтон отвечал и на вопросы, возникающие перед всякой теологией, вопросы о всемогуществе и всеблагости божества. От Данте до Мильтона прошло более трехсот лет, всесильное папство сменилось Реформацией, и акценты в разговоре Земли и Неба переместились. Самым существенным стал вопрос о свободе воли. И к концу своей эпопеи Мильтон отвечает на него устами архангела Михаила:

Ответил Михаил: «—Ты поделом
Гнушаешься потомком, что разлад
В людскую жизнь спокойную внесет,
Разумную свободу подчинив.
Узнай: как только первородный грех
Тобою был совершен, — ты погубил
Свободу истинную, что всегда
Со здравым разумом сопряжена
Неразлучимой двойней, без него
Не существуя вовсе».
(Перевод А. Штейнберга.)

Была ли поэзия привязана к истории и ее драматическому развитию? Безусловно. Разделяясь на жанры, колеблясь между эпосом, лирикой, сатирой, она всегда была отражением исторического действа. События, запечатленные в слове, происходили и в человеческом обществе, и в душе поэта. Но все они извлекались из глубины поэтического сознания, которое, как бы ни погружалось в себя, что бы ни изобретало, с какой бы злобой дня ни связывалось, как бы ни ухищрялось в погоне за современными ему задачами эстетики, всегда упиралось в одну основополагающую идею.
Эта идея могла быть цельной и всеобъемлющей, как у Данте и Мильтона; могла разбиваться на мириады осколков, создавать новых персонажей, как у Гете, Байрона, Лермонтова; могла измельчиться до атомарного состояния и реализоваться в изображении подсознания поэта, что скорее всего и характерно для новейшей словесности.
Проходят времена, но первоначальный образ единого древа с постоянно обновляющейся листвой не исчезает. Иногда кажется, что социальные утопии, конкретные события все более преобразуют поэзию. Но если приглядеться, то они только дают ей новый материал, они множат число фактов, задают поэтам все новые и новые вопросы. Что касается ответа, то за ним поэт должен постоянно погружаться на одну и ту же глубину — в самого себя.
Быть может, развитие позитивизма как-то изменило эту ситуацию. Разве не появились такие абсолютно объективистские шедевры, как байроновский «Дон Жуан», пушкинский «Евгений Онегин», поэзия Эредиа и Леконта де Лиля? Вопрос риторический. Да, безусловно, реальность воспроизведена здесь с высшей степенью подобия — недаром Пушкин называл свое произведение «романом в стихах». Было бы нелепо отделять эти великие произведения от мировой поэзии. Но нелишним будет отметить здесь, что и они — плоды своей эпохи дань утверждению реализма как литературного метода. Поэт прячется за сцену, на которой разворачивается самодостаточное действие.
Романы Байрона и Пушкина и многое из наследия ХIХ века было насущно необходимо на пути развития литератур.
Надвигающийся рационализм не отметил Ада и Рая, но по преимуществу персонифицировал их. Действие перемещается на реальную землю, героем становится человек мысли, в какой-то степени alter ego поэта. И тогда не сатана, а дьявол низшей иерархии избирается ему в спутники. Впрочем, сам Гете в «Фаусте» намекнул нам, что Мефистофель — всего лишь воплощение иронии и скепсиса мятущейся человеческой мысли.

Я дух, всегда привыкший отрицать.
И с основаньем: ничего не надо.
Нет в мире вещи, стоящей пощады.
Творенье не годится никуда.
Итак, я то, что ваша мысль связала
С понятьем разрушенья, зла, вреда.
Вот прирожденное мое начало,
Моя среда.
(Перевод Б. Пастернака.)

Впрочем, произведения эти не оказались окончательным этапом. Быть может, драма и проза представили зрителю и читателю более полное, а вернее, более легкое постижение реальности. Русло поэзии в конце концов так и осталось неизменным, хотя течение постоянно менялось и преобразовывалось.
И тут мы приходим к началу. Ведь именно тот путь, по которому пошла поэзия со второй половины прошлого (или теперь уже позапрошлого) века, и обращает нас вспять к первоначальным, самым глубоким корням поэзии. Я имею в виду появление Бодлера, Верлена, Малларме и Рембо, преобладание субъективного, смутного, многозначного. Фантастика, экзотичность и символика «Пьяного корабля» Рембо возвращают нас к борьбе Ада и Рая во всех возможных измерениях. К чему обращается поэт, если мы перенесемся за буквальность возникающих среди его видений персонажей?

Снилось мне в снегопадах, лишающих зренья,
Будто море меня целовала в глаза.
Фосфорической пены цвело озаренье,
Животворная, вечная та бирюза.

И когда месяцами, тупея от гнева,
Океан атакует коралловый риф,
Я не верил, что встанет Пречистая Дева,
Звездной лаской рычанье его усмирив.
(Перевод П. Антокольского.)

Этот язык, многослойная образность, символика снова ведут нас в глубину сознания поэта, все к тем же первоосновам, на которых от века держалась поэзия.
Ни удаление во времени, ни приближение к нашим дням не дает нам возможности выявить абсолютное значение «Рай и Ад...». Кроме прямых обращений к ней, как это было у Данте и Мильтона. Но в сотнях или даже в тысячах произведений она таится в глубине, являясь подпочвой или даже причиной возникновения поэзии. Здесь уместно обратиться к современной русской поэзии. Как только перед ней встает необходимость морального приговора, мы снова видим колорит, чаще инфернальный, что и связано с катастрофическими обстоятельствами русской современной истории.
Достаточно обратиться к «Реквиему» Анны Ахматовой. Политический террор, пытки и казни, горе матери, потерявшей сына, — все в этих фрагментах соединяется в картину, которую можно назвать Адом, реализованным в земном существовании.
За словесным узором, за лирическим сюжетом явно или не явно находится миф о судьбе человеческого духа. Он может быть персонифицирован в ангельский или сатанинский облик, он через многие варианты предстает перед нами осколками видений или состояний или воспоминаний. Но ясно одно: поэтом всегда владеет мифологическое и религиозное сознание вечной биполярности Ада и Рая, ответственности за свой выбор.
Меняются жанры и литературные школы. Открытый контакт с читателем сменяется герметизмом. Сходит на нет герметизм и возвращается неоклассика, но поэзия, как и мифология, как и религия, пытается ответить на вопросы вечные и главные. Только она делает это на территории опыта одной личности. И эта личность — поэт.
Можно было бы увеличить количество цитат и примеров, но они во многих случаях только повторяют друг друга. Важнее всего общий взгляд, обобщающая мысль. Я бы сформулировал это следующим образом: поэзия во внятных нам пределах и внепрагматическая мировая идея исходят из одного корня — из человеческого самопознания. В этом смысле они развивались параллельно и многократно дополняли друг друга. Если же перейти к индивидуальному примеру, поскольку в поэзии нет ничего более существенного, чем интуитивное мнение автора, то я могу сослаться на Александра Блока, который обобщил свой опыт следующими стихами в поэме «Возмездие»:

Жизнь — без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами — сумрак неминучий,
Иль ясность Божьего Лица.
Но ты художник, твердо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить все, что видишь ты.

Версия для печати