Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2001, 2

В русском жанре ? 19


Сергей БОРОВИКОВ

В русском жанре — 19

* * *

После войны «Пионер» перепечатал повесть Алексея Толстого 20-х годов «Как ни в чем не бывало». Она мне страшно нравилась, лишь одно было непонятно: дело при советской власти, действуют пионеры, а в семье — кухарка.

* * *

«Показал мне письмо от Алексея Толстого — о прелестях соц. стройки, так что даже странно, что оно начинается «дорогой Арт. Багр.». Это передовица, к кот. приписано неск. слов о том, как надоело ему, Алёшке, писать «Петра»1.
Подобных писем у Толстого множество (см., например, Горькому 23/V — 1932 с восторгами о будущих волжских плотинах и не менее фальшиво-восторженным ответом Горького2). Но, конечно, объемный образ писателя возникает, когда одновременно с восторгами о «соц. стройке» читаешь тут же написанные строки по части бытоустройства. В октябре 1934 года Толстой был поглощен собственной автомобилизацией: одну машину строили по его заказу в Нижнем Новгороде, другую, заграничную, через «Генриха Григорьевича» он выписывает из-за границы. Особенно много об этом в переписке с Н. В. Крандиевской: 20 октября жалуется, что задержка с машинами мешает ему работать, а 27-го сообщает, как тот же Генрих Григорьевич «дает потрясающий матерьял для «19 года», матерьял, совершенно неизвестный»3. А ежели еще припомнить, что с тем же Генрихом Григорьевичем он соперничает по части ухаживания за снохой Горького, жизнелюбие графа будет еще сочнее.
Но и это не всё. Бунин предполагал, что Толстой, «конечно, помирал со смеху, пиша свою автобиографию»4 об эмигрантских и иных страданиях. Разумеется, были и страдания, как, впрочем, было и искреннее восхищение размахом строек и проч. Но, натура предельно, так сказать, полифоническая, Алексей Николаевич остро чувствовал смешное во всем, в том  числе  и  в  собственных  восторгах.  Совершив  летом 1930 года вместе с Вяч. Шишковым и молодым, сперва им взлелеянным, а затем прогнанным писателем Львом Славиным путешествие, Толстой оставил не только восторженные отклики о совхозе «Гигант» и проч., не только сообщения жене о ценах на провизию, о жаре и проч., но и мгновенно сочиненную повесть «Необычайные приключения на волжском пароходе». Он собрал на пароходе немыслимо пеструю компанию: все, чем кормился книжный рынок конца 20-х, все, от наглой выдумки до идеологической подкладки, Алексей Толстой выплеснул в этой пародии. Среди вражеских агентов, изобретателей, чекистов, иностранных туристов, тайных белогвардейцев, международных шпионок, комсомольцев и кулаков затесался и некий писатель Хиврин. «Чья-то в круглых очках напыщенная физиономия, готовая на скандал:
— Максим Горький... Я спрашиваю, товарищ, была от него телеграмма по поводу меня?.. Нет? Возмутительно!.. Я известный писатель Хиврин... Каюту мне нужно подальше от машины, я должен серьезно работать». «— Я еду осматривать заводы, строительство... У меня задуман большой роман, даже есть название — «Темпы»... Три издательства ссорятся из-за этой вещи...
Пасынок профессора Самойловича, выставив с борта на солнце плоский, как из картона, нос, проговорил насморочно:
— В Сталинграде в заводских кооперативах можно без карточек получить сколько угодно паюсной икры...
— А как с сахаром? — спросил Гольдберг.
— По командировочным можно урвать до пуда...
— Тогда, пожалуй, я слезу в Сталинграде, — сказал Хиврин».
И конечно же, менее всего смешливый граф «обличает» некий собирательный образ халтурщика. В спектр его таланта входил и цинизм, предполагавший немалую дозу самоиронии, и Хиврин отнюдь не единственный из многих его автошаржей. (Между прочим, А. Н. именно так добывал многое, в том числе и билеты: см. воспоминания художника В. Милашевского «Вчера, позавчера».)
«Необычайные приключения» прямо-таки перенасыщены пародийностью. Чего стоят (ср. со строками, адресованными Горькому) идиотически-радостные восторги большевика Парфенова: «Бумажная фабрика, махинища... Два года назад: болото, комары... Понюхайте — воняет кислотой на всю Волгу. Красота!»
Написанная безудержно, словно бы пьяно (вновь бунинское определение), повесть весьма изобретательна и по части языка: «Пахнет рекой, селедочным рассолом и заборами, где останавливаются», «биографии сложны и маловероятны», «цыгане, похожие на переодетых египтян», «вонища такая, что даже удивительно», «на хмурой морде буфетчика выдавливается отсвет старорежимной улыбочки», «два часа работать — лодырями все изделаются... Водки не хватит... Окончательно пропала Расея...» (кулак о коммунистической перспективе), — и еще есть много чего веселого в этой старой повести.
Не так давно опубликованы записи А. Твардовского, где он, восхищаясь романом «Петр Первый», удивляется тому, что у А. Толстого все переиздается («ДН», 2000, № 6). Да, ему пришлось немного поскрести первую редакцию «Хождения по мукам», но, в общем-то, особым саморедактированием в цензурных целях (хотя переписывать старые вещи любил) не вынужден был заниматься. Ему было весело, хулигански весело сочинять, что там, что здесь, что так, что эдак, лишь бы, ну, вот: «Пришел Олег, прибил щит, — ладно, и успокойся. Нет, без Царьграда жить не можем, — двуглавого орла к себе перетащили. Знаем мы этого орла. Вот он, сукин сын, у меня за воротником — орел ползает. — Подполковник раздавил клопа, вытер о штаны палец, затем понюхал его. — Эх, Россия, Россия!» Так шутил его сиятельство в Берлине в 1922 году, а вот спустя четыре года, уже в советском издании: «— Вот и верно, что при царе плохо жилось, а нынче хорошо. Из Тарусы одной знакомой племянники пишут: «Дорогая тетя, слава труду, живем хорошо... Папенька наш сослан за Ледовитый океан... А при царском режиме две лавки были... У маменьки, слава труду, чахотка. Крыша у нас при ненавистном царе не текла, а нынче совсем протекла». Умно так эти дети пишут...»
Когда в 1980 году я, составляя том прозы А. Толстого, включил и этот рассказ — «Сожитель», редактор мой до последнего не верил, что он пройдет цензуру, но — «как ни в чем не бывало» прошел, как и в 30—40—50-е годы.

* * *

Драматург  и  режиссер  Михаил  Константинов  «в  нач. 20-х гг. ... работал гл. режиссером в Драм. т-ре Груз. ЧК и заведовал театр. студией при 10-х пехотных пулеметных командных курсах в Тифлисе»5.
Самое впечатляющее, что именно «10-х», были еще и седьмые и девятые, неужто при каждых были театр. студии? Хотя у того же А. Толстого ставят же Шиллера красноармейцы, и других свидетельств немало театрального поветрия, охватившего людей, изо дня в день льющих кровь свою и чужую: к чему же им еще и занавес понадобился, с чужими страстями?

* * *

В «Романе без вранья» Анатолий Мариенгоф вспоминает своего однокашника по Нижегородскому дворянскому институту Василия Гастева. Судьба снова столкнула их в 21-м году, когда железнодорожный туз и приятель Есенина и Мариенгофа взял их в поездку на Юг в своем вагоне. Гастев же у этого туза Колобова по прозвищу Почём-Соль служил секретарем. «Почём-Соль железнодорожный свой чин приравнивает чуть ли не к командующему армией, а Гастев — скромно к командиру полка. Когда является он к дежурному по станции и, нервно постукивая ногтем о желтую кобуру нагана, требует прицепки нашего вагона «вне всякой очереди», у дежурного трясутся поджилки».
А в 50—60-е годы жил этот Гастев в Саратове и работал директором кинотеатра «Центральный». Мой отец был знаком с этим очень красивым серебряноголовым крепким стариком, не раз я по отцовскому звонку отправлялся к нему за билетами (какие очереди тогда выстраивались у касс!). Помню, отец рассказывал, что Гастеву не понравился роман Мариенгофа, появившийся в переписанном виде под названием «Роман с друзьями» в журнале «Октябрь».

* * *

«...Фонарь Пильняка горел и слепил всех вокруг жарче только-только зажигавшихся других фонарей и фонариков...»6 (К. Федин — в 1965-м).
«Он вообще чувствует себя победителем жизни — умнейшим и пройдошливейшим человеком»7 (К. Чуковский — в 1922-м).
Книги его предлагали широчайший выбор литугощения новейшей советской литкухни. Пильняк — это самые злободневные темы, это то, чего еще никто не затронул. Война и нэп, причуды уездного быта и нравы партийной среды, политический анекдот и грубая физиология, стилевые изыски и газета, новорожденное коммунистическое почвенничество и оголтелый импрессионизм формы, рядом с которым Дос Пассос выглядит школьником. И о чем бы ни шла речь, каково бы ни было время действия — петровская Русь или ленинская, — «Пильняк сочно описывает на пути своих повестей, как самцы мнут баб по всем рассейским дорогам и пространствам...»8 (С. Есенин).
Пильняк — это безудержное, без сбоев, производство, это самый невероятный успех, когда новый текст читают все — и угрюмый партиец, и уцелевший интеллигент, а тот же Есенин уже сравнивает автора с Гоголем. Кажется, лишь один Горький год от года ворчит по поводу «всё хуже, небрежнее и холодней»9 пишущего Пильняка (что не помешало ему вступиться в 1929 году за Б. А.).
Пильняк — это новая советская богема, вывезенные японки и автомобили, дома, кутежи, немыслимый для советского гражданина разброс маршрутов: Англия, Греция, Китай, Турция, Палестина, США, Япония. По России он передвигался не менее широко и стремительно, он побывал даже на Шпицбергене...
Пильняк... Пильняк... Пильняк... Нет, если бы я был вождем и даже если бы этот Пильняк и не пытался бросить на меня нехорошую тень в «Повести непогашенной луны», то и тогда товарища Пильняка надо было бы наказать, чтобы никто не думал, что кому-то у нас все дозволено.

* * *

«Перед этим — неделю назад — организационное собрание у меня, дважды отменявшееся из-за нежелания встречаться с Пильняком, который жил в Питере несколько дней»10 (К. Федин, Дневник, 24.XI.1929). Они прятались от Пильняка после скандала с публикацией «Красного дерева»? Но уж даже собрания переносить, чтобы он не дай Бог не проведал?

* * *

К. Чуковский записывает в дневнике в 1927 году, что Луначарскому не дали валюты ехать за границу, а Вс. Иванов полторы тысячи получил11.
Вообще, дневник Чуковского, особенно 20-х годов, заметно колеблет устоявшиеся представления о раскладе сил, верховных симпатий и антипатий, возможностей тех или иных деятелей. То он сообщает, как Пильняк хлопочет за Замятина перед Зиновьевым, к которому и на порог-то не допустят12, то поражается, что в Кисловодске Бабеля «поместили вместе с Рыковым, Каменевым, Зиновьевым и Троцким»13. Растерянно, старый и не вовсе чуждый практической смекалке, писатель озирается в новой советской круговерти, где у самого верха обретаются и некоторые литераторы.

* * *

У Булгакова есть фельетон «Мадмазель Жанна» (1925), и та же «прорицательница и гипнотизерка» появляется у Пильняка в повести «Штосс в жизнь» (1928), поданная в иных совершенно красках.

* * *

Когда металлические застежки стали именоваться «молнией»? Мне почему-то казалось, что с незапамятных времен, но Булгаков в рассказе 1934 года «Был май» не называет ее, а описывает: «На груди — металлическая дорожка с пряжечкой».

* * *

Памятуя  об  известной  вражде  Шолохова  и  Эренбурга 50-х годов, любопытно наткнуться на следующее: «Но вечером он отбросил роман Шолохова, судорожно зевнул...» («День второй», 1933).

* * *

Один из первых наглядных уроков патриотизма я получил на семинаре молодых критиков в Дубултах в 1972 году.
Я попал в семинар Л. Он поразил меня яростью, с которой набросился на двух весьма «знаковых» писателей тех лет — Вознесенского и Шукшина. Если с Вознесенским, даже при моей провинциальной невинности, было еще ясно, то неприятие Шукшина озадачило. С отвращением и четкой артикуляцией Л. прочитал наизусть отрывки из поэмы Вознесенского, где речь шла о девушке, замерзшей в горах, о том, как снег (кажется, поэма называлась «Лед») забивает лицо девушки: «В рот, в нос, в глаз, в рот!» (цитирую по памяти). Делалось и в самом деле тошно, любви к Вознесенскому не прибывало. О Шукшине же Л. отозвался как об эксплуатирующем интерес читателя к народной жизни фигляре, одно выражение я запомнил: «игровой момент на народном характере», и уж вовсе поразило, что Л. сказал, что некогда зарубил одну из первых книг Шукшина во внутренней рецензии. Тут же бывший в качестве «ассистента» Л. некто Г., в будущем крикливый «молодогвардеец», услужливо дополнил принципала: соберись здесь персонажи Шукшина, нам стало бы не по себе в таком обществе. Я (поскольку именно моя статья о Шукшине обсуждалась) высказался, что уж никак не хуже, чем в обществе Г.
Наглядный урок я получил в конце семинара, когда Л. беседовал с нами не по текстам. Я вдруг заинтересовал его, признавшись в любви к Кустодиеву. Как разгладилось лицо нашего руководителя, потеплели холодные голубые глаза, он рассказал о недавней выставке Кустодиева, и только в самом конце разговора я обидел его, упомянув имя Марка Шагала. Речь Л. угасла, подернулся золой взгляд, постарело вмиг лицо, уксусно съежился рот. Он как-то безнадежно махнул рукой, и беседа закончилась.
Предстояло уразумевать, что одновременно чтить Кустодиева и Шагала неможно.

* * *

Вот,  по  Чуковскому,  табель  о  рангах 1968 года:  «Пятница  22.  Ноябрь.  Вечером  Евтушенко.  Доминантная  фигура... Суббота  23.  Ноябрь.  Сегодня  приехал  ко  мне  второй  центральный  человек  литературы  Александр  Исаевич»14.

* * *

Было многократно описано, как Хрущев на исторической встрече кричал на молодых, в частности на Вознесенского. А у меня в памяти застряло, как в газете мы, тогда старшеклассники, прочитали, очень веселясь, как Хрущев привел пример правильного, не такого, как у Вознесенского, Евтушенко и пр., поведения за границей молодого человека. По словам Хрущева, на вопрос западного корреспондента, «сколько костюмов вы можете купить на свою зарплату», советский молодой рабочий, пощупав пиджак представителя враждебной прессы, ответил: «Таких, как у меня, — один, а как ваш — пять».

* * *

Чего ни коснись в советской послевоенной литературе, любых гласных и негласных тем и проблем: освещение войны, деревни, искусства, природы, русской истории, писателя и денег, писателя и кино, писателя и пьянства и проч., — везде может быть поставлено имя Юрия Нагибина. И — вроде как и не было писателя. Узнав, что на склоне дней Юрий Маркович взялся за свой счет издавать свое полное собрание чуть не в 50-ти томах, я был поражен: настолько любить себя, каждое свое слово! А может быть, это была просто гордость труженика количеством сделанного?
Впервые имя Нагибина я прочитал на обложке детгизовской книжки «Трубка» — про цыганенка, а кажется, еще раньше, в журнале чуть ли не «Мурзилка» или все-таки «Пионер», я прочитал рассказ «Новая Гвинея», где было два мальчика — жадный и щедрый, и первый у второго выманил много марок. Однако одну — «Новую Гвинею», бабушкин подарок, — добрый мальчик так и не отдал, и жадного сосал червячок, а щедрый играл и пел красноармейскую песню. «Он был добрый, ему было хорошо» — такова была заключительная фраза. Рассказ естественно вписывался в тогдашний пионерский круг чтения, где активно присутствовала эта тема. Кто из моего поколения не помнит рассказ Веры Осеевой «Синие листья»: девочка раскрасила листья синим карандашом, потому что соседка по парте не дала ей зеленого.
Читал я и историческую книжку «Великое посольство», написанную Нагибиным в соавторстве с отчимом Я. Рыкачевым, не помню ничего, но зато крайне почему-то раздражила «Бемби» (пересказ Нагибина), — казалось, что так о животных рассказывать неправильно, надо как Сетон-Томпсон.
Уже в студенческие времена, в середине 60-х, старший приятель, студент ВГИКа, застав меня за приобретением сборника Нагибина, кажется «Погоня», стал корить за то, что читаю пошляка. «А «Председатель»?» — защищался я. «Председатель» — это заслуга Ульянова и немного Салтыкова и нисколько Нагибина».
Начинал читать и появлявшиеся в 70-е исторические рассказы его — о Лескове, Чайковском, Рахманинове. А выписанный четырехтомник прочитать уже не смог — Нагибин для меня исчез надолго. И вот «Дневник».
Писательские дневники редко являют пример добродетели, но то, что преподнес Нагибин, превосходит, кажется, все мыслимые до сих пор границы и, кажется, полностью покрывается его признанием: «Ненависть — единственное активное чувство, которое осталось во мне. Да и не просто осталось, а набирает силу»15. Запись 1984 года, автору — 63. Жалобы, жалобы, жалобы. Кому? Не потому ли он хотел видеть «Дневник» напечатанным при жизни, чтобы донести их? Кому? Он не слышит, как делается смешон, восклицая даже и так: «И ко всему еще я председатель ДСК!..»16
Всё так. Но и еще раз перечитывая не слишком ароматный текст, я понял, что у «Дневника» Нагибина куда больше шансов остаться в истории русской словесности, нежели у его прозы. И не столько по насыщенности, набитости внутрилитературным «материалом» (ср. с «Дневником» Чуковского, который тоже саможалостливости не чужд, как и едких характеристик), но по небывалой степени откровенности и следующей за ней правды, которой так недоставало его сочинениям.

* * *

У Виктора Розова, признанного гуманиста (что хочешь у него отними, только не гуманизм), в пьесе «В поисках радости» меня некогда, тогда еще мальчишку, поразило одно место, да и сейчас поражает. Резонерствующая мать, старший сын которой под влиянием невестки сделался стяжателем и все откладывает папочку с заветной работой, предаваясь халтуре, устраивает сыну домашний педсовет, напоминая не только о новых, но и о старых грехах. Был среди них и тот, что в девятом ли, десятом классе сын пришел домой пьяный, и другой раз, и третий, и мать признается ему, что тогда, глядя на него спящего, пьяного, подумала: лучше бы ты умер.
Ужаснуло несоответствие греха и кары. И ладно бы зрителя подготовили, скажем, отец был алкоголик и над матерью измывался или что-то в этом роде, поэтому мать так болезненно отнеслась к его выпивкам. Нет, из соображений какой-то высшей, известной, вероятно, лишь Виктору Сергеевичу, гуманности: напился — так лучше издохни!

* * *

«Здравствуйте, тов. Главный Редактор ж. «Волга»!
Прочитал еще раз свою рукопись-роман «Волга матушка». Представьте, замечательная, просто изумительная литературная вещь! Выходит не зря корпел над ней более десятка лет! Значит, я выполнил свою задачу перед россиянами, а значит и перед Нобилеевским (так в тексте. — С. Б.) Комитетом, куда я приготовил свой роман для представления.
А Вы представляете, что будет, если мне, волжанину, в чем я мало сомневаюсь, присвоят это почетное звание?
Подумав, я решил бесповоротно, если мне не может помочь в издании мое «родненькое» издательство, коим я считаю Вас, то очень прошу Вас: «Пожалуйста, пришлите мне адрес Волгоградского издательства и, по возможности, других, но обязательно расположенных на реке Волга. Я все же попытаюсь издать свое «детище» у себя, в России. Хотя, если откровенно признаться, хотелось бы сделать это в своем «родненьком» журнале». И последнее. Если Вы измените свое отношение ко мне, то я Вас пойму.
(подпись)»17.

* * *

В 1995 году Виктор Ерофеев заявил: «Было время бить стекла, а настало время получать премии»18.
В 2000 году Виктор Ерофеев заявил: «...наступило более мягкое время. Время заботиться о мире, в котором мы находимся, о себе, своем здоровье и своих ценностях... мы вступаем в постсексуальное время»19.
Так. Только почему же — «мы», эдак пройдет еще сколько-то лет и надо будет заявлять: мы вступаем в предмогильное время. Нам с Ерофеевым (мы одногодки), м. б., и пора начать заботиться о здоровье и вступать в «постсексуальное» время, но других-то, тех, кто помоложе, стоит ли звать присоединиться?

г. Саратов

____________________________________

1 К. Ч у к о в с к и й, Дневник 1930—1969, М., 1994, с. 102.

2 «Литературное наследство», 1963, т. 70. «Горький и советские писатели. Неизданная переписка», с. 410.

3 «Переписка А. Н. Толстого», в 2-х томах, т. 2, М., 1989, с. 188.

4 Иван Б у н и н, Окаянные дни. Воспоминания. Статьи, М., 1990, с. 293.

5 «Русские писатели. 1800—1917. Биографический словарь», т. 3, М., 1994, с. 60.

6 Конст. Ф е д и н, Собр. соч. в 12-ти томах, т. 11, 1986, с. 520.

7 К. Ч у к о в с к и й, Дневник 1901—1929, М., 1991, с. 216.

8 С. А. Е с е н и н, Собр. соч. в 6-ти томах, т. V, М., 1979, с. 210.

9 «Горький и советские писатели...», с. 311.

10 Конст. Ф е д и н, Собр. соч. в 12-ти томах, т. 12, с. 43.

11 К. Ч у к о в с к и й, Дневник 1901—1929, с. 406.

12 Т а м ж е, с. 217.

13 Т а м ж е, с. 337.

14 К. Ч у к о в с к и й, Дневник 1930—1969, с. 461, 462.

15 Юрий Н а г и б и н, Дневник, М., 1996, с. 538.

16 Т а м ж е, с. 236.

17 Архив автора.

18 «Книжное обозрение», 18 апреля 1995 года.

19 «Ex libris НГ», 28 сентября 2000 года.


Версия для печати