С. ПОВАРЦОВ
«ЦАРЕУБИЙСТВЕННЫЙ КИНЖАЛ»
(Пушкин и мотивы цареубийства в русской поэзии)
I
Вопрос о цареубийстве именно теперь, на излете века, бросающего вызов русскому национальному самосознанию, в пору тяжкого осмысления самых кровавых наших уроков, когда, кажется, все возможные циклы исторического развития пройдены и все социальные эксперименты поставлены, политический радикализм Пушкина интересен как никогда. Изучение этой проблемы выходит далеко за рамки творческой биографии поэта. Тем актуальнее могут быть предварительные результаты.
Если характер вольнолюбивой пушкинской лирики исследован достаточно подробно (а в средней школе тема просто замучена), то его юношеские экстремистские интенции остаются как бы на периферии исследовательского поля. Нельзя сказать, однако, чтобы их замалчивали. В работах, посвященных Пушкину и декабристам, они всегда интерпретировались как составная часть революционной идеологии, санкционирующей право на насилие в отношении монарха-тирана. Это стало общим местом историков и литературоведов, настолько привычным, что, казалось, не требует дополнительных комментариев. На фоне хрестоматийных истин неожиданно свежо, просто и современно зазвучали такие, например, формулировки: «Политический терроризм приветствовал Пушкин, воспевая мангеймского студента Карла Занда, убившего ножом русского консула Коцебу»1. Тотчас вспоминается одна из эпиграмм на графа Аракчеева:В столице он — капрал, в Чугуеве — Нерон:
Кинжала Зандова везде достоин он.
(1819)А также знаменитый «Кинжал». Две последние строфы полны сочувствия к молодому убийце (Занду было 24 года):
О юный праведник, избранник роковой,
О Занд, твой век угас на плахе;
Но добродетели святой
Остался глас в казненном прахе.В твоей Германии ты вечной тенью стал,
Грозя бедой преступной силе —
И на торжественной могиле
Горит без надписи кинжал.
(1821)Теракт свершился на квартире Коцебу в Мангейме в марте 1819 года. В отличие от убийства Марата, заколотого Шарлоттой Кордэ прямо в ванне, мотивы и подробности преступления, совершенного Зандом, для русской читающей публики известны мало. Обычно его связывают с выходом брошюры А. С. Стурдзы «Записки о настоящем положении Германии», в которой автор обвинял немецкие университеты в атеизме и революционности. Дядя поэта В. Л. Пушкин писал в апреле 1819 года П. А. Вяземскому: «Стурдза, сказывают, опрометью ускакал из Веймара. Коцебу пострадал за него. Германские студенты шутить не любят, и с ними связываться плохо»2. Итак, Коцебу убили за неугодную немцам брошюру, написанную другим человеком.
Информация на уровне лаконичных справок: популярный немецкий писатель и адвокат Коцебу был монархистом, реакционером и «платным агентом» русского правительства, защи-щал идеи Священного союза. Занд же, напротив, воспринимался как человек «прогрессивно настроенный», патриот. «Его поступок, мужественное поведение на допросе и смерть в годы мрачной реакции, последовавшей за Венским конгрессом, были приняты повсюду в Европе как подвиг борьбы за свободу»3.
Убийство всегда остается убийством, пусть даже именуемое «актом революционного патриотизма». Пушкин называет Занда «юным праведником», чья тень противопоставлена «пре-ступной силе». Поэт воспевает «подвиг» Занда, находя ему моральное оправдание в борьбе народов за свою национальную независимость. История Рима, Великой французской революции, а также современные события в Италии, Испании, Греции стимулировали развитие политической мысли Пушкина, не говоря уже о влиянии писателей-соотечественников старшего поколения — Державина, Радищева. Индивидуальный террор как средство уничтожения тирании не только не отвергался Пушкиным, но принимался с энтузиазмом. Юношеский максимализм передовой столичной элиты подогревался политическими новостями из бурлящей Европы. «В 1820 г. рабочий седельщик Пьер Лувель ударом кинжала убил герцога Беррийского, на котором были сосредоточены все надежды роялистов, как на последнем продолжателе рода Бурбонов. Это убийство стало для декабристов своего рода прообразом будущего цареубийства»4. Известна реакция Пушкина: явившись в театр и расхаживая между первыми рядами партера, он демонстрирует портрет убийцы с собственноручной надписью: «Урок царям». Приходится только удивляться, как эта дерзкая выходка сошла ему с рук. «Он был в полном смысле дитя, — пишет Б. Модзалевский, — и, как дитя, ничего не боялся»5.
Впрочем, вскоре последовала ссылка на юг. Исчерпывающую мотивацию изгнания находим в известных словах Александра, сказанных директору Царскосельского лицея Е. А. Энгельгардту. «Энгельгардт! — сказал ему государь, — Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами; вся молодежь наизусть их читает»6. У нас нет достаточных документальных подтверждений того, что эпизод с портретом Лувеля инкриминировался7 Пушкину при дознании; возможно, они просто не сохранились. Вещественным доказательством неблагонадежности поэта стали «возмутительные» стихи, которые сам автор записал, будучи вызванным для объяснений к генерал-губернатору Петербурга графу Милорадовичу. По воспоминаниям Ф. Глинки, Пушкин оставил у графа «целую тетрадь». Другое известное свидетельство принадлежит И. Пущину: «...сел, написал все контрабандные свои стихи...»8. Что именно счел необходимым вспомнить поэт, в точности неизвестно и по сей день. В. Вересаев, ссылаясь на П. Анненкова и, по-видимому, разделяя точку зрения Пущина касательно всех вольнодумных стихов, замечает, что Пушкин не записал в тетрадь лишь одну из эпиграмм на Аракчеева, «которая бы ему никогда не простилась»9. Значит, оду «Свобода», имевшуюся у Милорадовича в копии, «как мы слышали» (Анненков), Пушкин записал? Пожалуй, ответ может быть положительным, поскольку бдительные государевы чиновники хотели сверить имевшийся у них текст с оригиналом. Эту полицейскую задачу Пушкин, конечно, понимал.
Так или иначе, поэт должен понести наказание по совокупности грехов. Но царь заменил Сибирь Бессарабией, и «все дело ограничилось простым служебным переводом из Петербурга в канцелярию генерала И. Н. Инзова»10.
В Кишинев Пушкин вез письмо, написанное заместителем Нессельроде статс-секретарем Каподистрией. Резолюция Александра на документе «быть по сему» говорит по крайней мере о трех важнейших моментах: 1) правительство понимало величие «сочинителя Пушкина»; 2) правительство знало источник «опасных принципов», исповедуемых поэтом; 3) царь, безусловно, читал оду «Вольность», где нешуточная угроза тиранам нашла яркое воплощение в знаменитой восьмой строфе. Вот наиболее существенный фрагмент официального документа:
«Исполненный горестей в продолжение всего своего детства, молодой Пушкин оставил родительский дом, не испытывая сожаления. Лишенный сыновней привязанности, он мог иметь лишь одно чувство — страстное желание независимости. Этот ученик уже рано проявил гениальность необыкновенную. Успехи его в лицее были быстры. Его ум вызывал удивление, но характер его, кажется, ускользнул от взора наставников.
Он вступил в свет сильный пламенным воображением, но слабый полным отсутствием тех внутренних чувств, которые служат заменою принципов, пока опыт не успеет дать нам истинного воспитания.
Нет той крайности, в которую бы не впадал этот несчастный молодой человек — как нет и того совершенства, которого не мог бы он достигнуть высоким превосходством своих дарований.
Поэтическим произведениям своим он обязан известного рода славою, значительными заблуждениями и друзьями, достойными уважения, которые открывают ему, наконец, путь к спасению, если это еще не поздно и если он решится ему последовать.
Несколько поэтических пиес, в особенности же ода на вольность, обратили на Пушкина внимание правительства.
При величайших красотах концепции и слога, это последнее произведение запечатлено опасными принципами, навеянными направлением времени или, лучше сказать, той анархической доктриной, которую по недобросовестности называют системою человеческих прав, свободы и независимости народов»11.
Итак, царь и его министры отдавали себе отчет в том, что пушкинская ода, ходившая по рукам в списках под разными названиями (например, «Ода Свободе»), обладает «величайшими красотами концепции и слога». Обратим внимание на слово концепция. Если бы речь в документе шла только о стихотворных особенностях оды (слог), то можно было бы сказать, что сильные мира сего оценили в ней сугубо художественные достоинства. Но в правительственной бумаге в первую очередь воздается должное идейной направленности оды, красоте политической доктрины, хотя и с оговорками относительно «опасных принципов», пропагандируемых автором.
Антидеспотический вызов Пушкина в восьмой строфе оды, вызов, переходящий в угрозу и звучащий как предупреждение, не мог, разумеется, остаться безнаказанным:Самовластительный Злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Читают на твоем челе
Печать проклятия народы,
Ты ужас мира, стыд природы,
Упрек ты Богу на земле.В отечественной пушкинистике нет единого мнения об адресате восьмой строфы. В рамках нашей темы почтенная академическая разноголосица не так уж важна. Б. Городецкий справедливо замечает: «К кому бы ни обращались эти строки, они неизбежно должны были восприниматься в аспекте полного и решительного отрицания монархической власти в целом, как античеловечной и не соответствующей идеалу высокой справедливости»12. С позиций декабристской революционности высшая справедливость в крепостнической России недостижима без применения насильственных мер по отношению к представителям верховной власти. Юный Пушкин разделял радикальные убеждения своих товарищей, чем и объясняется несокрушимая кровожадность отдельных мест оды («смерть детей») и решительный возглас поэта:
...Тираны мира! трепещите!
А вы, мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!Л. Гроссман без ссылки на источник приводит характерные строки из эпиграммы А. Г. Родзянко на Пушкина:
...Гимн Занду на устах,
В руке — портрет Лувеля, —и замечает, что поэт якобы сам мечтал «кровавой чаше причаститься»13. Едва ли это следует понимать буквально. Между тем и другой исследователь, С. Гессен, в статье «Лунин и Пушкин» пишет, что оба «одновременно пришли к мысли о цареубийстве, как единственно действенном средстве. И оба они, революционер Лунин, уже искавший путей к преломлению этой идеи в действие, и художник Пушкин, опоэтизировавший эту идею, остались одинокими»14.
Уточним: в оде опоэтизирована не идея цареубийства, а идея свободы (вольности), понимаемой в диалектической связи с верховенством Закона. Не случайно Гессен делает оговорку: «Оду «Вольность», конечно, никоим образом нельзя толковать как апологию цареубийства. Скорее, напротив того, мысль эта рождала в Пушкине ужас, но сквозь ужас видел он неизбежность, необходимость в некоторых случаях прибегать к этому последнему решительному средству»15.
Невозможно понять пушкинские стихи вне исторического контекста, в отрыве от умонастроений леворадикальной молодежи, для которой «опасные принципы» действительно являлись «направлением времени» (так сказано в «проекте» письма к Инзову). Якобинский террор во Франции, метко названный В. Блосом «системой ужаса»16, как известно, не пощадил монарха, и спустя двадцать лет практика революционного насилия аукнулась в России тайными намерениями декабристов. М. Лунин, П. Пестель, И. Якушкин и другие вынашивали идею цареубийства вплоть до истребления всей царской фамилии. Историки датируют эти настроения 1817 годом («проект Лунина»). Когда осенью 1820 года вспыхнули волнения в Семеновском полку, в ход пошли прокламации, не оставляющие сомнений в их происхождении. В одной из них, найденной на дворе Преображенских казарм, царь прямо именовался тираном и «сильным разбойником», грабящим народ, и поэтому необходимо «честно истребить тирана и вместо его определить человека великодушного»17. В донесении «Следственной Комиссии» отмечалось, что устав тайного общества основан «н а к л я т в а х, п р а в и л е с л е п о г о п о в и н о в е н и я» и проповедует «н а с и л и е, у п о т- р е б л е н и е с т р а ш н ы х с р е д с т в: к и н ж а л а, я д а»18.
Перечень орудий убийства легко продолжить: топор, меч, удавка, фонарь, нож. В борьбе с тираном все средства хороши. Нет оснований полагать, что молодой Пушкин думал иначе. Его перевод из П. Марешаля, выдержанный в духе народных площадных куплетов, —Мы добрых граждан позабавим
И у позорного столпа
Кишкой последнего попа
Последнего царя удавим, —концептуально и стилистически перекликается с агитационными и подблюдными песнями А. Бестужева и К. Рылеева, содержащими призыв к насилию над господами, среди которых и сам государь.
Уж вы вейте веревки на барские головки,
Вы готовьте ножей на сиятельных князей,
И на место фонарей поразвешивать царей.
Тогда будет тепло, и умно, и светло. Слава!Образ народного мстителя воплощен поэтами-декабристами в понятном для простолюдинов фольклорном стиле:
Уж как шел кузнец
Да из кузницы.
Слава!
Нес кузнец
Три ножа.
Слава!
Первый нож
На бояр, на вельмож.
Слава!
Второй нож
На попов, на святош.
Слава!
А молитву сотворя,
Третий нож — на царя.
Слава!Говоря о солдатах Семеновского полка, авторы задаются риторическим вопросом:
Разве нет у них свинца
На тирана-подлеца?
Слава!Идейный источник подобных радикальных умонастроений правильно указал еще Ф. Булгарин в записке «Нечто о Царскосельском лицее и о духе оного». Это, конечно, француз-ская революция 1789 года. Кроме того, автор записки считал, что в пагубной «ферментации умов» русской молодежи повинен религиозный мистицизм «секты» мартинистов, возглавляемой при Екатерине II Новиковым. Булгарин усматривал прямую связь между кружком Новикова и тайными планами «Союза благоденствия»19.
Мотив народной расправы над царем возник, безусловно, под влиянием событий французской революции, отношение к которым было у Пушкина неоднозначным. Рассмотрим прежде всего одну сторону проблемы, а именно трансформацию образа царя в представлении наиболее просвещенных деятелей русского общества.
Со времен Ивана III в сознании народа титул царя был овеян мистическим благоговением. Внук Ивана, нареченный Грозным, в известном своем послании Андрею Курбскому обосновал божественное происхождение царской власти на Руси. Царь-отец, народный заступник, хозяин земли русской — таково традиционное патриархальное представление о наместнике Бога, каким видели царя большинство русских людей. «Без царя народ сирота», «царь от Бога пристав», «где царь, тут и правда», — гласят наши пословицы20. Они свидетельствуют о глубоко патриархальном характере народа. Темнота и невежество основной массы немало способствовали упрочению этой наивной веры.
Век Просвещения внес существенные коррективы в патриархальную концепцию, лежащую в основе национального менталитета. Произошла десакрализация образа монарха. Вопреки религиозному восприятию утверждается сугубо светское, эмансипированное, но характерное, конечно, лишь для интеллектуальной элиты. Почти одновременно эта тенденция в конце ХVIII века проявилась у Державина и Радищева. В стихотворной версии 81-го псалма «Властителям и судиям» Державин уравнивает царя и раба как одинаково смертных живых существ, что по условиям того времени звучало едва ли не революционно.И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!Еще резче разоблачение тиранов у Радищева. Злодей на троне «в народе зрит лишь подлу тварь». Он — преступник и «алчный гад», которого ждет народное возмездие.
Меч остр, я зрю, везде сверкает,
В различных видах смерть летает,
Над гордою главой паря.
(Ода «Вольность».)Вольнодумец, «афей» и западник, Пушкин подхватил традицию поэтов старшего поколения, но отнюдь не верноподданническую. Русский царь для него — символ самовластья, беззакония и жестокости, равно как и все европейские аналоги. Поэтика политических стихов Пушкина генетически близка лирике декабризма, во всяком случае, источник один и тот же, а исходные тезисы совпадают: тиран, узурпирующий народные свободы, достоин кары; сам народ и все подданные царя суть не что иное, как рабы; основой гражданского общества должен быть закон.
Десакрализация образа царя как верховного правителя импонировала Пушкину и была доведена им до неизбежных (после 1812 года) радикальных выводов, органичных для идеологии декабризма. В оде «Вольность» поэт рисует обобщенный образ тирана, как справедливо указано И. Фейнбергом21, несмотря на конкретность исторических персонажей, которых автор прямо не называет. Это Людовик ХVI, Наполеон, Павел I. Все вместе они и есть тот «самовластительный Злодей», что попирает Закон и глумится над «Вольностью святой».
Апология свободы является у Пушкина противовесом самодержавной, никем и ничем не ограниченной власти. В одних случаях это декларируется открыто, в других поэт обращается к «системе аллюзий»22.О Рим! о гордый край разврата, злодеянья,
Придет ужасный день — день мщенья, наказанья.
Предвижу грозного величия конец,
Падет, падет во прах вселенныя венец!
(«К Лицинию», 1815.)Мотив народной мести (или мести рабов) повторяется в известной элегии «Андрей Шенье», также построенной на принципах аллегоризма, на игре современных ассоциаций23. Пушкин идентифицировал себя с французским поэтом, чья лира «поет свободу», и, обращаясь к ней, восклицал:
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, — не виновна ты,
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа,
Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд
Завешен пеленой кровавой;
Но ты придешь опять со мщением и славой, —
И вновь твои враги падут...
(1825)Падение рабства, хотя бы и «по манию царя», — социально-политический идеал Пушкина. Но судьба самого царя, олицетворяющего собой ужас феодально-крепостнической системы, являющегося символом тоталитаризма, говоря современным языком, грезилась Пушкину в кровавом трагическом свете. Так, узнав о смерти императора Александра, он, как видно из доноса тайного агента III отделения, якобы «изрыгнул следующие адские слова: «Наконец не стало Тирана, да и оставший род его не долго в живых останется!!»24
Легитимность политического убийства у передовой русской молодежи 20-х годов не вызывала сомнений; убить тирана считалось хорошим тоном. Поэзия Пушкина была высшим проявлением революционности.
Призыв к расправе над царем содержится и в стихах ряда авторов, оставшихся неизвестными. Типичное предложение единомышленникам, поданное не без некоторой галантности:Друзья, не лучше ли на место фонаря,
Который темен, тускл, чуть светит в непогоды,
Повесить нам царя!
Тогда бы стал светить луч пламенной свободы.Художнику А. В. Уткину принадлежит текст, варьирующий слова известной агитационной песни, где кровавый вариант расправы над царской фамилией выражен в понятной грубоватой манере:
Боже, коль благ еси,
Всех царей в грязь меси!
Кинь под престол!
Кинь под престол
Сашеньку, Машеньку,
Мишеньку, Костеньку
И Николашеньку
Жопой на кол!В стихотворении А. Полежаева «Цепи» (середина 20-х годов) встречаем знакомый пушкинский образ «священной свободы». Здесь также звучит и распространенный в лирике декабризма мотив отмщенья тирану:
...Стремлюсь, в жару ожесточенья,
Мои оковы раздробить
И жажду сладостного мщенья
Живою кровью утолить!В другом стихотворении Полежаева обращение к Николаю I заканчивается нешуточной угрозой:
...Николай государь,
Ты болван наших рук;
Мы склеияли тебя
И на тысячу штук
Разобьем, разлюбя!В мемуарах русского врача-хирурга Н. И. Пирогова есть эпизод, рассказывающий о том, как однажды Николай инкогнито приехал на дрожках в Московский университет и прямо направился в студенческие комнаты корпуса для казенно-коштных. Там он «велел при себе переворачивать тюфяки на студенческих кроватях и под одним тюфяком нашел тетрадь стихов Полежаева. Полежаев угодил в солдаты»25. В другом месте Пирогов живописно воссоздает атмосферу свободомыслия, царящую в общежитии университета в середине 20-х годов, когда увлечение «запрещенными» стихами Рылеева и Пушкина было чуть ли не всеобщим.
Лермонтовское «Предсказание» (1830), навеянное скорее всего бурными событиями во Франции, развивало пушкинскую тему крушения империи, но уже без «римских» аллегорий. Вот начало стихотворения:Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон...Заканчивается предсказание поэта появлением «мощного человека» с булатным ножом в руке, совсем как в одной из подблюдных декабристских песен.
Фигура монарха теперь уже лишена сакрального смысла. Он — тиран, деспот, «Злодей» и, стало быть, смертен. В стихотворении, посвященном французскому королю Карлу Х, Лермонтов напоминал, что «есть суд земной и для царей». Державинско-радищевская традиция получала свое дальнейшее развитие.
Но эволюция темы не так уж проста и однолинейна. В любой схеме, а особенно в литературной, всегда найдутся неудобные факты, в эту схему не вписывающиеся. Да, на одном полюсе у русских поэтов мы видим образ «самовластительного Злодея», «бестию-царя» (Ф. Вадковский). На другом — безмолвный народ, «страну рабов, страну господ» (Лермонтов). Друг Пушкина по Кишиневу, «первый декабрист» В. Раевский писал:Как истукан, немой народ
Под игом дремлет в тайном страхе:
Над ним бичей кровавый род
И мысль и взор казнит на плахе.И вера, щит царей стальной,
Узда для черни суеверной,
Перед помазанной главой
Смиряет разум дерзновенный.Строки Лермонтова, не дающие покоя современным национал-патриотам, обращены одновременно и к жандармам, и к народу:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.Есть горечь в таких раздумьях. «Народ безмолвствует», — сказано в «Борисе Годунове». Нем или не смеет говорить? — вот вопрос вопросов, актуальный и сегодня. При жизни Пушкина тем более невозможно было найти утвердительные ответы, разве что у Чаадаева, пораженного «немотой наших лиц» и полагающего, что народ русский пребывает еще в стадии своего духовного становления.
Слепая и вместе с тем трогательная в этой слепоте вера народа в богоспасаемого царя не была поколеблена натиском просветителей и революционным энтузиазмом поэтов-декабристов. В одной из ранних элегий Н. Языкова религиозное чувство народа противопоставлено очевидным доводам разума, что повергает поэта в изумление, граничащее с ужасом:Свободы гордой вдохновенье!
Тебя не слушает народ:
Оно молчит, святое мщенье,
И на царя не восстает.Пред адской силой самовластья,
Покорны вечному ярму,
Сердца не чувствуют несчастья
И ум не верует уму.Я видел рабскую Россию:
Перед святыней алтаря,
Гремя цепьми, склонивши выю,
Она молилась за царя.
(1824)Две России — рабская, верноподданническая, и революционная, бунтарская. Вот известная историческая реальность. Но царь един для всех, и это тоже реальность, с которой нельзя было не считаться. Чуждый лести, Языков написал об этом национальном феномене с поразительной точностью.
II
...Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал.
«Евгений Онегин», гл. Х.Изображение кинжала находим в рукописях Пушкина. Поводы, конечно же, разные. В композиции к «Тазиту» кинжал является элементом творческого замысла, «символом того, что отвращает молодое поколение от отцовского замысла»26. Нарисованное над профилем декабриста Лунина орудие цареубийства можно рассматривать как иллюстрацию к строчкам из сожженной главы:
Друг Марса, Вакха и Венеры,
Тут Лунин дерзко предлагал
Свои решительные меры...В черновиках той же главы хотя и нет изображения кинжала, но он еще дважды упоминается: один раз в связи с Пестелем, второй (предположительно) с Лувелем, заколовшим герцога Беррийского. Все примеры говорят о том, «сколь живо его волновала тема цареубийства»27.
После 14 декабря правительство стало особенно бдительно следить за всеми проявлениями «решительных мер» в русском обществе, и Пушкин был в центре этого внимания. Почти курьезно выглядит история с типографской виньеткой на заглавном листе поэмы «Цыганы». Безымянный гравер изобразил на фоне лаврового венка опрокинутую чашу со змеей. Под чашей — разбитые кандалы, листок рукописи (уж не прокламация ли?) и кинжал. Обеспокоенный Бенкендорф в запросе к московскому жандармскому генералу Волкову писал: «Потрудитесь внимательно посмотреть на нее, дорогой генерал, и Вы легко убедитесь, что было бы очень важно узнать наверное, кому принадлежит ее выбор, — автору или типографу, потому что трудно предположить, чтоб она была взята случайно. Я очень прошу Вас сообщить мне Ваши наблюдения, а также и результат Ваших расследований по этому предмету». Волков отвечал через неделю: «Выбор виньетки достоверно принадлежит автору, который ее отметил в книге образцов типографских шрифтов, представленной ему г. Семеном; г. Пушкин нашел ее вполне подходящей к своей поэме. Впрочем, эта виньетка делалась не в Москве. Г. Семен получил ее из Парижа»28.
Шеф III отделения не ошибся. Даже мелочью, парижской виньеткой, поэт хотел подчеркнуть не покидавший его романтический дух вольности.
А. Герцен так вспоминал агентов тайной полиции Николая: «Они боялись дерзкого слова, бархатного берета а la Karl Sand, сигары на улице; они искали классических конспираторов с кинжалами, плащами и присягами, которые страшно произнести при нервных женщинах»29. Возникает вопрос: был ли Пушкин сторонником «решительных мер» в отношении царя и его семьи? Известные строчки из «Вольности» как будто дают право на утвердительный ответ. Между тем в «Воображаемом разговоре с Александром I» Пушкин называет свою оду «детской», то есть соглашается с царем, что «она написана немного сбивчиво, слегка обдумано». Аргумент царя прост: «...Молодо, зелено — вам ведь было 17 лет, когда вы написали эту Оду»30. Значит, фантазируя диалог с Александром, Пушкин имел в виду фактор возраста, определявший крайний радикализм его юношеских порывов. В зрелые годы о террористическом намерении уже не может быть и речи. Пушкин равно отвергает как свирепый деспотизм самодержавной власти, так и «презренное бешенство народа», якобинский террор. Известны слова поэта о русском бунте, бессмысленном и беспощадном. В июле 1826 года он писал П. Вяземскому: «Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда...» Нельзя не согласиться с П. Сакулиным, заметившим: «Даже молодой Пушкин, в пору своего декабризма, в сущности не пел гимнов революции, а только свободе»31.
Дальнейшим развитием этой мысли стала формула Г. П. Федотова — «певец Империи и Свободы». Именно так. Она во многом дает ключ к пониманию творческой и политической эволюции Пушкина после поражения декабрьского восстания и в 30-е годы. Пушкин не изменил идеалам юности, а тем более не предал памяти друзей, но теперь он мыслит новыми историческими категориями32.
Разговор с Николаем в Кремле 8 сентября 1826 года побудил Пушкина к серьезным раздумьям о судьбах России и русского народа в условиях самодержавия как исторически неизбежной формы правления. Если внешняя биографическая канва беседы хорошо известна (Пушкин признался, что будь он в Петербурге 14 декабря, то вышел бы на Сенатскую площадь; царь обещал ему быть цензором его сочинений), то ее историко-политическое значение для мировоззрения Пушкина не прояснено должным образом. Из поля зрения пушкинистов выпало одно важное мемуарное свидетельство, принадлежащее польскому литератору, графу Юлию Струтынскому. Благодаря стараниям В. Ф. Ходасевича, который обратил внимание на забытую перепечатку из польского еженедельника, воспоминания Струтынского сделались известными и для русской читающей публики в предвоенном Париже (газета «Возрождение», февраль 1938 года). В комментарии Ходасевича было указано, что впервые Струтынский опубликовал запись разговора с Пушкиным «в одном из томов своих обширных мемуаров, изданных в Кракове в 1873 г. под псевдонимом Юлия Стаса». И только теперь, в год пушкинского 200-летия, этот ценнейший материал введен в научный оборот «Независимой газетой». Последуем совету Ходасевича отнестись к запискам Струтынского осторожно. Что же выясняется?
Томимый тяжелым предчувствием, Пушкин явился во дворец, но был буквально очарован приемом, оказанным ему императором. «Вместо надменного деспота, крутодержавного тирана, — передает мемуарист слова Пушкина, — я увидел монарха рыцарски прекрасного, величественно спокойного, благородного лицом. Вместо грубых, язвительных диких слов угрозы и обиды я услышал снисходительный упрек, выраженный участливо и благосклонно.
— Как? — сказал мне император, — и ты враг своего государя? Ты, которого Россия вырастила и покрыла славой? Пушкин, Пушкин! Это нехорошо! Так быть не должно!»
В ответ Пушкин заявляет Николаю, что никогда не был его врагом и врагом абсолютной монархии, при этом не забывает подчеркнуть: «кроме республиканской формы правления... существует еще одна политическая форма: конституционная монархия».
Царь твердо и по-своему достаточно убедительно возражает поэту. Смысл аргументации сводится к тому, что, в отличие от европейских стран, Россия еще «не есть тело, вполне установившееся, монолитное, ибо элементы, из которых она состоит, до сих пор друг с другом не согласованы. Их сближает и спаивает только самодержавие — неограниченная, всемогущая воля монарха»33.
Вот что, помимо хрестоматийно известного, услышал от царя поэт в тот день. Напомним: в начале лета он в письме к Николаю заверил его честным словом «с истинным раскаянием и с твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку».
Что касается конституционной монархии, то Николай решительно отверг ее как форму политического режима, ссылаясь на «обаяние самодержавной власти», которая помогла ему сокрушить «революционную гидру». Спустя несколько лет русский царь повторит свои доводы в разговорах с маркизом де Кюстином. Его позиция не изменилась: «В России еще существует деспотизм, ибо в нем самая суть моего правления; но он отвечает духу нации»34.
Пушкин услышал в тот день горькие откровения. Убежденность Николая произвела на него сильное впечатление. По-видимому, царь говорил то, о чем Пушкин думал и раньше вне связи с прямыми антиправительственными действиями членов тайных обществ. Можно сказать и по-другому: речь царя вновь пробудила в поэте демона разочарования и сомнения....Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
(«Демон», 1823.)Как расставание с «либеральным бредом» юности звучат известные строки:
И взор я бросил на людей,
Увидел их надменных, низких,
Жестоких ветреных судей,
Глупцов, всегда злодейству близких.
(«Мое беспечное незнанье...», 1823.)Метаморфоза, случившаяся с «мечтателем молодым», сожаление о напрасно потерянном времени на «порабощенной бразде» — такова тема этого стихотворения, дошедшего до нас в черновом и беловом вариантах. Вывод неутешителен:
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды —
Ярмо с гремушками да бич.
(«Свободы сеятель пустынный...», 1823.)Таким образом, почва, на которую легли слова самодержца, была в известном смысле подготовлена глубокими и не лишенными драматизма размышлениями поэта.
В передаче Струтынского, Пушкин обращает внимание царя на другую «гидру» отечества — произвол «административных властей». Он пробует объяснить ему мотивы поступков своих друзей-декабристов, «в патриотическом безумии хотевших повалить трон Романовых». Более того, в речи Пушкина содержатся прямые призывы к помилованию участников «несчастного заговора».
«—Смелы твои слова! — сказал государь, сурово, но без гнева. — Значит, ты одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?
— О нет, Ваше Величество, — вскричал я с волнением. — Я оправдывал только цели замысла, а не средства!»
Очерк польского аристократа восполняет важный пробел в биографии Пушкина, ту ее страницу, которая была романтизирована исследователями в угоду школьным стереотипам и традиционным интеллигентским представлениям. Достаточно сопоставить записки Струтынского с интересующей нас сценой в одной из последних биографий Пушкина. Автор пишет: «Разговор Пушкина с Николаем был продолжительным. Видимо, беседа коснулась широкого круга политических проблем»35. Это, безусловно, верное предположение. Однако образ царя деформирован, потому что изначально задан в привычном ракурсе.
Знаменательно, что в эти сентябрьские дни 1826 года написан «Пророк». В ноябре по заказу царя Пушкин пишет записку «О народном воспитании», где формулирует для себя новые исторические обстоятельства, с которыми вынужден считаться («необъятная сила правительства, основанная на силе вещей»). В декабре будут написаны «Стансы», вызвавшие критику друзей и обвинения автора в сервилизме. Январем 1827 года датируется послание декабристам в Сибирь — стихотворение, звучащее как клятва верности идеалам свободы:Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.Еще через год он ответит на упреки в свой адрес стихотворением «Друзьям».
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.В свое время Б. Мейлах задался не праздным вопросом — «как могли сочетаться верность Пушкина традициям декабристов, преклонение перед ними... со «Стансами» и стихотворением «Друзьям»? Ответ исследователя был незамысловат: причина тому — «противоречия дворянской революционности», подпорченной «элементами либерализма»36. Сегодня подобных социологических объяснений недостаточно, ибо следует брать во внимание психологию человека, его глубинные, подчас неразрешимые противоречия, уходящие корнями не только в политику. Недаром Пушкин говорит о чувствах («язык сердца»), их свободном выражении. Столь же принципиальна строка «освободил он мысль мою». Может быть, от хладного яда сомнений? Вот почему важны воспоминания Струтынского. В записи мемуариста зрелый Пушкин (а разговор с ним происходит в начале 30-х годов) делает такое признание: «Я понял, что абсолютная свобода, неограниченная никаким божеским законом, никакими общественными устоями, та свобода, о которой мечтают и краснобайствуют молокососы или сумасшедшие, невозможна, а если бы была возможна, то была бы гибельна как для личности, так и для общества; что без законной власти, блюдущей общую жизнь народа, не было бы ни родины, ни государства, ни его политической мощи, ни исторической славы, ни развития; что в такой стране, как Россия, где разнородность государственных элементов, огромность пространства и темноты народной (да и дворянской!) массы требуют мощного направляющего воздействия, — в такой стране власть должна быть объединяющей, гармонизирующей, воспитывающей и долго еще должна оставаться диктаториальной или самодержавной <...> Конечно, этот абсолютизм, это самодержавное правление одного человека, стоящего выше закона, потому что он сам устанавливает закон, не может быть неизменной нормой, предопределяющей будущее; самодержавию суждено подвергнуться постепенному изменению и некогда поделиться половиною своей власти с народом. Но это наступит еще не скоро...»
Пушкин расставался с иллюзиями молодости, надеясь, что «братья, друзья, товарищи погибших успокоятся временем и размышлением, поймут необходимость и простят оной в душе своей» («О народном воспитании»). То было формулой выживания и для него самого, великого художника.
Вернемся к теме цареубийства. В свете вышеизложенного становится ясно, что поэт отверг «решительные меры» заговорщиков, полагая их средствами «ничтожными», то есть политически бессмысленными и безнравственными. 30-е годы ознаменованы новым отношением Пушкина к исторической миссии самодержавия в России, изменившимся взглядом на роль царя в сложном государственном механизме (см. характерную запись в дневнике от 26 июля 1831 года). Раздумья о судьбе нации и отечества заслонили у Пушкина частную проблему политического убийства, лишив ее былой романтической привлекательности.
III
— Все ли спокойно в народе?
— Нет. Император убит.
Кто-то о новой свободе
На площадях говорит.
А. БлокНо глубина и многомерность Пушкина оказались чужды русской демократической интеллигенции, всей политической поэзии послепушкинской эпохи. Развитие получили только его вольнолюбивые, преимущественно ранние мотивы. Нигилизм Писарева был знамением времени. На политической арене России один за другим появляются «новые люди» — террористы, бомбисты, нечаевцы, долгушинцы, землевольцы, народовольцы, эсеры и, наконец, марксисты. Поэзия революционного андерграунда зеркально отражает динамику этих общественных настроений, в основе своей антикрепостнических и антимонархических.
На смену дворянской революционности приходит революционный экстремизм разночинцев. Диалог Герцена и Чернышевского не получается. Слишком велика дистанция между ними. Ведь уже в дневнике 1844 года Герцен четко сформулировал свое отношение к социальному насилию, что сближает его с Пушкиным. «Террор. Какая-то страшная туча собирается над головами людей, вышедших из толпы. Страшно подумать; люди совершенно невинные, не имеющие ни практической прямой цели, не принадлежащие ни к какой ассоциации, могут быть уничтожены, раздавлены, казнены за какой-то образ мыслей, которого они не знают, который иметь или не иметь не состоит в воле человека и который остановить они не могут»37. Герцен пришел в ужас, а через двадцать лет Достоевский с горечью и презрением писал о достижениях «теоретического социализма»: «Революционная партия тем дурна, что нагремит больше, чем результат стоит, нальет крови гораздо больше, чем стоит вся полученная выгода. (Впрочем, кровь у них дешевая)»38.
Царствование Николая I заканчивалось под грохот севастопольских пушек, и в адрес императора неслись проклятия, угрозы, насмешки.
Аполлон Григорьев скорбел о народе, склонившем голову «под тяжкий царский кнут». Иван Никитин клеймил николаевскую Русь:Нет в тебе добра и мира,
Царство скорби и цепей,
Царство взяток и мундира,
Царство палок и плетей.Беспощадному осмеянию подвергся у Василия Курочкина российский герб с двуглавым орлом:
Я сошлюсь на народное слово,
На великую мудрость веков:
Двуголовье — эмблема, основа
Всех убийц, идиотов, воров.
(«Двуглавый орел», 1857.)«Ты был не царь, а лицедей», — скажет Федор Тютчев вослед умершему самодержцу. Еще резче откликнется Николай Добролюбов:
Он грабил нашу Русь, немецкое отродье,
И немцам передал на жертву наш народ,
Без нужды он привлек к нам ратное невзгодье,
Других хотел губить, но сам погиб вперед.Заканчивалось стихотворение обращением к новому царю и привычной (для вольной поэзии) картиной грядущего народного отмщения:
Не правь же, новый царь, как твой отец ужасный,
Поверь, назло царям, к свободе Русь придет,
Тогда не пощадят тирана род несчастный
И будет без царей блаженствовать народ.
(«18 февраля 1855 года», 1855.)В годовщину смерти Добролюбов вновь обратился к образу покойного царя, назвав его «венчанный Хлестаков, между царей фельдфебель». Нетрудно угадать концовку стихотворения:
И день придет! — и не один певец,
Но голос всей народной Немезиды
Средь века прогремит вдруг из конца в конец:
«Да будешь проклят ты и все Николаиды!»
(«18 февраля 1856 года», 1856.)Эта ненависть к дому Романовых кажется чрезмерной, гипертрофированной, хотя исторически она объяснима: царизм был для передовой части общества синонимом крепостничества, рабства, гнета, подлежащих уничтожению. Русские революционеры, стремясь стать вровень с Европой, торопили историю и с помощью насильственных мер приближали (как им казалось) счастливое будущее народа. Но уже Герцен понял, что русский народ — это «спящее озеро», разбудить которое и трудно, и опасно39.
Если террористов обуревало нетерпение40, то народная масса в целом оставалась индифферентной по отношению к верховной власти. Харизма царя не подвергалась сомнению. Впрочем, психология массы не поддается однозначной интерпретации. Проницательный Иван Бунин писал в «Окаянных днях» о двух народных типах: один — Русь, другой — Чудь, Меря. «Но и в том и в другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, «шаткость», как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: «Из нас, как из древа, — и дубина, и икона», — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев»41. Та же мысль высказана современным исследователем терроризма: «У русского народа на протяжении всей его истории отчетливо просматриваются две тенденции: государственно-строительная с верой в монархию и справедливого царя и государственно-разрушительная с неосознанной жаждой анархии, разбоя»42.
Итак, святость и бунт, икона и топор — две стороны одной народной «медали». Террористы — часть народа, выразители разрушительной стихии в жизни российского государства.
Беспрецедентным историческим фактом можно считать настоящую охоту на Александра II, объявленную народовольцами после неудачного покушения Каракозова. В ход пошли револьверы, самодельные бомбы, не забыли (на всякий случай) и «цареубийственный кинжал». Террор, развязанный революционерами, привычно трактуют как ответную акцию на произвол царской администрации. Брутальность поэтической публицистики идеально отражает психологический настрой фанатиков-террористов:Я топор наточу, я себя приучу
Управляться с тяжелым оружьем,
В сердце жалость убью, чтобы руку свою
Сделать страшной бесчувственным судьям.
Не прощать никого! Не щадить ничего!
Смерть за смерть! Кровь за кровь! Месть за казни!
И чего ж ждать теперь? Если царь — дикий зверь,
Затравим мы его без боязни!..
(Неизвестный автор, 1880.)1 марта 1881 года бомба Гриневицкого оборвала жизнь Александра II. Царь умирал в мучениях, с раздробленными ногами. Достоевский, А. Майков, хирург Пирогов ужаснулись, узнав о случившемся. Однако реакция убийц была откровенно циничной. Неизвестный автор, обращаясь к новому царю по случаю коронации, злорадствует в плохих стихах:
Идешь ты робко на венчанье,
Дрожа всем телом, сам не свой,
Как агнец глупый на закланье,
Как бык, влекомый на убой!Но ждешь, что дух, тебе священной
Помазав кисточкою лоб,
Не даст крамоле дерзновенной
Свалить тебя до срока в гроб.Папаша твой был мазан тоже
И потому был храбр и смел,
А умер он в канаве лежа,
Без ног в мир лучший улетел!Его от пуль хранили боги,
Пока крамола била в лоб,
Но чуть задели бомбой ноги,
Он пал, раздавленный, как клоп.
(1882)Всякое политическое убийство, отвратительное само по себе, не решает ни одной проблемы в обществе и только создает новые. Этого не сознавали российские цареубийцы, охваченные жаждой мщения, ослепленные ненавистью. Поэтому шесть покушений на Александра II и его убийство выглядят с исторической точки зрения по крайней мере нелепо: ведь царь провел крестьянскую реформу и отменил крепостное право. Крестьяне получили вольную, правда, без земли. В России появились объективные предпосылки для возникновения третьего сословия — буржуазии. Тем не менее политический террор не прекращался. 2 марта 1881 года Пирогов записал в дневнике: «За что такая злая ненависть и злодейское упорство? Вопрос нелегкий и глубокий, по его нравственно-историческому значению». Отвечая на поставленный вопрос, Пирогов делал вывод, что террористами двигало не личное чувство, а скорее ненависть к государственности и постыдная для христианской морали энергия зла43.
Спустя полвека М. Булгаков, читавший, по-видимому, записки Пирогова, устами одного из персонажей пьесы «Дни Турбиных» озвучит абсурдную историческую коллизию: «Алеша, разве это народ! Ведь это бандиты. Профессиональный союз цареубийц. Петр Третий... Ну что он им сделал? Что? Орут: «Войны не надо!» Отлично... Он же прекратил войну. И кто? Собственный дворянин царя по морде бутылкой!.. Павла Петровича князь портсигаром по уху... А этот ... забыл, как его ... с бакенбардами, симпатичный, дай, думает, мужикам приятное сделаю, освобожу их, чертей полосатых. Так его бомбой за это?»
Этика революционной бесовщины, уже тогда отвергнутая Достоевским, импонировала разночинцам с их заветной мечтой если не свергнуть самодержавие, то хотя бы поквитаться с монархом. Образ царя в поэзии 70—80-х годов плакатно черен, нарочито монструозен: «царь-удав», «дикий зверь», «вампир» и проч. Террористы искренне верили, что во имя прогресса жертвы неизбежны с обеих сторон. Убийство царя имело приоритетное значение, приобретало символический характер. Инерция террора уже не различала конкретные личности русских царей, все они были из семейства «Николаидов» и подлежали истреблению.
Политическое убийство — это всегда и уголовное преступление, какими бы благими причинами оно ни оправдывалось. Извечная проблема взаимосвязи цели и средств в русской политической истории весьма запутанна. Освободительное движение насаждало в обществе новую мораль, которая позже, в эпоху Ленина, привела к большевистскому аморализму.
Мотив пролития крови был почти обязательным в революционной поэзии ХIХ века. Авторы духоподъемных стихов-призывов, стихов-пророчеств твердо знали, что дело революции прочно, если «под ним струится кровь». Обратим внимание на «Новую песню» П. Лаврова, хорошо известную по первой строчке («Отречемся от старого мира!») и написанную на мотив «Марсельезы». Поскольку «царь-вампир пьет народную кровь», то и борьба с ним тоже должна быть кровавой.И взойдет за кровавой зарею
Солнце правды и братства людей,
Купим мир мы последней борьбою;
Купим кровью мы счастье детей.
(1875)В другом варианте44 эта строфа читается иначе, но вывод автора так же сомнителен:
И взойдет за кровавой зарею
Солнце правды и братской любви,
Хоть купили мы страшной ценою —
Кровью нашею — счастье земли.Счастье детей и даже всей земли, купленное кровопролитием, — не риторика. Так думали все революционеры, проливавшие свою и чужую кровь с необыкновенной легкостью; ведь кровь отдельных людей не могла соперничать с идеальным представлением о свободном человечестве. Можно еще понять Лермонтова, писавшего о славе, «купленной кровью», но счастье детей, покоящееся на крови, — опасная химера.
Н. И. Тургенев, оказавший на молодого Пушкина сильное влияние, заметил в своей книге, что «презрение к человеческой жизни — характерная черта варваров»45. Он считал Россию именно варварской страной, чуждой нормам европейской цивилизации. Из переписки с братом А. И Тургеневым видно, что оба считали варваром и Пушкина за его антипольские стихи. Однако после «Вольности» нигде «варвар» Пушкин не призывал к расправе над царем или его семьей, не славил кровопролития.
Как бы ни относился Пушкин к русским самодержцам, его политическая мысль отрицала радикальные меры, тем более в зрелый, поздний период. Прав Г. Федотов: развитие Пушкина в сторону «свободного консерватизма» было предопределено46. Мудрость поэта состояла в том, что он, несмотря на духовную близость к декабристам, понял неизбежную «силу вещей»: идея самодержавия в «проклятой Руси» (выражение Пушкина из письма к Вяземскому) еще не исчерпала себя, хотя и была омрачена «барством диким, без чувства, без закона».
Двадцатый век унаследовал утопическое представление Добролюбова, что «будет без царей блаженствовать народ». Формы будущей тирании никак не связывались у шестидесятников с популярными идеями социализма. Образ же русского царя по-прежнему демонизировался. На сей раз мишенью стал Николай II. Наиболее яркий образец антицаристских настроений в обществе дают «Песни мстителя» К. Бальмонта, изданные в Париже в 1907 году. Откроем эту книгу. Набор проклятий и оскорблений все тот же: «наш царь — кровавое пятно», «убожество слепое», «висельник», «трус», «истукан», «паук» и проч. Обращаясь к «Николаю Последнему», Бальмонт не жалеет красок:Ты, грязный негодяй с кровавыми руками,
Ты зажиматель ртов, ты пробиватель лбов,
Палач......Этого, однако, кажется мало певцу солнца, и он заходится в истерике:
...Ты карлик, ты Кощей, ты грязью, кровью пьяный,
Ты должен быть убит, ты стал для всех бедой.Стихотворение «Наш царь» завершается конкретным предположением:
...Кто начал царствовать Ходынкой,
Тот кончит, встав на эшафот.Если бы на эшафот! Судьба царской семьи и самого царя оказалась намного страшней; сегодня подробности злодейского убийства хорошо известны по многочисленным публикациям. «Строфа из «Вольности» «Самовластительный злодей» и т. д., — пишет Федотов, — которая читается теперь как проклятие, исполнившееся через сто лет, конечно, ужасна». И дальше, быть может, самое главное: «Убитый тиран и убийцы-звери одинаково отвратительны поэту»47.
В том-то и суть вопроса. В том-то видится нравственная высота Пушкина, высота, недосягаемая для поэтов, пришедших ему вослед. Скорее чутьем художника, нежели путем логических построений, Пушкин понял некоторые горькие истины отечественной истории, о которых наш современник Н. А. Бердяев скажет в разгар революции 1905 года так: «Революция слишком часто заражается тем духом, против которого борется: один деспотизм порождает другой деспотизм, одна полиция — другую, вандализм реакции порождает вандализм революции. Это старая история»48.
Она, как ни странно, не кончается и по сей день, при том что последний русский царь давно расстрелян. Вполне живыми, анархо-разрушительными идеями питается определенная часть современной националистически настроенной элиты, не отвергнувшей политическое убийство как таковое в арсенале прочих средств идейной борьбы. Царя нет, но его место последовательно занимают председатель Совнаркома, генеральный секретарь ЦК КПСС, а в наши дни президент РФ. В народном сознании занимающие такие должности персонажи — это и. о. государя-императора и, следовательно, потенциальные мишени для любителей террора.
Рецидивом террористических намерений может служить стихотворение Станислава Золотцева «Под нож!», опубликованное в начале 90-х годов в одной крикливой «патриотической» газете49 и оставшееся незамеченным. По количеству поносных слов в адрес президента России автор не уступает Бальмонту с его кровавыми «песнями». Вот несколько обличительных перлов современного поэта, идейно близкого газетам «Завтра» («День») и «Московский литератор»: «лакей», «валютной мафии главарь», «большевистский боров», «холуй», который «страшней, чем все тираны встарь»... Золотцев верен давней поэтической традиции, столь же неконструктивной, сколь и нравственно чудовищной. Читая такое, трудно поверить, что на дворе конец второго тысячелетия:Вчерашний первый секретарь
страной торгует, как шинкарь.
От униженья и позора,
истерзанная грабежом,
Россия дышит мятежом.
...И надо помнить: каждый боров
кончает век свой — под ножом!Да, это старая история, старая русская болезнь. И как тут не вспомнить В. Розанова, его статью «О психологии терроризма» (1909), где замечательно тонко подмечены «метафизические» корни всех диковатых «мясников», всегда готовых отыскать подходящую «жертву под нож»: «Авраам нашел барана, запутавшегося рогами в терновнике, католики — еретиков, террористы — жандарма и полицейского. «Давай его сюда, заколем — и оживем»; «если этот не умрет, я не могу жить». Это чувство странное и страшное. Но именно оно-то и есть метафизический корень террора»50.
А Пушкина надо читать, как рекомендовал когда-то Томашевский, не мудрствуя лукаво, то есть как минимум не-предвзято, не закрывая глаз на «неудобные» места в великом наследии. Говоря о «Деревне», «Вольности», «Кинжале», созданных не без сторонних влияний, вспомним и две строфы, вписанные Пушкиным в текст российского гимна, который был сочинен В. А. Жуковским. Строки учителя:Боже, Царя храни!
Славному долги дни
Дай на земли, дай на земли.
Гордых смирителю,
Слабых хранителю,
Всех утешителю
Все ниспошли.Продолжение ученика:
Там — громкой славою,
Сильной державою
Мир он покрыл.
Здесь безмятежною
Сенью надежною,
Благостью нежною
Нас осенил.Брани в ужасный час
Мощно хранила нас
Верная длань.
Глас умиления,
Благодарения,
Сердца стремления —
Вот наша дань.Подумаем вместе с гением.
г. Омск
__________________________
1 П. К о ш е л ь, История наказаний в России. История российского терроризма, М., 1995, с. 213.
2 Василий П у ш к и н, Стихи. Проза. Письма, М., 1989, с. 250.
3 «Большая советская энциклопедия», т. 26, М., 1933, с. 157.
4 М. Н е ч к и н а, О Пушкине, декабристах и их общих друзьях. — «Каторга и ссылка», 1930, № 4, с. 14.
5 Б. Л. М о д з а л е в с к и й, Пушкин под тайным надзором, [Л.], 1925, с. 13.
6 См.: И. И. П у щ и н, Записки о Пушкине. Письма, М., 1988, с. 62.
7 Л. Гроссман, считавший, что южная ссылка Пушкина была вызвана «в значительной степени его отношением к громкому террористическому акту», не подтверждает, однако, своей версии какими-либо архивными документами. — Леонид Г р о с с м а н, Вокруг Пушкина, М., 1928, с. 3.
8 И. И. П у щ и н, Записки о Пушкине. Письма, с. 62.
9 В. В е р е с а е в, Пушкин в жизни, т. 1, М., 1936, с. 136.
10 П. А н н е н к о в, Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху. 1799—1826 гг., СПб., 1874, с. 141.
11 «Русская старина», 1887, январь, с. 241.
12 Б. П. Г о р о д е ц к и й, Лирика Пушкина, Л., 1970, с. 40.
13 См.: Леонид Г р о с с м а н, Вокруг Пушкина, с. 4, 10.
14 «Каторга и ссылка», 1929, № 6, с. 91.
15 Т а м ж е.
16 В. Б л о с, Французская революция, СПб., 1906, с. 187.
17 «Декабристы. Отрывки из источников», М.—Л., 1926, с. 38.
18 Т а м ж е, с. 82.
19 См.: Б. Л. М о д з а л е в с к и й, Пушкин под тайным надзором, с. 37—38.
20 В. Д а л ь, Толковый словарь живого великорусского языка, т. IV, М., 1980, с. 570.
21 Илья Ф е й н б е р г, Читая тетради Пушкина, М., 1976, с. 174—176.
22 Л. Г. Ф р и з м а н, «Думы» Рылеева. — К. Ф. Р ы л е е в, Думы, М., 1975, с. 209.
23 См.: Б. В. Т о м а ш е в с к и й, Пушкин. Работы разных лет, М., 1990, с. 221—222.
24 Б. Л. М о д з а л е в с к и й, Пушкин под тайным надзором, с. 15.
25 Н. И. П и р о г о в, Вопросы жизни. Дневник старого врача, СПб., 1887, с. 317.
26 Т. Г. Ц я в л о в с к а я, Рисунки Пушкина, М., 1987, с. 65, 68.
27 Ю. М. Л о т м а н, Роман Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. — В кн.: А. С. П у ш к и н, Евгений Онегин, М., 1991, с. 646.
28 См.: В. В е р е с а е в, Пушкин в жизни, М., 1984, с. 81.
29 А. И. Г е р ц е н, Сочинения в 9-ти томах, т. 8, М., 1958, с. 35.
30 С. Б о н д и, Черновики Пушкина. Статьи 1930—1970 гг., М., 1971, с. 123, 122.
31 Проф. П. Н. С а к у л и н, Пушкин и Радищев. Новое решение старого вопроса, М., 1920, с. 46.
32 Проф. П. Н. С а к у л и н, Пушкин и Радищев, с. 52.
33 «Поэт и царь. Малоизвестное свидетельство о встрече Пушкина с Николаем I», — «Независимая газета», 14 января 1999 года.
34 Астольф д е К ю с т и н, Россия в 1839 году, в двух томах, т. 1, М., 1996, с. 211.
35 Ю. М. Л о т м а н, Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя, Л., 1983, с. 139.
36 Б. С. М е й л а х, Из истории политической лирики Пушкина («Стансы» и «Друзьям»). — В кн.: «Из истории русских литературных отношений ХVIII—ХХ веков», М.—Л., 1959, с. 101.
37 А. И. Г е р ц е н, Сочинения в 9-ти томах, т. 9, с. 143.
38 «Литературное наследство», 1971, т. 83. «Неизданный Достоевский», с. 176.
39 Здесь не могу удержаться, чтобы не привести строки известного стихотворения Н. Коржавина, где обыгрываются слова Ленина о Герцене, «разбуженном» декабристами:
Мы спать хотим, и никуда не деться нам
От жажды спать и жажды всех судить.
Ах, декабристы, не будите Герцена,
Нельзя в России никого будить.
40 Название романа Ю. Трифонова.
41 И. А. Б у н и н, Окаянные дни, Тула, 1992, с. 56.
42 П. А. К о ш е л ь, История наказаний в России, с. 297.
43 «Русская старина», 1887, январь, с. 134.
44 См.: А. И. Д е м и д е н к о, Петр Лавров, М., 1969, с. 13.
45 «Россия и русские Николая Тургенева», т. I. «Воспоминания изгнанника», М., 1915, с. 148.
46 Г. П. Ф е д о т о в, Судьба и грехи России. Избранные статьи по философии русской истории и культуры, т. 2, СПб., 1992, с. 158.
47 Г. П. Ф е д о т о в, Судьба и грехи России, с. 155.
48 Николай Б е р д я е в, Sub specie aeternitatis. Опыты философские, социальные и литературные (1900—1906 г.), СПб., 1907, с. 375.
49 «Народная правда», 1992, № 48.
50 В. В. Р о з а н о в, Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. До-стоевского, М., 1996, с. 550.


