1. МАНН Юрий Владимирович.
2. 9 июня 1929 года, г. Москва.
3. Историк литературы, преимущественно русской классической. Преподаватель русской литературы (в Российском государственном гуманитарном университете).
4. Родители мои принадлежали к той группе, или прослойке, — не знаю, как сказать точнее, — которую принято было называть служащими. Девичья фамилия матери — Дунаевская Софья Яковлевна. Родилась она в Орле в семье врача. Ее мать, моя бабушка, приехала из Германии. Из детских лет помню, что у нас были две-три белые скатерти с монограммой готическими буквами КР, то есть Клара Пинети, — так звали мою бабушку. Знакомые итальянцы рассказывали мне, что эта фамилия характерна для северной Италии; возможно, предки моей бабушки вышли из Италии, но итальянской крови в ней, кажется, не было. Она училась в Берлинской консерватории (из осторожности не говорю, что окончила ее, хотя, кажется, это так), но никогда не работала, выйдя замуж за довольно состоятельного врача Якова Дунаевского, и вместе с ним переселилась в Россию. Несмотря на еврейское происхождение (вернее, иудейское вероисповедание, ибо только это и принималось во внимание), моему деду, поскольку он имел университетский диплом, было позволено жить в таком сугубо русском и дворянском городе, как Орел, где у него была собственная водолечебница. В революцию и гражданскую войну семья лишилась всего, причем главный удар последовал не от красных (сейчас модно говорить только об этом), а от белых: мама всю жизнь вспоминала об ужасах еврейского погрома, пережитого во время захвата Орла Деникиным. Моя мать не имела высшего образования, окончила лишь курсы стенографии, но была очень хорошей стенографисткой — так называемой парламентской, то есть умевшей тут же расшифровывать зафиксированное и переводить его в машинописный текст. Она работала в управлении Ленинской (то есть Московско-Рязанской) железной дороги, во время войны — в Народном комиссариате танковой промышленности (позднее министерстве); после же войны последнее было преобразовано в Министерство транспортного машиностроения, где она до пенсии оставалась на должности секретаря-стенографистки. Отец мой, Манн Владимир Яковлевич, происходил из семьи подрядчика; родился он, по паспортным данным, в Саратове, но я смутно помню, что в семье называлось другое место, кажется, Яссы; возможно, это скрывалось, так как Яссы в то время была “заграница”. Он учился в Саратове, окончил экономический факультет, но, если я не ошибаюсь, не университета, а какого-то тамошнего института. Всю жизнь проработал инженером-экономистом — последние годы в Гипровузе, то есть Государственном институте проектирования вузов. В армию никогда не призывался, так как имел освобождение как сердечник.
5. Влияния семьи в профессиональном смысле не было, свой выбор я сделал сам. Родители лишь хотели, чтоб я учился, пока есть такая возможность. Но, конечно, было подспудное моральное влияние, как в любой семье.
Теперь два-три слова о том, что называют общественной позицией. Сколько я помню, дома никаких антисоветских разговоров не велось — впрочем, не было и просоветских, верноподданнических высказываний. Обыкновенная “обывательская” семья. 37-й год обошел нашу семью стороной, видимо, как мелкие совслужащие, беспартийные, мои родители никого не интересовали, других же родственников у меня практически не было. Это, конечно, не способствовало моему политическому просвещению. Положение несколько изменилось к последним годам жизни Сталина: дело врачей, мощный накат погромной волны... Помню, что мама как-то после очередного пещерного фельетона в “Правде” схватила портретик Сталина, который я вместе с портретом Ленина вырезал из какого-то журнала, и разорвала его в клочья. С тех пор она Сталина иначе не называла, как Сапожнецкий, очевидно, имея в виду его профессиональное происхождение. Помню, что отец пытался протестовать, повторяя ходовую мифологему, что Сталин ничего не знает, что без него было бы еще хуже, но мать упорно твердила, что все проистекает из Сапожнецкого. Это подготовило меня к последующим событиям, то есть к “разоблачению культа личности”.
6. Мои пристрастия в литературе отразились в моих публикациях. Отдельно их излагать и комментировать не хочется.
7. Отношение к религии? Очень непростой для меня вопрос. В иудаизме есть замечательная мысль, которой я себя утешаю: мне нужна, — говорит Бог человеку, — не твоя вера, а твои дела. Проще мне ответить на вопрос об отношении к новообращенным верующим. За малым исключением, я им не верю (разумеется, говорю только о тех, кого знаю лично). В лучшем случае религия для них — обоснование свободы от моральных обязательств, по принципу гоголевского персонажа: я хотя и взятки беру, но в вере тверд. В худшем случае — атрибутика оголтелого шовинизма и мракобесия. Что же касается нашего будущего, то уже из одного инстинкта самосохранения общества роль религии должна возрастать. И вместе с тем, надеюсь, будет облагораживаться и очищаться само религиозное чувство. Положение с новообращенными верующими примерно такое же, что и с “новыми русскими”, от которых приходится терпеливо ждать, что они со временем облагородятся и усовестятся в следующих поколениях.
8. Окончил филологический факультет МГУ и спустя десять лет, уже в “оттепельное” время, аспирантуру ИМЛИ.
9. Первые публикации — один-два библиографических обзора в журнале “Литература в школе” в 1953 году. Я ведь работал учителем ШРМ (средней школы рабочей молодежи), и для меня это был естественный путь. Самые слабые вещи? А вот эти самые, еще вполне ученические публикации. Самое удачное произведение? Пожалуй, книга “Поэтика Гоголя”.
12. Мое социальное поведение? Это не мне определять. Если же говорить о субъективном ощущении, то хотел бы быть и остаться исследователем литературы — и только. После выхода из КПСС в 1990 году ни в каких политических объединениях и партиях не участвовал... Очень сочувствовал демократическому движению и по мере своих скромных сил помогал ему (публикациями в “Известиях”, еще раньше в “Новом мире” Твардовского). Говорю в прошедшем времени, потому что где оно теперь у нас, это движение?
13, 14. Начну, пожалуй, с Октябрьской революции. Как и у многих людей моего поколения, отношение к ней менялось. В детстве и юности я свято верил в справедливость и значение этого события. В советских праздниках всегда ощущалось что-то давящее, тем не менее я старался приобщиться к “празднику Октября”, сделать его своим. Примерно к 52-му году вместе с отрезвлением изменилось и отношение к этой дате: я просто перестал ее замечать. Вообще постепенно из всех советских праздников для меня остался только День Победы... Сейчас же, когда мы официально открестились и от социализма, и от Октябрьской революции, я ловлю себя на мысли, что думаю о ней чаще, чем пять—десять лет назад. Не в том смысле, что мне “хочется назад” — Боже сохрани! Но трудно освободиться от мучительного ощущения трагизма этого события, поскольку светлые надежды на справедливое общество, жертвенность, бескорыстие ужасным образом переплелись в нем с низостью и бесчеловечием, я уже не говорю о реальном результате, то есть о миллионах умерщвленных.
Два слова о других явлениях. Конечно, Отечественная война для меня и моих сверстников, бывших тогда мальчишками и девчонками, имела огромное значение. Затем, конечно, “оттепель”, к которой, к счастью, я уже был подготовлен. Помню, что разоблачения Хрущева на ХХ съезде казались мне и людям моего круга слишком недостаточными, мы все время ждали следующего шага, ужасно расстраивались по поводу попятных движений власти, хотя, должен сознаться, всей правды о произошедшем и содеянном я себе не представлял. Вообще долговременность жизни многих советских мифов в сознании моего поколения объяснялась масштабом лжи и преступлений: этот масштаб просто не вмещался в нормальную человеческую голову.
15. От оценки исторических деятелей прошлого и недавнего прошлого воздержусь. В современности же решающей фигурой считаю Горбачева, с именем которого связан кардинальный поворот в судьбе страны, так же как в свое время с фигурой Петра I, причем общее в том, что это — поворот в европейское русло. Однако в отличие от последнего Горбачев ничего не создавал, не прокладывал новые пути; говорить о “реформах Горбачева”, по аналогии с петровскими реформами, не приходится. Горбачев просто несколько ослабил плотину, а затем, когда хлынул поток, не сопротивлялся ему или, во всяком случае, сопротивлялся не слишком сильно. Но в этом и состоит огромная роль Горбачева, которую он выполнил, в том числе и благодаря таким своим качествам, как приспособляемость, аппаратная хитрость, округлость. Другой колоссальной фигурой считаю Ельцина, на которого и пришлись основная сила этого удара и гнет преобразований. Дважды он сыграл роль, которую принято называть судьбоносной: в августе 91-го, предотвратив откат к национал-большевизму, и в октябре 93-го, заглушив уже занявшееся было пламя гражданской войны. Сейчас опрометчивые шаги и слова Ельцина обличать легко и безопасно, но нельзя не видеть, что они проистекают из невероятной сложности ситуации.
16. Скажу только о феномене “советская литература”, хотя это не моя тема и, в общем, не предмет моих эстетических пристрастий. Иллюзии в науке, как известно, не приводят к плодотворным результатам; в искусстве же это часто не так (“Поэта обмануть не трудно: он сам обманываться рад”), — достаточно вспомнить Маяковского или Брехта. Искусство, возникшее на почве социалистических иллюзий, — реальная ценность, заслуживающая изучения. Другое дело — спекулятивные поделки, а также пустопорожнее теоретизирование на темы “социалистического реализма”.
17. Самое удивительное, что и до сегодняшнего дня в России сохранился тонкий слой интеллигентных людей, которые беззаветно преданы своему делу, работают за гроши — и при этом не стучат пустыми мисками или касками. Этот слой обычно не делегирует своих представителей в политику, требующую совсем других душевных качеств, и потому влияние интеллигенции на судьбы страны останется ничтожным. К тому же люди, о которых я говорю, встречаются больше в старшем и среднем поколении, и, возможно, со временем осуществится высказанная кем-то голубая мечта о том, чтобы этот никчемный слой окончательно вымер.
18. Ни в какую “русскую”, равно как и любую другую национальную, идею не верю. Скажу точнее: одно дело национальный фактор как психологический склад, национальная специфика быта, истории, нравственности со всеми сильными и теневыми сторонами этой специфики. Другое дело, когда национальное начало становится знаком высшего значения, то есть синонимом истинного, справедливого, божественного. В этом случае вся динамика соотношения наций и стран перестраивается иерархически . Какие проистекали отсюда следствия, хорошо известно.
19. Желаемое будущее России? И все же я связываю его с демократическим развитием или, говоря точнее, с либерализмом — как политическим, так и хозяйственным. Только бурного восторга по этому поводу не испытываю. Просто вижу в этом естественный путь — и наименьшее зло.
15 февраля 1996 года


