Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2000, 3

А.БОЧАРОВ


1. БОЧАРОВ Анатолий Георгиевич.

2. 29 ноября 1922 года, г. Тула.

3. Профессор кафедры литературной критики.

4. Отец — Бочаров Георгий Алексеевич, родился в с. Подхожее Тульской губернии, подростком уехал в Орехово-Зуево на ткацкую фабрику, затем перебрался в Петербург, где работал на Путиловском заводе токарем по металлу. В марте 1917 года вступил в РКП(б). После Октября уехал из голодного города в родные края, в 1925 году перебрался в Москву. Как многие малообразованные коммунисты, переменил большое количество мест службы — был домоуправом, секретарем партячейки, кем-то в Главцветметзолото , директором небольшого магазина культтоваров. Полагаю, что из-за своей служебной невеликости и работе где-то “на обочине” избежал репрессий 37-го. После войны — арбитр Министерства местной топливной промышленности РСФСР.

Мать — в девичестве Капустина Клавдия Владимировна — из многодетной мещанской семьи в г. Молога Ярославской губ. Подросшие дети потянулись в большинстве в Петербург, где мать и вышла в 1914 году замуж. Была малограмотной домашней хозяйкой, никогда не работала, растила троих детей. Две мои сестры были инженерами, одна — химик, другая — радиоэлектронщик. Лишь я нелогично выломился в гуманитарии.

5. Влиял на меня в семье — и довольно сильно — только отец, человек незаурядный, наделенный от природы теми качествами, которые именуют народным здравым смыслом, народной этикой — не ригористичной, но жизненно устойчивой.

6. В остальном же на формирование моего мироощущения влияли не кто, а что: сама жизненная атмосфера и бессистемное чтение. Не могу назвать ни одного из книжных “пророков” и мудрецов, кои заворожили бы меня: то ли потому, что я по натуре человек трудновоспламеняющийся, то ли потому, что в самое удобное для впитывания вероучений время — с 19-ти до 22-х лет — я провел на войне, а затем период юношеского “воспламенения” уже миновал. Пристрастия в мировоззренческой сфере наиболее отчетливо и устойчиво сформировались уже в “оттепельные” годы и отданы тем, кто был на стороне совестливой личности, верной чувству долга, — Хемингуэй, Бёлль, а из наших — Тендряков, Гранин, Трифонов и другие, кто способствовал самому, на мой взгляд, главному — утверждению человеческого достоинства и гражданской ответственности. А антипатию испытывал и испытываю к любым проявлениям социальной злобы и лжи — прежде всего проповеди национальной исключительности и призывам расправиться с инакомыслящими. А еще антипатично — или, вернее, чуждо — все, что не поддается истолкованию и проверке здравым смыслом, реальным приложением к жизни.

7. Из вышесказанного легко понять, что к религии я всегда относился равнодушно, как и к марксистско-ленинской теории: в обоих случаях я видел лишь изощренные словесные упражнения, не связанные с реальной жизнью. К нынешнему же насаждению православия как единственно истинной религии и к церковной суете с “воскрешением” Храма Христа Спасителя, освящением банков и жуликоватых фирм, участием церкви в политических игрищах отношусь брезгливо. Да и в истории России уже к ХIХ веку религия не влияла на жизнь россиян, удовлетворившись исполнением прибыльной церковной обрядности; какие, оказалось, неисчислимые богатства накопила для себя церковь в нищей стране! Я не верю ни в праведную русскую деревню, ни в особую, очищающую роль религии; наоборот, фанатичные религиозные войны более характерны, чем религиозное смирение.

В будущем же религия, сохранив привлекательную для многих внешнюю церковную обрядность, останется лишь предметом внимания тех, кто склонен к медитации и метафизическим диспутам, да и им будет безразлично, кого истолковывать — Ортегу-и-Гассета, Евангелие или Шопенгауэра. Время воздействия религии на людей — не говорю уже о воздействии на реальную историческую жизнь — исторически завершилось. Разве только исламские фундаменталисты будут еще какое-то время неистовствовать. Просвещение губительно для религии. В лучшем случае она сохранится не как вера в Бога, а как обозначение индивидуальных духовных поисков конечных истин и нравственных норм. А торжествовать будут социалистические в своей основе учения, ибо в них все-таки больше заботы о материальном устройстве бытия и быта людей в реальной, “земной” жизни.

8. До войны закончил 1-й курс литфака МИФЛИ, после войны — в 1950 году — филологический факультет МГУ и с ходу там же — в 1953-м — аспирантуру по кафедре истории советской литературы. Хотел остаться преподавать, но так получилось, что был вынужден поступить на работу в “Литературную газету”, затем — журнал “Советский Союз” и лишь в 1967 году перешел на полную ставку на факультет журналистики МГУ. Так и остался кентавром, занимаясь критикой в свободное от служебных обязанностей время.

9. Первая публикация — статья “О советской лирической песне” (“Новый мир”, 1950, № 7) — была главой моей дипломной работы. Первая книга — “Советская массовая песня” (М., “Советский писатель”, 1956) — доработанная кандидатская диссертация. Наиболее удачной считаю монографию “Человек и война” (она же — докторская диссертация), изданную “Советским писателем” в 1973-м и переизданную в усовершенствованном виде в 1978 году: в ней обработан большой фактический материал и вместо традиционного взгляда “человек на войне”, что равнялось образу бойца, поставлена чисто гуманистическая проблема влияния войны на жизнь любого человека. А неудачен сборник “Экзаменует жизнь”, составленный из статей, не попавших в основные книги.

10. Наиболее важной полагаю “оттепель”, развившую и укрепившую мои антитоталитарные, гуманистические воззрения. И, вероятно, войну, поскольку я написал не только книгу “Человек и война”, но и критико-биографические очерки о двух военных писателях — Эм. Казакевиче и Вас. Гроссмане. Можно добавить и три года (195 3 —1956) работы в отделе литератур народов СССР “Литературной газеты”: это вывело меня в широкий литературный контекст, освободив от замкнутости в мире русской литературы, русского менталитета, православия как высшей религиозной конфессии и т. д. — от всего, что обобщенно можно назвать национальной ограниченностью.

11. Испытываю горестную неудовлетворенность своим творчеством, а стало быть, и жизненным путем, поскольку не стал ни в критике, ни в преподавании фигурой достаточно заметной. Мои статьи и книги остались в прошлом времени, а теперь уже, по старости, я и не пишу, и не преподаю толком. И трудно утешаться тем, что то забвение, которое я ощущаю, предрешено участью критика, чьи интересы обращены к текущей литературной и жизненной проблематике, а не литературоведческим, фундаментально-долговечным вопросам. Основной темой, призванием было осмысление новых явлений в текущем литературном процессе; с вымыванием этих произведений (особенно “братских литератур”) из литературной, научной, общественной жизни становились ненужными и мои построения, выросшие на этой почве. В равной мере это относится и к явлениям переменчивой общественной жизни.

Мне не стыдно за прошлые статьи и книги, поскольку не считаю их конъюнктурными или корыстно восхвалявшими кого-либо из писательской власти предержащей. Но все мои книги вышли в период “застоя”, а с тех пор ушли слишком далеко и литература, и общественное самосознание. То, к чему я тогда трудно пробивался, выглядит сегодня уже банальным, “и ежу понятным”. Мои книжные полки заставлены книгами моих коллег 50—80-х годов, и обращаться к ним сегодня (особенно “дооттепельным” работам) у меня самого нет желания, хотя многие из них волновали тогда честностью и остротой мысли. “Боже, какими мы были наивными”, — поется в старом романсе. Вспоминать былые критические баталии еще можно, а перечитывать — не тянет.

12. Как раньше я был “кустарем-одиночкой”, не служившим ни в одном литературном издании и не принадлежавшим ни к одной узкой литературной группе, так и сейчас не состою ни в каком движении, партии — просто считаю себя обычным порядочным человеком и соответственно этому поступаю, говорю и пишу.

13. Поскольку я “приговорен к критике” и, стало быть, к преимущественному анализу свершаемого сейчас, а не конструированию глобальных историософских концепций, то мои ответы на дальнейшие вопросы анкеты будут наверняка дилетантскими и не обремененными ссылкой на признанные авторитеты.

Так, на мой взгляд, мучительный ХХ век был для России крахом религиозных воззрений и проверкой жизненной состоятельности социалистических учений. Итогом стало безверие: догматы религии оказались столь же несовершенными и непродуктивными, что и социалистические идеалы, хотя бытование тех и других в народе доказывает, что ни религиозные верования, ни упования на осуществление социальной справедливости исчезнуть не могут, поскольку человек и человечество нуждаются в какой-то духовной опоре. В сфере литературы и особенно науки произошло раздробление таланта, почти исчезли люди энциклопедического познания и мироощущения, а в России исчез специфичный для нее литературоцентризм, когда литература была главным средством выражения общественного самосознания и обратного воздействия на него. А главный итог века — человечество постигло, сколь трудно преодолевается социально-психологическая консервативность и что без этой устойчивости, без памяти об историческом опыте невозможно сколько-нибудь продуктивное движение вперед. Авангардные фейерверки восхищают, но только луч света позволяет осваивать новое пространство.

14. Вопрос слишком объемен для того, чтобы кратко ответить на него, да и вызывает внутреннее неприятие уже тем, что сталинский тоталитаризм именуется лишь “культом личности”, а распад СССР отрывается от “перестройки”. И самое главное, по какой шкале можно вынести оценку — оценку! — Великой Отечественной войне?!

15. Жаль, что не указана нижняя хронологическая граница, поэтому не буду начинать с Христа или Цезаря, а ограничусь рамками ХХ века. По моему разумению, на ход исторических событий воздействовали (большей частью одновременно и положительно, и негативно) лишь политические деятели. Ученые изобрели атомную бомбу, но решение применить ее принял политик. В этом смысле на ход исторических событий влияли лидеры ряда стран — Муссолини, Гитлер, Сталин, Черчилль, Рузвельт , сломавшие жизненные идеалы, жизненную психологию людей середины ХХ века.

Что же касается России, убежден, что не будь Николай II столь бездарным и ничтожным правителем, история — и не только России — пошла бы другим путем, и в этом смысле он оказал наибольшее воздействие на исторический процесс почти всего ХХ века. Ленин лишь подобрал разваливающееся государство. И трудно определить теперь: народ пошел за Лениным или взбунтовался против бездарной власти (сходное — хотя и в несколько меньших масштабах — произошло на декабрьских выборах 1995 года в Государственную думу). А снявши голову, по волосам не плачут. Дальше все шло по логике любой революции, устраивающей насильственный передел власти.

16. Судьбы русской литературы неотделимы от всего ее культурного контекста: серебряный век русской литературы неотделим от серебряного века всей русской культуры.

Сказалось влияние русской литературы прежде всего в освоении Западом философской мысли и творчества гигантов ХIХ века — Толстого и Достоевского. Собственно же русская эмигрантская литература вызвала в мире значительно меньший отклик, чем выплеснутые вместе с писателями в Европу русские философы, художники, балет и русская аристократия, сохранившая свою особую духовность.

Более сильное влияние оказывал иной, демократический слой литературы, прежде всего Горький и Маяковский, подпитывая демократические и революционные тенденции. Воздействовал и феномен советской литературы в целом — от Н. Островского до М. Шолохова, — рассказавший более или менее ярко о новом мире и людях, способных на самоотвержение во имя высокой идеи; недаром же писания об апостолах и мучениках религиозной веры были ничуть не правдивее талантливых книг советских писателей: люди нуждаются в легендах о мучениках и титаноборцах. И останутся имена многих писателей, которых мы “за муки полюбили” — за то, что они, как рыба в нерест, обдирая бока, все стремились и стремились исполнить свой природный долг, или, если угодно, природный зов: Ахматова, Пастернак, Платонов, Булгаков, Трифонов... В их книгах содержатся ответы на многие коренные вопросы человеческого бытия. Ответы не всегда радужные, но честные и мучительные.

Но одерживая успехи в показе того, как надо поступать, советская литература далеко отстала от зарубежной литературы, вторгшейся в “поток сознания” и подсознательные мотивы поведения, расширившей возможности реализма за счет модерна. И в этом отношении она напоминает черепаху, догоняющую Ахиллеса. Достойно соединить поступок и переживание так, чтобы обогатить всечеловеческую культуру, ей пока не удается.

А самым значительным периодом русской литературы ХХ века считаю не серебряный век, а 1917—1924 годы, когда Россия была потрясена революцией — и писатели определяли свое отношение к революционному преобразованию всего уклада жизни и свое место в искусстве. Столь драматичнейших коллизий в писательских душах не возникало ни до, ни после; стихи и публицистика отразили это сразу, а проза, вполне понятно, чуть позже. Но именно этот период дал импульсы для самых приметных произведений.

17. Уже в “Вехах” проступило трагическое раздвоение интеллигенции: стремясь к добру, справедливости, милосердию, она все время плодила озлобленность к себе и сверху, и снизу. А постепенное преобладание научно-технической интеллигенции, непосредственно включенной в производство, породило в своей массе слой образованных людей вместо интеллигенции — той, которая была поименована во всем мире как особый феномен — русская интеллигенция. Образованщина — это чересчур резко сказано Солженицыным, но и интеллигенция, природообразующее свойство которой — чистота помыслов и служение добру, почти истреблена, вымыта из общества, хотя еще и сохраняется уже почти как секта или содружество, не уцелев как социальный слой.

18. “Русская идея” уже два века мучает русскую литературу и российскую общественную мысль и за это время накопила множество порой взаимоисключающих объяснений и истолкований. Я же считаю, что научного понятия “русская идея” не существует — как нет французской, голландской, индийской и т. д. идеи: есть менталитет, но не идея.

Разговоры о “русской идее” — и тут же неизбежно о славянофильстве — особенно разгорелись в середине ХIХ века, когда Россия захватила огромные пространства на юге и востоке и прицеливалась к завоеванию славянских государств в Европе. Практически то была не “русская идея”, а сознательно или подсознательно оформляемая российская государственно-державная идея. Оттого она всегда оставалась глухой к возможности иных равноправных национальных идей и высокомерно возносила только русскую, отыскивая какую-то особую, мессианскую роль из-за ее географического положения между Европой и дальней Азией. Мессианская роль России прозрачно прикрывала ее реально захватническую роль. Подобным же образом поступала Германия: готовясь к войне, обосновывала мессианскую роль арийской расы — “арийскую идею”. Сходно действовали и наши отечественные коммунисты, объявив СССР (бывшую Российскую империю) родиной, гарантом, оплотом пролетарского интернационализма и стремясь любыми средствами расширить пространство социалистического лагеря. Когда же рухнула мессианская роль III Интернационала и распался СССР, вновь возродилась “русская идея”, подогретая переходом от великой супердержавы к нынешней ущемленной, растерянной Российской Федерации в полукольце враждебных из-за прежних унижений государств.

Осмыслить заново и честно русский менталитет, русскую историю в по-прежнему лоскутном многонациональном государстве (Кавказ, Поволжье, Якутия и т. д.) необходимо, но уже не как мессианскую “русскую идею”, а как национальное самосознание. Любое толкование “русской идеи” плодотворно только при уважении к другим народам; в противном случае национальная гордость обернется национальным чванством.

19. Будущее страны — на долгие годы — сумеречное. Будут длиться этнические конфликты, жестокий передел собственности, коррупция, развал сельского хозяйства, исход талантливых людей из науки. К тому же поколение 20—35-летних, ушедших нынче в коммерцию, охранники, рэкетиры, будет заражено искусом легкой и “сладкой” жизни, измеряемой умением “делать деньги”. И как, спохватившись, государство ни станет уважать образованных людей — это будет уже относительно маленькая группа, да и то раздвоившаяся: одна будет обслуживать богачей и жить относительно благополучно, другая — как и во всех странах — все равно бедствующая группа “мудрецов и поэтов”. Если Запад постепенно привыкал к такому социальному равновесию, то возрождающейся русской интеллигенции будет трудно сломать психологический барьер упований на социальное равенство. Россия в обозримом будущем не станет благопристойной европейской страной, ее будут раздирать противоречия, донимать комплексы, она еще на долгие годы останется сейсмоопасной зоной.

2 марта 1996 года

 




Версия для печати