Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2000, 3

Г.БЕЛАЯ


1. БЕЛАЯ Галина Андреевна.

2. 19 октября 1931 года, Украина.

3. Профессор, зав. кафедрой истории русской литературы и декан историко-филологического факультета РГГУ (Российский государственный гуманитарный университет).

4. Отец — Белый Андрей Петрович, из крестьян; сначала — инженер-химик, организатор производства, много лет проработавший на заводах, затем — научный работник.

Больше всего любил литературу и жалел, что не стал филологом.

Мать — Цфасман Анна Борисовна, из семьи, почти полностью вырезанной во время еврейского погрома под Полтавой в 1920 году (банда “зеленых”). Выросла в детском доме, училась в знаменитой 110-й школе г. Москвы. Инженер-химик, одержимый исследователь, автор статей и книг, гуманитарно ориентированный человек.

5. Семейное воспитание имело решающее значение и таким осталось навсегда.

6. Книги. Я росла в годы ВОВ, и в эвакуации, под Куйбышевом, в рабочем поселке, где было мало книг в местной библиотеке, на меня сильнейшее влияние оказали воспоминания Веры Фигнер. В детстве ближе всего был Лермонтов, которого читал мне отец. В школьные годы , конечно, это был Павка Корчагин.

Начиная с середины 50-х любимыми (и моделирующими вкусы, поведение) были и остаются Б. Пастернак и А. Ахматова; огромное влияние в 60-е годы оказал А. Камю (и экзистенциализм в целом). Мои любимые художники — М. Врубель и В. Серов.

7. Я верю в судьбу. Не знаю, тождественно ли это понятию Бог. Нравственный смысл христианства мне очень близок, хотя ужасает агрессивность христиан.

Что касается России, то религиозные основы психологии ее людей мне кажутся абсолютно разрушенными; будущую историю страны определит, на мой взгляд, культура (не деньги). Это — сильнейшая сторона России.

8. Меня не приняли в 1949 году в МГУ, сказав, глядя на анкету, что моя мать — еврейка и лучше “не соваться”. Я поступила в МГПИ им. В. И. Ленина на литературный факультет, затем в аспирантуру ИМЛИ им. А. М. Горького АН СССР.

Выбор профессии предопределил склад души и интерес к жизни — книжный, как у всех людей моего поколения.

9. Моей первой публикацией в печати была рецензия в “Новом мире” на очерки И. Эренбурга “Индия. Япония. Греция” (1959 год). Она называлась “Насколько едина маленькая планета...” и отражала удивление перед огромностью мира — чувство тем более острое, что мы выросли в советской стране, за “железным занавесом”, в ситуации полной изоляции от мира. Книги И. Эренбурга того времени — на фоне удручающе серой литературы — казались новаторскими. С трудом отбившись от предлагаемых в аспирантуре тем (М. Горький, Вл. Маяковский, А. Фадеев, Ф. Гладков, А. Серафимович...), я хотела узнать что - то о модернистской русской прозе, почему и выбрала в “герои” творчество И. Эренбурга и его экспериментальные романы (“Хулио Хуренито” и др.).

Из написанных мною книг мне ближе других остается монография “Дон-Кихоты 20-х годов: “Перевал” и судьба его идей” (1989). Ее первый вариант был создан еще в 1968 году, но по цензурным соображениям не мог быть напечатан, так как “в верхах” еще сохранялось настороженное отношение к культуре и самой атмосфере 20-х годов; тогда же — и по тем же соображениям — в издательстве “Искусство” была рассыпана подготовленная мною антология “Из истории советской эстетической мысли (1917—1932)” (вышла в усеченном виде в 1980-м). История культуры 20-х годов по-прежнему мне кажется интересным временем для исследования, так как именно тогда (а не в 1917 году) менялась карта литературы: расцвет футуризма сменялся его прагматизацией в ЛЕФе; переживала кризис разочарования крестьянская культура, читавшая революцию по коду своей ментальности и подменявшая трезвое понимание жесткой хватки революции конфликтом “железного гостя” и “живой души” деревни; оттеснялась на периферию классическая русская культура; получала “зеленую улицу” революционно-радикальная культура, вскоре названная “социалистическим реализмом”.

10. Рождение дочери в 1955 году; начало преподавательской работы на факультете журналистики в МГУ в 1975 году (я была там вплоть до 1991); работа над созданием историко-филологического факультета РГГУ (начало в 1991-м) — стремление воплотить несбывшиеся надежды русского интеллигента на преобразование мира посредством культуры (очередная романтическая утопия).

11. Вопрос поставлен очень высокопарно, и потому отвечать на него трудно. Я считаю, что литературоведение — это не наука, это особый способ познания мира и человека через литературу. Главное, что меня интересует, — это все те же “проклятые”, экзистенциальные вопросы русской (и мировой) культуры: что есть жизнь, в чем ее смысл, что есть любовь, что дает человеку опору в жизни, что влияет на отношения между людьми, предопределяя их ход и исход. Это — нерв моей научной и педагогической деятельности.

12. Современная общественная жизнь воспринимается мною сложно. Я рада свободе, но мне бесконечно стыдно за войну в Чечне, коррупцию и ложь, в которую мы погружены. Воспитанная на Вере Фигнер, я сегодня, увы, пришла к отрицанию всех форм социального объединения и митингового протеста: все это “революция”. Единственный принцип моей жизни: “Вокруг чума, а врач должен лечить, учитель — учить, а священник облегчать душу” (экзистенциализм).

13. Мне кажется, что ХХ век в России был разрешением кризиса, подготовленным всей ее историей, и прежде всего — разомкнутостью “крестьянской” и “дворянской” культур, возникшей вследствие социального неравенства и расколовшей общество еще во времена Петра I. Рабская ментальность “закрытой” крестьянской культуры подготовила приятие народом Октябрьской революции, лишь закрепившей инфантильное сознание, узаконившей разрушительные инстинкты, сложившиеся за столетия в подавленном, угнетенном человеке. Социально-политические и нравственные итоги века имеют ценность отрицательного опыта, на котором, как известно, возможно только относительное развитие. Все остальное зависит преимущественно от культуры; перестроение ментальности займет столетия.

14. Революция была исторически неизбежной. Но культурно-утопические архетипы России (химерическое, внеисторическое наполнение понятия “народ”); идеи о спасительной роли “варваров” (А. Блок и др.); капитуляция перед представлением о “силе”, ложно отождествляемой с правотой большинства; размытость нравственных критериев (что есть добро и что есть зло) в предреволюционной культуре — все это работало не на трезвое прочтение реальной революции и ее губительного механизма, но на углубление трагедии. Этот пафос самосожжения способствовал гибели русской классической культуры. К счастью, она оказалась способной к устойчивости.

“Оттепель” была сложным временем: она форсировала пробуждение страны, изменила пространство культуры, введя в нее периферию России, новых героев, новую манеру их самовыражения, реанимируя такие понятия, начисто исчезнувшие из советского словоупотребления, как “совесть”, “такт”, “интуиция”, “талант” и др. “Перестройка” была явлением поверхностным, словесным, декларационным. Она явилась разрешением затяжного кризиса, начавшегося еще накануне 1914 года, но в каком-то смысле и усугубила его, изъяв до конца из жизни русского общества наказание за преступление, веру в закон и право.

15. Ленин, Сталин, Гитлер — все со знаком минус. Деятельность диссидентов 70—80-х годов; процесс Синявского и Даниэля; А. Д. Сахаров; появление Самиздата и Тамиздата; альтернативная (по нравственному кодексу) культура (Б. Окуджава, Ю. Трифонов) — все они со знаком плюс.

16. Поучительный опыт русской культуры очень важен для мира; ясно, что понятие “культура при тоталитаризме” шире понятия “тоталитарная культура”; ясно, какими отрицательными последствиями сопровождался процесс выхода искусства “на улицы”; ясно, что определяющими для судеб культуры являются не жанры, формы и приемы, а борьба внутри системы ценностей. Русская культура породила феномен амбивалентности — трагедию “нераздельности и неслиянности” культуры с революцией (И. Бабель, Ю. Олеша, О. Мандельштам, Б. Пастернак), но она же дала миру образец стоицизма, высокого личного и художественного поведения (А. Ахматова, М. Булгаков, тот же О. Мандельштам), и это побуждает к изучению того комплекса мотиваций, которые предопределяют устойчивость культуры.

“Советская литература”, то есть литература социалистического реализма, — сложное явление. Она апеллирует к наивному читателю, который хочет чтобы в искусстве было “как в жизни”; в этом она смыкается с искусством обыденного сознания во всем мире. Но в то же время “советская литература” опасна, так как она всегда претендовала на то, чтобы “лепить” человека, формировать свою экзистенциальную парадигму, где главное звено — возведенное в норму насилие.

17, 19. Роль русской интеллигенции как части общества, которая по-прежнему должна быть не только самой просвещенной, но и самой совестливой, я считаю решающей в деле возврата культуры к своему истинному предназначению — просвещению и образованию “восставших масс”.

18. На сегодняшний день слова “русская идея” дискредитированы и пахнут кровью. Темы “Россия и Запад”, “Россия и Восток” — метафорические знаки другой проблематики: диалога исторически сложившейся ментальности разных народов. Ее и надо изучать при помощи истории, социологии, психологии и литературы.

 




Версия для печати