Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 1998, 4

Диалог с писателем


Л. ЛЕВИТАН, Л. ЦИЛЕВИЧ

ДИАЛОГ С ПИСАТЕЛЕМ*

В 1962 году в литературе появилось новое имя — И. Грекова, автор рассказа “За проходной”, напечатанного в “Новом мире”. За ним последовали — в том же журнале — рассказ “Дамский мастер” (1963, № 11) и повесть “На испытаниях” (1967, № 7). И. Грекова сразу заняла заметное место в новомирской прозе, но ее имя долго было окружено некой таинственностью. В грековских произведениях явно просматривалась автобиографичность; ходили слухи, что за псевдонимом “И. Грекова” скрывается известный ученый, специалист в области точных наук, занятый секретной работой по созданию новейшей военной техники.

В том, что это действительно так, мы убедились, прочитав ее письмо от 24 октября 1976 года. Она писала: “<...> Мне почему-то неприятно Ваше ко мне обращение “Ирина Николаевна” <...> Когда-то мое сугубое “прятание” в недра псевдонима было оправданно (я смерть как боялась быть “раскрытой”, и к этому были, поверьте, серьезные причины, связанные с моей работой). Псевдоним “И. Грекова” попросту происходит от буквы “игрек”, а имя-отчество у меня вынудили в редакции “Сов. Россия”, требуя их для выходных данных. В справочнике Союза писателей я уже давно (и без моего ведома) помещена под двойным наименованием: И. Грекова (Вентцель, Елена Сергеевна), так что никакого секрета мое истинное имя не представляет. В этом году я решительно отбросила всякие церемонии, связанные с “прятанием за псевдоним” <...> статья в “Вопросах философии” <...> была мной первоначально дана туда под именем Вентцель <...> они позвонили мне домой и попросили разрешения опубликовать ее под именем “Грековой” <...> Что же, в конце концов, не все ли равно? Грекова так Грекова, только непонятно, какое отношение имеет эта Грекова к прикладной математике? Уж не такое ли же, как Мариэтта Шагинян — к астрономии (помните, она писала: “Некоторые астрономы не признают теории Козырева, что касается меня, то я в нее верю!”). Потом, когда статья была уже набрана, они мне позвонили и спросили: “Как сообщить о вас в сведениях о наших авторах?” — и я им продиктовала буквально следующее: “И. Грекова, член Союза писателей, по профессии — научный работник в области прикладной математики” — и была спокойна. Что же я читаю в журнале? “И. Грекова, профессор, доктор технических наук, работает в Московском институте инженеров ж.-д. транспорта, член Союза писателей”. Я просто осатанела! Ведь нет такого профессора, доктора наук! Позвонила, поскандалила — признают себя виновными, но... И тут я решила, когда речь будет идти о вопросах науки, прямо раскрывать псевдоним. Так я и сделала в последней своей командировке (только что вернулась из Львова, где проходил “круглый стол” по вопросу “Деловой человек нашего времени”). Отбрасываю решительно дурацкое имя-отчество “Ирина Николаевна” и Вас прошу отныне называть меня без церемонии “Еленой Сергеевной”. С псевдонимами у меня вообще получается нескладно. Не так давно мне звонила какая-то чиновница из ВААПа и делала мне выговор за то, что у меня много имен, под которыми я печатаюсь: Вентцель, И. Грекова, наконец, Ирина Грекова” (так меня именуют в Детгизе, где я тоже ухитряюсь печататься1, а они инициалов не признают!). “Надо выбрать что-то одно, а то нам очень сложно решать вопросы авторского права!” “А Иегудиил Хламида?” — спросила я. “Это тоже ваш псевдоним?” — с ужасом воскликнула она. Я ее поспешила успокоить, что нет, но что писатели имеют право выбирать себе любые псевдонимы. Она осталась мною явно недовольна”.

Как же возникла наша переписка, которая продолжалась с 69-го по 84-й год?

Окончив Ленинградский университет, мы с 1951 года работали на кафедре русской и зарубежной литературы Даугавпилсского педагогического института (Латвия), а кафедра с 1965 года занималась исследованием вопросов сюжетосложения, проводила межвузовские семинары, издавала сборники статей и книги по этой теме: пять выпусков сборника “Вопросы сюжетосложения” (Рига, 1969, 1972, 1974, 1976, 1978), сборники “Сюжетосложение в русской литературе”, “Сюжет и художественная система” (Даугавпилс, 1980, 1983), книги Л. С. Левитан и Л. М. Цилевича Сюжет и идея” и Л. М. Цилевича “Сюжет чеховского рассказа” (Рига, 1973, 1976).

В первом выпуске сборника “Вопросы сюжетосложения” была помещена статья В. А. Фалькова и Л. М. Цилевича “Сюжет и композиция рассказа И. Грековой “Дамский мастер””. Мы послали сборник И. Грековой и вскоре получили ее письмо.

“Глубокоуважаемый Леонид Максович!

Сердечно благодарю Вас и Вашего соавтора2 за присланную Вами книжку <...>

Я прочла всю книгу. Как не специалист в области литературной науки, не могу судить об уровне и новизне всех статей. Некоторые я читала с интересом. Общее замечание: стремления авторов к какой-то формализации литературных фактов (графики и т. п.)3 для специалиста в области точных наук представляются несколько наивными и натянутыми. Мы привыкли к тому, что такого рода картинки несут больше информации. Здесь же они выражают не более того, что можно описать просто словами (“вербально”). Не уверена, может быть, я и ошибаюсь.

Естественно, больше всего в книге меня заинтересовала статья, посвященная небезызвестной мне И. Грековой. Заинтересовала тем более, что за последние два года это имя стало одиозным — не печатают не только саму И. Грекову, но отовсюду исключают любое не ругательное упоминание о ней. Не понимаю, куда смотрели редакторы Вашего сборника?

По поводу статьи. Многое в ней угадано верно, в самом деле — вернее, чем у Лакшина4. Виталий своему автору милее, чем этого хочет Лакшин. Очень порадовало меня то, что Вы укусили Бровмана5, который одно время очень активно меня поносил, но, почему — непонятно, совсем молчал, когда меня разделывали за последнюю повесть6.

Очень меня порадовало то, что Вы пишете о развязке: “Из всех возможных вариантов она избрала наиболее правдивый, социально характерный”. Как правило, даже друзья на меня нападали именно за конец рассказа. Многим он казался слишком благонамеренным, казенно-оптимистичным, уходит, мол, парень на завод, так и нужно, и счастливого ему пути! Вы из всех критиков первые обратили внимание на то, что “счастливого пути” — не обобщение, не резюме, а “формула вежливости”. От себя прибавлю, что эта формула в данном случае прикрывает трагедию, и не только Виталия, но и многих других, одаренных, не могущих проявить себя в царстве “вала”. Это я попыталась выразить одним штрихом — а именно когда героиня, отойдя от телефона, “разглядывает свои ладони”. Видимо, я переоценила тонкость своих читателей — большинство увидело в конце только казенное благополучие, которого там нет и следа. Интересно, что даже в редакции журнала, где печатался рассказ, — а Вы знаете, что эта редакция — не из самых тупых, — даже там были, в общем, смущены и недовольны концом, считая его слишком уж в лоб казенным. Они меня просили “еще раз подумать над концом”. Нельзя ли кончить как-нибудь иначе? Я ответила: “Виталий написан с живого человека, и в жизни конец был именно такой — он ушел на завод, учеником слесаря. Но это был не совсем “окончательный конец”, дальше было еще кое-что. Хотите, я вам напишу другой конец, продолженный, как это и было в жизни?” — “Очень хотим”, — ответили они (разумеется, по принципу “правду, одну правду и ничего, кроме правды”). — “Извольте, — сказала я, — в жизни было вот как. Виталий (точнее, его прообраз) действительно ушел на завод, но через полгода вернулся в парикмахерскую. Оказалось, что на заводе мастер брал с него взятки. Хотите такой конец?” — “Боже упаси, — ответили правдолюбцы, — уж лучше все пусть остается как было”. И вот, рассказ появился со своим теперешним концом — очень казенным, если смотреть вполглаза, и очень трагичным, если смотреть глубже. Вы посмотрели глубже, и за это автор Вам очень благодарен.

С чем я не вполне согласна в Вашей статье — так это с Вашим суждением о сыновьях — они в Вашей трактовке просто бездельники, балбесы, их поведение кажется Вам просто шутовством, и Вы не заметили, какая любовь друг к другу связывает их всех троих — мать и сыновей, какое это счастье. Помню, на одной читательской конференции какой-то болван выступал и поносил сыновей Марьи Владимировны — как, мол, они смеют так обращаться с матерью? И после него выступил другой читатель. Он сказал: нет, мне в рассказе больше всего как раз понравились отношения матери и сыновей. И затем, обращаясь прямо ко мне, спросил: “У вас, простите, тоже двое сыновей?” — “Двое”, — ответила я, умолчав о том, что у меня еще и дочь. — “И, простите, ваши отношения с сыновьями такие, как в рассказе? Это с натуры списано?” — “Да, примерно...” — “Тогда я вам завидую от всей души”, — сказал он.

Вы в своей статье судите о мальчиках не так уж осудительно, как первый выступавший, но так же, как и он, не замечаете счастья и необыкновенности в отношениях всей троицы, а это есть в рассказе и входило в замысел автора.

График на стр. 64 мне, как я уже говорила, представляется наивным и не несущим информации. Что в нем сказано, кроме того, что нечто — неизвестно что? — достигает максимума где-то возле 13-й главы. Это с тем же успехом можно было бы выразить словами, и даже лучше, потому что словами Вам бы не удалось избегнуть уточнения того, что именно откладывается по оси ординат? Простите за откровенность — мне такие графики и формулы, заимствованные из области точных наук, но не снабженные даже упоминанием о том, какие именно величины рассматриваются, — кажутся лишними. Чувство вроде того, как, помните, в “Анне Карениной” испытывал художник, глядя на дилетантские упражнения Вронского. Как будто при влюбленном кто-то, сделавший себе резиновую куклу, ласкает и целует ее так, как влюбленный — свою возлюбленную. Боюсь, что неточно, но что-то в этом роде, рассказываю по памяти. Так вот, для меня формулы и графики — это, в каком-то смысле, “возлюбленная”, и я очень не люблю, когда чуждые этому миру люди начинают чему-то в этом роде подражать. Не люблю псевдонаучную терминологию, которую поверхностно усваивают и употребляют некоторые литераторы. Не люблю, когда, например, “энтузиазм умножается на идейность”, какое-нибудь качество “возводится в квадрат” и т. п. Но это — только реакция на все подобные фокусы со стороны специалиста в области точных наук (и я в этом отношении не одинока). Что касается самих гуманитариев, то они часто испытывают при виде формул и графиков какое-то чувство сладострастия, слышат какие-то обертоны, которые нам, специалистам, уже не слышны.

Простите за прямоту и, может быть, резкость, с которой я отзываюсь о манере писать и иллюстрировать, весьма характерной для всего сборника. Это не отменяет того, что Ваша статья в целом (за исключением графика) очень мне понравилась и показалась верно задуманной и хорошо осуществленной.

<...> Читали ли Вы 9-й номер журнала “Дружба народов”? Если нет, непременно прочтите — там есть интересные путевые заметки Андрея Битова. Не без нарциссизма, но местами — очень свежо и интересно<...>

Простите еще раз за всякую откровенность, я <...> расписалась уже сверх всякого приличия. Это многописание — отклик на Вашу статью о незадачливом писателе И. Грековой, которого краткая карьера представляется мне сейчас как бы в дымке прошедшего (меня не печатают и вряд ли будут печатать). Не могу сказать, чтобы для меня это было очень важно и грустно — есть свое дело, где формулы и графики несут подлинную информацию и где можно писать все то и именно то, что думаешь. Еще раз спасибо за Ваше письмо, статью и книгу. Желаю Вам и Вашему соавтору всего самого хорошего!

И. Грекова.

 

14 декабря 1969 года”.

В первом же письме И. Грековой появились темы, к которым она затем постоянно обращалась. Прежде всего — рассказ о ее произведениях, их прообразах и просюжетах, об их литературной судьбе, как правило, весьма нелегкой. Далее — ее оценки произведений писателей, современников и классиков; особенно часто она писала о Чехове. Наконец — ее размышления о том, как читать и анализировать литературные произведения, о методологии современного литературоведения.

Проявились в письме и особенности эпистолярного стиля И. Грековой, а тем самым (“стиль — это человек”) — свойства ее личности. Так, часто употребляемое словцо кстати, знаменуя богатство ассоциаций, передает момент возникновения мысли, обращения к новому этапу эпистолярного сюжета; обстоятельно аргументированные утверждения завершаются, как правило, оговоркой: “Впрочем, может быть, я и ошибаюсь” — свидетельством толерантности, деликатности автора.

В 1973 году в рижском издательстве “Звайгзне” вышла наша книга “Сюжет и идея”. В ее 5-й главе — “Сюжет и проблема новаторства” — шла речь о произведениях, герой которых — коллектив. Раздел этой главы, в котором рассматривался рассказ И. Грековой “За проходной”, был озаглавлен цитатой из этого рассказа: “Коллектив, если он человек...”. За год до выхода книги мы послали рукопись этого раздела автору рассказа. В рукописи текст рассказа сопоставлялся с текстом пьесы А. Галича и И. Грековой “Будни и праздники” (премьера спектакля в Московском Художественном театре состоялась 14 сентября 1967 года; спектакль был снят с репертуара). В издательстве при подготовке рукописи к печати упоминания о пьесе были сняты — после отъезда Галича за рубеж.

В письме от 3 июня 1972 года И. Грекова писала:

“Прочла <...> с интересом статью про И. Грекову. Ей-богу, никогда не думала, что по поводу моего довольно незатейливого рассказа “За проходной” можно высказать столько соображений! Читаю, как будто речь идет о ком-то другом... Тем не менее приятно. Возражений никаких не имею. Разве только то, что автор статьи слишком уж решительно отождествляет автора-рассказчика с Женькой-лириком. И, кроме того, зря Вы обосновываете, что в последней решительной сцене присутствуют не все, — это сделано просто для того, чтобы не было тоски перечисления. Вокруг приемника стоят все, и именно все, без исключения, сотрудники лаборатории, кроме Чифа, который “всегда особняком”. Кстати, о Чифе. Он именно загадочен — для всех, в том числе и для автора. Может быть, ближе всех к его пониманию подошел, как это ни парадоксально, глупый корреспондент, когда он заметил, что перед ним сидит “очень немолодой, очень несчастливый человек”, — не помню, как там это сформулировано, “цитирую по памяти”. И корреспондент, в сущности, не глуп. Он кое-что видит и понимает, но это заслонено от него правилами, как надо писать<...> Зря Вы не обратили внимания на фразу, ключевую для корреспондента: “он танцевал”. Кстати, во МХАТе эта сцена была обыграна именно так — на вихревом, головокружительном танце, который прерывался выкриками стандартных фраз. Вообще, мне непонятно — видели ли Вы постановку? Потому что, если бы видели, Вы не назвали бы ее “инсценировкой” рассказа “За проходной”, — там сохранены от рассказа главные герои и кое-какие сюжетные связи, но введено очень много нового, например, на сцене Мегатонна защищает диссертацию с плакатами, вопросами, отзывами оппонентов, голосованием и прочими атрибутами настоящей защиты. Поставлено это было, по-моему, артистически. И мне жаль этот убитый спектакль, как живого человека. Но... Он был снят после истории с моим соавтором. Кстати, вряд ли Вам пропустят ссылку на инсценировку. И вообще, мое, например, имя вряд ли может способствовать тому, чтобы Ваша статья увидела свет. Впрочем, не знаю. Категорического указания о том, чтобы обо мне не писать ничего, кроме хулы, кажется, не было. Отношение ко мне определяется полным фактическим умалчиванием и совершенной невозможностью что бы то ни было напечатать, — но последнее ведь явно не приписывается каким-то “указаниям” <...> В общем, можно считать, что из числа действующих писателей я фактически выбыла. Меня это не слишком огорчает, потому что у меня есть другой род деятельности. В этом году выходит из печати моя большая монография “Исследование операций” (35 печ. л.), и, ей-богу, у меня есть чем заняться”.

Получив нашу книгу “Сюжет и идея”, Елена Сергеевна писала 6 ноября 1973 года: “Естественно, с особым интересом я читала главу, которая относится к писательнице И. Грековой. Удивляюсь, как Вам ее не вычеркнули (упоминание об этом писателе считается с некоторых пор одиозным)<...> Правильна ли Ваша концепция — сказать не могу. У меня при написании этой вещи — да и всех остальных! — вовсе не было никакого замысла. Это у меня происходит так: под влиянием жизненных впечатлений образуется некий внутренний шум, который, шумя-шумя, постепенно кристаллизуется, из него выделяются некие формы — картины, разговоры, людские лица, людские отношения... И все эти формы, однажды выделившись из шума, становятся, если можно так сказать, “императивными”. Повлиять на них, изменить их я уже не могу. Никогда не могу сказать, почему пишу так или иначе, но безошибочно чувствую: так надо. Потому так и сопротивляюсь любому редактированию: мои герои сами себя редактируют, свои характеры, слова и судьбу — переделать я в них ничего не могу. Если, путем долгих измывательств, меня все же вынудят на кой-какие переделки, то изувеченное таким образом произведение становится мне ненавистно — зачастую я не могу его прочесть напечатанным, как случилось, скажем, с повестью “Маленький Гарусов”7. Последние полтора года я пытаюсь напечатать новую свою повесть под названием “Вдовий пароход” — и безуспешно. Несколько журналов совсем было ее “взяли”, но, как только заходила речь о “переработке”, я говорила “этого я не могу”, брала под мышку свое детище и уходила, даже с чувством облегчения — слава Богу, не придется резать, кромсать по живому. Конечно, если бы я жила на литературные гонорары, я была бы сговорчивее...

В Вашем разборе моего рассказа “За проходной” было для меня много интересного. Все это — возможно как трактовка авторского замысла, если бы он существовал (его попросту не было...). Против одного только в Вашем разборе я должна возразить: Вы слишком вообще “осерьезнили” автора и произведение. В моей повести много так называемого “трёпа”, очень характерного как раз для таких закрытых учреждений, где живут замкнуто и одержимо, варятся в собственном соку и привыкли понимать друг друга с полуслова, а то и без слов. Женька-лирик с его стихами (стихи-то слабые!) — мишень для иронии, и вовсе незачем считать эти стихи какой-то “кульминацией”. Автор, как и сотрудники, относится к ним иронически. Что-то в этих стихах все же есть, как и отмечает Зинка при обсуждении. Некий эмбрион художественности. Когда Женька научится писать по-настоящему, он таких стихов уже не создаст, и слава Богу, что не создаст, но и жаль немножко, как всегда жаль дилетанта, умершего в художнике”.

Повесть И. Грековой “Хозяйка гостиницы” была напечатана в журнале “Звезда”, 1976, № 9. Л. Цилевич послал автору большое письмо, в котором, в частности, писал: “Я хочу говорить не столько как профессионал-литературовед, сколько как читатель, ибо повесть вызвала у меня прежде всего острый читательский интерес, я ее “переживал”, радовался и грустил вместе с героями, на одних злился, другими восхищался и т. д. Уже этот факт — свидетельство высоких художественных достоинств произведения, потому что “перешибить” профессиональное восприятие не так-то легко.

Я всегда с опаской начинаю читать Ваши новые вещи, потому что они воспринимаются мною в постоянном соотнесении с “Дамским мастером”. Светлов говорил, что у него есть одно “стихотворение-маршал” — “Гренада” (и два “генерала” — “Каховка” и “Итальянец”). Так вот, “Дамский мастер” — это Ваш “маршал”. Не берусь распределять другие произведения по “табели о рангах”, скажу только, что “Маленький Гарусов” мне активно не понравился. Почему — толком не могу объяснить, наверное, все-таки потому, что люди такого типа в жизни вызывают у меня неприязнь.

“Хозяйка гостиницы” не блекнет в лучах “Дамского мастера”; ощутив это, я обрадовался. Рад написать Вам об этом и поздравить Вас с успехом (кстати — и с тем, что Ваши пессимистические прогнозы насчет судьбы писательницы И. Грековой опровергнуты)”.

Елена Сергеевна ответила 24 октября 1976 года: “Мне, можно сказать, никогда не приходилось читать о себе чего-то настолько мне близкого и интересного, как Ваше письмо. Очень рада, что непосредственное восприятие читателя смогло в Вас “перешибить” профессиональное (воспринимаю это как самый весомый комплимент). Насчет “маршала” — “Дамского мастера” — я уже много раз слышала подобные мнения, и, разумеется писателю это всегда больно слышать. Ведь он идет вперед, не повторяется ни по жанру, ни по тону, и каждая новая вещь — какой-то опыт в еще не изведанной области. А когда автор видит, что читатели “застревают” на какой-то его давней вещи, — это всегда тяжело. Для меня лично “маршал” моих вещей — повесть “На испытаниях”, — ни в одну я не вложила столько себя, столько мне дорогого, не прикоснулась к образам, так для меня важным и лично близким.

Насчет “Маленького Гарусова” — любопытно, что знакомая Вам Тамара Юрьевна Хмельницкая, сравнивая “Хозяйку” и “Гарусова”, совершенно определенно подчеркивала большую для себя глубину и многослойность именно “Гарусова”, видя в нем некую неустроенность человека в мире, неприкаянность. Вы пишете, что Вам эта вещь активно не нравится, — я очень люблю, когда мне так напрямик говорят. На каждую вещь есть свой читатель — и вот, Т. Ю., мой ближайший друг, отдавая комплиментарные дани “Хозяйке”, не скрывает, что весь настрой вещи ей чужд. Меня радует, что разные люди по-разному относятся к разным моим вещам, — это значит, что у меня широкий круг читателей и воспринимателей.

Насчет “Хозяйки” могу рассказать Вам историю ее возникновения. Перед нею я написала очень горькую, очень трудную вещь — “Вдовий пароход”, которая до сих пор не напечатана8. Несколько журналов брали эту повесть — и под теми или другими предлогами возвращали ее. “Хозяйка” была написана вскоре после “Вдовьего парохода”, для меня самой, чтобы разрушить тот трудный и страшный мир, который во мне самой был создан предыдущей повестью. Именно отсюда — некий “воинствующий оптимизм” моей “Хозяйки”, и понять ее полностью нельзя, не читав “Парохода”. Я все-таки думаю, что, несмотря на все мытарства, после моей смерти “Пароход” будет опубликован.

Композиционный ход, о котором Вы пишете (скачок от конца 10-й главы к началу 11-й), — разумеется, обдуман и органичен для повести, без него ее бы просто быть не могло. Страшный удар, начинающий новую жизнь. В резкости этого скачка упрекали меня некоторые члены редколлегии (вообще, повесть проходила трудно), но я уперлась и категорически отказалась от переделки. Вообще, трудность прохождения повести сказалась на некоторых подробностях, которые были изменены уже без меня (в частности, некоторые вещи о прохождении Шунечкой службы). Вы правы, что для него (полковника!) назначение начальником КЭЧ — оскорбительно-смехотворно, и об этом было сказано достаточно явно (Вы ведь помните, как он туда попал?), но потом изменено.

Очень Вам благодарна за то, что Вы поразительно точно подметили “многослойность” конца повести, в котором некоторые увидели только “фанфары”. Здесь сочетание не только юбилея с открытостью (“уедет? не уедет?”), как Вы совершенно верно подметили, а и относительного счастья с тревожностью, ограниченностью будущего...

Ваши слова “поступь повествования” кажутся мне удивительно верными и точно найденными9. И вообще, я была бы счастлива, прочитав то, что Вы написали мне в частном письме, в рецензии, — так это все верно понято.

Насчет Жени я, пожалуй, возражать не буду10 — мне она была нужна потому, что Вера не могла расти единственной дочкой в семье, она должна была с ранних лет быть работающей девочкой (и в огород, и по воду...), и мне нужна была эта вторая, балованная, любимица матери Женя для Вериного характера; может быть, Вы и правы, сделано это недостаточно выразительно. Может быть, мне нужна была в лице Жени “командирская жена” — которой не стала и не могла стать Вера”.

Л. М. Цилевич написал рецензию на повесть “Хозяй-ка гостиницы”, послал ее в журнал “Нева”, а третий экземпляр  — Елене Сергеевне, вместе с письмом (10 де-кабря 1976 года), в котором рассказал о “молодом Шунечке”:

Она — девушка, которую я знаю с самого ее рождения, дочь соседей и друзей. Семнадцатилетней студенткой-первокурсницей впервые в жизни пошла на танцы. Там ее увидел он: ее ровесник по возрасту, но личность вполне сложившаяся. Вернувшись домой, он сказал своей матери: “Эта девушка будет моей женой”. Так и случилось, — правда, не через два месяца, а через полтора года. С тех пор прошло еще полтора года. Он — студент, учится и работает, комсомольский активист; она — студентка-отличница (на курс его старше). Никаких развлечений он ей не позволяет: “Танцевать нужно было до замужества”. Что делать в воскресенье? — “Пойдем в кино, посмотрим телевизор”. Она хочет поехать на воскресенье к матери (из Риги в Даугавпилс): “У тебя теперь свой дом”. Чем дело кончится — неизвестно, характер у нее — не Верочкин. Но сходство ситуаций — в сути своей — поразительное. Кстати, она дала ему прочитать Хозяйку гостиницы” и поинтересовалась, каково его мнение о Шунечке (правда, еще не дождавшись, пока он дочитает повесть). Он сказал: “Что ж, у него много положительных качеств”.

Через полгода эта история завершилась разводом. Она оставила ему квартиру, полученную благодаря их браку, все имущество, “нажитое совместно”, и рада обретенной свободе” (письмо от 12 июля 1977 года).

В этом же письме разговор о “Хозяйке гостиницы” получил своеобразное продолжение. Оказалось, что “Невой” была заказана рецензия на повесть “своему автору” — Н. Ореховой, и она появилась в 6-м номере журнала. Прочитав ее, Цилевич написал Елене Сергеевне: “Прочитал — и обиделся: за книгу, за героиню, за Вас. Когда открыл журнал на стр. 191, он перелистнулся, и в глаза бросилась фраза: “Образ героини дан в развитии”. Ну как так можно! Мы студентам ставим двойки за такой стиль и школьников от него отучаем<...> И вообще — как можно об увлекательной книге и прекрасной героине писать скучно и тускло! А главное — неверно! Первый абзац рецензии создает у читателя, незнакомого с книгой, ложное представление о ее содержании. Почему? Ведь “факты соответствуют действительности”: “Детей у нее не было”; “Вся жизнь ее была борьбой за семейное счастье, которое в условиях кочевой жизни офицерской жены доставалось тяжко”; “Большую часть жизни она посвятила мужу и долгу” <...> Вот тут-то и обнаруживается разница между фабулой и сюжетом. “Детей у нее не было” — это истина фабульная, а с т. зр. сюжета важно — почему их не было. Фабулу пересказать можно, сюжет — нельзя, его можно и нужно анализировать. Н. Орехова же пересказывает все, в том числе и понятие “счастье”: “Счастье, которое создавалось многие годы, оказалось недолгим — муж умер...” Вот читатель и узнает: детей у героини не было, а счастье (с Шунечкой) было — да жаль, недолго. А на самом деле, сюжетно — все наоборот: счастья не было, а дети все-таки были — хоть не рожденные, но родные. Первый абзац рецензии — своего рода анкета, написанная с позиций Шунечки, как будто с его слов <...> Название “Дом души и рассуждение “мир людей — дом души человеческой” — претенциозно-философично и не соответствует ясной и конкретной образности названия повести и всего ее смысла. Почему “непрочна и печальна на склоне лет ее любовь”? Она прочна и радостна — при всей сложности”.

Елена Сергеевна ответила письмом от 9 августа 1977 года:

“<...> Рецензия Н. Ореховой — перл по сравнению с тем залихватским наскоком, который произвел на “Хозяйку гостиницы” некий Константин Кедров в Лит. газете от 3.8. Боже мой, если Вы студентам ставите двойки за “образ в развитии”, то что же можно поставить критику, который, говоря о повести, ни словом даже не упомянул о том, как она написана, а только обрушился на героиню и на автора за то, что недостаточно ее осуждает? А лживые и паскудные выпады вроде “прежде она (И. Грекова) писала о физиках рангом не ниже академиков, об испытателях чином не ниже генерала...”. Это же прямая ложь! Ни одного физика-академика у И. Грековой нет, есть один-единственный член-корр. (Логинов), а все остальные — рангом много ниже! “Испытатели” также в подавляющем большинстве чином ниже генерала (майоры, капитаны, солдаты!).

Какое мерзкое, коммунально-квартирное злопыхательство! А дальше: “... не любуемся, не восхищаемся в конце концов этой владелицей дома, сдающей его только генералам и отгоревшим кинозвездам (!!)”. Значит, горе-критик ничего не понял в повести. “Престижным” жильцам сдавал дом Шунечка, а не Вера (ее дело было обслуживать, обеспечивать!); после его смерти Верочка вынуждена была потесниться и уже не могла сдавать дом кому бы то ни было. Жизнь ее была трудная, трудовая и все же веселая. К. Кедров пишет, что Верочка, “наша современница”, “смиренно довольствуется уделом упомянутой чеховской героини” (!). Значит, он ровнехонько ничего не понял в повести, даже ее названия — в нем как раз показано призвание героини, пусть в скромной области так наз. “сферы обслуживания”, — но ведь и в ней необходимо призвание! Он оплевывает все незаметные, но необходимые профессии (или ему просто было приказано оплевать И. Грекову). А “отгоревшая кинозвезда” — в применении к Куниной, талантливейшей артистке, полной жизни и активности, вынужденной из-за болезни (астма) уменьшить напряженность своей работы, но все же не покидающей театра (она прежде всего не “кинозвезда”, а артистка театра!). Тут все то же мерзкое кухонное злопыхательство, для которого слов не подберешь! И это пишет критик! Слов не нахожу!

Разумеется, то, что Вы написали, по сравнению со всем, что до сих пор было опубликовано по поводу “Хозяйки гостиницы”, находится на недостижимой высоте (где-то на 150-м этаже), и я была бы просто счастлива, если бы это было напечатано. Но шансы невелики, поскольку наша законодательница мод (ЛГ) подняла на меня заднюю ногу... Впрочем, черт его знает. У них ведь правая нога не знает, что делает левая<...>

Насчет Федосеевой — возможно, Вы и правы11. Прототип Верочки (он существует реально) — другого типа: очень высокий рост, умеренная полнота, откровенное (а не скрытое) сияние улыбки, так что я не могу исходить от Федосеевой”.

Л. С. Левитан писала Елене Сергеевне (из Ленинграда, где училась на факультете повышения квалификации) 10 ноября 1976 года:

“Сколько здесь женщин, и какие они все прекрасные, каждая по-своему, а как, собственно говоря, трагично складывается их женская судьба. Раннее вдовство, одиночество, какие-то недостойные, до плеча им не достающие мужчины, а если достойные — так в 60 лет встреченный, запутанный и завязанный семейными морскими узлами.

А Шунечка, этот убийца втройне — и неродившихся детей, и души своей жены, и собственного сына, — ну ж типчик! Такого характера в нашей литературе еще не было — славянин с феодально-байской психологией. Я недавно познакомилась с женщиной примерно такого типа. В ней причудливо сочеталось барство и коммунистические убеждения, аристократизм и тоска по культу, принципиальность и мелочность. Я прожила с ней месяц в санатории — и дома после этого целый год требовали: расскажи еще что-нибудь про Тонечку! Так и прозвали Тонечкой женщину весьма почтенного возраста — настолько колоритно сочеталось в ней, казалось бы, самое несочетаемое. Но это хорошо месяц! А 27 лет? Бедная Вера, как она еще сумела после этого выпрямиться! Да, груба жизнь, как говорила некогда Нина Заречная в не любимой Вами чеховской “Чайке””.

Елена Сергеевна ответила 19 декабря и на это письмо, и на рукопись рецензии Цилевича, в которой о Шунечке говорилось так: “Да, Ларичев много сделал для Веры, многому ее научил... воспитал и развил в ней ценные человеческие качества, проницательно угаданные им с первого взгляда. Но тем тяжелее его вина перед ней — и одновременно перед людьми, перед обществом, которое он ограбил, присвоив себе общественно ценную личность, превратив ее в свою личную собственность... Солнечность Верочки он сделал источником света только для себя<...> Да, Ларичев служил честно, добросовестно выполняя свой служебный и гражданский долг. Но сама похвала (““Он был отличником боевой и политической подготовки”, — плача говорил принаряженный отставник...”) применительно к нему звучит осуждением”.

И. Грекова “заступилась” за Шунечку: “Вы к нему несколько несправедливы — ненависть заслоняет объективность, вовсе он не так уж плох, и “принаряженный отставник” искренне плачет по нем, его наивная похвала (кстати, такую формулировку, насчет “отличника” со слезами, я сама слышала на похоронах одного полковника)<...> Письмо Л. С. — очень для меня интересное и лестное — прочла с благодарностью. Поблагодарите ее за него. Ненависть к Шунечке (“ну и типчик!”) в этом письме относится к той же категории, что и Ваша, — отношу ее за счет своего неумения создать образ. У меня в душе Шунечка куда более положительный, чем в восприятии большинства читателей. Любопытно, что только одно из многих писем, которые я получила по поводу “Хозяйки”, — письмо одного отставника, — ни словом не упоминает о Верочке и все посвящено апологии Шунечки — “в заслугу автору надо поставить создание образа советского офицера, безгранично преданного...” и т. д. Автор письма прославляет Шунечку за то, что он требовал от Верочки безоговорочного служения ему: “Мы все, офицеры, нуждаемся в таком внимании со стороны жен, но не всем удается этого достигнуть”. Ну и “типчик”!”

Узнав о том, что рецензия Цилевича принята в журнал “Аврора”, Елена Сергеевна писала 29 сентября 1977 года:

“Очень-очень я рада, что, хоть в урезанном виде, Ваша рецензия все же будет напечатана12<...> ее полный текст я посылала ленинградскому критику Т. Ю. Хмельницкой, и она пришла в восторг и написала мне, что Ваша рецензия — лучшая из того, что кто-либо написал о “Хозяйке гостиницы”<...> Мне тоже Ваша рецензия очень-очень по душе, гораздо больше других (не только отрицательных, но и положительных)<...>

Отвечаю на Ваш вопрос о Ф. Г. Раневской13. Разумеется, кое-какие ее черты в образе Маргариты Антоновны есть. Все это было согласовано с прототипом (я, например, употребив какую-нибудь ее фразу, спрашивала разрешения и, только получив его, оставляла фразу в тексте). Но образ не буквально списан с прототипа, а несколько видоизменен. Сама Ф. Г. говорила: “Ваша Маргарита Антоновна — счастливая, а я — несчастная”<...> Вторым прототипом Маргариты Антоновны была для меня другая актриса, которой Вы, вероятно, не знаете”.

На вопрос о том, вышла ли повесть отдельной книгой, Елена Сергеевна ответила: “Насчет “отдельной книги” для “Хозяйки гостиницы” — пока что ничего не предпринимала, неохота еще раз получить отказ. Один раз мне его уже дали, причем в самой противной форме, когда я, ни разу не издававшаяся в “Сов. писателе”, обратилась в правление Союза с просьбой разрешить мне публикацию однотомника — сборника повестей и рассказов”.

О творческой истории “Хозяйки гостиницы” Елена Сергеевна упомянула и в письме от 19 декабря 1976 года, размышляя о том, как возникает у писателя замысел произведения и как он осуществляется:

“Я <...> чрезвычайно болезненно отношусь к навязыванию “концепции” автору. Вот, например, я когда-то писала не любимого Вами (но это неважно!) “Маленького Гарусова”. Кстати, люди, плохо относящиеся к “Хозяйке гостиницы”, обычно любят именно Гарусова, с его неустроенностью, киданиями в разные стороны, с его органическим неблагополучием. Но это неважно — о вкусах, как известно, не спорят. Повесть “Маленький Гарусов” у меня все не писалась, не складывалась, пока ее прототип (мой ученик) не пришел однажды ко мне, обритый наголо, и не сказал мне, что сделал это из жалости к парикмахерше, которой хотелось заработать, и она вымыла ему голову два раза <...> Без этих “двух раз” — не было бы повести. Какой критик и когда (и нужно ли это?) распознает в готовой повести этот тайный механизм, приведший в действие решение автора, приведший в соответствие систему образов?

А вот с “Хозяйкой” было так. Повесть давно бродила у меня в сознании, неясна была композиция”. Далее следует рассказ об эпизоде, который Елена Сергеевна увидела на одном празднестве: пожилой человек подошел к молодой женщине с бокалом вина, “прикоснулся своим бокалом к ее бокалу и тихо сказал: “Нет слов”. И тут я почувствовала, что моя повесть будет, что ее последние слова будут именно “нет слов”. Этого эпизода вполне могло бы не произойти, и что же, повесть была бы, но она была бы совсем другой... Кто знает? “Зачем арапа своего младая любит Дездемона?” <...> Пишу только для того, чтобы подчеркнуть необязательность, волшебную случайность возникновения замысла, образной системы произведения”.

С повестью “Хозяйка гостиницы”, точнее — с полемикой вокруг нее в литературной критике, связан еще один эпизод нашей переписки, начатый письмом Л. М. Цилевича от 26 сентября 1977 года:

“<...> Собрался Вам ответить, построив ответ как развитие тезиса “Брань на вороту не виснет”. Но тут... мне вручили рецензию на наш 6-й сборник, присланную из Госкомиздата СССР (<...> теперь порядки строгие и все рукописи идут через Москву). Так вот эта рецензия содержала такой заряд брани, что я физически почувствовал, как она повисла на нашей бедной рукописи, останавливая — в буквальном смысле слова — ее продвижение. Вот некоторые фрагменты (может быть, Вам пригодится, когда будете “лепить образ” современного проработчика). “Вывод был бы не ложен, если бы только автор верно понимал сюжет и не утопал в трясине формализма. Но автор завяз там”. Автор — это я; кстати, рецензент считает меня дамой, не склоняя мою фамилию. У того же автора рецензент обнаружил “неоправданную увлеченность совершенно ложными авторитетами... Созван весь синклит формализма и полуформалистского эпигонства”. Кто же в этом “синклите”? Б. Корман, Е. Добин, М. Гиршман, Б. Томашевский, С. Эйзенштейн, М. Ромм, Т. Сильман, Э. Магазанник, М. Бахтин, А. Мачерет<...> Вывод рецензента: “Это скорее не труд о сюжетах, а вялая демонстрация верности формализму и его давно оставленным наукой установкам”.

Все это так же соответствует действительности, как и то, что Вы, по утверждению К. Кедрова, пишете только о генералах и академиках.

Рецензент — аноним, рецензия — внутренняя<...>

Так вот, убедившись на собственном опыте, что брань-таки на вороту виснет, я все-таки пишу Вам: не огорчайтесь! Во-первых, опус К. Кедрова — все-таки не внутренняя рецензия, рубящая книгу на корню; повесть опубликована и живет! Во-вторых, есть рецензия в “Дружбе народов”14, а это сейчас самый авторитетный журнал, в какой-то мере продолжающий традиции “Нового мира”. А то, что визгнула “Лит. Россия” — голосом Н. Буханцова, — то это “крик озлобленья”, который всеми порядочными людьми будет воспринят как “звук одобренья”.

А “Хозяйка гостиницы” живет! “Звезду” с ней из всех читален украли, добыть невозможно... Недавно говорили о повести на студенческом литературном кружке<...> Планируем обсудить ее с учителями литературы, им это будет полезно”.

Елена Сергеевна ответила 29 сентября:

“Получила Ваше письмо насчет брани, которая, мол, на вороту не виснет, и сразу же — с опровержением этого тезиса. Ну что ж делать, если вас сверху какой-то аноним обольет помоями, несомненно, какие-то арбузные корки (в лучшем случае — только они!) на вороту повиснут. Важно не давать им висеть слишком долго... Главная беда в том, что судьбы книги оказываются в руках полнейших ничтожеств, которых и к внутренним-то рецензиям привлекают потому, что они всегда готовы на подлость. Перечень фамилий (тех, на кого ссылаются “формалисты”) сам по себе достаточно красноречив... Кажется, только М. Бахтин составляет исключение... <...> Ваш призыв мне “не огорчайтесь!” устарел минимум на 3 месяца. Я уж и забыла о К. Кедрове, да и тогда не “огорчалась”, как не огорчаемся же мы, “наступив в Булгарина”. Вычистить обувь и идти дальше. У меня, к счастью, есть тот участок работы, где я не подвержена (до сих пор!) самовластию подлецов<...>

Очень радует меня то, что Вы пишете о всяких обсуждениях <...>

За прошедшее с прошлого года время я успела написать другую повесть, под названием “Кафедра” — из вузовской жизни. Буду отдавать ее в “Новый мир”, с которым у меня договор. Почти наверняка они повесть не напечатают, уж очень там резко поставлены некоторые вопросы. Впрочем, поживем — увидим. Чуть-чуть еще поработаю над текстом и дальше, как в холодную воду — в редакцию. Хорошего это мне не сулит”15.

И еще о двух произведениях И. Грековой мы узнали из ее писем. 24 октября 1976 года: “Проработка... страшная вещь, некая чума нашего времени. Когда-нибудь, м. б., я дам Вам прочесть <...> свой рассказ о проработке (“Мир без улыбок”), тоже до сих пор не напечатанный”16. 2 июня 1984 года: “В литературе мои дела также не блестящи: моя последняя большая вещь пролежала в “Новом мире” два с половиной года без всякого решения; наконец, мне предложили ее сок–ратить примерно на 40 процентов; я на это не согласилась, и наши отношения с этим, по-моему, выродившимся журналом окончены. Сейчас вещь ждет публикации в другом журнале; может быть, и напечатают...”17

Прочитав повесть Инги Петкевич “Большие песочные часы” (Л., 1975) и побывав на ее обсуждении в Ленинградском Доме писателя, Л. М. Цилевич писал Елене Сергеевне: “Интересно было бы знать Ваше мнение о ней, поскольку есть некая соотнесенность с Вашим рассказом “За проходной”...” (20.10.1976).

Е. С. ответила: “...“Часы” — безусловно талантливая вещь (как верно подметил даже не принимающий ее Л. Аннинский), но меня чем-то раздражает. Некая “пустопорожность” конфликтов, отсутствие “подводной части айсберга”<...> Перекличка с моим рассказом “За проходной” — только кажущаяся. В “За проходной” люди настолько увлечены работой (а ведь они делают действительно исторические вещи!), что она их поглощает, заливает им душу. В “Больших часах” — работы-то и нет. Может быть, это как раз характерно для большинства НИИ — но ведь в “За проходной” НИИ не рядовое, а уникальное. Таков замысел, не случайность” (24.10.1976).

На вопрос, понравился ли ей роман А. Крона “Бессонница”, Е. С. ответила: “Он мне сначала понравился, и очень, настолько, что я даже хотела звонить автору (чего обычно не делаю); после второй части я несколько охладела, а третья мне решительно не понравилась. “Местные удачи” есть во всех трех частях, а сведены концы с концами плохо” (9.8.1977).

В сборнике “Вопросы сюжетосложения—4” Елену Сергеевну заинтересовала “статья Н. Т. Нефедова, посвященная очень для меня внутренне важному произведению “Святой колодец”18 <...> хотя я в ряде случаев спорила с автором. Если бы я об этой вещи писала сама (чего, разумеется, мне никто не позволит!), я бы больше выделила “бредовую” композицию и правду бреда, пронизывающую всю вещь. В сущности, повесть о том, как плохой человек, на грани смерти, в наркотическом бреду общей анестезии, вспоминает свою подло прожитую жизнь, оставаясь, в сущности, тем же подлецом, только чуть-чуть прозревая, и каким символом всей этой подлости становятся в повести эти навязчивые, непрерывно присутствующие “мокасины” и деньги, нужные на чистку обуви... Мелкая, скаредная, но божественно-талантливая душонка все время озабочена этими мокасинами, пылью на их блестящей поверхности, которую надо бы удалить, но жалко платить за них деньги, к тому же — в валюте, которая для нашего обывателя всегда священна<...> Вещь Катаева — резкое противоречие тезису Пушкина — Моцарта “гений и злодейство — две вещи несовместные”...” (19.12.1976).

В этом же письме Е. С. замечает: “... я не так-то уж много и универсально читаю<...> я не читала “Разгрома” (и не жалею, так как автор его мне глубоко антипатичен), не читала (уже по другой причине) “А зори здесь тихие” (только видела по этой повести кинофильм, который мне показался излишне эффектным, с красивостями и пением романса в процессе стрельбы по врагу. Желания прочесть повесть этот фильм у меня не вызвал)”.

20 сентября Л. М. Цилевич послал Елене Сергеевне свою книгу “Сюжет чеховского рассказа” и письмо: “В этой книге не рассматривается творчество писательницы И. Грековой, но — она имеет к ее творчеству самое прямое отношение: с точки зрения пути, которым автор пришел от советской литературы — к Чехову. Путь этот пролегал как раз через исследование рассказов И. Грековой — представительницы чеховского направления в современной литературе. Именно тогда, когда я вчитывался в Ваши рассказы, я ощутил сначала смутно, а затем все более отчетливо — необходимость разобраться в таких проблемах, как формы повествования, подтекст, время и пространство. Кстати, все это нельзя формализовать в виде графиков и схем, а вместе с тем — нельзя определить и просто “вербально”, точнее говоря — общими словами, тут необходим анализ речевых форм выражения всех этих явлений. Понадобился рассказ, множество рассказов, объединенных авторским сознанием, созвучным нашему времени. Так появился Чехов”.

Елена Сергеевна ответила 25 сентября:

“Сердечно благодарю Вас за книжку. Я ее прочла в тот же день, как получила, и прочла с большим интересом и удовольствием. Разумеется, мне очень лестно Ваше — хотя бы отдаленное! — сближение меня с Чеховым. Это — один из любимейших моих писателей. Его “непрямая” манера говорить о жизни, так хорошо прослеженная Вами в книжке, кажется мне недостижимым образцом. Сметь писать как бы “ни о чем”, а на самом деле — обо всем сразу!

У Чехова я люблю почти все, кроме некоторых ранних вещей (“Цветы запоздалые” и т. п.) и всех пьес. В пьесах меня царапают пошловатые высокопарности типа “неба в алмазах”, речевой сор (например, слово “мерехлюндия” в устах Маши или, скажем, “дивная, роскошная женщина!” Так и вспоминаешь ремарку Панферова в пьесе “Когда мы красивы”: “Бурно ласкает ее всю”). Однако, несмотря на эти “огрехи”, Чехова целиком я люблю безмерно. Жаль, что в Вашей книге почти не отражены такие великолепные, любимейшие у меня чеховские вещи, как “Моя жизнь”, “Три года”, “Рассказ неизвестного человека” и, особенно, “В овраге”.

Из прославляемых Вами произведений я резко не люблю рассказ “Невеста”. Мне кажется, в нем Чехов изменил себе, пойдя на поводу у требований публики (помните, у Тригорина жалобы на то, что у него требуют “гражданственности”, а он умеет писать только пейзаж, а во всем остальном фальшив и беспомощен?). Так вот, рассказ “Невеста”, жеваный-пережеваный, мусоленый-размусоленый нашей советской критикой, как раз кажется мне фальшивым. Не фальшивы в нем только “домовые пейзажи” — интерьеры и бытовые подробности.

Мне вообще кажется, что дух и стиль обобщенного “пейзажа” характерны для лучшего, любимейшего мной Чехова. Его рассказы — это “пейзажи душ”. И знаменитое “горлышко от разбитой бутылки, сверкающее на плотине”, в рассказах о людях тоже сверкает — вот этим внезапным “прозрением”, о котором хорошо пишете Вы”.

Возникла полемика. “Мне кажется, — писал Л. М. Цилевич 20 октября 1976 года, — что Ваше неприятие пьес Чехова основано на недоразумении. И “пошловатые высокопарности”, и “речевой сор” — это не “огрехи” Чехова, а выражение, проявление “огрешности”, присущей его героям: и селадонства Астрова, и сентиментальной мистичности Сони, и нарочитой грубости Маши. Все они — люди, “святые и грешные”, и отвечают за свои грехи они, а не автор; вот если бы слова эти были в ремарке (как у Панферова), тогда можно было бы упрекать Чехова.

Не кажется мне “Невеста” фальшивой. Другое дело, что этот рассказ написан иначе, чем все прежние, и по силе художественности он им уступает. Но иначе он и не мог быть написан. Ведь в это время в самой жизни менялось сознание и поведение героя, а стало быть, должен был изменяться и “пейзаж души”, по Вашему точному определению. А публика, требовавшая гражданственности, как раз этим рассказом была недовольна; ее мнение выразил Вересаев, сказавший: “В революцию так не уходят”, — на что Чехов ответил: “Туда бывают разные пути”, — текстуально предвосхитив высказывание Ленина о том, что каждый приходит в революцию своим путем, через данные своего жизненного опыта”.

Елена Сергеевна возразила: “Ваша защита пьес Чехова, доведенная до крайности, могла бы полностью выхолостить авторское лицо из любой пьесы. Автор все-таки любит некоторых своих героев, и для меня (непрофессионала) совершенно ясно, что он любит трех сестер, любуется ими, и, когда Маша говорит “Дорогие мои сестры! Томится душа моя! Хочу исповедоваться...” или что-то в этом роде, он и в мыслях не имеет ее карикатурить или высмеивать. Ее дешевые “духи” (в разговоре) его (автора) чаруют без малейшей иронии. И, уверяю Вас, иной раз сам Чехов (буквально от своего лица) высказывает что-то в этом роде, этакую пошлятинку типа “Дуся моя! Лошадка моя!” и т. д. Тут Вы меня не переубедите. Чехов — потрясающе гениальный писатель, один из любимейших моих во всей мировой литературе, но кое-что от своего мещанского воспитания он так и не преодолел, и именно это меня раздражает в его пьесах. Тургенев, куда более слабый писатель, но сохраняет во всех своих вещах повадки “барина”, — а на Чехове — родимые пятна мелочной лавки... К счастью, я не литературовед, а то меня раздраконили бы собратья за такие еретические мысли.

Насчет “разных путей” в революцию Вы меня не убедили, несмотря на цитату; рассказ “Невеста” я по-прежнему считаю вымученным (здесь Чехов — не Чехов), а что он не угодил своим современникам — это более чем естественно, так всегда происходит, когда писатель, вопреки своему таланту, отвечает на “социальный заказ”” (24.10.1976).

В 4-м сборнике “Вопросы сюжетосложения” было три статьи о Чехове: статья Левитан “Сюжет и композиция рассказа А. П. Чехова “Скрипка Ротшильда”” и две статьи Цилевича: “О многоплановости чеховского сюжета” (анализ рассказа “Враги”) и “Сюжет и слово в чеховском рассказе”. Елена Сергеевна 19 декабря 1976 года писала нам: “Ваше толкование “Врагов” для меня спорно заключительную, “толстовскую” позицию Чехова не надо затушевывать, она там, никуда от нее не денешься... <...> Л. С. пишет о самом моем любимом чеховском рассказе “Скрипка Ротшильда”, и, разумеется, мне читать это все очень нужно. Спасибо Вам обоим за еще раз пристальное внимание к Чехову”.

В статье “Пространство и время в пьесе А. П. Чехова “Вишневый сад””, напечатанной в 5-м сборнике, Л. С. Левитан писала: “... несостоятельно отрицание Трофимовым красоты и абсолютной ценности вишневого сада во имя искупления грехов прошлого<...> речи Трофимова о вишневом саде в какой-то степени поднимают и направляют топор Лопахина. Если сад олицетворяет собой крепостническое прошлое, если с каждого дерева смотрят лица рабов, — эти деревья не грех срубить... Есть в такой мысли Трофимова нечто от теорий, которыми грешил некогда Писарев (“разрушение эстетики”) и которые в недалеком будущем отзовутся в пролеткультовских лозунгах (“Во имя нашего завтра сожжем Рафаэля...”) <...>

Аня... привлекает всеобщие симпатии, ее все любят, — но ведь самый жестокий поступок в пьесе совершает именно Аня! Это по ее вине Фирс забыт в заколоченном доме”.

В письме Елены Сергеевны от 2 мая 1978 года мы прочли:

“Больше всего в сборнике мне понравилась статья Л. С. Левитан, в самом деле по-новому повернувшая тему, на которую уже много писали. Полное развенчание молодой пары — Ани и Трофимова — очень мне по душе. Интуитивно они были мне всегда противны. Впрочем, мне вообще противны “положительные образы” в пьесах Чехова с их пышнословием (“небо в алмазах...”). Идея автора статьи, что ряд героев пьесы — “ниже любви”, очень верна, но, по-моему, может быть отнесена и к многочисленным героям других пьес Чехова, где, по мнению самого Антона Павловича, “пять пудов любви”. Но любовь ли то, что измеряется пудами? Вообще, в статье Л. С. Левитан мне понравился замах на “якобы-прекрасное” в драматургии Чехова. Вот так же бы ударить по всем этим Тузенбахам с их предчувствием “огромной бури”, с их дурацкими порывами в будущее, “тоской по труду”, по всем этим поэтическим “сестрам”, “дивным, изящным женщинам”... “Забытый Фирс” — это гвоздь, заколоченный в лирически-возвышенный образ Ани.

Возражаю только против того, что Трофимов — “труженик, студент”. Вернее было бы написать — “бездельник, вечный студент””.

9 мая Л. С. Левитан написала Елене Сергеевне:

“Очень мне было приятно... что многие мысли о Чехове оказались у нас похожими. Интересно, что З. С. Паперный написал мне почти то же, что Вы. Он пишет и о Трофимове: “Я не стал бы называть его тружеником”, а об Ане он выразился еще резче: “А Вам не приходит в голову, что Аня переустроит жизнь — свою и других — столь же бесчеловечно, как она обошлась с Фирсом?” Так что<...> З. С. Паперный с Вами во взглядах сошелся<...>

Только что получила письмо еще от одного чеховеда — В. Е. Хализева, — и он пишет: “Мне кажется, что мотив вины младших перед старыми звучит и в “Невесте”, хотя и не столь явственно, как в “Вишневом саде”. Наверно, не случайно Надю огорчает ее собственное равнодушие к смерти Саши. И тут же говорится, что она, веселая (как Аня!), навсегда расстается с городом и домом, в котором живет ее мать. Тут тоже ирония, по-моему...” <...> Если с ним согласиться, то это снимает Ваш спор с Леонидом Максовичем. Я-то полностью согласиться не могу. У Шолом-Алейхема его замечательный Тевье-молочник спорит с дочерью, которая ему кажется утенком, высиженным курицей. И дочь отвечает: “Конечно, жалко курицу, но разве оттого, что ее жалко, утятам не плавать?” Наверно, эта диалектика и у Чехова. Только мы ее в другую сторону выправляем, идеализируя Надю”.

Мы посылали Елене Сергеевне все издания кафедры — книги и сборники. Свои отзывы о них она, как правило, предваряла (и перемежала) оговорками: “Суждения мои не могут быть компетентными, потому что я до ужаса необразованна в области гуманитарных наук, в частности, литературоведения”; “... это — суждения сугубого профана, и Вы можете указать мне на дилетантский характер моих суждений” (6.11.1973). Однако именно благодаря их “литературоведческому непрофессионализму” ее суждения были для нас особенно ценными: ведь мы адресовали статьи и книги вовсе не “узким специалистам” и вместе с тем стремились к доказательности, точности литературоведческого анализа. Взгляд Е. С. Вентцель — специалиста-профессионала в области точных, математических наук — был не посторонним взглядом, а тем самым взглядом со стороны, которым виднее то, что не видно гуманитарию. Поэтому в большинстве случаев мы не только соглашались с ее мнениями и оценками, но и корректировали по ним свою работу. Полемизируя с Еленой Сергеевной по поводу конкретных оценок некоторых произведений и персонажей, мы принимали ее критику методических приемов и терминологических определений.

Прочитав нашу книгу “Сюжет и идея”, она писала 6 ноября 1973 года: “Дискуссии о смысле понятий “сюжет” и “фабула”, по-видимому (насколько я понимаю), принадлежат к насущным в Вашей области. Но, хотите Вы этого или нет, в широких кругах читающих непрофессионалов эти термины будут примерно однозначащими. Вообще, влияние профессиональной речи на речь человеческой массы ничтожно. Ваше уподобление: “фабула — это своего рода координатная сетка сюжета” кажется мне (как раз специалисту по точным наукам!) неубедительным и неточным. Вы с этой “координатной сеткой” связываете, если я правильно Вас понимаю, нечто конкретное, тогда как она — сама абстракция, сама схема. Вообще, я не очень-то люблю термины и аналогии из области точных наук в литературоведении. Их любят употреблять как раз люди, которые судят о них “понаслышке” в буквальном смысле слова и не чувствуют душу этих слов, а ведь у них есть душа! Помню, как я бранилась со своей подругой, критиком Т. Хмельницкой, за ее любовь к термину “сопротивление материала”, — это царапает слух тому, кто и в самом деле учил и сдавал конкретную науку “Сопротивление материалов”, или запросто “Сопромат”. Аналогии здесь нет — одно только на слух воспринятое звучание, “глухое звучание”, если можно так выразиться<...> я совсем не против того, чтобы в литературоведении применялась настоящая математика по своему прямому назначению — скажем, подсчитывались какие-либо частоты словесных форм, все это табулировалось, даже изображалось в виде графиков — пожалуйста, сколько угодно! Но это должно быть сделано в духе самой математики, ее средствами, в ее амплуа. Если же аналогии и термины из точных наук употребляются для заманчивого “современного” звучания — я органически ощетиниваюсь. Например, я очень не люблю, когда употребляется такой термин, как “запрограммированность”, “робот”, “кибернетика”, — тут я сразу настораживаюсь и... не люблю. Может быть, я и неправа<...> Поскольку книги по литературоведению только очень редко читаются “математиками” в широком смысле слова, может быть, не стоит и учитывать их реакцию. Однако такая реакция есть, и я проверяла ее не на себе одной. К счастью, Ваша книга почти совсем свободна от этой, неорганичной для литературы, терминологии. Написана она широко, свободно, художественно (а последнее — самое главное, по-моему, в литературоведении!). Нет ничего хуже, чем когда о литературе пишут сугубо научным языком, сдержанно и сухо, внелично. Вероятно, Вы читали книгу Л. Я. Гинзбург “О лирике”. Я очень люблю этого автора, но “О лирике” как раз не люблю. Как можно ухитриться писать о поэзии так непоэтично! В Вашей же книге есть та доля поэтической “распущенности”, которая необходима<...>

Не знаю, читали ли Вы мою статью в 7-м номере “Нового мира” за этот год под заглавием “Полемика и ее издержки” (кстати, заглавие не мое, а редакции). Там кое-что сказано о неодинаковости смысла слов для представителей разных культур. Вполне возможно, что для меня смыслы гуманитарных терминов столь же сбивчивы и неадекватны, как для гуманитария — “робот” и “программирование””.

Прочитав книгу Л. М. Цилевича “Сюжет чеховского рассказа”, Елена Сергеевна писала (25.9.76): “В Вашей книжке, к моей радости, нет графиков и вообще математического орнамента<...> У меня, математика-профессионала, от таких вещей делается неладно внутри.

Кстати, по вопросу о применении математики в “гуманитарных” областях — посылаю Вам оттиск своей статьи, опубликованной в “Вопросах философии” № 6 за 1976 год”.

Об этой статье шла речь в письме Цилевича 20 октября 1976 года: “Каюсь, я редко читаю “Вопросы философии”, меня отпугивает умение многих авторов этого журнала говорить весьма сложно о достаточно простых вещах. Вы же, наоборот, — написали о сложном так, что даже я — человек, совершенно не владеющий математическим мышлением, — все понял. Могу сказать, что я от Вас “почерпнул”19 аргументы и концепцию для полемики, которую приходится вести со сторонниками “математизации” гуманитарных наук”.

Полемика велась демократически: редколлегия “Вопросов сюжетосложения” не отвергала статей, авторы которых предпринимали попытки “математического орнаментирования”. Прочитав 5-й сборник, Елена Сергеевна писала (2.5.78): “Некоторые попытки математизации мне представляются наивными (например, “вероятность свершения” В на стр. 1520). Формула 0 < B < 100 % смехотворна, ничего похожего на “вероятностно-информативные” подходы здесь нет. И вообще, по-моему, щеголяние формулами в таком тексте — дурной вкус, все равно как если бы человек в плавках надел галстук. “Лексические единицы” в статье Кормана21 также меня не вдохновляют. Если так разбирать каждое стихотворение — что же останется от поэта? Так же натянутыми и излишними кажутся мне таблицы на стр. 4822. Как будто по-настоящему талантливому критику и литературоведу нужны были бы подобные схемки?.. В литературоведении мне кажутся гораздо уместнее классические “вербальные” приемы, а не пародирование точных наук. Уж нам-то, математикам, видна никчемность такого “подделывания под моду””.

В письме от 25 сентября 1976 года Елена Сергеевна, начав с частного замечания о “Сюжете чеховского рассказа”: “В некоторых мелочах я с Вами не согласна (например, о том, что Шелестовские собаки — с именами, а белый шпиц Анны Сергеевны — безымянный, и это существенно. По-моему, вполне могло бы быть и наоборот!)”, — перешла к принципиальному разговору о роли и смысле подробностей, художественных деталей, о соотношении в сюжете преднамеренного и случайного: “Вообще, по моему профессиональному впечатлению (“писателя”, а не критика!), Вы иногда слишком настаиваете на обдуманности и значимости ряда подробностей. Когда Вы, например, писали обо мне<...> я-то знала, что замысла во всех подробностях не было, что могло что-то сложиться и не так, как сложилось. Ваша позиция, состоящая в том, что каждая подробность существенна, кажется мне чрезмерно преувеличивающей значение этих подробностей (они могут сложиться случайно!). Именно в этой комбинации случайного с организованным, по-моему, одна из прелестей искусства вообще. Вы же возводите каждую подробность, как выражался Гоголь, “в перл создания”. В частности, Ваши разговоры о значимости цвета животного (белая лошадь, белый шпиц, белый кот) представляются мне преувеличенными. Впрочем, прошу извинить за суждение профана”.

В ответном письме Цилевича от 20 октября говорилось: “Вы пишете о том, что я слишком настаиваю “на обдуманности и значимости ряда подробностей”. На значимости — да, на обдуманности — ни в коем случае! Выражение “Писатель хотел сказать...” я ненавижу всеми силами души и беспощадно изгоняю его из лексикона моих студентов. Это касается и “идейного замысла” <...> и “подбора” художественных средств. (Другое дело — частный случай: исследование творческой истории произведения с т. зр. соотношения замысла и его осуществления, — при условии, что замысел документирован, т. е. писатель сам свидетельствует: “Я хотел...”)

Вполне принимаю Вашу формулировку: “комбинация случайного с организованным”. Но то, что каждая подробность в тексте, в произведении, живущем как художественная реальность, — существенна, содержательна, — кажется мне несомненным. Другое дело, что степень этой существенности — различна, различна емкость разных подробностей. По-видимому, эта сторона дела в моем анализе Чехова не подчеркнута, а поэтому создается впечатление равносущественности подробностей и той преувеличенности их значения вообще, возведения каждой “в перл создания”, которое Вы подметили. Тут Вы правы, полностью принимаю Вашу критику”.

В 3-м сборнике “Вопросы сюжетосложения” резкое неприятие вызвала у Елены Сергеевны статья В. С. Белькинда “Принцип циклизации в “Повестях Белкина” А. С. Пушкина”: “Это все тот же наш с Вами давнишний разговор — мне неприятно навязывание обязательности, задуманности — стихийному, необязательному. То, что в цикл объединены именно эти, а не другие вещи, связано с тем, что Пушкин, в силу разных обстоятельств (в частности, вынужденное сиденье в одном месте долгое время), осуществил, может быть, давно уже у него копившиеся замыслы, а объединил их просто потому, что так, к случаю пришлось... Если бы, скажем, ему в это время пришло бы в голову включить в “Повести Белкина” — “Историю села Горюхина”, — какой-нибудь литературовед, спустя полтора века, глубокомысленно доказывал бы, что именно это было необходимо, что без “Села Горюхина” неполны и “Метель”, и “Выстрел”, и “Барышня-крестьянка”, уже не говоря о “Гробовщике”<...> Подобного рода “доказывания” всегда вызывают у меня внутренний протест. Дайте, ради Бога, право автору быть непреднамеренным, объединять в циклы любые (может быть, вовсе и не связанные между собой) вещи. Не связанные ничем, кроме личности автора, его манеры (которая иной раз может намеренно резко меняться от вещи к вещи), кроме примерного времени их написания! Не навязывайте автору глубокой продуманности каждого слова, каждого звука! Дайте ему просто “побряцать рукой рассеянной” — ей-богу, неплохо у него получалась именно эта “рассеянность”! Знал бы Пушкин, в какие рамки будут втискивать “Повести Белкина” спустя полтора века, — он, простите, обалдел бы!

По-моему (я, еще раз подчеркиваю, глубоко неквалифицированный в вопросах литературоведения человек), “тайна сия велика есть” — почему писателю вздумалось изобразить именно то, а не другое? Замысел может возникнуть из ничего — из случайного слова, услышанного на улице, из крика ласточки, из человеческого лица, мелькнувшего в окне экипажа, из воспоминания о чем-то, из запаха, наконец. Не отказывайте “божественно-случайному” именно в случайности — она его непременный элемент! “Музыку я разъял, как труп” — ведь это и про Вашего брата, литературоведа, сказано!

Уподобление — если Вы любящему человеку будете истолковывать, почему и как он прикасается к любимой тем, а не другим местом, — куда денется любовь? Вы скажете, что Вы это не Пушкину истолковываете, он же давно помер. Тем более — грех валить на мертвого!

Вся эта полусерьезная критика адресована не Вам лично, а всему Вашему клану<...>

Все статьи о поэзии в обоих сборниках мне мало интересны, вероятно, потому, что я прозаик и отчасти придерживаюсь на поэзию взгляда Толстого (“пахать и за сохой танцевать”). Впрочем, для меня есть произведения поэзии (немногие!), без которых я не могла бы жить.

Все мои замечания о “случайности” и “навязанной преднамеренности” еще в большей степени, чем к прозе, относятся к поэзии. Членение стихотворения по строкам, словам и даже буквам мне кажется кощунственным. Это все равно как на юбилее взрезали бы живот человеку (юбиляру) и показали всем его кишки, к тому же перепутанные<...>

Еще раз прошу прощения за крайнюю некомпетентность моих суждений. Так или иначе, когда будут еще сборники, присылайте!”

Увы, вскоре присылать стало нечего. Последний, 7-й по счету, сборник вышел в 1983 году. Через год прекратилась и наша переписка.

г. Хадера, Израиль

* Публикация подготовлена при содействии Э. М. Полоцкой. — Ред.

1 В издательстве “Детская литература” вышли две книжки Ирины Грековой — “Сережка у окна” (стихи для самых маленьких) и “Аня и Маня” (повесть для дошкольников — проза со стихами).

2 В. А. Ф а л ь к о в — в 1962—1967 годах студент-заочник Даугавпилсского пединститута, бригадир-монтажник, инженер-конструктор, преподаватель. С 1982 года — психолог, окончил курсы по медицинской психологии и психотерапии в Ленинградском и Харьковском НИИ неврологии и психиатрии, Всесоюзную школу при Наркологическом центре им. Довженко. Занимается индивидуальной медицинской практикой (наркология, психотерапия, кодирование). Председатель секции невербальной суггестии Ассоциации нетрадиционной медицины Латвии.

3 Графики на с. 21 и 26 (в статье Л. С. Левитан “О некоторых соотношениях фабулы, сюжета и композиции”) и на с. 64 (в статье о “Дамском мастере”) могли, как нам казалось, помочь читателю наглядно представить, в чем состоит различие между сюжетом и фабулой. В ответном письме И. Грековой (10 февраля 1970 года) мы писали: “Наш педагогический опыт убеждает, что как учебное средство <...> графики себя <...> оправдывают. Они помогают студентам видеть и понимать, что анализ литературного произведения — это не общие слова и субъективистские рассуждения, а система доказательств<...> Но графики помогают не только студентам, но и нам самим<...> Да, это, если хотите, “тоска по искусствометрии”, как писал недавно Б. Рунин в “Вопросах литературы”, стремление к точности литературоведческого анализа. Вы нас справедливо упрекаете в дилетантстве <...> мы не владеем культурой математического мышления. Но нам более всего ненавистно дилетантство другого рода <...> вульгарно-социологическое и эмоционально-субъективистское...”

4 О “Дамском мастере” В. Я. Лакшин писал в статье “Писатель, читатель, критик” (“Новый мир”, 1965, № 4).

5 Авторы полемизировали со статьей Г. Бровмана “Нравственные критерии и художественная концепция” (“Литературная Россия”, 4 сентября 1964 года) — см.: “Литература и современность”, сб. 6, М., 1966. См. также: Г. Б р о в м а н, Плоское бытописательство и его адвокат. — “Наш современник”, 1965, № 9.

6 Повесть “На испытаниях”. Через много лет, говоря о ее судьбе, И. Грекова напишет: “После появления повести “На испытаниях” я прочла о ней более 20 ругательных статей и еще о ряде таких статей услышала” (“По-настоящему писать о настоящем”. — “Московские новости”, 14 июня 1987 года).

7 “Звезда”, 1970, № 9.

8 Повесть “Вдовий пароход” напечатана в журнале “Новый мир”, 1981, № 5.

9 “... Образ Верочки создается не только тем, что о ней рассказано, но и тем, как рассказано. Верочка — человек, легко и широко идущий сквозь трудную жизнь. И... поступь повествования передает, выражает поступь героини”.

10 “Что мне показалось “неработающим” — Женя. Попробовал представить сюжет без нее — как будто ничего не ушло — за исключением детали в описании генеральской семьи (подушка под голову, чтобы не испачкать обои), контрастно оттеняющей милую безалаберность и человечность Верочкиных друзей”.

11 “Пока писал, вспоминал Верочку и вдруг почувствовал, что всплывает в памяти чей-то другой облик, очень ее напоминающий — внешне прежде всего. Оказалось, Федосеева-Шукшина<...> к Верочке она близка, конечно, не только внешне, но и внутренне — в своих шукшинских героинях — и в “Калине красной”, и в “Печках-лавочках”, да еще в “Трын-траве””.

12 Напечатана в № 12 за 1977 год.

13 “Насчет прототипов... имеет ли Маргарита Антоновна в этом плане какое-либо отношение к Фаине Григорьевне Раневской?”

14 Автор — В. Оскоцкий.

15 “Кафедра” напечатана в “Новом мире”, 1978, № 9. 30 августа 1978 года в “Литературной газете” опубликована первая глава повести — “Заседание кафедры”.

16 Рассказ “Без улыбок” написан в 1970 году, опубликован в 1986-м в журнале “Октябрь”, № 11.

17 Роман “Пороги” опубликован в журнале “Октябрь”, 1984, № 10, 11. 30 мая 1984 года “Литературная газета” напечатала отрывок из новой повести И. Грековой “Пороги” — “Овощная база”.

18 Н. Т. Н е ф е д о в, Композиция сюжета и композиция произведения (“Святой колодец” В. Катаева).

19 “Я от вас почерпнул” — так выражался Виталий Плавников, герой рассказа И. Грековой “Дамский мастер”.

20 В тексте статьи Б. Ф. Егорова, В. А. Зарецкого, Е. М. Гушанской, Е. М. Таборисской, А. М. Штейнгольд “Сюжет и фабула”.

21 Б. О. К о р м а н, К методике анализа слова и сюжета в лирическом стихотворении.

22 В тексте статьи К. П. Степановой “Функции описаний в сюжете повести Н. В. Гоголя “Сорочинская ярмарка””.

 





Версия для печати