Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 1998, 4

В последние годы жизни.

Вступительная заметка и публикация Ф. Губера


В. ГРОССМАН В ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ

14 февраля 1961 года был арестован роман Василия Гроссмана “Жизнь и судьба”. День, когда сотрудники КГБ по поручению руководителей партии и страны изъяли великий роман, стал рубежом, отсекающим последние три года жизни писателя.

Годы, последовавшие за арестом “Жизни и судьбы”, были безмерно тяжелыми для Василия Гроссмана. Арест романа привел к безвременной смерти писателя. Он много работал, но попытки публикации произведений, написанных в эти годы, отнимали много нервных и физических сил. Гроссман пишет жене: “Вчера пришла верстка рассказа (речь идет о рассказе “Дорога”, готовящемся к публикации в “Новом мире”. — Ф. Г.), так странно и приятно было видеть этот рассказ, набранный типографским шрифтом. Я сказал Анне Самойловне (А. С. Берзер. — Ф. Г.), что у меня такое чувство, как у Робинзона, который ступил на асфальт...” “...У меня новостей нет — сдал рассказ “Лось” в журнал “Москва”. Но не рассчитываю на то, что напечатают...”

Многие знакомые, в основном “собратья по перу”, покинули Василия Гроссмана, при встрече отводили глаза, переходили на другую сторону улицы. Очень угнетал его своим молчанием телефон. Когда звонили моей жене Ирине (мне звонили редко), подзывая ее, он грустно говорил: “Телефон работает только на Иру”. 10 мая 1962 года он пишет жене: “Вчера был день Победы, сидел весь день дома, никто из фронтовых друзей не позвонил, стало мне грустно...”

Поэтому большой поддержкой для Гроссмана были письма от тех писателей, которые выражали свои чувства по поводу его с таким трудом публикуемых или ходящих в машинописных копиях произведений или просто писали ему о своей любви, своем уважении. Письма, адресованные Гроссману, по-видимому, перлюстрировались, о чем, несомненно, подозревали их авторы, но все равно писали такие нужные ему строки.

Предлагаю вниманию читателей некоторые письма писателей, полученные Гроссманом в последние годы его жизни.

Письма, цитируемые во врезе и публикуемые ниже, хранятся в семейном архиве публикатора.

 

1

[9 апреля 1963 года]

Дорогой Василий Семенович!

Мне очень хочется сказать Вам, как я Вас люблю, как высоко ценю Ваше могучее перо и Ваше мужество всегда — в войну и не в войну.

Я давно уже убежден, что сейчас в мире только несколько человек могут писать в Вашу силу. Как и Андрею Платонову, судьба послала Вам все испытания, и Вы стоите рядом, прекрасные русские писатели.

Горячо верю, что скоро прийду в Вашу гулкую комнату, пожму Вашу руку и увижу на маленькой разбитой машинке лист нового рассказа, который так нужен и еще нужен будет особенно людям.

Обнимаю Вас и целую. Борис Ямпольский.

 

2

[11 ноября 1963 года]

Дорогой Василий Семенович, бывают письма деловые; письма, вызванные обстоятельствами; письма, заключающие в себе какую-либо просьбу. Но бывают и письма, продиктованные желанием сказать человеку без всякого внешнего повода, что его любят, любят книги, написанные им; любят его строгую совесть. Вот мое письмо именно об этом, оно не удивит Вас, потому что Вы знаете, что я давно люблю Вас. Вы просто поместите его в портфель своей памяти, для этой цели только и написано это письмо.

Ваш В. Лидин.

 

3

[21 января 1964 года]

Дорогой Василий Семенович.

С наслаждением прочел Ваш рассказ в предпоследнем номере “Н[ового] мира”1. Тонко, деликатно, грустно. И почему это от грустных рассказов испытываешь больше наслаждения (м[ожет] б[ыть], другое слово надо?), чем от негрустных. И тут же захотелось перечитать “Лося”. И то же ощущение... Очень хорошие рассказы! И как их мало сейчас. И не скоро, вероятно, будут. И меня что-то на них сейчас тянет. Правда, немного в другом плане.

Купил на днях на набережной Ваш однотомник в зеленой обложке. Мама посмотрела на портрет и сказала: “Нет, в жизни он красивее...” Вот так-то, Василий Семенович.

О нашем житье-бытье ялтинском Вы уже знаете от Аси (А. С. Берзер. — Ф. Г.). Погоды (по-киевски всегда во множественном числе) здесь разные — позавчера был ураган, все свистело и гудело, сегодня ночью выпал снег, сейчас тает — но всегда хорошо... Горы, море, тишина, отдельные комнаты, никаких телефонов... М[ожет] б[ыть], даже лучше, чем летом. Безлюднее и ни на какие пляжи и катера не надо торопиться. И работается лучше, чем где-либо. Я кончил уже свои “франц[узские] записки”, Ася их отвезла в Москву, и теперь я с тоской и ужасом думаю о предстоящей поездке в Москву, об идиотских, но всегда обидных разговорах. Бр-р-р... И в Киев свой родной тоже не тянет — осто<...>л за последние месяцы до чертиков. А ехать придется, что поделаешь... Да и Марина2 скоро уезжает — надо ставить точку.

Только что вошла мама и попросила передать Вам привет и сожаление, что Ваше нездоровье не дает Вам возможности приехать сюда, в Ялту. Присоединяюсь к ее сожалению. Здесь хорошо, Вам бы понравилось, уверен.

Ну, дорогой Василий Семенович, обнимаю Вас и желаю, чтоб Вы как можно скорее встали.

Ваш В. Некрасов.

1 Имеется в виду рассказ “Несколько печальных дней”.

2 Мариам Наумовна Ч е р н е в и ч — литературовед, близкий друг Гроссмана и Некрасова.

 

4

[26 июня 1964 года]

Многоуважаемый и дорогой Василий Семенович!

Каждый раз, прочитав Вашу большую книгу или рассказ, я хотела написать Вам. И когда прочитала рассказ “Любовь”. И “Старый учитель”. И когда прочитала “Степана Кольчугина”, и “Треблинский ад”, и “За правое дело”, — всего не перечислишь. Всякий раз хотела написать, но ни разу не написала (“Неинтересно ему мое мнение”. “Нескромно”. “Чуть что — все всем пишут письма. Нелепо”).

И вот, я прочитала “Добро вам”1. И пишу. Потому, что это ТАК прекрасно, как только может быть. Горько, нежно, пронзительно.

Я кончила и тотчас перечитала. И не отдам рукопись, пока не перепечатаю — расстаться с ней нельзя.

Вы — писатель замечательный, и эти сто страниц принадлежат к лучшему, что Вами написано. Всех видишь. Все видишь. Вместе с Вами думаешь. Плачешь. Смеешься. И такая радость их читать, эти сто страниц, хоть это чтение и нелегкое.

С одним только несогласна. Мандельштам — это хлеб. “Век-волкодав” — это хлеб 2. Но это неважно — то, что я говорю сейчас. Ведь эти сто страниц — Ваша вселенная, Ваш неповторимый мир, Ваша Любовь и Нелюбовь. И мне в этом мире все важно, все дорого. Все трогает и обжигает. И стыдно за свою книжку. И еще стыднее, что уступила редактору очень важных десять строк.

Спасибо Вам большое. И за это — за то, что стыдно. Желаю Вам всего самого доброго. Еще раз спасибо.

С уважением и любовью. Ф. Вигдорова.

1 Речь идет о машинописном экземпляре повести.

2 В книге “Добро вам!” Гроссман писал: “Стихи Мандельштама прекрасны, это сама поэзия, сама музыка слов. Быть может, она даже слишком сама поэзия, слишком сама музыка слов. Мне иногда кажется, что в поэзии двадцатого века, как бы блистательна ни была она, меньше стало жаркого сердечного могущества и всепоглощающей человечности, которыми отмечены поэтические гении прошлого века. Словно поэзия из булочной перебралась в ювелирный магазин, и на смену великим пекарям пришли великие ювелиры ... Но в стихах Мандельштама звучит чарующая музыка, а некоторые его стихотворения — среди самых лучших из написанного русскими после смерти Блока. Хотя, говоря откровенно, и Блок не мой кумир, и он не создал меры душ и вещей — святого ржаного хлеба, и в его поэзии многое создано не дивными руками пекаря, а тончайшим уменьем ювелира, — но, уж конечно, некоторые его стихи, некоторые его строки среди лучшего, что написано поэтами после 1837 и 1841 годов. И хотя Мандельштам не нес на своих плечах весь великий груз русской поэзии, он истинный и чудный поэт. Бездна отделяет его от поэтов мнимых” (Василий Г р о с с м а н, Все течет... Поздняя проза. М., [1994], с. 174).

 

5

[11 февраля 1964 года]

Дорогой Василий Семенович, только на днях, из-за долгой отлучки получил возможность прочесть Ваш рассказ в “Новом мире”1 и решил, точнее, решился написать Вам о нем. Здесь, в Переделкине, о нем говорят часто, взволнованно и даже умно, причем разговоры эти питает не спор, не несогласие, а глубина самого рассказа, таинственная возможность открывать в нем новое и новое, все более заманчивое, разительное и строгое. Вероятно, сказалось тут и то, что рассказ не сразу напечатался: наложившиеся на него временные слои и наши новые способности понимать, наша новая нравственная требовательность сообщают рассказу свою удивительную силу.

Я читаю Вас, вероятно, столько же лет, сколько Вы пишете, и после “Кольчугина”, после Ваших рассказов тридцатых годов, после сталинградских очерков и батальона Филяшкина2 мог бы, кажется, не удивляться любой, самой блистательной Вашей удаче. И все же рассказ поразил меня. Он не только по-толстовски прост и по-толстовски глубок, не только покоряет нравственной цельностью, чистотой, высшей ответственностью перед человеком, тем единством колорита, которое свойственно самому настоящему в искусстве, — он еще и принципиально важен для нашей литературы. Оказывается, вот как бывает: живут люди — простые и незамысловатые — и автор спокойно, с горечью рассказывает о нескольких днях их жизни, о нескольких печальных днях, а за этими днями, за этими, такими знакомыми нам в быту фигурами — вся наша жизнь, и многие ее парадоксы, и новая сословность, и счастье доброты, самоотречения, и проклятие личного или кастового эгоизма. Я не стану Вас утомлять разбором рассказа, хотя искренне убежден, что в тех случаях, когда из-под пера художника возникает такое, он сам, будь он хоть семи пядей во лбу, обладай он даже аналитическим умом Гроссмана В. С., он сам никогда не поймет до конца весомость и значение своего рассказа.

В пору, когда нас так настойчиво сбивают с толку критики, стремясь вернуть литературу к примитивам приснопамятных лет, когда снова идет бесконечно набрыдшая спекулятивная игра на процентах “положительного” и “отрицательного”, Вы напечатали рассказ, в котором дана некая высшая формула литературы, выражено назначение писателя и характер его ответственности перед временем и народом. Здесь мне видится мужество во всем — и в том, что он написан, и в том, что не сразу напечатался, что ему можно было лежать не старея, и в том, наконец, что напечатан сегодня.

За короткий срок я его прочел дважды. Все время хочется заглянуть “в механизм”, разглядеть ремесло, и всякий раз это не удается: подхватывает течение, все напрягается, звучит музыка и опомниться можно только к концу.

Спасибо Вам огромное!

Ваш Александр Михайлович [Борщаговский].

 

1 Имеется в виду рассказ “Несколько печальных дней”.

2 Речь идет о романе “За правое дело”.

 

Вступительная заметка, публикация

и примечания Ф. ГУБЕРА.

 





Версия для печати