Даниил ГРАНИН
ДВА РАССКАЗА
Необычен, мало похож на Бунина его рассказ “Ночь”. Рассказ, полный размышлений, рассказ философский. Не бунинский он и отсутствием сюжета, никого в нем нет, кроме автора и Вселенной. Скорее это лирическое откровение, внезапная запись, что увлекает, как стих. Так по первому чтению.
И все же это рассказ. Перечитывая, находишь там и сюжет, проступает он медленно, состоит в изменении настроения автора, после всех своих раздумий он бежит к морю, отвергая недавние умствования. То есть не-Бунин возвращается к привычному Бунину. И хотя успокоение чуть навязано, все же рассказ поражает. Не бунинское в нем режет с непонятной силой уже не слух, а ум. Бунин
— виртуоз деталей: красок, запахов, настроений — извлекает из всего этого острую мысль.“Только человек дивится своему собственному существованию, думает о нем”, — вроде бы банально, но читайте дальше: “Это его главное отличие от прочих существ, которые еще в раю, в недумании о себе”. Он помогает нам услышать цикад, тысячи ночных цикад, что ведут в ночи свои любовные песни: “Они в раю, в блаженном сне жизни, а я уже проснулся и бодрствую. Мир в них, и они в нем, а я уже как бы со стороны гляжу на него”.
Поражает мысль о рае — сосуществование рая и человеческого бытия. Человек изгнан был из рая, но сам рай остался неизменным, всех других из рая не удаляли, они продолжают там пребывать в травах и лесах, в реках и морях. Не где-то на небесах райские кущи и сады Эдема, — рай для стрекоз и зайцев, для рыб и птиц на Земле, на нашей зеленой Земле, которую мы почему-то называем грешной, хотя она-то наверняка безгрешна. Где-то, кажется в книге Шекли “Звезды и люди”, мне запомнилась мысль автора, известного американского астронома, что муравьи мудрее человека: они отказались от эволюции.
Земля ничем не провинилась, она не может быть грешной, и живность ее так же прекрасна, как и она сама. Жизнь муравья в раю ничем не отличается от жизни земного муравья.
Рассказ “Ночь” — исповедь мыслящего писателя, который боится мыслить, боится, что мысль убьет в нем писателя. Он страшится дать волю мысли. Нерв рассказа — ощущение Времени, удивление перед проявлением в себе прошлых времен, ощущение связи с минувшим. Растянутое на годы “
я” иногда просыпается в человеке, — “я” прошлого года, “я” десятилетнего мальчика, они хранятся в памяти том за томом, как библиотека самости (не очень красивое слово, но другого не знаю). Бунин умеет пользоваться своей библиотекой.Бунин всегда полон интереса к истории. Пейзаж для него насыщен тенями прошлого. И здесь он пишет про цепь времен, про сладкое чувство единства со всеми живущими на Земле.
И тут в рассказе появляется апостол Петр, тот, кто трижды отрекся от своего учителя — так, как предсказал ему Христос. В Евангелии сказано: “И тотчас, когда еще говорил он, запел петух. Тогда Господь, обратившись, взглянул на Петра; и Петр вспомнил слово Господа, как Он сказал ему: прежде нежели пропоет петух, отречешься от Меня трижды. И вышед вон, горько заплакал”.
Бунин описывает переживания Петра в то далекое евангельское утро: “И почти те же самые чувства, что наполнили когда-то Петра в Гефсимании, наполняют сейчас меня, вызывая и на мои глаза те же самые слезы, которыми так сладко и больно заплакал Петр у костра”.
Так ведь это же чеховский рассказ “Студент”! Все — как в “Студенте”. Бунин хорошо знал и помнил этот рассказ. И тоже, живя в эмиграции (1925 год), обратился именно к Петру, и у него — слезы, как у тех чеховских баб, что грелись у костра. Словно бы этот рассказ произошел, повторился сейчас, спустя тридцать лет после чеховского “Студента”, с ним самим.
Про Чехова Бунин не упоминает, но совпадение не могло быть случайным, неосознанным. Рассказ “Студент” был любимым рассказом Чехова, об этом сам Чехов говорил Бунину, и Бунин пишет в воспоминаниях о Чехове. Есть некоторая странность в таком повторе.
Сравнивать оба рассказа ни к чему. Не могу так же представить, чтобы Бунин вздумал соперничать с Чеховым, которого чтил чрезвычайно.
Скорее тут другое — общее с разных сторон — соприкосновение с одной из самых человечных фигур Евангелия.
Петр верил, что готов умереть за Учителя, искренне уверяя в этом и Христа, и себя. И когда Учителя схватили стражники, повели к первосвященнику, Петр — единственный из апостолов, кто осмелился пойти за ним. Он, по выражению Чехова, без памяти любил Иисуса и бесстрашно проследовал за ним до самого двора первосвященника.
Когда же одна женщина, вглядываясь в него, сказала, что этот был с Иисусом, Петр смутился и сказал: “Не знаю, что ты говоришь”. После этого другие показали на него, он поклялся, что не знает Иисуса, и потом еще раз другим божился и клялся, отрекаясь от Учителя.
Он сам не ожидал от себя такой слабости: страх оказался сильнее его, ни любовь его к Учителю, ни решимость не могли совладать со страхом, что охватил его. Этот страх так человечен, так понятен обычным людям, что невозможно осуждать Петра. Да ведь он сам себя осуждает, он ничем не мог помочь Учителю, состояние мучительное, но то, что он отрекся трижды, по сути дела предал своего Учителя, было стыдно и горько так, что он залился в ночной тьме жгучими слезами.
Эти слезы вызывают слезы сочувствия у баб в чеховском рассказе, у самого рассказчика в бунинской “Ночи”. Слабость Петра остается спустя две тысячи лет той же слабостью и страхом, какими страдаем и мы, и эта человеческая близость к библейскому апостолу, его слезы, его стыд потрясают не меньше, чем стойкость Христа.
Чехов и Бунин творили в непересекающихся плоскостях. Дата создания для искусства мало что значит, это в технике первенство существенно, хотя для промышленности оно глубоко безразлично. В искусстве тем более. Изображения Мадонны никогда не мешали друг другу, одно не отменяло другое. Ощущение пошлости возникает не из повторения, а скорее из присвоения. Давно известное чужое выдается за свое. Не обязательно даже знать историю искусств, чтобы ощутить пошлость. Чехов был начисто лишен пошлости. Его размышления не явны, запрятаны, но, когда доберешься до них, испытываешь сильное и даже долгое чувство. В рассказе “Студент” он достигает лаконизма, равного евангельской притче о Петре. Там ведь вся история отречения несколько строчек занимает. В них, однако, таится психологическая драма, исполненная множества живописных подробностей, чувств, их лишь чуть-чуть позволяет себе добавить студент:
“И все работники, что находились около огня, должно быть, подозрительно и сурово поглядели на него, потому что он смутился и сказал: “Я не знаю его”...”
Секрет емкости библейского текста не поддается анализу. Для Чехова и Бунина, как и других великих художников, библейские легенды достаточны. Легенда о Петре привлекла их обоих. Тот, кто трижды отрекся от Христа, был его любимым учеником и остался им, стал первым епископом римско-католической церкви. Чем он так привлекал — тем ли, что ему ведомы были обычные и ужасы, и слабости, что ведомы и нам всем, тем ли, что покаявшийся грешник действительно дороже, чем праведник, — не знаю, но знаменательно, как сильно, красиво откликнулся этот сюжет сперва у Чехова, а затем, спустя десятки лет, это настигло и Бунина.
г. Санкт-Петербург


