В. М. ТОЛМАЧЁВ
СТО ЛЕТ СПУСТЯ
Нынешн ситуация в российском литературоведении удручает. Под литературоведением мы имеем в виду всю профессиональную - то есть литературоведческую - среду: от студентов и их курсовых работ до зрелых авторов и монографических исследований. Точнее сказать, сегодня эта среда практически отсутствует, поскольку, по нашему глубокому убеждению, не существует того реального профессионального языка, который бы не разъединял, а объединял - стимулировал коллективную творческую мысль.
Пожалуй, эта ситуация возникла не сегодня. Но раньше ее можно было оправдать. Любой гуманитарий был вынужден считаться с государственной идеологической политикой и ее весьма жесткими литературоведческими реквизитами. Существовали генералы от литературоведения, но существовали и авторы, которые любой ценой пытались прорваться к живому языку. В те памятные годы, быть может, никто не ставил вопрос о том, каким он должен быть, этот язык мыслящего тростника: практически любое слово, произнесенное не на языке официоза, становилось событием и пропуском в своего рода братство.
Сейчас положение вроде бы иное. Все поставлены в более или менее равные условия, и есть полная возможность для самовыражения. Однако личная точка зрения как таковая уже ничего не гарантирует и нередко свидетельствует либо о ярко выраженном внутреннем неблагополучии ее автора (в особенности это касается газетных рецензий), либо о верности идеям, уже давно утратившим свой прежний, оппозиционный блеск, но тем не менее по-прежнему претендующим на всемирный смысл. Произошла своеобразная утрата середины. Отброшен словарь академиков от партийности литературы, но вместе с тем поставлены под сомнение и все "идеологически скомпрометировавшие себя" понятия прошлого. В итоге возник некий вакуум (поскольку новый корпус понятий так и не предложен) и возникла опасность полного отказа от историко-культурного подхода к литературному явлению - стержневой российской литературоведческой традиции, которая и в советские годы пусть с определенными оговорками, но обеспечивала достаточно высокий уровень литературоведческой корпоративности.
Разумеется, возможность подобного отказа существует - и в случае некритичной поколенческой привязанности к тем условным формам языка, которые несмотря ни на что позволяли сказать свое (к примеру, в 1960-е годы), и тогда, когда копируются далеко не лучшие конъюнктурные идеи Запада десяти-двадцатилетней давности и мы обрекаем себя на худший из интеллектуальных провинциализмов. Рискнем сказать, что плохо не представление об "измах" само по себе, плохо такое их употребление, которое, как и в далекие времена А. Бенуа, говорит лишь о "направленстве" и не дает ни малейшего шанса на оценку качества конкретного литературного материала и отношения к нему как к чему-то теплому, живому, неодномерному.
Иными словами, отечественное литературоведение как никогда нуждается сейчас в сравнительно традиционных по форме понятиях, позволивших бы создать столь необходимую для всей профессиональной среды литературную историю, которая наконец-то бы развела в разные стороны главное и второстепенное, хорошо написанное и дурно написанное. Это, казалось бы, естественное намерение едва ли будет реализовано в ближайшие годы, - сила литературоведческой инерции высока.
Литературная карта, к примеру, последних двух столетий поражает жесткой прочерченностью своих основных координат и рубежей. По-прежнему незыблемым и фактически не подлежащим обсуждению остается убеждение в том, что центральное литературное событие XIX века - "реализм" ("критический реализм", "классический реализм"), наиболее емко по сравнению с другими "течениями" и "направлениями" "отражающий" "жизнь" в ее социальных и гуманистических акцентах. Соответственно литературные явления, следующие друг за другом в линейной последовательности, располагаются в единственно возможной для себя точке механистично представленной литературной истории. То есть XIX век не может не прийти к реализму, а иные предшествующие ему стили уже невозможны после него как более высокой ступени литературной эволюции.
Наверное, вряд ли оправданно спорить с подобным взглядом на предмет (наиболее последовательно реализованным в "Истории всемирной литературы") по частностям и, так сказать, с его территории, хотя имеется соблазн напомнить, что со времен Первого съезда советских писателей в концепции реализма мало что по существу изменилось и она является скорее инструментом отрицания, а не утверждения. Да, никто не будет отрицать, что в 1960-1970-е годы теория реализма по сравнению с предшествующими десятилетиями изменилась и в этом модернизированном виде помогала ставить и решать достаточно важные задачи (в частности, публиковать ранее "запрещенного" автора как реалиста). В то же время постепенно, благодаря своей неизменной тенденции сохранения знака равенства между собственно литературным и социологически препарированным идеологическим фактом, с одной стороны, и невниманию к структурно-историческому образу литературного явлени - с другой, она утратила всякую научную жизнеспособность. Поэтому остались без надлежащего ответа многие вопросы, обсуждение которых намечалось, но так и оказалось неосуществленным. Возможен ли романтизм после реализма? Кем реально являются Стендаль, Бальзак или Пушкин? Когда исчерпывает себя эпоха литературного XVIII века в XIX столетии? Это не случайно. Их изучение в рамках "реализма" рано или поздно обозначило бы и более серьезную проблему: насколько идеологическое обоснование "реализма" (и в эпоху В. Белинского, и у М. Храпченко) тождественно реализму как качеству конкретного текста (если таковое существует)?
Выход из сложившегося на сегодняшний день тупика важен, надо полагать, вовсе не для видоизменения литературоведческого словаря, а ради того, чтобы редкие молодые ученые, все еще находящие в себе силу заниматься в наш век изящной словесностью, видели перспективу в теоретическом изучении литературных гениев XIX века - Бальзака, Диккенса, Достоевского.
В серии публикаций нами уже предлагалась своя версия решения "проблемы XIX века" 1 . При этом мы исходили из достаточно весомых предпосылок. Во-первых, на рубеже XVIII-XIX веков в литературе (искусствах, культуре в целом) происходит нечто, в результате чего она становится современной. "XIX век" и до сих пор эпоха открытая, не архаическая, переходная. Во-вторых, основные ценности европейской культуры и в XIX веке, несмотря на ускорение секуляризации, были так или иначе связаны с христианством и христианским гуманизмом. Связав эту переходность с явлением романтизма (как культурологического понятия), мы руководствовались тем, что именно романтизм усилиями вначале иенских и гейдельбергских романтиков, а затем и последующих поколений романтических художников обозначил задачу писательства как свободы творчества, осознанно или неосознанно претендующего на решение посюсторонней религиозной задачи.
В той мере, в какой творчество дл романтиков сродни посюстороннему личному откровению и открытию исключительного личного дара (воображение, восприимчивость, музыкальность, озарение, эксперимент и т. д. и т. п.) - некоей квинтэссенции "доверия к себе", - оно не может не наделять христианство статусом творческого мифа и, таким образом, пародируя его, заполнять произвольным (вплоть до "наоборот") содержанием. На протяжении приблизительно столетия возвышение культуры до культа носит в романтизме по преимуществу литературоцентричный характер. Романтизму как культурологической категории соответствуют самые разные и даже спорящие друг с другом литературные стили (представление каждой новой литературной школы о творческих или идеологических приоритетах): различные варианты "романтизмов" (от иен- ского кружка до постмодернизма), "реализм", "натурализм", "символизм" и т. д. Их смена обусловлена расширением сферы поисков романтического абсолюта (космос, природа, физиология, наследственность, общественная среда, капитал, бессознательное, примитив, "проблема пола", ничто и т. д. и т. п.) - поисков в процессе расщепляющей всё романтической анатомии той основополагающей матрицы, которая станет универсальным инструментом дл разгадки гения, вроде бы "освобожденного", но в то же время все более несвободного человека.
Чем дальше, тем острее романтизм по ходу своей актуализации ставил вопрос об "эстетике" - об абсолютном смысле и параметрах именно художественной реальности - и тем самым как бы объективистски, "экспериментально" освобождался от всего "внешнетворческого", всех видов "фальши". Некоторые стили (школы, поколения) заявляли о своих творческих установках намеренно контрромантически, но, часто вкладывая в свое понимание творчества достаточно произвольный смысл, тем не менее так или иначе декларировали глубинное романтическое намерение овладеть реальностью творчества. В постижении максималистски представленной реальности творчества романтики постоянно терпели поражение, но одновременно и расширяли сферу того основополагающего начала, которое давало бы возможность надежного структурирования шагреневой кожи. Им становились "голубой цветок" или "цветы зла", "вертикальное" или "горизонтальное", "личное" или "гражданское". Но какой бы вид ни приобретали pro и contra, очередная плеяда романтиков отказывала предшествующему поколению в "конечном" прорыве к Реальности, этому неуловимому фантому позитивного XIX века, и настаивала на приоритете своей трактовки Объективизма, дарующего возможность любой ценой не оказаться "у времени в плену".
Все сказанное выше лишний раз говорит о том, сколь сложна связь между романтизмом как стилем и романтизмом как синхронической структурой. Творчество иенских романтиков, к примеру, - важнейшая точка отсчета в романтизме и формирует основу романтической системы кровообращения всего XIX века, но одновременно множеством нитей связано с риторикой, жанровыми образованиями, манерой философствования, литературным бытом и т. д. эпохи по основополагающим характеристикам доромантической. Достаточно назвать натурфилософски или пантеистически окрашенные идеи всеединства, жанр "романа воспитания", тираноборческую героику, практическую тождественность символа и аллегории и т. д.
Проблема "не вполне девятнадцатого века" и как бы романтизма вне романтизма ставила порой неразрешимые вопросы не только перед теми историками литературы, которые любой ценой не отступают от эволюционного представления о сменяющих друг друга в линейной последовательности "течениях", но и перед писателями прошлого столетия, которые, как Гельдерлин, Готье, Кьеркегор, Мелвилл, спорили то ли с реальными Шиллером, Санд, Гегелем, трансценденталистами, то ли в их лице с XVIII веком или с каким-то мучительным "другим я". Указанное косноязычие (своего рода несинхронность, парадокс, культурологическая нетождественность феномена и ноумена) - один из главных симптомов вызванного секуляризацией культурологического сдвига - еще ждет серьезного изучения, которое затрудняется тем, что романтизмом с позиции абсолютной свободы творчества нащупано нечто крайне важное, как бы затрагивающее самую сердцевину индивидуального бытия (сталкивающегося с ограниченностью поставленного перед человеком срока). Но вербализация этой интуиции все откладывалась и откладывалась, что, с одной стороны, длило (и мучительно длит) романтизм, но, с другой стороны, наделяло (и наделяет) сформированную им культуру все большей и большей неудовлетворенностью.
Выскажем предположение, что при исследовании этого романтического невроза и лиризма должно учитываться соотношение между к у л ь т у р о й как постоянно перестраивающейся под знаком актуальности момента динамической целостностью (эта проблема ставится Гете на заре романтизма), или "каноном" (подобием творческого бессознательного Запада, где в XIX веке исключительную важность приобретает конфликт между "старым и новым", "традиционным и нетрадиционным"), с т и л е м (рационализованным представлением школы или поколения о литературном мастерстве, выраженном в тех или иных формах общественно-литературного самосознания) и л и- ц о м - текстом, являющимся сложным сочетанием осознанных и неосознанных усилий автора при воплощении конкретного замысла.
Механистичный подход к романтизму (и, конечно же, "реализму") основан на абсолютизации среднего звена, тогда как "стиль" (литературная идеология) при всей его важности выступает по преимуществу элементом согласования между "лицом" и "культурой".
Думается, что предложенный принцип учитывает несинхронное развитие различных уровней культуры и дает возможность сосредоточиться на тексте как единственно достоверной культурологической монаде. Романтическую переходность культуры трудно принять за некий универсальный ("диалектический") принцип развития культуры вообще, хотя типологически она позволяет вспомнить о переходности той эпохи, когда встречаются средневековье и так называемое Новое время.
Романтизм этим своим троичным монологизмом (но не диалогизмом!) как бы провоцирует литературоведов на достаточно произвольное включение литературного факта одного уровня (скажем, стиля) в не соответствующий ему контекст (культуры, лица). Отсюда - и настойчивые поиски "измов" там, где они себ еще не успели проявить: литературная идеология, как правило, является декларацией будущих намерений. Наде- емся, что предложенная триада позволяет избегать принудительных и однолинейных характеристик и вместе с тем в той степени, в какой сочетает структурное представление о предмете с принципами исторической поэтики, не размывает контуры конкретных литературных явлений. Так, к примеру, Золя - и натуралист ("лицо"), и - когда говорит в своих манифестах о "реализме" - реалист ("стиль"), и романтик ("культура").
Нет нужды говорить, что отход от линейности в понимании литературной истории чреват серьезными перебоями в работе хорошо налаженного университетского академизма, который, увы, уже долгие годы делает все, чтобы изучение словесности, кончающееся и начинающееся роковыми "эпосом, лирикой и драмой" (эта грустная шутка принадлежит покойному А. В. Михайлову), навсегда отвратило студентов от литературоведческой теории. И комфорт многих преподавателей, для которых Толстой или Достоевский существуют лишь как продолжение невнятных идей о "типическом" ("правдоподобии", "докторах социальных наук"), и снобизм тех, кто ради безупречности личных архивных разысканий предпочитает в принципе не заниматься корпоративным языком и формированием относительно свободной от старых предрассудков научной среды, лишь усугубляют серьезность ситуации.
Сохранение нынешнего корпуса литературоведческих понятий в неизменном виде с неизбежностью приведет к тому, что XIX век в виде общей научной проблемы либо прекратит свое существование, либо будет перемолот между жерновами расширительно трактуемых XVIII и ХХ веков. Как и выдающимся русским идеалистам сто лет назад, нам жизненно важно задуматься о необходимости преодоления позитивизма.
1 См., напр.: Декаданс: опыт культурологической характеристики. - "Вестник МГУ. Филология", 1991, No 5; Американский роман 1920-х годов (проблема метода). Автореферат докторской диссертации, М., 1992; Саламандра в огне. - Вячеслав И в а н о в, Родное и вселенское, М., 1994; В ожидании возвращения. - К. М о ч у л ь -с к и й, Гоголь. Соловьев. Достоевский, М., 1995; Утраченная и обретенная реальность. - Наоборот: Три символистских романа, М., 1995; От романтизма к романтизму, М., Филологический факультет МГУ (в печати).


