Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 1996, 6

Предмет влюбленных междометий. Ю. Юркун и М. Кузмин к истории литературных отношений


ПРЕДМЕТ ВЛЮБЛЕННЫХ МЕЖДОМЕТИЙ

Ю. Юркун и М. Кузмин
к истории литературных отношений

1

Понятия мифа и театра одни из наиболее существенных для восприятия художественной жизни 1030-х годов. Именно эстетикой театрализованного действа нередко мотивировалось поведение многих деятелей культуры этого периода. Примером могут служить и мистические бдения на Башне Вячеслава Иванова, и игры в натуризм Максимилиана Волошина, поклонение хлыстовству в окружении А. Радловой, увлечение античностью К. Сомова и М. Кузмина (можно опять же упомянуть кружок «гафизитов», в котором все участники фигурировали под вымышленными именами, Кузмин, например, под именем Антиноя. Для чтения вслух «гафизитам» им был написан специальный весьма откровенный текст «Назидательная история моих начал», призванный «сплотить» слушателей. Перед началом чтений все участники обычно переодевались в специально сшитую стилизованную маскарадную одежду) и пр. Театральный экзерсис, поставленная в театре пьеса делаются наиболее значимыми формами общения актеров и литераторов друг с другом и со зрителями на языке аллегорий. Именно по этому принципу строятся действа в «Бродячей собаке» (19111915) и «Привале комедиантов» (19161919). Читая
«Поэму без героя» А. Ахматовой, «Сумасшедший корабль»
О. Форш, «Полутораглазый стрелец» Б. Лившица и другие художественные, с изрядной долей мемуаристики, произведения, естественно отметить маскарадность и условную биографичность их сюжетов. Судьбы самих литературных и окололитературных персонажей приобретают в этом контексте ту театраль ную взвинченность и как бы несерьезность, которая едва ли не оставляет у нас ощущение их невзаправдашности. Самоубийство Вс. Князева 1, случайная смерть Н. Сапунова (он утонул, катаясь с дамами в лодке2) или аналогичная гибель во время праздничного катания по Фонтанке балетной артистки Лидии Ивановой (моторная лодка с балериной и ее поклонниками столкнулась с пассажирским судном, в результате чего Л. Иванова утонула; современники полагали, что ее таким хитрым образом убили) все это имеет подчеркнутую карнавальность и легкомысленность, на фоне которых трагические события их жизни и гибели кажутся столь же нереальными. (Ср. у Кузмина: «Художник утонувший / Топочет каблучком, / За ним гусарский мальчик / С простреленным виском...» На смерть Н. Сапунова Кузмин написал стихотворение, впервые вместе с воспомина ниями о художнике опубликованное в сборнике, посвященном его памяти3.) В этом контексте даже факт самоубийства
А. Чеботаревской, бросившейся в Неву, обставляется с чрезмерной экзальтацией (театральностью) в течение семи с половиной месяцев, пока ее тело не нашли, не веривший в ее гибель Ф. Сологуб ставил в обед на стол лишний прибор «на случай, если она вернется», как писал В. Ходасевич 4.

Характерно, что поставленная В. Мейерхольдом пьеса Блока «Балаганчик» (премьера 30 декабря 1906 года) закончилась именно маскарадным балом «Вечер бумажных дам» в квартире одной из актрис, описанным Кузминым (он был автором музыки к пьесе) в повести «Картонный домик»: «Женщины... были по уговору в разноцветных однофасонных костюмах из тонкой бумаги, перевязанных тоненькими же цветными ленточками, в полумасках, незнакомые, новые и молодые...»

Это тот самый карнавал, который как бы микширует реальные трагедии 2030-х годов, адаптируя их к цивилизованному сознанию, позволяя его персонажам не потерять свое лицо, сохранить уважение к самим себе. Можно даже назвать этот «карнавал» насилием над собой. Еще в 10-х годах Н. Евреинов выступил с идеей «театрализации жизни» и «интимизации театра», что вызвало сочувствие у интеллигенции Петербурга и в итоге послужило причиной создания первых «литературных» кафе, вокруг которых возникла та особая стихия «веселья», которая впоследствии наложила отпечаток на творчество многих художников этого периода. Кстати, эротическая постановка Евреиновым «Саломеи» О. Уайльда была запрещена властями, но пропагандируемый им же культ обнаженного тела привился, соединился с увлечением Фрейдом и Юнгом, а позднее, уже в большевистскую пору, даже наложился на пропаганду большевиками здорового тела: по улицам города гордо прогуливались юноши, щеголяя в одних лишь спортивных трусах. Уже после закрытия большинства литературных кафе, 7 ноября 1920 года, Евреинов устраивает на Дворцовой площади свою «инсталляцию» постановку «Взятие Зимнего дворца», в которой приняло участие семь тысяч человек.

В конце 30-х театрализация нищего и ужасного быта естественным образом кончилась, отчасти в силу гибели (или эмиграции) самих участников действа, отчасти ввиду невозможности вообще заниматься творчеством. Последние всплески «формализма» и «упадничества», пришедшиеся на середину
30-х ( к которым можно отнести прозу Добычина и Зощенко, творчество обэриутов, поэзию Кузмина, Ахматовой, Мандельштама и пр.), объясняются все тем же стремлением посредством карнавализации жизни привнести элемент интеллигентской художественнос ти и творчества в тоталитарное рабоче-крестьян-ское общество.

Именно это уже отсутствие внешней театральности способствовало интересу литераторов к мифологизации собственной биографии, которая становилась отныне для них прежде всего средством художественного осмысления жизни и уже потом набором фактической информации. Вспомним карнавальный деревенский образ, создаваемый Н. Клюевым, и его стремление сделать свою биографию более загадочной, нежели она была на самом деле, юродство и хлыстовство Рюрика Ивнева, «персидские» вояжи С. Есенина (его вечер в Берлине 29 марта 1923 года проходил под лозунгом «Перед отъездом в Африку»), туман в отношении себя, который напускал М. Кузмин (даже изменивший ради этого год своего рождения на его могиле указан не верный 1872-й, а вымышленный 1875-й). В сочетании с действительно неправдоподобной судьбой Н. Гумилева и реальными
путешествиями по миру Н. Рериха подобного рода мифы создавали ту мозаичность, при которой реальная биография становилась материалом для осуществления собственных фантазий и подчас заслоняла собой иное творчество писателей. (Точно таким же, кстати, образом, как убедимся ниже, Америка в конце 20-х и 30-х годах играла для Юркуна роль той новой (постмонар хической) жизни, воображаемого путешествия, которые в контексте его биографии ассоциировались с нереализованными творческими возможностями.)

Той же цели служили и Дневники М. Кузмина. Насыщенные конкретными бытовыми деталями, они задумывались как литературное произведение отсюда публичные выступления писателя с зачитыванием фрагментов оных и уже позже скупая фиксация пережитого, во многом зашифрованные записи, при кажущейся интимной открытости отнюдь не полные (в 2030-х М. Кузмин уже не только «творит» миф, но и пытается посредством Дневников держать себя в рабочей форме). Вполне отдавая себе отчет в собствен ной значимости, а следовательно, и в значительности своего творчества, Кузмин все же вводит в заблужде ние возможных будущих читателей, продолжая вплоть до последних записей мифологизировать реальность, в которой фигурирует он сам и его ближайшее окружение. «Жизнь Кузмина казалась мне какой-то театральной, вспоминает Рюрик Ивнев. Мы сидели у него дома, встречались в «Бродячей собаке» и на литературных вечерах в Тенишевском и в других местах, гуляли в Летнем саду и в Павловске... Он был прост и обычен. И все же иногда мне рисовало воображение или предчувствие, что мы находимся в партере, а Кузмин на сцене блестяще играет роль... Кузмина. Что было за кулисами сцены, я не знал»5. Сама по себе идея сделать свои дневниковые записи публичным достоянием есть не что иное, как стремление к еще большей театрализованности (публичности) жизни своей и своих близких. И в этих Дневниках Кузмин предстает перед нами центром, вокруг которого вращается известный ему мир.

Одной из таких мифологизированных и театрализованных фигур непроизвольно становится и ближайший друг Кузмина писатель Юрий Юркун. Кузмин не только создал (буквально) ему литературное имя (вместо Иосифа Юркунаса Юрий Юркун) и способствовал развитию писательского дара, но и почти умышленно заслонил от нас его творчество подробными описаниями собственного с ним сожительства (начиная с 1913 года Юркун фигурирует практически в каждой дневниковой записи Кузмина), превращая его тем самым в персонаж собственного литературного окружения и собственной же биографии (подробности жизни самого Юркуна Кузмина не интересуют и в Дневниках отсутствуют, поскольку, что и естественно, не являются частью литературного бытования последнего). В предисловии к современному изданию прозы Юркуна точно замечено, что он «стал центральным образом личной поэтической мифологии своего возлюбленного, который называет его Иосифом... Вилли Хьюзом и Дорианом, именами, наиболее значимыми для ассоциативного мира тех денди начала века, о которых говорили, что они носят в петлицах зеленые гвоздики» 6. Таким образом, Кузмин однозначно сделал Юркуна как бы героем своего творческого мира, поначалу лишь формально интересуясь литературными опытами последнего, ценя в их союзе прежде всего свои чувства и чувственность и свое по отношению к нему наставничество: не столько результат, сколько процесс7. В Дневниках Кузмина за 1921 год можно увидеть искреннее непонимание Кузминым того, почему творчество его друга не находит должной оценки у критиков: «Он (Юркун. А. Ш.) пишет гениальные вещи, и кто на них ласково смотрит? Даже я не сух ли и (Боже мой!) не обкрадываю ли его иногда? Влияние его, конечно, есть», «...мое мнение кажется ему и пристрастным и недостаточно восторженным», «Юр. отлично писал, хотя меня несколько смущает, что он сам провозглашает пьесу «гениальной», «Все не могу успокоиться о Юр. Он пишет упорно и прелестные вещи и, действительно, никакого сочувствия, даже от меня одобрения мало, только споры»8. Юркуну в это время было 26 лет, он был автором двух романов и книги рассказов 9, которые очень широко обсуждались в
прессе. Кузмину было 49 лет, и он находился в расцвете своей славы.

Надо полагать, Юркуну не было приятно сознавать, что почти всегда оценки его литературных и художественных произведений происходили с оглядкой на фигуру Кузмина, а их собственные достоинства игнорировались. Впрочем, для той трагико -буффонадной эпохи подобная ситуация была не оригинальна. Творчество И. Одоевцевой, Н. Берберовой, А. Радловой,
В. Шершеневича, Л. Каннегисера, А. Штейгера и ряда других писателей, при всей разности их жизненного пути, нередко оказывалось заслонено либо биографическими аспектами их судеб, либо безусловной ценностью их же мемуарных свидетельств, что опять-таки оставляло в тени их собственные оригинальные произведения (не всегда справедливо). Если тот же Кузмин к 30-м годам мог не считаться с мнением критики и фактически не нуждаться в оценках или публикациях, а только «впадать в уныние... от неспособности работать, что нужно»10, то Юркуну явно не хватало признания и уверенности в себе. Он был вынужден либо сам себя уговаривать в собственной «гениальности», либо, по определению того же Кузмина, «распыляться» рисовать, клеить коллажи, скупать старинные чашки (у Кузминых было принято пить не из сервизов, что они считали пошлым, но пользоваться именно разрозненными столовыми предметами). Кузмин, несмотря на то, что в Дневнике все время укоряет себя за невнимание к творчеству Юркуна, все же являлся единственным человеком, который относился к его текстам заинтересованно и даже восхищенно, что нашло отражение в том же Дневнике. Он постоянно упоминает его в своих статьях, протежирует в журналы и издательства. Подобное «платоновское» отношение к мужской дружбе было типичным для Кузмина. В своих увлечениях он старался ценить не только собственное чувство, но и выделять творческое начало. Его рекомендации молодых людей в те или иные издания были настойчивы, а порою казались и чрезмерными. Очаровываясь внешне, Кузмин желал самообманываться и во всем остальном. И все же после 1923 года, то есть в период наибольшего творческого расцвета, Юркун вообще перестал публиковаться. Можно представить себе самочувствие писателя. Ему как никогда требовалась та поддержка, которой определенно не хватало. Показательна надпись М. Кузмина на сборнике «Форель разбивает лед», подаренном художнику К. Козьмину: «Милому Косте Козмину (так. А. Ш.) в благодарность за его дружбу, за его рисунки, за его любовь к Юрочке, за его молодость и ласковость искренне любящий его М. Кузмин. 1936. Сентябрь» 11. Несмотря на это, по воспоминаниям современников, именно в последние годы жизни им были созданы новые произведения, которые, возможно, помогли бы нам по-иному оценить его творчество и более уверенно вписать Юркуна в число писателей его круга Вагинова, Добычина, Пастернака.

2

Стремление к театрализации собственной жизни, свойственное персонажам 1020-х годов, открывало своего рода ассоциативный ряд, когда каждый из интересующихся мог выбрать себе для подражания вполне отчетливую историческую или культурологичес кую параллель или ситуацию и откровенно ее парафразировать. Он мог базироваться и на дионисийстве, язычестве и хлыстовстве, аллюзиях пушкинской эпохи и реминисценциях из западной литературы.

Кузмину повезло с Юркуном в том, что они оба вполне сознательно стали имитировать взаимоотношения Верлена и Рембо. Не случайно их так иногда за глаза и называли. Эту литературную ситуацию они сознательно перенесли на русскую почву. Известно, что Рембо был одним из любимых поэтов Юркуна, что Кузмин любил стихи Верлена, но важнее все-таки даже не их отношение к текстам французских поэтов, а стремление к определенному культурному стереотипу, которого они вдруг решили придерживаться. Можно привести примеры достаточно длительных взаимоотношений подобного рода, но гораздо реже встречается столь существенная разница в возрасте, которая делает указанную выше параллель столь наглядной. То, что именно к этой модели «ученикучитель» стремился Кузмин, понятно. Даже свое кратковременное увлечение С. Судейкиным он воспринимал с изрядной долей экзальтации, тем более разрыв отношений с ним. Удивительней, что другая роль оказалась привлекательна для Юркуна. То есть мы имеем редкое совпадение чувственности и желаний двух людей и сознательную их перекличку с историей, случившейся менее чем за полвека до их первой встречи.

« Куда же вы идете, Майкл! (Юрочка всегда называл Кузмина по-английски). Тут же лужа! Держитесь за меня!

О! Это совсем не злой и жестокий «Артур»! Доставивший столько зла своему слабому, нежному и безвольному «Полю»!»12

Это вспоминает ближайший друг Юркуна. Один из ближайших. То есть прозвище это не могло быть неизвестно самим героям.

Да и по их знакомству в 1913 году Кузмин точно в стихотворении ассоциирует себя с французской парой:

Мы два веселых подмастерья,

Идем, обнявшись, поутру.

Придется красим и заборы,

Простую песенку споем.

Без уверенья верны взоры,

Весь мир другой, когда вдвоем.

Что нам обманчивая слава?

На мненье света наплевать!

Отель закрыт, с травой канава

Заменит пышную кровать.

Известна фраза Ахматовой о том, что она поэт, а место поэтов в канаве. Иронически сказанная, она все же отсылает нас все к тем же «пруклятым» французским поэтам, петербургским отголоском которых были Кузмин с Юркуном.

Безусловно (как отмечает и В. Милашевский), их дружбе не были свойственны столь резкие перепады от любви к ненависти, что было характерно для Верлена и Рембо. Скорее даже наоборот установка на семейственность, домашность. Как вспоминает мемуарист, над роялем у них «висел портрет мальчика лет четырнадцати, в белом парике и в преображенском мундире... Добрые веселые глаза улыбались, нос пупочкой, губы сердечком!» Этот портрет обитатели дома прозвали «Петрушей» и игриво разъясняли его появление как «прибавление семейства» 13.

То есть Кузмин в своих взаимоотношениях с Юркуном стремился воплотить тот древнегреческий идеал, которым восхищался. Причем это не было однозначно связано с эротической темой, к которой порой сводили его тексты и поведение читатели и что до конца жизни его возмущало. Как справедливо отмечает А. Эткинд, «научные идеи и понятия играли роль метафор, воплощающих более или менее осознанные интересы и надежды... Мы имеем дело с мифами, индивидуальными и коллективными; или, возможно, с единым, исторически развивающимся мифом»14.

Поэтому обращение к творчеству Кузмина нельзя считать обстоятельным без учета той мифологизации собственного образа, которой он сознательно увлекался последние годы жизни, и того романа литературы , который шаг за шагом утверждался им в Дневниках и взаимоотношениях с окружающими его литераторами.

3

Сведения о биографии Юркуна скудны и не всегда достоверны. Основным их источником являются воспоминания его жены О. Н. Гильдебрандт и уже цитированные выше дневниковые записи Кузмина.

Родился Юрий Иванович Юркун (Иосиф Юркунас) 17 сентября 1895 года в селе Селумцы Гелванской волости бывшей Виленской губернии. Умер (расстрелян) 21 сентября 1938 года в Петрограде 15. (В Дневнике Кузмина от 24 января 1921 года находим запись: «Гороскоп готов. Жизнь гения и умницы с постыдными страстями. Несчастны 7-е и 9-е годы. Слава, но нет успеха. Тюрьма. Опасности... Юр. что-то неблагополучное выходит по гороскопу. Боже мой, когда же все это кончится» 16. Об этом же гадании составлении гороскопов Юркуну и Кузмину их другом литератором С. Папаригопуло есть упоминания и у О. Гильдебрандт: «В Юрином гороскопе стояла «власть над толпой», любовь к музыке и искусству, опасность тюрьмы или изгнания» 17.) В дате рождения Юркуна существует определенная неточность его близкие отмечали эту дату на день ранее, нежели это было записано в его метрике.

Литовец по национальности, в своей прозе Юркун нередко обращается к провинциальному польско-литовскому быту, что делает его тексты даже формально непохожими на прозу других петербургских литераторов. Вот, например, явно автобиографический диалог из его повести «Дурная компания»: « У вас сильно розовые щеки... А это как, очень плохо?
Нет, отвечал задумчиво тапер. Щеки как бы покрыты пухом, волоса белые... В общем, вы похожи на финского юношу... спортсмена. Я поляк. Тогда, судя по фамилии, вы литовец? Моя мать ненавидела литовцев» 18. Литовская тема на бытовом уровне волновала Юркуна мало, сохранилось еще одно упоминание о ней. Оно связано с первым арестом Юркуна по делу Каннегисера, когда его мать порывалась идти хлопотать об освобождении сына через Литовское общество, куда посоветовал ей обратиться знакомый ксендз. (Мемуаристы также отмечают наличие в комнате матери Юркуна большого количества пышных

католических образов и частый переход сына в разговорах с ней с русского языка на польский.)

Юность Юркуна прошла в провинциальном Вильно. Судя по всему, семья имела небольшой достаток. Его отец и братья рано умерли. Второй раз мать вышла замуж за местного вахмистра, стала религиозной, хотела сделать сына священником, ради чего отдала на учебу в иезуитский пансион, из которого он бежал. (Позже, в справке НКВД, образование Юркуна было охарактеризовано как «низшее».) Бросив учебу, Юркун увлекся театром, вместе с театральной труппой ездил по российским и украинским городам (его театральный псевдоним отличался понятной для его лет вычурностью Монгандри). В начале 1913 года по пути из Вильно в Киев Юркун играл тогда в маленьком оркестре, и ему, как мы понимаем, не было еще восемнадцати лет он случайно познакомился с М. Кузминым (первая запись об Юркуне в Дневниках Кузмина относится к 3 марта 1913-го). Отныне вся его дальнейшая судьба оказалась теснейшим образом связана с судьбой Кузмина.

Более точной датой их знакомства нужно все же считать не март, а февраль 1913 года. Именно февралем августом 1913 года датирован цикл стихотворений Кузмина «В дороге» в книге «Глиняные голубки», посвященный и адресованный
Юркуну:

Слезами сердце я омою

И праздную уйму печаль,

Ведь в веющий теплом февраль

Весна встречается с зимою.

Легко влюблявшийся и так же быстро остывающий к объектам своего увлечения, Кузмин прожил рядом с Юркуном 23 года. В одном из стихотворений Кузмин написал, что его любовь к Юркуну «соединяет в себе / нежность брата, / верность друга / и страстность любовника...» 19. Друзья Кузмина были недовольны этой его дружбой. «Все знакомые, записывает он в Дневнике 20 июня 1913 года, возмущены, что Юрк<ун> надо мною издевается, мои деньги тратит на девок, известен в полиции, меня не любит, злобен, порочен до мозга костей, меня не ценит и т. п., что не было для меня новостью» 20. У поэта не было иного выбора, как постараться «поднять» юношу до своего уровня и превратить в творческую личность, что ему со временем и удается. Если вначале это можно было воспринимать как своего рода жертвенность со стороны Кузмина, то позднее окрепший талант Юркуна давал Кузмину столь необходимые ему творческие импульсы. («Юра... обижался до слез в юности (после стал спокойнее) на Кузмина, который (гениально, как Моцарт, говорил Юра) крал, где плохо лежит, чужие сюжеты и идеи и претворял их...» вспоминает мемуаристка 21.) Можно обоснованно полагать, что те успехи, которых Юркун в конце концов добился в литературе и живописи, результат влияния на него Кузмина, так что Юркун стал, таким образом, едва ли не единственным учеником Кузмина, который к наставничеству, в общем-то, никогда не был расположен (именно наставничеству, а не протежиро ванию).

Начиная с 1914 года Юркун принимает живое участие в художественной жизни Петербурга, становится завсегдатаем ночных ресторанов «Бродячая собака» и «Привал комедиантов», является заметной фигурой литературных салонов и художественных мастерских, причем отнюдь не только как конфидант Кузмина. Позже наряду с другими молодыми поэтами
(Г. Иванов, Г. Адамович, М. Струве) принимает участие в неформальных заседаниях литературного кружка (и одноименного издательства) «Марсельские матросы», возникшего в апреле 1917 года вокруг Кузмина. Вышедший в 1914 году его первый роман «Шведские перчатки» имеет большую, пусть и противоречивую, прессу. Роман написан столь профессионально, что подразумевает более ранние юношеские литературные штудии, о которых, к сожалению, ничего не известно («Купи себе, Иосиф, бумаги и записывай каждый день, что ты делал, что думаешь делать, чего хотел бы» это косвенное упоминание о первых литературных опытах Юркуна содержится в его романе «Шведские перчатки». Дневники Юркуна не сохранились). Этот стремительный дебют вызвал даже слухи о том, что сам Кузмин «прошелся» рукой мастера по первой пробе пера своего друга, что, конечно, является лишь предположением. Вплоть до 1923 года Юркун с некоторыми перерывами продолжает публиковаться в периодике, вместе с О. Гильдебрандт,
В. Милашевским, Н. Кузьминым, Т. Мавриной и другими художниками состоит членом группы художников -графиков «Тринадцать» (19211931). Его работы экспонировались, однако, лишь на 1-й выставке группы, прошедшей в Москве 17 февраля 1929 года22. Как я уже отмечал, Кузмин всячески поддерживает художествен ные начинания Юркуна, первые рисунки которого по просьбе Кузмина оценивает К. Сомов кстати, и сам бывший конфидант поэта. Позднее Юркун делает иллюстрации к произведениям Кузмина. В Дневниках Кузмина постоянно фигурируют упоминания о том, как Юркун покупает в лавках ту или иную старинную книгу, фотографию или рисунок. (Юркун был знатоком старинных книг и некоторое время работал в букинис тической лавке в Киеве, на что опять же есть ссылки в его романе и воспоминаниях о нем.) Иллюстрированные журналы или репродукции он иногда использует для создания собственных художественных работ в технике коллажа, часть из которых экспонировалась в 1990 году в музее А. Ахматовой в Фонтанном Доме в Санкт-Петербурге. В 1931 году (в ночь с 13 на 14 сентября сентябрь можно считать роковым месяцем для Юркуна) большинство из рисунков и коллажей Юркуна было изъято у него во время обыска сотрудниками ЛенОГПУ и пропало. Кузмин в своем Дневнике от 14 и 20 сентября 1931 года делает соответствующие записи: «Чего от него хотят? чтоб он морально умер? физически зачах? И так он уже почти не пишет. Нашел обход рисование, и тут удар. Здоровье его не важно. Как он выдерживает? При его мнительности», «Сердце обливается кровью, когда у Юр. спрашивают про его рисунки. Когда у него все отобрали, какие тут коллекции. И делать вид, что ничего не случилось!» 23

Эти дневниковые строчки перекликаются со стихотворением Кузмина «Плен», написанным в 1919 году после первого ареста Юркуна:

Бац!

По морде смазали грязной тряпкой,

Отняли<...>

Все

И сказали:

«Живи и будь свободен!»

Бац!

Заперли в клетку, в казармы,

В богадельню, в сумасшедший дом,

Тоску и ненависть посеяв...

К 20-м годам относится и участие Юркуна в группе «эмоцианалистов», в которой, помимо него и Кузмина, участвовали
А. Егунов (кстати, Егунов, как и Юркун, тоже увлекался созданием коллажей, а его позднейший перевод платоновского диалога «Федр» как нельзя точнее передавал взаимоотношения Кузмина и Юркуна24), И. Лихачев, В. Дмитриев, Л. Раков, Б. Папаригопуло, К. Вагинов, Андр. Пиотровский, Анна и Сергей Радловы. Идеи группы были сформулированы Кузминым в статье «Эмоциональность и фактура» («Жизнь искусства», 26 декабря 1922 года): «Эмоциональное, свое, единственное, неповторимое восприятие, овеществленное через соответствующую форму для произведения эмоционального же действия вот задача искусства. Движет к искусству любовь. Любовь к миру, материалу, человеку. Не схематическая, или отвлеченная, а простая, конкретная, единолично направленная любовь»25. Группа выпустила в 19221923 годах четыре сборника стихов и прозы «Часы» и «Абраксас», опубликовала свою декларацию и «Приветствие художникам молодой Германии от группы эмоцианалистов», а также выступала с публичными чтениями своих произведе ний26.

Литературная деятельность Юркуна, в начале 20-х еще вполне успешная, проходит на фоне серьезных изменений в его личной жизни. В начале 1920 года (на Новый год) у него начинается роман с уже упоминавшейся выше О. Гильдебрандт (18971980), молодой драматической актрисой, в течение 19191923 годов выступавшей в труппе Александринского театра и пробовавшей свои силы в живописи и поэзии (сценический псевдоним Арбенина 27). Ей были посвящены циклы стихотворений Мандельштама, Гумилева, стихотворения Кузмина и Бенедикта Лившица. Причем Юркун, будучи старше ее на два года, практически «отбивает» О. Гильдебрандт у активно ухаживавшего за ней Гумилева, который рассчитывал на ней жениться. Роман этот почти сразу же перерастает в любовь, что особенно остро переживает, конечно, Кузмин, памятуя о схожей ситуации лета 1912 года, когда его близкий друг поэт Всеволод Князев (они познакомились с Кузминым, когда Князев был еще 18-летним юнкером, так что ему было столько же, сколько и Юркуну при его первом знакомстве с Кузминым) встретился с О. Глебовой-Судейкиной. После трех недель, проведенных в сентябре Кузминым в Риге у Князева (там был расквартирован драгунский иркутский полк, в котором Князев служил младшим унтер-офицером, позже преобразованный в 16-й гусарский. Отсюда образ молодого драгуна или гусара в стихах Кузмина и Ахматовой), Кузмин расстался с Князевым, а еще через полгода тот застрелился 28. Отчасти эта поездка Кузмина в Ригу нашла отражение в его романе «Плавающие-путешествующие», посвященном Юркуну и вышедшем впервые в 1915 году. Взаимоотношения замужней Елены Александровны Вербиной и влюбленного в нее юного Лаврика (решительное их объяснение происходит в рижской гостинице) отражены в монологе героини:

« Зачем вы играете мною? вы сами ломаете то, что так бережно строили...

Ну, да, да! я противная дрянь! я вами играла, вас завлекала! Что вы хотите? Как у вас, Лаврик, не хватает деликатности, чтобы не приставать ко мне с разным вздором?.. Я хочу простой, тихой, спокойной любви! я думала, что в вашем невинном сердце, в вас, тонком, чутком, я сумею взрастить то, чего я так ждала... я старше вас и должна вам сказать тоже правду: я не буду вас мучить и делать несчастным... я вас не могу любить так, как нужно было бы».

Адресованный Юркуну, этот роман часть литературного диалога с ним, который продолжался вплоть до 1936 года и включал в себя обмен прозой, стихотворными посвящениями, дневниковыми записями (как и Кузмин, Юркун зачитывал вслух друзьям свои Дневники). Так что эта нравоучительная история, пережитая Кузминым в личной жизни, как бы специально была адресована молодому другу, уже тогда увлекавшемуся легкомысленными дамами. Несомненно, она и скрытая форма диалога с О. Глебовой-Судейкиной, с которой Кузмин продолжал поддерживать отношения.

Уже годы спустя в своих поздних мемуарах О.

Гильдебрандт косвенно подтверждает справедливость кузминских предчувствий, вспоминая историю своего знакомства с Юркуном: «Разве можно было поверить, что веселая встреча в мае 1916 г. (с Гумилевым, конечно. А. Ш.) да окончится таким бесстыдным разрывом в эту новогоднюю ночь (встреча Нового 1921 года. А. Ш.). Что меня можно будет увести, как глупую сучку, как женщину, бросающую свой народ, свой полк, свою веру?.. Кузмин (потом я узнала) уговаривал Юру: «Что вы делаете!!» Он жалел меня. «Она хорошая молодая девушка. Это вам не Надина Ауслендер, не Татьяна Шенфельдт. Она собирается выходить за Гумилева». «Она его не любит» (?..). «Вы же не можете на ней жениться. Что вы делаете?» А я... выпустила из рук на волю ко всем четырем ветрам на охоту за другими девушками, на тюрьму, на смерть своего Гумилева» 29. Так что Гильдебрандт, уже встречаясь с Юркуном, своим все же считала пока еще Гумилева (вплоть до его расстрела 24 августа 1921 года). И только ее толерантность помогла ей ужиться и сжиться с Кузминым-Юркуном и невзлюбившей ее матерью последнего. Примечательно, что Кузмин почти детально описал всю последующую ситуацию в своих записях: «У Юр., как я и думал, роман с Арб<ениной> и, кажется, серьезный. Во всяком случае, с треском. Ее неминуемая ссора с Гумом и Манделем наложит на Юр. известные обязательства. И потом сплетни, огласка, сожален<ие> обо мне. Это, конечно, пустяки. Только бы душевно и духовно он не отошел, и потом я все еще не могу преодолеть маленькой физической брезгливости» (4 января 1921)30.

Кузмин в этот критический для себя момент (первая запись в его Дневнике о знакомстве Юркуна с О. Гильдебрандт относится к 27 декабря 1920 года, то есть еще до решившей все встречи Нового года, описанной выше) постарался переступить через собственные амбиции (может быть, и полагая вначале, что этот роман Юркуна, как и все предыдущие, окажется столь же мимолетным) и принять подругу Юркуна, в чем немалая заслуга, конечно, и О. Гильдебрандт, ставшей фактически женой Юркуна до его гибели (они не были формально женаты). Эти чувства Кузмина подтверждает и написанное им в 1921 году стихотворение «Любовь чужая зацвела...»:

Достатка нет и ты скупец,

Избыток щедр и простодушен.

С юницей любится юнец,

Но невещественный дворец

Любовью этой не разрушен.

Пришелица, войди в наш дом!

Не бойся, снежная Психея!

Обитель и тебе найдем,

И станет полный водоем

Еще полней, еще нежнее.

Текст опубликован в сборнике «Параболы» (1922), включившем несколько посвященных Юркуну стихотворений и заканчивающемся формально адресованными ему же строчками, в которых Кузмин и смиряется с новой для себя ситуацией, и одновременно как бы уговаривает себя с ней смириться (больно уж они декларативны): «А путь задолго наш судьбой измерен. / Ты спутник мой: ты рус и светлоок».

В Дневнике Кузмина за 21-й год находим запись об этом же: «Ю., бедный, спрашивал, не перестал ли я его физически любить, и что, в случае чего, он может отказаться от Оленьки. Бедный мой». Их тройственный союз продолжался вплоть до смерти Кузмина в 1936 году. (Надо отметить, что жила О. Гильдебрандт не на одной квартире с Кузминым, Юркуном и его матерью, а по другому адресу.)

Конфликты, возникающие у Кузмина с его друзьями вследствие их увлечений той или иной дамой, становились для него ситуацией уже едва ли не болезненной. Можно упомянуть здесь не только союз Кузмина-Юркуна с Гильдебрандт и Кузми-
на-Князева с Глебовой-Судейкиной, но и предшеству ющие им подобные же взаимоотношения его с супружеской парой
С. Судейкиным и О. Глебовой-Судейкиной.

Актриса Ольга Глебова познакомилась с художником Сергеем Судейкиным в 1906 году и в 1907-м вышла за него замуж. Некоторое время на одной квартире с ними (19121913) проживал и Кузмин. «Однажды Ольга, пишет современная исследовательница, случайно обнаружила дневник поэта и не смогла устоять против искушения прочитать его. С той минуты у нее не осталось никаких сомнений насчет чувств, связывав ших двух мужчин. Потрясенная Ольга попросила у мужа объяснений и потребовала, чтобы Кузмин покинул их дом»31. На самом деле отношения Судейкина с Кузминым не были столь прочными, как это могло показаться. Познакомились они
14 октября 1906 года в Театре В. Ф. Комиссаржевской, где Кузмина привлек «молодой англизированный человек», и расстались уже в декабре. Судейкин избегал Кузмина, хотя они не раз и совершали совместно «долгое путешествие с несказанной радостью, горечью, обидами, прелестью» 32. (Видимо, от этого эвфемизма пошло и название романа Кузмина «Плавающие- путешествующие ».) Ответ Кузмина на процитированное в сноске письмо был вполне нейтральным, об этом он делает соответствующую запись в своем Дневнике: «Явилась определенность, пустота, легкость, будто без головы, без сердца... Напишу очень дружески, сдержанно, доброжелательно, не диотимно. Я имею счастливую способность не желать невозможного... Вчера еще я мог броситься из окна из-за него, сегодня ни за что»33. Буквально один к одному все обстоятельства этого расставания из-за женщины были описаны Кузминым в повести «Картонный домик». Через год после свадьбы Судейкин объявил жене, что ее не любит. Каждый из супругов стал жить самостоятельной жизнью. Однако окончательно Судейкин бросил Ольгу лишь в 1916 году, эмигрировав со своей второй женой сначала в Крым, а в 1917-м в Париж34. (Как я упомянул, Кузмин жил с Судейкиными и в период 19121913 годов. Сохранилось письмо к нему О. Глебовой-Судейкиной: «Дорогой Михаил Алексеевич, очень прошу Вас ввиду того, что переезжаю в маленькую квартиру 1-го числа, взять свои вещи мне некуда будет их поставить. Всего хорошего. С. Ю. просил из Парижа передать Вам привет»35.)

Кстати, именно Глебова-Судейкина в одном из ресторанов впервые способствовала знакомству Кузмина с Вс. Князевым, о чем Кузмин 2 мая 1910 года делает соответствующую запись в Дневнике: «Оля вдруг шепчет: «Мих<аил>, уведи Сережу». Оказывается, рядом со столиком сидел один из убийц его отца... Мне очень понравился проходивший Князев. Вдруг он мне приносит две розы от Паллады. Пошел ее поблагодарить. Звала слушать стихи Князева» 36. Уже к более позднему периоду, когда между Князевым и ней начался роман, так трагически закончившийся, относятся воспоминания Кузмина, сравнивающего двух Ольг: «Юр. я совсем не видаю, и у него все больше выступает нравственная распущенность, неделикатность, болтанье и какое-то хамство от влияния О. Н. Она милый человек, но гимназистка и баба, в конце концов... Тот же мелкий и поганенький демонизм, что побуждал Оленьку отдаваться Князеву на моих же диванах, руководит и этой другой Ольгой. Я чуть не застал их [en] flagrant dйlit. Юр. потом, смеясь, рассказал, что она его заставила раздеться, посмотреть, но это делать у меня или нечистоплотность, или ненужный демонизм и издевательство» 37.

Можно полагать, что другой Ольгой, «коломбиной 10-х годов», руководило в этих ситуациях именно уязвленное женское самолюбие, стремление унизить Кузмина, как бы отомстить ему за его же роман с Судейкиным, который, как мы знаем, начался до ее собственного знакомства с будущим мужем38. Поэтому и ее демонстративное заигрывание с Князевым имело целью лишний раз досадить Кузмину, не более (напомню, что Судейкиным она уже была к тому времени оставлена). «Заехал за Всеволодом, пишет Кузмин 11 июля 1912 года. Был у Судейкиных. Приплелся туда Юраша. Поехали в Петергоф <...> Тут Всеволод и Оленька нас покинули и мы их не могли отыскать. Все надулись. <...> В вагоне я пригласил Всев<олода> отужинать, он отказался, но только Судейкины позвали к ним согласился. Я обиделся и начал было объясняться, но он прервал и побежал вперед. <...> Князев не хотел ехать со мною, насилу его стащили» 39. Князев в этой ситуации выступает в виде общего посмешища, что особенно неприятно Кузмину, который справедливо воспринимает поведение Глебовой-Су дейкиной как выпад в собственный адрес и собственное публичное унижение, совершаемое ею же посредством провоцирования его любовника на скорое и столь демонстративное свидетельство пренебрежения Кузминым и его чувствами.

Конечно, Князев любил О. Глебову-Судейкину, посвящал ей стихи и слал пылкие письма, она же лишь снисходила к его чувству, «отдаваясь» ему на чужих кузминских диванах. Ее пренебрежение Князевым, с которым в результате всей этой истории прервал свои отношения и Кузмин, привело к самоубийству юноши. Кстати, еще до того, как выстрелить себе в грудь, будучи в первой неделе января 1913 года в отпуске в Петербурге, Князев посетил Судейкиных, в квартире которых все еще жил и Кузмин, но почувствовал себя чужим и никому не нужным. В письме С. Судейкина Кузмину в Ригу от 5 сентября 1912 года (где поэт гостил у Князева) есть несколько характерных фраз: «Ольга весь день переходит с постели на кушетку, с кушетки на диван и томно вздыхает... В. К. появляется неожиданно и так же неожиданно исчезает, махнули на него рукой <...> Напишите нам еще о Вашем идиллическом житье. Мы за Вас радуемся. Ольга шлет привет Вам и Всеволоду» 39а. Томно вздыхающая Судейкина, напоминая о себе, шлет привет влюбленному в нее Князеву, зная наперед, что уже «махнула на него рукой». Ощущение этой собственной ненужности более всего и травмировало Князева.

Процитирую стихотворение, посвященное им Кузмину: «Я приеду... войду с синим лацканом / В его комнату, полную книг... / Сяду в кресло, быть может, обласканным, / А, быть может, и нет... В один миг / Все мне скажут глаза, осененные / Кружевами прошедших минут... / Разлюбившие или влюбленные / Они мне никогда не солгут... / Не солгут... и покорны и вверены / Обаянью ожившего сна, / Можем снова найти рай потерянный, / Рай, при смутном мерцаньи окна...» Этот текст исчерпывающе характеризует чувства, которые испытывал Князев к Кузмину. «Пример влюбленным. Стихи для немногих» так должен был называться совместный сборник их стихотворений, подготовленный Кузминым в 1912 году (в оформлении
С. Судейкина), который так и не вышел.

Импульсивный Князев не выдержал той ложной ситуации, в которой оказался в силу своей неопытности и простодушия. Что ж, это было время возвышенных молодых людей, «светлых воинов», по определению Кузмина, которые уже через несколько лет почти все погибли в жерле революции и скорой гражданской войны.

В августе 1921 года А. Ахматова и О. Глебова -Судейкина вместе были на похоронах А. Блока (их объединял не только общий любовник композитор А. Лурье, но и общая чисто женская неприязнь к Кузмину). Анна Андреевна вспоминала: «Вторая картина, выхваченная прожектором памяти из мрака прошлого, это мы с Ольгой после похорон Блока, ищущие на Смоленском кладбище могилу Всеволода (1913). «Это где-то у стены», сказала Ольга, но найти не могли. Я почему-то запомнила эту минуту навсегда» 40.

В своей «Поэме без героя» Ахматова попыталась выгородить свою подругу, намеренно исказив сюжет истории и переложив ответственность за гибель Князева на нелюбимого ею Кузмина. На похоронах мать Князева «сказала, глядя Ольге Судейкиной прямо в глаза: «Бог накажет тех, кто заставил его страдать» 41. Безусловно, не приходится говорить о том, что
О. Судейкина согласилась взять на себя вину в гибели молодого поэта. Для нее было легче попытаться увидеть в этом вину Кузмина. Эту версию в сознании потомков в своей «Поэме без героя» и попыталась закрепить Ахматова.

Интересно, что внешне Ольга Гильдебрандт -Арбенина и Ольга Глебова-Судейкина были схожи42, представляя собой, по мнению Ахматовой, как бы классический тип петербургской барышни, несколько манерной и в жестко накрахмаленном туалете. В петербургском Драматическом театре О. Глебова-Су дейкина, переодевшись мальчиком, играла пажа в «Вечной сказке» С. Пшибышевского, а О. Гильдебрандт также играла пажа «в лиловом трико» в Михайловском театре в пьесе А. Дюма-отца «Генрих III и его двор»43 и, по выражению все того же Кузмина, «кисла и дебелела» 44: «Скоро совсем станет тетехой вместо шекспировского мальчонки »45. Именно их мальчико вость, наивность и непосредственность волновали друзей Кузмина, именно с этой мальчиковостью вступал в невольное противоборство поэт. (Можно отметить также, что самым лучшим, по мнению Юркуна, в поэзии Гумилева, его бывшего соперника за сердце О. Гильдебрандт, «было «мальчишеское» начало, жажда экзотики у мальчишки , начитавшегося Майн Рида и Ф. Купера»46. Не столько женщин искали эти нервные и романтичные молодые поэты, сколько друзей, с которыми можно было посмеяться, поболтать, дать волю тому легкомысленному времяпрепровождению, которое было им в силу их возраста и чувств еще так мило и необходимо.)

И если отношения с Судейкиным и Князевым, благодаря их романтичной «коломбине», у Кузмина не сложились (напомню, что, уже будучи в эмиграции, О. Глебова-Судейкина даже шантажировала бывшего мужа, не желая давать ему официальный развод), то характер О. Гильдебрандт оказался более покладистым (кстати, о покойном уже Гумилеве она тосковала тогда столь же искренне, как позже о покойном Юркуне, вполне напоминая известную чеховскую героиню), да и сам Кузмин стал старше (ему было 49) и терпимее. Дружба Кузмина и Юркуна к 21-му году переросла в иную, уже семейную , плоскость: «Конечно, я люблю его теперь гораздо, несравненно больше и по-другому...», «Нежный, умный, талантливый мой сынок...» 47. По всей видимости, именно с этого времени взаимоотношения в этой семье все более стали приобретать вполне традиционную, с точки зрения общества, форму, с раз и навсегда закрепленным за каждым распределением социальных ролей. Собственно, отношения Юркуна и Кузмина трансформировались во взаимоотношения отца и сына. Между ними не было накала страстей Рембо и Верлена (с которыми все еще так настойчиво по инерции их сравнивали). Скорее они выглядели «запущенными мальчиками , которых бросила на произвол судьбы уехавшая строгая тетка!»48

4

Впервые Юркун арестовывается по делу поэта Л. Каннегисера (18961918), застрелившего 30 августа 1918 года председателя Петроградской ЧК М. Урицкого. По этому делу были арестованы многие люди, посещавшие квартиру Каннегисеров, а круг общения поэта был весьма широк, в том числе он был старинным завсегдатаем и кузминского кружка. (Юркун посвятил Каннегисеру рассказ «Двойник».) Обстоятельства ареста можно достаточно точно реконструировать по Дневникам Кузми-
на запись от 31 августа 1918 года: «Я еще спал, слышу шум. Обыск. Начали с Юр. комнаты. Вероника Карловна волновалась. Пью чай. Опоздал в лавку. Вдруг говорит: «Юр. увели». Бегу. Сидит следов[атель], красноармейцы. «Юр., что это?» «Не знаю». Арестовывают, говорят, что ненадолго, недоразумение. Забрали роман и какие-то записки. Я вовек не забуду его улыбающегося, растерянного, родного личика, непричесанной головы. Я не забуду этого, как его глаз в «Селект-Отеле». Сколько страданий ему. И за что? Побежал к Ляндау. Оказывается, Урицкого убил Леня Каннегисер. Отомстил за расстрел Перельцвейга. Все родные арестованы /.../ Посылку не приняли. Нету в списках. Смотрел списки. Нет. Но сколько знакомых
/.../ Горький хлопотать отказался и думает, что я сам сижу».
18 сентября: «Вчера Горький подал Зиновьеву список, там и Юрочка /.../ Слег, еле добился, чтобы Луначарский послал бумагу /.../ Некоторых знакомых Каннегисера уже выпустили». Пробыв три месяца в заключении, 23 ноября Юркун освобождается: «Вдруг Юр. звонит из лавки. Боже мой, Боже мой! Выбежал на крыльцо, смотрю. Идет с красным одеялом, родной, заплетает ножки. Так радостно, так радостно» 49. Переживания Кузмина в связи с арестом Юркуна были выражены позднее в его цикле «Северный веер» в книге «Форель разбивает лед»:

Баржи затопили в Кронштадте,

Расстрелян каждый десятый

Юрочка, Юрочка мой,

Дай Бог, чтоб Вы были восьмой.

Казармы на затонном взморье,

Прежний я крикнул бы: «Люди!»

Теперь я молюсь в подполье,

Думая о белом чуде.

А последняя из процитированных выше дневниковых записей буквально описана в следующем стихотворении того же цикла:

На улице моторный фонарь

Днем. Свет без лучей

Казался нездешним рассветом.

Будто и теперь, как встарь,

Заблудился Орфей

Между зимой и летом.

Надеждинская стала лужайкой

С загробными анемонами в руке,

А Вы, маленький, идете с Файкой,

Заплетая ногами, вдалеке, вдалеке.

Собака в сумеречном зале

Лает, чтобы вас не ждали.

Файка погибшая ко времени написания стихотворения любимая собака Кузмина и Юркуна. Стихотворение это, правда, при всей точности деталей настроение имеет прямо противоположное тому, с которым Кузмин спешил на встречу к другу. Надеждинская улица, рядом с которой Кузмин и Юркун проживали, ассоциируется у него теперь с последним смертным расставанием. Тема ухода Юркуна буквального ли (ареста, расставания) или условного становится для Кузмина навязчивой. Мнительный и верящий в мистику Кузмин, думается, описал в этом стихотворении давние и вполне конкретные воспоминания, превратив их в один из своих снов, который и стал основой стихотворения. Можно сравнить это стихотворение с дневниковым описанием другого, столь же ужасного для него сна, когда к нему в гости приходят покойники во главе с утонувшим Сапуновым (подробности его смерти были описаны выше) и зазывают в свою компанию. Во время этого сна присутствует и Юркун50. Не случайно эта же ситуация, соединяющая умерших Сапунова («художник утонувший») и Князева («гусарский мальчик») с живым еще Юркуном («мистер Дориан»), стала сюжетом «Второго вступления» к книге «Форель разбивает лед»:

Непрошеные гости

Сошлись ко мне на чай,

Тут, хочешь иль не хочешь,

С улыбкою встречай.

...Художник утонувший

Топочет каблучком,

За ним гусарский мальчик

С простреленным виском...

А вы и не рождались,

О, мистер Дориан,

Зачем же так свободно

Садитесь на диван?..

Трансформация радостного чувства обретения (1918) в предсказание скорой разлуки (1925) связана с идеей этого поэтического сборника, ставшего для Кузмина последним. Как отмечал А. Тимофеев в комментариях к поэме «Форель разбивает лед», суть сборника в его автобиографичности, мемуар-
ности, становящейся важной для Кузмина тем более, чем более он от нее публично открещивается. Это подведение жизненных итогов, выраженное в явлении поэту (если понимать буквально) его бывших друзей, заложных покойников (заложные покойники «умершие прежде срока своей естественной смерти, скончавшие ся, часто, в молодости, с к о р о п о-
с т и ж н о ю несчастною и л и н а с и л ь с т в е н н о ю
с м е р т ь ю... К ним же относятся и «наложившие на себя руки» самоубийцы удавленники, утопившиеся и т. п. <...> а также лица, проклятые своими родителями, равно как и пропавшие без вести...»51), и расставании с былыми чувствами и состоянием вечной влюбленности, которое отличало почти все предыдущие кузминские тексты и стереотипы жизненного поведения (если анализировать эти тексты глубже). Эта тема основной композиционный лейтмотив сборника, что сказалось и в стихах, посвященных Юр. Юркуну: устоявшиеся уже после 1918 года отношения стали равносильны умиранию юношеской чувственности и трансформации ее практически в схимничество 52.

Отсюда и, казалось бы, непонятная череда деталей этих стихотворений, имеющих «зашифрованные» ассоциации, к чему Кузмин и стремился. «На улице моторный фонарь...» в дневниковой записи от 14 июля 1923 года Кузмин так поясняет истоки этого образа: «Когда я засветло, но уже в одиннадцатом часу шел домой, очень тоскливо думая о своем положении и своей судьбе, на Надеждинской стоял автомобиль с необыкновенно ярким фонарем, то зажигаясь, то потухая... Этот при дневном свете желтый огонь будто на том свете, безнадежно и необыкновенно сладостно» 53.

Именно как историю взаимоотношений Кузмина и Юркуна следует рассматривать весь этот цикл, не столько посвященный Юркуну, сколько к нему обращенный. Если два из стихотворений этого цикла (упомянутые выше) обращены к нему напрямую, то легко убедиться, что это касается и остальных текстов, прежде всего первого из них, следующего сразу же после вступления:

Персидская сирень! «Двенадцатая ночь».

Желтеет кожею водораздел желаний.

Сидит за прялкою придурковато дочь,

И не идет она поить псаломских ланей.

Без звонка, через кухню, минуя швейцара,

Не один, не прямо, прямо и просто

И один,

Как заказное письмо

С точным адресом под расписку,

Вы пришли.

Я видел глазами (чем же?)

Очень белое лицо,

Светлые глаза,

Светлые волосы,

Высокий для лет рост.

Все было не так.

Я видел не глазами,

Не ушами я слышал:

От желтых обоев пело

Шекспировски плотное тело:

«За дело, лентяйка, за дело».

Уже первые его строки носят игровой и одновременно автобиографический характер: «Персидская сирень» и «Двенадцатая ночь» (по замечанию А. Тимофеева, названия популярных в Петербурге духов. (К духам, как известно, оба не были равнодушны.) Начинается та шифровка контекста, к которой решил прибегнуть автор, утверждая в письме той же О. Гильдебрандт, что эта его книга биографического контекста не имеет вовсе (стихотворение «Баржи затопили в Кронштадте...», которое могло бы сразу быть понято непосвященными и носило «контрреволюционный» характер, в сборнике было заменено точками). Дальнейшее описание героя стихотворения однозначно перекликается с портретом Юркуна по воспоминаниям знакомых: «Высокий. Большелицый. С серыми глазами...» 54 (Ср. со стихотворением «Лесенка», также посвященным Юркуну и также полным биографических моментов: «Слишком черных и рыжих волос берегись: / Русые вот цвет... / Серые глаза, как у друга», и далее «Сухие ноги, / Узки бедра, / Крепка грудь, / Прям короткий нос, / Взгляд ясен... Ты спутник мой: ты рус и светлоок» 55.) То есть перед нами описание первого знакомства поэтов; отсюда становится понятен и «высокий для лет рост», как мы помним, в период знакомства с Кузминым Юркуну не было 18-ти лет. Отсюда и «игровая шифровка» персидская сирень без кавычек означает не только вид духов (зашифрованный), но и буквально время их встречи в начале марта в Киеве (именно большой букет сирени 5 марта 1936 года принес на гроб Кузмину критик Э. Голлербах). Стихотворение закольцовано шекспировской темой Кузмин дважды писал рецензии на постановки комедии Шекспира «Двенадцатая ночь», а «шекспировски плотное тело» эротически откровенное описание своего ощущения от знакомства (ср. у
О. Гильдебрандт, отмечающей, что фигура Юркуна стала «даже более плотной »56, или автохарактеристику самого Юркуна из его частично автобиографического романа «Шведские перчатки» «глаза... серые... широкие плечи, стройная, хотя плотная фигура»57 ). И конечно, «псаломские лани», ср. «как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к тебе» (Пс. XLI, 2; цитируется А. Тимофеевым). То есть происходит закольцовывание не только шекспировской темы, но и темы души. «За дело, лентяйка, за дело» сказано о душе, до этого «сидящей за прялкой»... «придурковато» 58. Таким образом, чувственное начало стихотворения, почти физически передаваемое «желтеет кожею водораздел желаний», вступает в конфликт с возвышенными движениями души, чтобы опять же перейти через физически ощутимое «плотное тело» к светлому чувству влюбленности «не ушами я слышал: / От желтых обоев пело».

Обращаясь в 1925 году к событиям двенадцатилетней давности, поэт, анализируя свои чувства, пытается определить их не только как влечение физическое, которое было в нем очень сильно развито по отношению к Юркуну, но и как начало самой большой и единственной своей любви.

Не рассматривая пока первое и последнее стихотворения цикла (всего он объединяет 7 текстов), можно выстроить следующую логику:

1. Знакомство, то есть стихотворение «Персидская сирень! «Двенадцатая ночь»...» (второе в цикле);

2. Затем период бурного романа-ухаживания, завтраков в ресторане стихотворение «О, завтрак, чок! о, завтрак, чок!..» (третье). В этом тексте упоминается популярный петербург-
ский ресторан «Альбер», находившийся возле Полицейского мостика на Невском проспекте, 18. Ресторан этот получил свое прозвище по имени владельца Альбера Бетана. Официально он назывался «Французский» (иногда его же называли «Бетан»). Этот же ресторан, любимый Кузминым в конце 10-х годов59, упоминается и в другом стихотворении 1922 года «Мы на лодочке катались», формально посвященном О. Глебовой-Судейкиной:

Стал вспоминать я, например,

Что были вёсны, был Альбер,

Что жизнь была на жизнь похожа,

Что были Вы и я моложе...

Посвящение связано с тем, что О. Глебова -Судейкина привезла из Архангельска «хулиганскую» песенку: «Мы на лодочке катались... /Вспомни, что было!



/ Не гребли, а целовались... /Наверно, забыла», которая наложилась на воспоминания Кузмина о случившейся 10 лет назад гибели Н. Сапунова. 11 июня 1922 года Кузмин делает об этих своих ассоци-
ациях соответствующую запись в Дневнике (утонул Сапунов
14 июня60), уточняя: «...вспомнил. И нижегородские леса, и Павлик... и Князев, и Юроч<кино> начало»61 . Так что рассказывает стихотворение, конечно, не о Глебовой -Судейкиной, а о милых сердцу поэта друзьях, и ресторан «Альбер» однозначно ассоциируется у него с ностальгией по прошлой жизни и образом Юркуна («Боже мой, Боже мой! где все? где? Теперь и скромная жизнь, смиренным швейцаром исчезла, даже монастырь, даже нищим. Я не говорю про Альберовскую жизнь...» записывает он в Дневнике 24 марта 1920 года62).

Кончается стихотворение «О, завтрак, чок! о, завтрак, чок!..» ссылкой на оперетту Ф. Легара «Танец стрекоз», рецензию на постановку которой в Михайловском театре Кузмин опубликовал за год до написания «Северного веера» (в 1924 г.). Так что, исходя из логики событий, описано им в этом тексте беззабот ное собственное ощущение конца 10-х годов.

3. Следующее из сюжетных стихотворений цикла «Невидимого шум мотора...» (четвертое) связано непосредственно с вторжением в жизнь Юркуна и Кузмина О. Гильдебрандт:

Готова заплакать от весны незнакомка,

Царица, не верящая своему царству,

Но храбро готовая покорить переулок

И поймать золотую пчелу.

Ломаны брови, ломаны руки,

Глаза ломаны.

«Весенним гостем» называет О. Гильдебрандт М. Кузмин в другом посвященном ей стихотворении. Так что, «Ломаны брови, ломаны руки, / Глаза ломаны» это, по всей видимости, тоже портрет актрисы, столь внешне схожей с шекспировским мальчиком по Кузмину и ребенком по Юркуну. «Золотая пчела» образ, навеянный русоволосым Юркуном. Отсюда же и другие строчки «Распирает муза капризную грудь. / В сферу удивленного взора / Алмазный Нью-Йорк берется...» увлечение кузминской «музы», Юркуна, «американизмами» (в качестве примера можно упомянуть рассказ «Игра и Игрок» и неопубликован ную пьесу «Маскарад слов», действия которых происходят в Америке, а также роман «Туман за решеткой») перешло в прозу и поэзию Кузмина, но ассоциируется по-прежнему с Юркуном. Таким образом, история, рассказываемая автором в цикле «Северный веер», становится очевидной.

45. Последние два стихотворения «Баржи затопили в Кронштадте...» и «На улице моторный фонарь...» мы уже рассматривали.

Так что остаются только первое и последнее, воспринимающиеся как преамбула к истории и ее эпилог жизненный и человеческий опыт, который из этой истории вытекает.

«Северный веер» название цикла и одновременно формальный композиционный прием: семь стихотворений, включенных в этот цикл, можно воспринимать как семь историй, складывающихся (соединяющихся), как и состоящий из семи частей веер, в общее произведение цикл63. Отсюда в заглавном стихотворении «Не иней букв совокупленье!»:

Слоновой кости страус поет:

Оледенелая Фелица!

И лак, и лес, Виндзорский лед,

Китайский лебедь Бердсли снится.

Дощечек семь. Сомкни, не вей!

Не иней букв совокупленье!

На пчельниках льняных полей

Голубоватое рожденье.

Фелица ханша из «Сказки о царевиче Хлоре» Екатерины II, руководительница воспитания Хлора. После известной оды Державина этим именем стали звать и саму императрицу. Так что перед нами история воспитания Фелицей-Кузминым Хлора-Юркуна. Поскольку Екатерина императрица северная, как северная столица Петербург, то и веер становится северным, а сама Фелица оледенелой. (Зима, Кузмин постоянно мерзнет у печки на это его вечные жалобы в Дневнике. По воспоминаниям В. Шкловского, Кузмин «печку затопил первый раз в 1922 году. До этого года к зиме разбивал градусник» 64.) К Екатерине II у Кузмина всегда отношение почти род-
ственное один из его предков, француз Жан Офрень, был любимым актером императрицы.

Но ключевым образом в этом маленьком стихотворении становится образ «лебедя Бердсли», Бердслея, любимого художника Кузмина, который перевел даже два стихотворения Бердслея «Три музыканта» и «Баллада о цирюльнике». Среди тех художников, с кем сравнивал свои рисунки Юркун, также фигурирует Бердслей. Как полагают первые комментаторы Кузмина Дж. Малмстад и Вл. Марков, имеется в виду гомоэротический рисунок Бердслея «Лебединый танец Вафилла» из серии иллюстраций к Ювеналу 65. В посвященном Юркуну стихотворении «Fides apostolika» (1921) описание «воспоминаний» автора практически перекликается с более поздним, цитированным выше, вариантом того же текста: «В кисейной светлой комнате / Пел ангел англичанин... / Вы помните, вы помните / О веточке в стакане, / Сонате кристаллической / И бледно-желтом кресле? / Воздушно-патетический / И резвый росчерк Бердсли!» («Желтый» водораздел желаний, «желтые обои», а в данном случае «желтое кресло».) Рисунок Бердслея, ассоциирующийся у Кузмина непременно с Юркуном, позволяет и тот и другой текст расценить именно как описание первого их знакомства 1913 года.

Но данная история этот роман воспитания, рассказанный нам Кузминым, все же еще и нравоучительна: не случайно же Кузмин сравнивает себя со столь назидательной в размышлениях Екатериной II. Начавшись вполне эротично, взаимоот ношения учителя и ученика, пройдя испытания иной любовью, перерастают во взаимоотношения новые, чуть ли не платонические: «Двенадцать вещее число, / А тридцать Рубикон / ... Корою твердой кроет друг / Живительный росток. / Быть может, в щедрые моря / Из лейки нежность лью, /
Возьми ее она твоя. / Возьми и жизнь мою». Цикл написан в 1925 году, когда Юркуну исполнилось тридцать , а ровно
двенадцать лет назад «вещее число» они впервые познакомились. Зная обязательность Кузмина и его любовь к сти-
хам «на случай», можно предполагать, что стихи были пода-
рены им Юркуну на день его рождения, которое отмечалось
им, как мы помним, 16 сентября (по авторскому списку про-
изведений следует, что написан цикл был именно в сен-
тябре).

Это не просто объяснение в любви. Это более сокровенное исповедальное признание, в котором поэт ставит новые для себя акценты в их взаимоотношениях: переход от эротической чувственности (Бердслей) к осознанию невозможности собственной жизни без Юркуна. Тема эта, отчетливо звучащая уже в Дневнике 1931 года, впервые столь откровенно выражена им в поэтической форме и опубликована в книжке, волею судьбы, как я уже отмечал, ставшей у Кузмина последней.

5

Кузмин и Юркун всегда сторонились политики. Им казалось, что, кто бы ни правил, их лично это касаться не будет. Поэт, которым безусловно считал себя Кузмин, вообще не должен опускаться, по его мнению, до политической ангажированности, страстей и чувств в отношении окружающей его жизни. Эта позиция, сформулированная им в середине 10-х годов, отложила отпечаток на всю дальнейшую судьбу его самого и его окружения. Можно проследить по стихам и дневниковым записям, как настойчиво вторгается страшное окружающее бытие в прихотливое творчество Кузмина, как тема ужаса большевизма становится вполне отчетливо осознаваемой. Это сказывается и на личной жизни более чем аполитичных авторов.

...Арест Юркуна в 1918 году, принесший столько переживаний ему и его близким, знакомство его с О. Гильдебрандт в 1921-м и расстрел в том же году «соперника» Юркуна
Н. Гумилева, прекращение всяческих публикаций после 1923 года, травля Кузмина в прессе 19241926 годов, самоубийство в 1930 году Маяковского, с которым Юркун был близок, сгущающаяся, начиная с 1926 года, атмосфера вокруг Юркуна, Кузмина и людей схожей с ними ориентации... Это та жизненная канва, по которой и на фоне которой проходит практически вся жизнь молодого писателя. (Интересно, что Кузмин в ответ на сетования одного из знакомых на ужасное время воскликнул: «Что вы понимаете! Это время, в котором вы живе-
те, прекрасно, это время всех потерь».) Еще не наступила та волна массовых репрессий, которая вскоре сметет в небытие и самого Юркуна, и весь круг его общения. Но следующий виток трагедии дает о себе знать уже в 1927 году и находит отражение в Дневнике Кузмина: «Перед чаем прибежал похолодевш<ий>, перепуганный Л<ев> Льв<ович> 66, увлек меня в мамашину комнату и на ухо сообщил, что его вызывали в ГПУ и расспрашивали обо мне, кто у меня бывает, я ли воспитал в нем монархизм, какие разговоры велись в 10-летн<юю> годовщину, что, кроме педерастии, связывает его со мною... Я был как во сне... Теперь уже приобретают какую-то понятность и намеки у <В. М.> Ходасевич: что печатать меня запрещено, и странное отхождение многих. Что же будет с Юр<куном>?.. Л<ев> говорит, что агентурный матерьял толстая тетрадь» 67.

К 31-му году относится попытка вербовки Юркуна в осведомители ГПУ. Судя по предыдущей записи, мы можем полагать, что сбор компрометирующих материалов на писателей начался еще в 1927-м (а на Юркуна дело заведено с 1918-го, времени его первого ареста).

В ночь с 13 на 14 сентября 1931 года сотрудники ЛенГПУ произвели обыск на квартире Кузмина и Юркуна, и хотя формально обыск был связан с Юркуном (ГПУ конфисковало его коллекции, рукописи и рисунки), были изъяты и три последних тетради Дневников Кузмина 68. Через несколько дней (31 сентября) Юркуна вызвали в ГПУ и вынудили подписать бумагу, по которой он обязывался быть осведомителем. Показательна следующая запись Кузмина: «Юр. странно как-то ведет себя, будто он тронулся. Конечно, он потрясен и не отошел еще, и боится отходить, опасаясь провокации» 69. И Кузмин, и Юркун после первого обыска подписали бумаги о неразглашении его обстоятельств. Но и после вызова в ГПУ Юркун был принужден к неразглашению беседы. Только 4 ноября он сообщил об этом Кузмину и тот был вынужден срочно выехать в Москву, чтобы через Лилю Брик (в «салоне» которой соседствовали сотрудники ГПУ и литераторы) и В. Менжинского (председателя ОГПУ; Кузмин в 1905 году дебютировал вместе с ним в «Зеленом сборнике стихов и прозы») хлопотать об освобождении Юркуна от данных ОГПУ обязательств: «Юр. немного отходит от своего безумия. Теперь-то я понял, в чем оно состоит. Что его будут тянуть в осведомители...», «Придется ехать в Москву», «Лихачеву Юр. рассказал свою историю, тот... тоже стал сразу глядеть, будто мы «из наших»70. Проведя почти две недели в Москве, Кузмин все же добился освобождения Юркуна от данных им обязательств. Конец года омрачился также арестом и высылкой из Ленинграда близких знакомых Юркуна и Кузмина Хармса, Введенского, Бахтерева.

Сужался круг знакомых. Осенью 1933 года, отчасти, возможно, опасаясь конфискаций, отчасти чтобы поправить материальное состояние (не случайно Гильдебрандт потом уже, в 45-м году, относится к потере имевшихся у нее Дневников Кузмина в том числе и как к потере материальной) и одновременно реагируя на призывы к писателям В. Бонч-Бруевича, директора ГЛМ, Кузмин продает свои Дневники в Литературный музей за 20 тысяч рублей. Время для этого было не самым удачным именно в 19331934 годах в стране начались преследования лиц нестандартной сексуальной ориентации, а в 1934 году это положение было закреплено в Уголовном кодексе СССР. Отчасти это было вызвано борьбой властей с любыми проявлениями нонконформизма (равно как в эти же годы в Германии), отчасти поиском еще одной формы преследования инакомыслящих. Приветствуя новый закон, М. Горький писал в 1934 году (эти слова его уже не единожды цитировались в разных контекстах): «Не десятки, а сотни фактов говорят о разрушительном, разлагающем влиянии фашизма на молодежь Европы ... Укажу, однако, что в стране, где мужественно и успешно хозяйствует пролетариат, гомосексуализм, развращающий молодежь, признан социально преступным и наказуемым, а в «культурной стране» великих философов, ученых, музыкантов он действует свободно и безнаказанно. Уже сложилась саркастическая поговорка: «Уничтожьте гомосексуалистов фашизм исчезнет» 71.

Тысячи человек были арестованы в это время именно по этой причине. Волна самоубийств прошла в Красной Армии. Более чем откровенные Дневники Кузмина вполне могли быть использованы и для выявления лиц подобного нестандартного поведения. Именно тогда они были затребованы для изучения заместителем начальника секретно-политического отдела ГПУ и возвращены обратно на хранение (не полностью) лишь 5 марта 1940 года (через шесть с лишним лет). Некоторые исследователи предполагали, что, передав свой Дневник в государственный архив, М. Кузмин, таким образом, мог стать «убийцей (в метафизическом, разумеется, смысле) своего любимого друга»72. Располагая сейчас материалами Дела на Ю. Юркуна, мы можем однозначно полагать, что дневниковые записи Кузмина к трагической судьбе Юркуна отношения не имеют.

В 1934 году (год смерти от туберкулеза К. Вагинова) врачи поставили Кузмину диагноз: грудная жаба. По их заключению, лечение было невозможным. Они давали поэту еще два года жизни. В феврале 1936 года его положили в Куйбышевскую (бывшую Мариинскую) больницу. Как вспоминала Ахматова, «его простудили, забыв закрыть форточку. В день смерти к нему пришел его приятель, Юркун, они долго разговаривали, в заключение К. сказал: «Теперь остались только детали». Когда Юркун одевался в гардеробе, ему сообщили, что К. умер»73. Сам Юркун писал в личном письме, что «Михаил Алексеевич умер исключительно гармонически всему своему существу: легко, изящно, весело, почти празднично... Он четыре часа в день первого марта разговаривал со мной о самых непринужденных и легких вещах; о балете больше всего. Никакого страдания, даже в агонии, которая продолжалась минут двадцать» 74.

Второй, и последний, арест Юркуна приходится в ночь с
3 на 4 февраля 1938 года. Уже нет в живых Кузмина, еще в мае 1934 года умер Менжинский (в марте 1938 года расстрелян заместивший его Ягода кстати, по обвинению в отравлении Менжинского; 8 декабря 1938 года смещен Ежов и вместо него приходит Л. Берия). Юркун вместе со своей матерью Вероникой Карловной Амброзевич (ум. 1938), жившей все эти годы с ними в одной квартире и ведшей хозяйство, становится наследником Кузмина (мать владелицей наследия, а сын душеприказчиком): «Март и Апрель прошли, как в бреду. Мою престарелую мать и меня три раза вызывали в суд, и, наконец,
29 апр<еля> последняя инстанция признала нас в правах наследства» 75. Собственно, некому уже хлопотать о нем. Да и время столь изменилось, что любые хлопоты вряд ли могли бы помочь (хотя и помогли они арестованному по этому же делу
И. Андроникову его отец служил когда-то вместе с Кировым). То, что Юркун в любом случае был бы арестован, вполне понятно. Причиной ареста всегда мог служить хотя бы его отказ быть осведомителем. А. Солженицын отмечает, что среди арестованных и
4 «Вопросы литературы», № 6
сосланных в ГУЛАГ всегда был большой процент «отказавшихся стать осведомителями НКВД».

Однако Юркуну странным образом «повезло»: в НКВД он проходит по так называемому «писательскому» делу созданию антикоммунистических писательских групп в составе ЛО Союза писателей, одну из которых возглавлял якобы Н. Тихонов, другую Б. Лившиц. «...В продолжение ряда лет группирую перевальцев Тагер, Куклин, Берзин, Н. Чуковский, а также писателей Стенич, Спасского, Маргулис, Франковского, Губер, Жирмунского, Оксмана, Выгодского, Юркуна», доложил «Лившиц»... Тихонов в ответ назвал «своих»: Заболоцкого, Корнилова, Дагаева, Ахматову и «формалистов» Эйхенбаума и Степанова...» 76 так формировались будущие списки репрессированных ленинградских писателей сотрудниками НКВД. Юркун, которого так неохотно некоторые коллеги признавали за писателя, оказался в последние месяцы жизни в компании вполне достойной. По Делу Лившица № 35610
37 г. (арестованного за три месяца до Юркуна 24 октября 1937 г.) вместе с ним были арестованы также В. Стенич, В. Зоргенфрей, С. Дагаев, Е. Тагер. Всего по этому Делу было «выявлено» 75 участников (интересно, что «руководитель» контрреволюционеров Н. Тихонов арестован не был). 20 сентября 1938 года Юрий Юркун «за участие в антисоветской правотроцкистской террористической и диверсионно-вредительской организации» осужден к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение «немедленно», то есть в ночь на 21 сентября 1938 года. Юркун был расстрелян одновременно с теми же Стеничем, Лившицем, Дагаевым, Зоргенфреем. Как полагалось в таких случаях, родственникам погибших было сообщено, что осужденные приговорены к «десяти годам заключения без права переписки». Уже после расстрела а именно 8 октября 1938 года НКВД были изъяты из квартиры Юркуна его рукописи и принадле жавшие ему кузминские архивы (мать Юркуна умерла весной того же года, когда сын был в заключении. Неизвестно, знал ли он о ее кончине или нет...).

Много позднее А. Ахматова заметила о Кузмине: «Смерть его в 1936 году была благословением, иначе он умер бы еще более страшной смертью, чем Юркун, который был расстрелян в 1938 году»77. Эти слова перекликаются со словами, сказанными на похоронах
Кузмина Юркуном о том, что «смерть была для него избавлением от страданий» 78. Ахматова не предполагала, а достоверно знала, что говорила. В 50-х годах она проходила свидетельницей по делу о посмертной реабилитации
Б. Лившица и была знакома с некоторыми материалами следствия. А в этом Деле существовал и примечательный документ своего рода план работы НКВД, в котором под графой «устанавливается» (имелась в виду причастность к антисоветской деятельности) помимо других ленинградских писателей на втором месте значилась и она сама. Точно так же, как под графой «умер» фигурировали Кузмин и Вагинов , по версии НКВД (и судя по допросным листам) бывшие соучастниками расстрелянных.

Последние дни жизни Юркуна вполне можно представить по мемуарам арестованного в это же время Заболоцкого: «Допросы начинались ночью, когда весь многоэтажный застенок на Литейном проспекте озарялся сотнями огней и сотни сержантов, лейтенантов и капитанов госбезопасности вместе со своими подручными приступали к очередной работе. Огромный каменный двор здания, куда выходили открытые окна кабинетов, наполнялся стоном и душераздирающими воплями избиваемых людей... Часто, чтобы заглушить эти вопли, во дворе ставили тяжелые грузовики с работающими моторами» 79.

13 февраля 1946 года О. Гильдебрандт пишет последнее письмо Юркуну: «Юрочка мой, пишу Вам, потому что думаю, что долго не проживу. Я люблю Вас, верила в Вас и ждала Вас много лет. Теперь силы мои иссякли. Я больше не жду нашей встречи. Больше всего хочу я узнать, что Вы живы и умереть. Будьте счастливы. Постарайтесь добиться славы. Вспоминайте меня. Не браните. Я сделала все, что могла... Я думала о Вас все время. Я боялась и запретила воображать себе реальную жизнь, реальную встречу. Но я молилась о Вас, вспоминала Ваше гадание и свой и Ваш гороскоп... Мама продала пианино и купила для Вас отрез Вашего любимого коричневого оттенка. Я перештопала все Ваши носки и накупила новых целый чемодан...» 79а

Юрия Юркуна не было в живых уже восемь лет.


Творческое наследие Юркуна весьма неравноценно. В значительной мере это вызвано тем, что практически все произведения, написанные им в послереволюционное время, то есть в период его творческой зрелости, были конфискованы НКВД и неизвестны читателям и исследователям. Среди «пропавше-
го» его роман «Туман за решеткой», воспоминания о Маяковском и Кузмине, пьесы, рассказы, стихотворения. Большинство критиков, рецензировавших произведения Юркуна в периодике тех лет, были настроены к нему крайне недоброжелательно. И все же, несмотря на это, некоторые из них отмечали талант молодого писателя: «Несомненно, литературное дарование присуще г. Юркуну. Его наблюдения своеобразны, зорки, порой свидетельствуют об умении разобраться в переживаниях неглубоких, но сложных. Признаться, совсем незначительно то, о чем повествует г. Юркун, но повествование его читается с интересом. Значит, автор в известной степени владеет тайной заворожить читателя, ввести его в свой мир...» (В. Х о д а с е-
в и ч, [Рецензия]. «Северные записки», 1914, декабрь,
с. 177). На мнение критиков безусловно негативное влияние оказало именно протежирование писателя молодого писателем более зрелым, М. Кузминым. Уже сам по себе факт этого протежирования отвлек их от анализа достоинств самих литературных произведений. Юркун воспринимался в этой ситуации лишь как спутник Кузмина, «призванный оттенять пикантно своеобраз ную репутацию своего метра». Именно эта не вполне справедливая оценка заслонила творчество Юркуна его же собственным образом, перенеся на его произведения тот якобы легкомысленный оттенок их отношений, который был вынужден терпеть на себе всю свою жизнь сам писатель (напомню запись Кузмина об Юркуне 1924 года: «Эротическое к себе отношение считает обидным вроде скотоложства, находит любовные мои стихи такими общими, что могут относиться к кому угодно»80 ).

Из того, что дошло до нас, в первую очередь выделяется роман «Шведские перчатки» (1914) первое из опубликованных произведений Юркуна и, пожалуй, наиболее ценное. В предисловии к нему тот же Кузмин отмечает литературные истоки книги «дальних родственников Юркуна можно искать в Лесаже, Стерне и Диккенсе, с которым автора «Шведских перчаток» роднит еще сентиментальный юмор и особая любовь к детям и старикам». Это роман о детстве и юности героя, которого зовут Иосиф (напомню, что именно таково реальное имя Юркуна). Действие романа начинается в маленьком польском городке (критика отметила польские речевые обороты автора, которые тогда и могли восприниматься как излишние, но при современ ном прочтении кажутся вполне естественными и даже, к счастью, вполне далекими от попыток нарочитой стилизации). Юркун повествует о взаимоотношениях Иосифа с родителями, увлечении юноши театром и его первых актерских опытах. На фоне тех незначительных событий, которыми живет провинциальная театральная труппа, с которой путешествует герой, происходит и его становление, первые любовные переживания и увлечения, сыновья привязанность к администратору труппы «дяде Бонифацию». «В трех пьесах я играл женские роли и в одной молодого человека» подобная почти дневниковая интонация романа заставила некоторых критиков серьезно считать его дневником автора, что безусловно ошибочно, хотя автобиографи ческие истоки книги очевидны. Знакомый с Юркуном К. Сомов записывает в дневнике свое мнение об этом романе: «Вечером пришел Валечка и Нурок, принесли мне «Шведские перчатки» Юркуна, книгу, которая им очень понравилась своей молодостью, искренностью и наблюдательностью ... «Шведские перчатки» интересный документ это в сущности юношеский дневник искренний и нежный... Вероятно, это будет единственная его книга»81.

На протяжении романа видно, как меняется авторская интонация и речь героя, как бы «подделывающегося» вначале под речь провинциального четырнадцатилетнего мальчика (это происходит даже с некоторым перебором, при чтении не покидает чувство, что повествование ведется от лица мальчика и вовсе восьмилетнего), далее становящаяся вполне зрелой и самостоятельной. Поскольку книга написана от первого лица, то весьма трудно отделить авторскую интонацию от интонации героя. Отношение автора к происходящему скорее ска
зывается не в речевых характеристиках, а в тех решительных композиционных ходах и точно подмеченных деталях, которые, даже будучи отнесены к герою, могут принадлежать исключительно автору. В качестве примера можно привести сцену, когда «дядя Бонифаций», поскользнувшись, падает с поезда, следующего на полной скорости из Вильно в Киев. Практически без размышлений Иосиф бросается следом за ним в морозное ночное нечто. Уверенно написанная сцена эта не только соответствует характеру автора (однажды в Петербурге он столь же моментально бросается в воду, чтобы спасти тонущую девочку, не думая о своем единственном приличном костюме, поступок, совершенно не вяжущийся с его обликом «денди»), но и показывает умение всего в нескольких фразах передать и страх одиночества, и безрассудство, и преданность героя близкому человеку. Неожиданность поступка вполне флегматичного и застенчивого юноши одновременно как бы предопределяет и его дальнейшие любовные увлечения и объясняет предыдущие чувственные безрассудства. Эта же сцена является и композиционным центром романа, призванным отделить первую часть книги, в которой герой переживает детские увлечения, от дальнейших перипетий судьбы пусть влюбчивого и пылкого, но уже зрелого и самостоятельного человека.

Фактически это еще одна история становления достоевского «подростка», что оказалось характерно для литературы 10
20-х годов периода смешения классовых сословий, мировой и гражданской войн, которые способствовали появлению в жизни и литературе «нового» молодого человека, крестьянина, рабочего или мещанина, теряющего привычную среду пребывания (и воспитания) и служащего вследствие этого формированию нового постдворянского класса. Как мы понимаем, процесс этот был решительно остановлен уже в конце 20-х годов.

Юркун действительно привнес в прозу свой «польский акцент», но главное, его герой все тот же юноша с «низшим» образованием и возвышенными чувствами, который позже убедительно был вырисован в «Циниках» А. Мариенгофа, повестях Р. Ивнева, «Романе с кокаином» М. Агеева, а еще позднее в «Городе Эн» и «Шуркиной родне» Л. Добычина (в «Шуркиной родне», правда, действует вовсе крестьянский пристанционный мальчик, однако и он, в сущности, перекати-поле, сорванное с мест голодное и опухшее крестьянское дитя). Безусловно, роман Юркуна имеет и вполне конкретные литературные истоки помимо тех, на которые указывал Кузмин. И прежде всего это «Мелкий бес» Ф. Сологуба, отчасти и сам Кузмин с его «Крыльями» (1906) и «Ваниной родинкой» (1912). Нельзя согласиться с мнением некоторых из современных Юркуну критиков, нашедших в романе влияние кузминских «Приключений Эме Лефеба». Объединяющая оба эти произведения тема молодого человека, увлекшегося более зрелой женщи-
ной, единственное, что и есть общего в данных книгах. Показательно, что уже одним этим сравнением критики стремились «усреднить» произведение Юркуна, снизив его до уровня «подражания» и не удосужившись даже проследить реальную схожесть мотивов Юркуна с другими вполне очевидными произведениями тех лет.

Сравнивая же «Шведские перчатки» Юркуна с «Мелким бесом» Сологуба, легко выявить откровенные переклички. Юному Иосифу Юркуна только исполнилось четырнадцать лет, в этом же «нежном» возрасте находится и Саша Пыльников. Оба юноши весьма схожи с девушками. Если для Сологуба схожесть Пыльникова с девушкой становится главной сюжетной линией романа, то Юркун использует ее для того, чтобы через «призму» этой мальчиковой женственности показать историю становления своего героя. Даже внешне герой Сологуба схож с героем Юркуна: «Смуглый, стройный, что особенно было заметно, когда он стоял на коленях спокойно и прямо... с высокой и широкой грудью, он казался... совсем похожим на девочку» (Сологуб) и «Немного длинные ноги, но это отчасти хорошо, талия выше! Она у меня довольно стройной уж и в то была время...», «вам очень идет женское платье» (Юркун). Но прежде всего общность героев заметна в фабуле книг и в одной и в другой описывается первое сексуальное чувство героев, их взаимоотношения с дамами куда как старшими (годящаяся в матери у Юркуна «пани Амброзия» и вполне зрелая и бойкая барышня Рутилова у Сологуба). Своего рода сексуальная
толерантность героев (можно сравнить сцену гулянья юного Иосифа после очередной премьеры: «Помню еще какую-то отдельную комнату... кто-то обнимал, целовал меня... но я даже уверенно не мог сказать, что это была женщина» и побег с театрального маскарада Саши Пыльникова, одетого в японское кимоно: « Эге, да ты мальчишка! сказал он шепотом, чтобы не слышал извозчик. Ради бога, бледный от ужаса, взмолился Саша. И его смуглые руки в умоляющем движении протянулись из-под кое-как надетого пальто к Бенгальско-
му») не что иное, как попытка самоидентификации авторов этой прозы.

И в той и в другой книге театр, тяга к переодеванию олицетворяют стремление мальчиков к свободе, к раскрепощению. Причем как в метафизическом, так и в буквальном смысле: Иосиф бежит вместе с театральной труппой из родного города; Саша Пыльников сам живет один, без родных, в чужом городе, фактически являясь таким же беглецом. Избавление от возрастных комплексов (излишней стеснительности, даже робости) и лишение девственности «с помощью» артисток (барышня Рутилова у Сологуба играет роль точно такой же артистки, что и «пани Амброзия» у Юркуна) также связано у героев с комплексом ассоциативных понятий «театр свобода», объединяющим оба романа.

Автобиографический контекст, который характерен для «Шведских перчаток» Юркуна, имеет первоочередное значение и для романа Сологуба. Суть его не в том, что Сологуб работал преподавателем в гимназии и так же, как и его герой Саша Пыльников (кстати, как и Юркун), рано потерял отца, но в том, что Сологуб решал в романе помимо эстетических и социальных задач задачи этические пробуждение чувственности и вызванное этим пробуждением смещение нравственных и сексуальных стереотипов поведения. «Самый лучший возраст для мальчиков, говорила Людмила, четырнадцать пятнадцать лет. Еще он ничего не может и не понимает по-настоящему, а уже все предчувствует, решительно все» эти вложенные в уста девушки размышления принадлежат, конечно же, самому Сологубу. Он выступает в романе сразу в трех обра-
зах мальчика Пыляева, барышни Рутиловой и сумасшедшего преподавателя (мужчины ) Передонова.
Барышне Рутиловой снится знаменательный сон: «Она сидела высоко, и нагие отроки перед нею поочередно бичевали друг друга. И когда положили на пол Сашу, головою к Людмиле, и бичевали его, а он звонко смеялся и плакал, она хохотала, как иногда хохочут во сне, когда вдруг усиленно забьется сердце, смеются долго, неудержимо, смехом самозабвения и смерти». В цикле дневниковых стихотворений, описывающих любовь Сологуба к порке, писатель не единожды раскрывал свои эмоции на этот счет: «Мне никак не отвертеться. / Чтоб удобней было сечь, / Догола пришлось раздеться, / На колени к маме лечь, / И мучительная кара / Надо мной свершилась вновь, / От удара до удара / Зажигалась болью кровь». Именно процесс порки автора мальчиками (реже матерью) ассоциировался у него с эротическим чувством, что отмечали в свое время и его критики (в черновиках описание процесса порки занимало у Сологуба до трети всего объема произведения). Таким образом, мазохический комплекс автора выражен в этом романе достаточно откровенно. По-
добного рода тенденции к изменению устоявшихся в обществе понятий о нравственности того или иного поступка или поведения характерны не только для Сологуба. Но именно они оказали безусловное влияние на Юркуна.

Нет нужды говорить, что Сологуб принадлежал к кругу общения Кузмина. И этот его роман был в числе обсуждаемых произведений в кузминском окружении. Впервые опубликованный отдельным изданием в 1907 году (через год после «Крыльев», хотя первая незаконченная журнальная публикация «Мелкого беса» относится к 1905 году), к 1914-му он перестал восприниматься литературной новинкой и в период знакомства Кузмина с Юркуном уже не казался столь актуальным. Несмотря на это в статье «Говорящие» Кузмин ставит Сологуба и Юркуна в один ряд, отмечая тем самым схожесть мотивов их творчества.

Кстати, схожесть образа Вани Смурова из кузминских «Крыльев» с юркунским Иосифом тоже очевидна. Причем перекличка эта ощущается и в полемичности названий обеих книг. Герой Кузмина, обнаружив нестандартность собственных увлечений и все же полностью отдавшись им, как бы получает в награду крылья (слово становится с этих пор чуть ли не нарицательным по отношению к этого рода любви). «Шведские перчатки», по Юркуну, буквально возможность как бы незаметно впитывать этими перчатками окружающую грязь, которая вдруг разом на них проступает. Однако в воспоминаниях современни ков упоминается, что «шведские перчатки» одновремен но и любимая часть туалета людей с известными наклонностями, встречающихся друг с другом в Петербурге 1913 года на набережной Фонтанки недалеко от клодтовских коней:
«Это Пьеро с картин Сомова, только в демисезонных пальто и без фейерверка. Конечно, у всех «шведские перчатки» 82. Так что Юркун вдруг становится в позу морализатора, давая своей книге именно такое, понятное для современников название.

Примечательно, что, рисуя своего героя, Кузмин непроизвольно описал внешность самого Юркуна так, как описывали ее другие современники: «...круглое лицо с румянцем, большие серые глаза, красивый, но еще детски припухлый рот и светлые волосы... высокий и тонкий мальчик», «высокое, гибкое тело с узкими бедрами». То есть это был тот условный идеал красоты, к которому стремился Кузмин все предшествующие годы и который в конце концов оказался для него возможным.

«Крылья» Кузмина, «Мелкий бес» Сологуба, «Шведские перчатки» Юркуна романы во многом автобиографические. Поэтому совпадения, которые можно в них обнаружить, обусловлены не только взаимным влиянием этих романов друг на друга, но и тем, что герои книг суть герои своего времени, то есть характерные типажи этого «своего» времени. Поэтому и параллели между ними и их создателями естественны и легко угадываемы. В той же статье «Говорящие» Кузмин, размышляя о «Детстве Люверс» Пастернака, отмечает, что это «рассказ о детстве. За последние годы, не считая А. Франса «Маленький Пьер», в русской литературе детством усиленно занимались
(«Детство» Горького, «Детство Никиты» А. Толстого, «Котик Летаев» Белого, «Младенчество» Вяч. Иванова, «Шведские перчатки» Юркуна)»83 .

Дневниковость и открытость первой книги Юркуна, а также отсутствие в ней нагромождения излишних аллюзий и мистических образов (что отличает уже последующие его произведения) придают «Шведским перчаткам» ту бесхитростность, которая, вкупе с незамысловатостью сюжета и простодушием героя, делает произведение характерным образцом прозы этих
лет.

Пожалуй, говоря об этом романе Юркуна, нельзя не упомянуть и о стихотворении Кузмина «Шведские перчатки». Как видим, Кузмин не только написал предисловие к этой книге (в свое время он же рекомендовал ее издателю) и высоко оценил ее в своих статьях, но и выразил свои чувства по отношению к ней в поэтической форме:

Картины, лица бегло-кратки,

Влюбленный вздох, не страстный крик,

Лишь запах замшевой перчатки,

Да на футбольной на площадке

Полудитя, полустарик.

Как запах городских акаций

Напомнит странно дальний луг,

Так между пыльных декораций

Мелькнет нам дядя Бонифаций,

Как неизменный, детский друг.

Пусть веет пудрой по уборным

(О, дядя мудрый, не покинь!),

Но с послушаньем непокорным

Ты улыбнешься самым вздорным

Из кукольнейших героинь.

И надо всем, как ветер Вильны,

Лукавства вешнего полет.

Протрелит смех не слишком сильно,

И на реснице вдруг умильно

Слеза веселая блеснет.

Стихотворение это можно считать вполне описательным почти дословный пересказ сюжета. Отмеченная Кузминым пре-
данность героя этого автобиографического романа своим близким в данном случае «дяде Бонифацию» явилась косвенным прообразом их дальнейших отношений. Ценивший прозу Юркуна Кузмин отнюдь не был малодушен в своих оценках, и его эмоции навряд ли были бы выражены в поэтической форме тоже, если бы он, как предполагали современники, редактировал этот роман. Лукавство и сентиментальность характери-стики, которые относятся даже не к самому этому произведению или его автору, а к той прозе, которую писал Юркун. И я бы даже отметил, что сентиментальность в ней куда как преобладала над лукавством.

7

Последующие тексты Юркуна значительно более изощренны. В них уже отчетливо влияние несколько мистической прозы Гофмана или фантазийных театральных повествований Диккенса. Именно это отличает его повести «Дурная компания» и «Клуб благотворительных скелетов». То же можно сказать и о ряде рассказов писателя. Это понятно, если вспомнить, что первый роман был опубликован Юркуном в девятнадцать лет и только позже он сумел отдать дань всевозможным литературным влияниям. Последние из известных текстов Юркуна (рассказы «Софья-Доротея», «День в балетном училище») отчасти напоминают легкостью повествования и языковой простотой его первый роман и говорят о том, что Юркун наконец определился в литературе как писатель с собственной темой и интонацией, а отнюдь не только как близкий к Кузмину человек и адресат лирических посвящений последнего и его же дневниковых записей.

«...Я прочел Вашего причудливого и чудного Пичунаса (герой повести «Дурная компания». А. Ш.), который, конечно, ближе и роднее мне сегодняшней и вчерашней, майской и мартовской, Московской и Петроградской, временной и местной и потому, разумеется несовременной, ведущей сомнительное существованье (появляется, не составляя явленья) «художественной» прозы... писал Юркуну 14 июня 1922
года Борис Пастернак, повестью которого «Детство Люверс» (1922) так восхищались в окружении Кузмина. Я почти убежден, что Вам порывистая определенность, экспрессионизм, выразительная расправа с содержаньем, туго и лично накапливаю щимся, жизненно мечтательным etc. сродни и по душе»84. Так что можно полагать, что и западные «влияния», которыми были отмечены последующие за «Шведскими перчатками» произведения Юркуна, были характерны не только для него одного, но и для ряда других литераторов, работавших в 1030-х годах. Впрочем, «выразительная расправа с содержаньем», судя по всему, интересовала Юркуна только в ранней молодости. Его более поздние и зрелые рассказы вполне традиционны. Им присуща та же емкость и лаконичность, что и первому роману. Да и автобиогра фические моменты позволяют иногда провести параллели между рассказами и судьбой самого писателя (как это было и в случае романа). Так, два рассказа «Поезд стоит сорок минут» и «Софья-Доротея» вообще имеют схожую фабулу, причем она перекликается с сюжетными линиями романа «Шведские перчатки». В нем автор рассказывает о взаимоотношениях своего героя с женщинами старшими и более опытными, нежели он, причем с артистками. Однако в рассказе «Поезд стоит сорок минут» этот сюжет перевернут. Не женщина на этот раз бросает своего возлюбленного, а он ее. Автором движет желание спустя некоторое время в рассказе проанализировать возможное развитие той ситуации, которая была описана в романе. «Давно, давно она выписала к себе в Варшаву того белокурого мальчика, любовника ее юности, из того поместья, в котором сама детские годы провела простой девушкой...» Выросший любовник становится известным художником, уезжает в другой мир, это может быть мир Петербурга, или Лондона, или Нового Света. Пожилая женщина регулярно приезжает на маленькую провинциальную станцию, поезд на которой делает остановку «на сорок минут», надеясь его случайно встретить. Выросший и обрюзгший «мальчик», посвятивший свою жизнь «искусству», мимоходом встречается с ней, чтобы потом уже навсегда покинуть. Но женщина она еще сохраняет в памяти образ именно того давнего мальчика. Герои живут как бы в разных плоскостях. Автор обращается в рассказе к прежнему чувству своей влюбленности в зрелую и красивую женщину старших лет (Иосиф из «Шведских перчаток»), но мстит ей. То есть осуществля ет то, что не мог осуществить в юности. Мстит за использование пользование своей любви, молодости и невинности демонстративным презрением к чувствам стареющей графини. В более позднем рассказе «Софья-Доротея» он обращается к той же ситуации, но рассказывает как бы ее предысторию: бедная девушка становится кастеляншей в графском доме и вызывает к себе из деревни своего белокурого мальчика-любовника. Героиням и первого и второго рассказа присущи одновременно и хищно-женские чувства к мальчику, и материнские. И в одном и в другом тексте женщин волнуют лишь их собственные эмоции, а мальчик лишь жертва их угасающей чувственности, некий мифический образ. Не женщина, становящаяся жертвой мужчины, а, наоборот, мужчина, становящийся жертвой женщины, именно этот конфликт можно считать основным для прозы Юркуна.



1 Всеволод К н я з е в гусар, близкий друг Кузмина, стрелявший в себя из браунинга в Риге 29 марта (ум. 5 апреля) 1913 года после полугодичной размолвки с Кузминым. Причиной размолвки был роман Князева с О. Глебовой-Судейкиной.

2 Запись об этом случае есть в Дневнике Кузмина от 14 июня 1912 года: «Наконец пришел Сапунов и стал сердиться и ссориться. Решили поехать кататься. Насилу достали лодку. Море как молоко. Было не плохо, но когда я менялся местами с княжною, она свалилась, я за нею, и все в воду. Погружаясь, я думал: неужели это смерть? Выплыли со стонами. Кричать начали не тотчас. Сапунов говорит: «Я плавать-то не умею», уцепился за Яковлеву, стянул ее, и опять лодка перевернулась, тут Сапунов потонул, лодка кувыркалась раз 6. Крик, отчаянье от смерти Сапунова, крики принцессы и Яковлевой ужас, ужас... В лодке новые рыдания о Сапунове. Все время я думал: «Боже, завтра приедет милый Князев, а меня не будет в живых!» в кн.: Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, М., 1996, с. 174. Примечательно, что Сапунов был крайне суеверным, всегда боялся утонуть, такую смерть ему предсказала гадалка, он даже опасался переезжать Неву на пароходе. В Териоки (ныне Зеленогорск) он приехал вместе с Кузминым для подготовки программы карнавала , который предполагалось устроить в белую ночь на берегу Финского залива с балаганами, аттракционами и ряжеными. Когда в сумерках взяли по инициативе Сапунова лодку для катания, то художницы (Яковлева, Бебутова и Назарбек) гребли, Кузмин читал свои стихи, а Сапунов лежал на корме и пил шведский пунш. Женщины устали грести и решили поменяться местами... Как записал в своих дневниках А. Блок: «Меня звали по телефону в Териоки Кузмин, Сапунов и К╟, желающие устраивать в Петров день «Карнавал». Все идет своим путем. Скоро все серьезное будет затерто, да и состоится ли еще?», и далее: «Под тяжелым впечатлением... поехал в Териоки... После спектакля мы опять прошли чуть-чуть по берегу моря, в котором лежит тело Сапунова...» (Александр
Б л о к, Собр. соч. в 8-ми томах, т. 7, М.Л., 1963, с. 150, 151). Тело Сапунова было найдено только две недели спустя возле Кронштадта.
3 «Н. Сапунов. Стихи, воспоминания, характеристики», М., 1916.

4 Владислав Х о д а с е в и ч, Колеблемый треножник. Избранное, М., 1991, с. 352. По словам Ходасевича, А. Чеботаревская утопилась, не выдержав психологически той ситуации, когда власти то разрешали, то отказывали ей с мужем в отъезде за границу.
5 Рюрик И в н е в, Встречи с М. А. Кузминым. В кн.: Рюрик И в н е в, Избранное, М., 1988, с. 545. Здесь и далее курсив мой. А. Ш.

6 В. К о н д р а т ь е в, Портрет Юрия Юркуна. В кн.: Юр.
Ю р к у н, Дурная компания, СПб., 1995, с. 8.

7 Т а м ж е.
8 М. К у з м и н, Дневник 1921 года. Публ. Н. Богомолова и
С. Шумихина. «Минувшее. Исторический альманах», 13, М.СПб., 1993, с. 465, 464, 494.

9 Юр. Ю р к у н, Шведские перчатки. Роман в 3-х частях с предисловием М. Кузмина, Пб., 1914; Ю. Ю р к у н, Дурная компания. Рисунки Ю. Анненкова, Пг., 1917; Юр. Ю р к у н, Рассказы, написанные на Кирочной ул., в доме под № 48, Пг., 1916. См. также: сб. «Петро-градские вечера», кн. 3, Пг., 1914; сб. «Часы. Час первый», Пг., 1922;
сб. «Абраксас», № 13, Пг., 19221923.

10 «Минувшее», 13, с. 458.
11 О. Г и л ь д е б р а н д т, М. А. Кузмин. Предисл. и коммент. Г. Морева. В сб.: «Лица: биографический альманах», 1992, № 1, с. 286.
12 В. М и л а ш е в с к и й, Вчера, позавчера... Воспоминания художника, М., 1989, с. 164.
3 «Вопросы литературы», № 6
13 В. М и л а ш е в с к и й, Вчера, позавчера... Воспоминания художника, с. 208.

14 А. Э т к и н д, Содом и психея. Очерки интеллектуальной истории Серебряного века, М., 1996, с. 215.

15 Официальная справка Управления КГБ по Ленинградской обла-
сти. В сб.: «Михаил Кузмин и русская культура ХХ века», Л., 1990, с. 244.

16 «Минувшее», 12, 1993, с. 440.
17 О. Н. Г и л ь д е б р а н д т, О Юрочке. В кн.: Юр. Ю р- к у н, Дурная компания, с. 458.

18 Ср. с посвященными Юркуну строками Кузмина: «Пьянит и нежит девственный пушок».
19 О. Н. Г и л ь д е б р а н д т, О Юрочке, с. 75.

20 Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, с. 180.

21 О. Н. Г и л ь д е б р а н д т, О Юрочке, с. 460.
22 Подробнее в сб.: «Художники группы «Тринадцать». Из истории художественной жизни 19201930-х годов». Вступ. статья и сост.
М. А. Немировской, М., 1986.
23 М. К у з м и н, Дневник 1931 года. Вступительная статья, публикация и примечания С. Шумихина. «Новое литературное обозрение», № 7 (1994), с. 170, 172.

24 Можно считать, что в «Крыльях» Кузмин развернул любимую идею Платона: любовные взаимоотношения плодотворны лишь тогда, когда влюбленный не ограничивается физической близостью с возлюбленным, но старается развить его лучшие наклонности.

25 М. К у з м и н, Условности. Статьи об искусстве, Пг., 1923, с. 177.

26 T. N i k o l's k a y a, Эмоцианалисты. В сб.: «Russian Literature», 1986, vol. XX, № 1, с. 6170.
27 Она дочь заслуженного артиста Императорских театров Николая Федоровича Арбенина (настоящая фамилия Гильдебрандт) и актрисы Глафиры Викторовны Пановой, также выступавших на сцене Алексан дринского театра.

28 Подробнее этот эпизод рассмотрен в ст.: Р. Т и м е н ч и к, Рижский эпизод в «Поэме без героя» Анны Ахматовой. «Даугава», 1984, № 2. Самоубийство В. Князева является одной из сюжетных линий «Поэмы без героя» А. Ахматовой, называвшей Князева «драгунским Пьеро».
29 О. Н. Г и л ь д е б р а н д т - А р б е н и н а, Гумилев. Публ. М. Толмачева, прим. Т. Никольской. В сб.: «Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография». СПб., 1994, с. 458462.

30 В кн.: Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, с. 230.
31 Элиан М о к-Б и к е р, «Коломбина десятых годов...». Книга об Ольге Глебовой-Судейкиной, Париж СПб., 1993, с. 44. Как известно, С. Судейкин виделся с Кузминым 3 декабря 1906 года и подарил ему картонный домик, а на следующий день без предупреждения уехал в Москву вместе с О. Глебовой, настойчиво навязавшейся к нему в спутницы, в результате чего она была даже уволена из своего театра за прогул. Кузмин не мог предполагать, что случилось, пока не получил в канун Рождества следующую записку от Судейкина: «Дорогой Михаил Алексеевич, мое долгое молчание мне кажется извинительным. Теперь, совершенно спокоен и счастлив, шлю Вам привет. Я женюсь на Ольге Афанасьевне Глебовой, безумно ее любя. Желаю Вам, дорогой друг, счастливо встретить праздники, если бы Вы приехали, мы были бы очень рады». Тут же была сделана приписка: «Шлю привет поэту, будем друзьями. Приезжайте. О. Глебова». Так что о «непонимании» О. Глебовой ситуации, в которую она столь активно «вмешалась», говорить не приходится. Скорее всего исследовательницей изложена здесь версия, автором которой является сама О. Судейкина. Кузмин был тогда «в положении, близком к смерти», как писал С. А. Ауслендер («Новое литературное обозрение», № 3, (1993), с. 130). Тема этих взаимоотношений нашла отражение в цикле стихов М. Кузмина «Прерванная повесть» и повести «Картонный домик», стихотворениях «Эпилог» и «Несчастный день»: «Быть в том же городе, так близко, близко / И не видать, не слышать, не касаться, / Раз двадцать в день к швейцару вниз спускаться. / Смотреть, пришла ль столь жданная записка».

32 В кн.: Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, с. 122.
33 В кн.: Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, с. 117.

34 Вторая жена С. Судейкина Вера Артуровна де Боссе (Шил-линг), после Судейкина жена композитора И. Стравинского. Ее ро-
ману с Судейкиным М. Кузмин посвятил «Чужую поэму» (1916)
(см.: Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил
Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, с. 196).

35 «Новое литературное обозрение», № 7 (1994), с. 217. В 1913 году С. Судейкин работал в Париже над декорациями очередной премьеры дягилевского Русского балета «Трагедия Саломеи» в постановке Бориса Романова.

36 Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, с. 165. С. Судейкин был сыном начальника Петербургского охранного отделения и инспектора секретной полиции
Г. П. Судейкина, главного из организаторов разгрома подпольной организации «Народная воля», убитого в 1883 году с помощью одного из завербованных им революционеров (Ч. Р у д д, С. С т е п а н о в, Фонтанка, 16: политический сыск при царях, М., 1993, с. 98101). Примечательно, что Князев был в обществе одной из самых скандальных красавиц Петербурга Паллады Богдановой-Бельской, известной своим «гомерическим блудом» по характеристике Ахматовой, «мерзким блядством» по определению Кузмина. Записи о ней есть в многочисленных мемуарах современников, в том числе и Кузмина. В начале 10-х годов ее имя связано с рядом самоубийств, один из влюбленных в нее молодых людей застрелился под ее портретом, другой вызвал ее на свидание на улицу и тут же застрелился на ее глазах. Князев познакомился с ней в феврале 1910 года, менее чем за месяц до знакомства с Кузминым. Поведенческий стереотип окружавших Палладу молодых людей сказался и на его судьбе.

37 «Минувшее», 12, с. 471.

38 Процитирую выдержки из графологического исследования почерка О. Глебовой-Судейкиной: «Большая чувствительность, исходящая более от нервов и кожного покрова, чем от сердца ... Живой, раздражительный, мстительный нрав. Свойственна обидчивость во всех ее проявлениях... она умеет скрывать свое истинное лицо под вполне умиротворяющей внешностью, которая вместе с тем совершенно не соответствует действительности» (Элиан М о к-Б и к е р, «Коломбина десятых годов...»,
с. 154155). Эта характеристика перекликается с мнением о ней
М. Добужинского «какая-то пустая внутри, мертвая» («Новое литературное обозрение», № 7 (1994), с. 218).

39 Цит. по кн.: Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, с. 177.

39а М. К у з м и н, Стихотворения. Пьеса. Переписка. Публ.
А. Тимофеева. В сб.: «Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1990 год», СПб., 1993, с. 58.
40 Анна А х м а т о в а, Сочинения в 2-х томах, т. 1, М., 1990,
с. 355.

41 Р. Т и м е н ч и к, Заметки о «Поэме без героя». В кн.: Анна А х м а т о в а, Поэма без героя, М., 1989, с. 8.

42 Это совпадение отметил и А. Кушнер, предполагающий, что этих «девочек, похожих на шекспировских мальчиков... влечет постель мужчин-гомосексуалистов, они себя идентифицируют с античными мальчиками, выбирают ту же роль» («Новый мир», 1996, № 5, с. 207).

43 В сб.: «Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография», с. 432.

44 «Дебелела» не только О. Гильдебрандт. По воспоминаниям
А. Шайкевича, уже в 1922 году (через 10 лет) О. Глебова-Судейкина была «женщиной с пышными, белыми плечами». Какой уж тут «мальчик»! («Новое литературное обозрение», № 7 (1994), с. 214).

45 «Минувшее», 12, с. 471.
46 О. Н. Г и л ь д е б р а н д т. О Юрочке, с. 459.

47 «Минувшее», 13, с. 481, 507.

48 В. М и л а ш е в с к и й, Вчера, позавчера..., с. 148.

49 Г. М о р е в, Из истории русской литературы 1910-х годов: К биографии Леонида Каннегисера. «Минувшее», 16, 1994, с. 145146; «Уцелевший обломок» потонувшей эпохи: из дневниковых записей Михаила Кузмина». Публ. С. Шумихина в «Независимой газете» (7.03.1996). Как утверждал на допросе Каннегисер, он убил Урицкого «не по постановлению партии или какой-либо организации, а по собственному побуждению, желая отомстить за... расстрел своего друга Перельцвейга, с которым он был знаком около 10 лет». Каннегисер был деятельным членом подпольной террористической организации (см.: «Минувшее», 16, с. 145). Можно отметить также, что его брат, Сергей, позже застрелившийся, принимая наравне с Леонидом участие в революционной деятельности, был одновременно и осведомителем ЧК
(т а м ж е, с. 137).
50 См.: Н. Б о г о м о л о в, Вокруг «Форели». В кн.:
Н. А. Б о г о м о л о в, Михаил Кузмин: статьи и материалы, М., 1995, с. 176177.
51 Д. К. З е л е н и н, Очерки русской мифологии. Вып. 1. Умершие неестественною смертью и русалки, Пг., 1916, с. 1; цит. по: М. К у з- м и н, Арена. Избранные стихотворения, СПб., 1994, с. 438.

52 Можно упомянуть еще один скоротечный роман Кузмина с Львом Раковым (19041970), который Кузмин переживал в конце 1923
1924 годов, но ко времени написания цикла «Северный веер» уже завершившийся. Ему посвящены цикл «Новый Гуль» и несколько стихотворений. Ср.: «Но все мне кажется, что я лишь тень / Ловлю ненастоящими руками» в адресованном Ракову стихотворении «Намек на жизнь, намеки на любовь...».
53 Цит. по: А. Т и м о ф е е в, Семь набросков к портрету
М. Кузмина. В кн.: М. К у з м и н, Арена, с. 2223.
54 Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, с. 283.

55 Кстати, одно из первых гимназических любовных переживаний Кузмина было связано с его романом с одноклассником, немцем, который был белокур, светлоглаз и широколиц. Отсюда поведенческий стереотип писателя.

56 О. Н. Г и л ь д е б р а н д т, О Юрочке, с. 456.

57 Т а м ж е, с. 29, 123.

58 Можно сравнить с известными строчками Н. Заболоцкого, написанными спустя 33 года: «Не позволяй душе лениться! Держи лентяйку в черном теле...» Как известно, Кузмин был дружен со многими обэриутами. С Заболоцким он познакомился в Издательстве писателей, где Кузмин печатал свою последнюю книгу «Форель», а Заболоцкий первую «Столбцы», «и оба друг другу очень понравились» («Воспоми нания о Н. Заболоцком», М., 1984, с. 407). Н. Заболоцкий «любил стихи Михаила Кузмина, вспоминает уже другой мемуарист, и был вхож в его дом. После одного посещения Кузмина Н. А. рассказал, что разговор был живой и интересный, но старый поэт так странно заглядывал в глаза, что становилось неловко. «Так мы смотрим в глаза девуш-
кам...» (т а м ж е, с. 116). Существенно, что и то и другое стихотво рения были написаны поэтами в зрелом возрасте Кузмину было 53 года, Заболоцкому 55. Для Н. Заболоцкого это был последний год жизни, и он переживал свою последнюю молодую любовь, для М. Кузмина время написания итоговой поэтической книги и тоже любовных переживаний по отношению к более молодому человеку. Так что эту поэтическую перекличку можно считать вполне сознательной.

59 Возможно, этот ресторан, просуществовавший до начала 10-х, был любим Кузминым потому, что в него, как и в находившийся ранее по этому адресу (угол Большой Морской и Невского) ресторан Лейнера, разрешалось брать с собой «через черный ход» молодых людей студентов и курсантов, что не допускалось в других респектабельных заведениях. То есть к нему по наследству перешла легкомысленная репутация ресторана Лейнера.
60 См. сноску 2.

61 М. К у з м и н, Арена, с. 410. Можно сравнить с текстом и другого стихотворения М. Кузмина, посвященного О. Гильдебрандт в 1930 году, в котором также фигурирует по отношению к ней схожий образ: «Все равно ты будешь, молодея, / В золотые рощи залетать», то есть золотые рощи, в которых всегда золотые шмели.

62 Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил Куз-
мин: искусство, жизнь, эпоха, с. 235.
63 По сообщению Дж. Малмстада и Вл. Маркова, у Кузмина был веер «из семи створок, покрыт лаком, сделан из слоновой кости и страусиных перьев». Эти комментаторы и А. Тимофеев приводят и иные ассоциативные примеры, связанные с образом веера, в том числе название журнала «Веер» (1911), в котором был опубликован один из текстов Кузмина.
64 М. К у з м и н, Арена, с. 25.

65 Т а м  ж е,  с. 456457.
66 Л. Л. Раков.
67 Н. Б о г о м о л о в, Литературная репутация и эпоха. В кн.: Н. А. Б о г о м о л о в, Михаил Кузмин: статьи и материалы, с. 65.

68 Подробно это освещено в статье С. Шумихина «Три удара по архиву Михаила Кузмина». «Новое литературное обозрение», № 7 (1994).

69 Т а м ж е, с. 181.

70 Т а м ж е, с. 182183.
71 М. Г о р ь к и й, Пролетарский гуманизм. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 27, М., 1953, с. 238; статья была одновременно напечатана
23 мая 1934 года в «Правде» и «Известиях ЦИК СССР и ВЦИК».

72 А. Т и м о ф е е в, Семь набросков к портрету М. Кузмина, с. 35.

73 М. Б у д ы к о, Рассказы Ахматовой. «Звезда», 1989, № 6,
с. 81.

74 «Михаил Кузмин и русская культура ХХ века», с. 242243;
23 января 1908 года увлекшийся мистикой Кузмин делает в Дневнике запись: «Пришел Леман, говорил поразительные вещи по числам, неясные мне самому... Проживу до 53 л., а мог бы до 627, если бы не теперешняя история. Безумие не грозит». Обращение к мистике было вызвано безответной влюбленностью в юнкера В. А. Наумова
(Н. Б о г о м о л о в, Автобиографическое начало в раннем творчестве Кузмина. В кн.: Н. А. Б о г о м о л о в, Михаил Кузмин: статьи и материалы, с. 128).

75 Письмо Ю. И. Юркуна Е. В. Терлецкой и В. А. Милашевско-
му. «Михаил Кузмин и русская культура ХХ века», с. 242;
М. Кралин упоминает о «судебном процессе, на котором интересы Юрочки защищал <...> адвокат Оскар Осипович Грузенберг», который «не без блеска убедил судей в том, что Юрочка был... сыном Михаила Алексеевича, прижитым последним от его матери...» (М. К р а л и н, История одной фотографии. «Риск», 1995, № 1).
76 Э. Ш н е й д е р м а н, Бенедикт Лившиц: арест, следствие, расстрел. «Звезда», 1996, № 1, с. 95.

77 Н. С т р у в е, Восемь часов с Анной Ахматовой. В сб.: Анна А х м а т о в а, После всего, М., 1989, с. 257.
78 Письмо Э. Ф. Голлербаха Ю. Юркуну. В сб.: «Михаил Кузмин и русская культура ХХ века», с. 236.

79 Н. З а б о л о ц к и й, История моего заключения. В кн.: Николай З а б о л о ц к и й, Столбцы, СПб., 1993, с. 459460.

79а В сб.: «Михаил Кузмин и русская культура ХХ века», с. 247248.
80 Н. А. Б о г о м о л о в, Джон Э. М а л м с т а д, Михаил Куз-
мин: искусство, жизнь, эпоха, с. 248.
81 «Константин Андреевич Сомов. Письма. Дневники. Суждения современников», М., 1979, с. 142, 143.
82 В. М и л а ш е в с к и й, Вчера, позавчера..., с. 38.

83 М. К у з м и н, Условности. Статьи об искусстве, с. 160.
84 Письмо Б. Пастернака Ю. Юркуну. «Вопросы литературы», 1981, № 7, с. 228229.
85 Элиан М о к-Б и к е р, «Коломбина десятых годов...», с. 190.

86 Т а м ж е, с. 59.

87 Р. Т и м е н ч и к, Ольга Глебова-Судейкина: первое приближе-
ние. «Новое литературное обозрение» № 7 (1994), с. 215. (Цитата из ст.: С. Г о р о д е ц к и й, Трагедия художника (О Судейкине). «Кавказское слово», 26 июня 1918 года.)

87а Юрий А н н е н к о в, Дневник моих встреч. Цикл трагедий, в 2-х томах, т. 1, М., 1991, с. 127.
88 Можно, кроме многих других, напомнить и стихотворение Ахматовой 1913 года, ей посвященное, которое так нравилось
Блоку: «...Иль того ты видишь у своих колен, / Кто для белой смерти твой покинул плен?»

 

Версия для печати