Rambler's Top100
Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 1996, №6
И. РОДНЯНСКАЯ
Критики о критике


Журнальный зал Вопросы Литературы

Ирина РОДНЯНСКАЯ

Если говорить о вещах второстепенных, даже мелочных, то замечу, что недавно мне открылось неожиданное преимущество критика «журнального» перед критиком «газетным». Вытекает оно как раз из главного недостатка толстых ежемесячников из их неповоротливости, длительного цикла подготовки каждого номера. Будь я рецензентом, имеющим свой плацдарм в ежедневном или еженедельном издании, обозревателем, приватизировавшим какую-то газетную площадь, я, судя по остроте моих реакций на разные газетные подвохи и незаслуженные, как часто мне кажется, оплеухи, только бы и делала, что на этой, родимой печатной полосе выпускала бы пар по тому или иному мимолетящему поводу. И у меня а свои темпы и ресурсы я знаю не оставалось бы времени и сил на вещи более долгосрочные, больше всего интересующие.

Но живу я в медленном ритме журнала или того заторможенней. И, соответственно, хочу здесь задуматься о культурных проявлениях, накатывающих на нас постепенно, исподволь, хотя и неотвратимо.

Под этим углом зрения мне стало казаться, что никакой специально «газетной» критики, о которой последнее время столько говорят и пишут, попросту нет. Наша так называемая газетная критика не что иное, как общий симптом наступающей эпохи, только уловленный газетами раньше, чем фундаментальными временниками. Наталья Иванова в своей статье «Между» («Новый мир», 1996, № 1) подметила, что для критиков эпохи уходящей для Л. Аннинского, И. Золотусского было бы трагедией писать, не рассчитывая на «отдаленного» читателя, адресуясь не столько к нему, своему, хоть и неведомому, сколько друг к другу. Для новой критики это не трагедия, а норма, эта критика принципиально не рассчитана на адресата, обретающегося за пределами литературного истеблишмента. Такой круг изначально предполагается весьма узким, состоящим из лиц, с которыми можно объясняться, обозначая, скажем, персоналии инициалами С. К., И. Р., Н. И. и пр., легко опознаваемыми лишь теми, кто варится в невместительном котелке центральной периодики. Далее, одно вытекает из другого, эта новая критика отличается повышенным чувством корпоративности. Андрея Немзера, без чьего имени не обходится ни один разговор на затронутую тему, противники его пера упрекают в том, что у него нет некоей ведущей идеи, с которой можно было бы полемизировать по существу. Думаю, у него есть сумма весьма дорогих ему идей, но среди них особое , подчеркну, место занимает идея корпоративного долга и корпоративной этики. Он неизменно и остро ощущает себя внутри цеховой литературно-критической корпорации, где надо поддерживать (уж коли выпала такая миссия!) определенный положительный тонус, одергивать нарушителей, высмеивать невежд... В системе ценностей, на которые была ориентирована критика последних двух веков, это действительно новая ценность или, вернее, ценность, по-новому выдвинутая вперед. Косвенно она свидетельствует о том, что критика, так сказать, «филологизируется», замыкается на соображения «при тексте» и перестает быть фактором культурного сознания в широком смысле слова.

Скажу кое-что о себе лично, чтобы не создалось впечатления, что я сужу обо всех этих сдвигах со стороны, приняв невозмутимую позу. Себя я ощущаю скорее критиком-дилетантом, не исполняющим обязанностей слежения за всеми фазами и извивами литературного бытия; пишу же в силу природной потребности письменно артикулировать впечатление от поразившего меня (в том или ином смысле) предмета искусства. И, не будучи по-настоящему впряжена в воз, названный Владимиром Ивановичем Новиковым практической критикой (в чем признаю и вину свою, и
беду), я ощущаю меньшую зависимость от «проблемы адресата», чем от источника впечатлений. Тем не менее любой отклик на написанное, долетевший из внелите ратурной среды, ценится мною на вес золота. Когда по выходе своей статьи «Гипсовый ветер» я получила от читателя открытку с одной только строчкой: «А что должно было быть в примечании под № 9?» (сноска, оказавшаяся пропущенной при наборе), я ходила именинницей, хотя к этому лаконичному отклику не было добавлено ни одного доброго слова. Отсюда заключаю, что принадлежу к старому типу критиков, адресовавшихся таинственной «общественности»...

В связи с этим немного из области, нареченной неблагозвучным именем «культурология». Сейчас я нахожусь под впечатлением от только что прочитанной работы петербургской исследовательницы Марии Виролайнен «Структура культур-
ного космоса русской истории» (в сборнике «Пути и миражи русской культуры», СПб., 1994). На эту работу мне указали
Сергей Бочаров и Валентин Непомнящий, при несходстве многих собственных позиций равно высоко ее оценившие, и я благодарна им за находку. Не то чтобы я узнала нечто совершенно для меня новое, но сильный классифицирующий ум автора способствовал порядку и в моих мыслях. Зачитаю вступительные строки этого исследования, в которых звучит подлинная экзистенциальная тревога в противовес шаблонным заверениям, что литература, дескать, продолжается, вслед за
ней и критика, и вообще, нас не станет, но все останется. Итак:

«Мы стоим на грани крупнейшего слома времени, крупнейшей качественной трансформации культуры... процесс обновления... примет столь кардинальный характер, что люди, об-
ретшие зрелость в 3070-х гг. XX века...» (заметьте: отсчет ведется не привычно, не от «шестидесятников», смыслоразличающий ум Виролайнен устроен по-другому) «...и еще являющиеся «носителями культуры», окажутся в роли того «естественного человека», глазам которого цивилизация предстанет как немыслимая диковина... очень скоро весь мир будет по-новому различен, в нем будут проведены другие границы, в нем будут выделены другие объекты, и это неминуемо
повлечет за собой другой способ существования человечества. «Пароход современности» вновь отчаливает от того берега, где мы стоим... независимо от индивидуальной или коллективной человеческой воли происходит... трансформация мироздания». Я не берусь доказывать, что это верно, но чувствую: так оно и есть. Смею предпо-ложить, что «на берегу» вместе с многими дорогими нам вещами остается любая критика, и «газетная», и «журнальная». Критика как таковая прощально машет вослед уходящему пароходу.

Чтобы не быть совсем уж голословной, вкратце опишу маршрут, который привел Виролайнен к столь радикальным выводам. Впрочем, историкам русской культуры он достаточно знаком. Допетровская эпоха эпоха «канона». Мирообъясняющий канон нормативно не сформулирован, но начертан, что называется, в сердцах, а реализуется в слове при воззрении на конкретный образец, парадигму. Потом наступает XVIII век, нормативная эпоха забвения канона и главенства парадигмы, чему соответствует государственная эстетика классицизма. Третья эпоха «словесная», наш XIX век. Слово освобождается от служения канону и парадигме и становится единственной инстанцией, стоящей над непосредственной жизнью (отсюда небывалый прежде авторитет словесности). Так допетровская четырехуровневая культура (канон парадигма слово жизнь) «съеживается» сначала до трех-, а затем до двухуровневой. Словесность как своего рода сакральную реальность равно чтут и наши идеалисты-гегельянцы-шеллингианцы, и наши «революционные демократы», одинаково Чернышевс кий и Достоевский, Гоголь и Писарев. А дальше, утверждает Виролайнен, кончается и словесная эпоха «пароход отчаливает». (Тут она, словно сивилла или пифия, невнятно пророчит нам эпоху «непосредственной жизни», эпоху одноуровневую, физически-вещную.)

Так вот, «третья» эпоха, на мой взгляд, кончилась еще до революции, на отрезке серебряного века (и не имеет решающего значения то обстоятельство, что она была на время карикатурно реставрирована идеологическим тоталитетом). Эмблемой соответствующих перемен в критике тут можно счесть великолепную «Книгу отражений» Иннокентия
Анненского. В ней предмет разбора художественный текст едва ли не впервые перестал приниматься за вместилище истины (или лжи), а критик перестал быть его толкователем, посредником и авгуром. Здесь писатель и критик впервые сомкнулись в некоем обмене инициативами. Граница между ними пала, так сказать, в обе стороны, писатель и критик отразились друг в друге. Крайний и показательный этап того же движения это когда французские деконструктивисты пишут романы, иллюстрирующие их же доктринальные выкладки, становясь тем самым писателями и критика ми на одном игровом поле. А круговой взаимообмен ролями в академической, университетской среде Запада, особенно США: преподаватель литературы пишет роман, на него откликаются коллеги, которые в свою очередь пишут романы... etc., такой круговорот веществ за заборами филологических заповедников давно уже вошел там в обычай. Мы движемся к тому же, только не на территории кампусов.

Параллельный сдвиг: спор идей сменяется спором оценок, с идеями мотивированно не связанных. Как персона, подзадержавшаяся в «словесной» эпохе, я в спорах этого рода не хотела бы, а главное не умею участвовать. Для меня не наделен никаким дифференцирующим смыслом, никакой надличной значимостью тот факт, что Андрей Немзер любит и хвалит
А. Слаповского, презирая писательство А. Варламова, Павел же Басинский любит и хвалит Варламова, пренебрегая Слаповским. Конечно, у меня, читателя, есть свое мнение на сей счет: Варламова я несколько предпочитаю Слаповскому, но я не знаю, из каких побуждений мне, уже в качестве критика, следовало бы сопоставлять это мнение с двумя вышеприведенными, откуда мне позаимствовать горячности, присущей обоим конфликтующим сторонам.

Оценки, замкнутые на личный вкус, даже наилучший, и на взаимоотношения в тусовке, даже самой представительной и благопристойной, не являются в моих глазах фактом критической деятельности. Это скорее (быть может, весьма полезная) работа по дегустации, труд ранжирования, схожий с организацией конкурсов; процедура упорядочивания литературной панорамы, где внешней аудитории будет интересен только готовый ответ: кто какое место занял и кем
слывет.

Так мало осталось критиков, которые пылко защищают нечто большее, чем свое пристрастие, что я готова восхититься Еленой Иваницкой с ее неподдельной ненавистью к Господу Богу. Она на стенку полезет, лишь бы доказать, что никакого Бога нет и, значит, Честертон с Льюисом зануды, а наш Григорий Петров постмодернист с прищуром, не верящий ни в сон, ни в чох, ни в вороний грай. Отрадно сознавать, что у нее есть какая-то не ситуативная цель, хотя будущее все равно не за ней и не за такими, как она.

Вот маленький сюжет, иллюстрирующий разницу между критиками «словесной» и «постсловесной» эпох. Когда я работала над энциклопедической статьей о Каролине Павловой, мне попался истребительный отклик на книжку ее стихов Варфоломея Зайцева. По шельмующей лексике, издевательским передержкам и т. п. рецензия эта чрезвычайно походила на заметку Вячеслава Курицына о поэте, устаревшем, как в свое время Каролина, в глазах нового поколения, о Владимире Соколове. Общность манер была так разительна, что у меня даже сложился в уме фельетон «Эволюция наоборот. От Зайцева к Курицыну» с эпиграфом из мандельштамовского «Ламарка» (хоть я и понимаю, что недозволенный это прием использование «звериного» и «птичьего» корней в человеческих фамилиях, что это запретный переход на «личности»). Но как ни соблазнительно позлословить по поводу сходства, куда важней, куда показательней различие. В. Зайцеву нужно было свалить старый, «прогнивший» строй вместе с его метафизикой, он искренне ненавидел эту идеалистическую, дворянскую, прекраснодушную, риторическую поэзию, его литературная злость была частью общеценностной позиции, у него была сверхзадача. Для Курицына же В. Соколов оказался просто подвернувшейся под
руку мишенью в персональном тире; тут всего лишь игра, должно быть, куда более невинная, чем в случае с Зайцевым, этой столбовой вешкой по пути к 1917 году, но зато менее значи-
мая.

В ожидании того, во что все-таки выльется обещанная «постсловесная эпоха», остается ухватиться хотя бы за безобманный якорь информации. Мне уже как-то приходилось говорить о хорошем зарубежном примере типе рецензирования на страницах лондонской «Time's Literary Supplement». Наша газета «Сегодня» при ежедневном обилии высказываний обо всех родах и видах искусства информации дает меньше, потому что авторы соответствующей полосы чрезвычайно озабочены я бы сказала, озабочены в духе Льва Аннинского задачами эссеистского самовыражения. А вот кого бы я назвала лучшим рецензентом века (ведь сейчас в ходу такие номинации), так это Александра Блока. Насколько старомодны и излишни сегодня «лиловые бездны» его публицистической прозы, настолько же образцовы и по сю пору информативны его рецензии, даже внутренние, даже писавшиеся после революции ради отчетности, ради куска хлеба. В них есть все, что требуется от рецензии: ввод в содержание вещи и ее оценка на основании твердых, удобопонятных критериев, вежливый лаконизм без кокетливых логических скачков.

Вот тот островок, на котором, когда вокруг шумят воды времени, постоять бы критике да поосмотреться, что дальше. А что будет дальше, я, например, не знаю.

Ст. Рассадин. Добавлю два слова о том же, о чем говорила Роднянская, об аудитории, о корпоративности читателя, к которому обращается критик. Тут ведь тоже существует ну не скажу «трагическое», скорее трагикомическое или просто комическое заблуждение: то, что кажется некоей свободой от широкого читателя и тому подобного, на деле оборачивается рабской и довольно унизительной зависимостью. В принципе каждый из нас, кто серьезно относится к своему делу, думает о читателе но о каком? Я очень люблю фразу Сэлинджера о том, что, когда выступаешь где-то, всегда надо знать, что в зале сидит одна толстуха со спущенными чулками, которая понимает все-все. Для нее и стоит говорить, стоит писать. Ясно, что толстухи может не быть, но надо ее придумать. В конце концов наша работа, если, говорю, относиться к ней достаточно самоуважительно, но без избытка этого свойства, попытка собрать вокруг себя единомышленников. Их может
быть два, пять, десять, может не быть, во всяком случае, они могут не подавать голоса, но когда они есть, когда дают о себе знать, это дополнительное счастье. Дополнительное премия, добавка, десерт, а не основное счастье. Когда же начинается корпоративное обращение, немедленно возникает опасность закрепощенности, отдачи самого себя в рабство. То, что сейчас скажу, не имеет особого веса, потому что, кажется, ни разу не держал в руках газеты «Коммерсантъ-Daily», но в «Общей газете» прочел интервью с Николаем Климонтовичем, который выступает в «Коммерсанте» как рецензент, обслуживающий, по его словам, «новых русских». Это было интервью камердинера... Я не хочу браниться: камердинер (или метрдотель) почтенная должность, он во фраке, в белых перчатках, а уж манеры должны быть лучше, чем у хозяина, просто это другая работа. И, по-моему, очень многое из того, что сейчас происходит в критике, то, что кажется абсолютным раскрепощением от читателя, от задач, от критериев, на деле часто связано с унижением собственного достоинства.