Дмитрий БАК
Сначала несколько реплик вслед уже прозвучавшим выступлениям. Серго Ломинадзе упомянул статью М. Л. Гаспарова о мандельштамовских «Стихах о неизвестном солдате» (№ 16 «Нового литературного обозрения»). Увидеть в выводах Гаспарова инвективу, обвинение, брошенное Мандельштаму за сочувствие советской власти, возможно только при некотором, так сказать, специальном желании. Гаспаров ведь говорит совсем о другом. Перед интерпретатором стояла задача, которая прежде никем даже не была внятно сформулирована: проследить на конкретном текстовом материале живой процесс рождения одного из самых загадочных стихотворений Мандельштама. Гаспаров скрупулезно сопоставляет семь последовательно созданных поэтом редакций, выстраивает для каждого ассоциативного ряда понятий (свет, скорость и т. д.) траекторию смыслового развития. Нельзя пройти мимо ошеломляющего своей очевидностью вывода: ни одна из редакций «Стихов о неизвестном солдате» не представляет собою истины в последней инстанции. Мы
имеем дело не с рядом попыток наиболее внятно реализовать некий заранее известный замысел, но с кристаллизацией замысла непосредственно в материи стиха. Движение от «Апокалипсиса к агитке» усмотрено Гаспаровым не в смене жизненных настроений затравленного, доведенного до отчаяния поэта, но в конкретном стихотворном тексте.Мандельштам, по Гаспарову, стремился претворить происходящие в России события в подобающих стилистических формах. Это не компромисс с властью, а трагедия: ее пережили (или не пережили) Блок, Белый, Пастернак, Маяков-ский... Та же коллизия присутствует и в мандельштамовской оде Сталину, в которой поэт не только и не просто наступает на горло собственной песне, замаливает грехи. Иначе как объяснить строки, скорее способные вызвать раздражение властей предержащих, нежели их снисхождение («Гляди, Эсхил, как я рисуя, плачу...» и т. д. и т. д.).
Следующая реплика по поводу подборки «литературных дневников» в том же номере того же журнала. Кажется, это была не вовсе мертвая идея: дать несколько разных точек зрения на литературные и окололитературные события прошлогоднего сентября. Конечно, никакой претензии писать доморощенную «историю литературы» девяностно пятого года у меня и в мыслях не было (отвечаю здесь только за свой текст). Вся подборка только сырой материал для этой самой истории: регистрация каких-то встреч, разговоров, споров. Что же до размолвки с Курицыным она не выдумана. И странно мне слышать те самые инвективы, которые я означенному мэтру постмодерна уже высказал в том самом тексте, о котором идет речь.
Да, академическое литературоведение не знает «неинтересных» тем, не терпит дешевых эффектов; да, «традиционные» лите-
ратурные и литературоведческие журналы («Вопросы лите-
ратуры», «старое» «Литобозрение» и иже с ними) продолжают жить. Безусловно, их должен читать всякий, кто желает пре-
тендовать на минимальную компетентность... О чем же
спор?О премии «Антибукер», скоропалительно присужденной «Независимой газетой» Алексею Варламову. Мое ироническое отношение к этому
проекту, высказанное печатно, было неверно истолковано. Допустим, я ничего не имею против Варламова (sic!), допустим, что учредители новоявленной премии правы: чем больше хороших и разных грантов и прочих материальных вспомоществований бедствующим литераторам, тем лучше. Но включать в название премии префикс «анти» простота, которая хуже воровства. Как насчет «антинобелевской» или «антигосударственной»? Что за дешевое стремление непременно опередить на несколько часов решение Букеровского комитета, вручить счастливому лауреату на один (!) доллар больше?! За всем этим суровая проза: абсолютная непродуманность самой концепции новой премии. Ведь что получается: раз Владимов с Варламовым увенчаны диаметрально противоположными наградами, прикажете теперь воспринимать их как литературных антагонистов? Явный абсурд! Думаю, что и новое наименование, предложенное для той же премии («Братья Карамазовы»), мало проясняет суть дела. Впрочем, если вручать ее по нескольким номинациям, то можно, пожалуй, объединить литераторов всех направлений и ориентаций, от «апрельских» до великооктябрьских. Скажем, премию имени Ивана Карамазова присуждать изощренным интеллектуалам -западникам, по номинации Алеши награждать ревнителей устоев и традиций, ну и так далее (Митя эротика и детективы, Смердяков кровосмеситель ные триллеры).Перейду к главной теме разговора. Несколько лет назад мне бросилась в глаза цитата из абитуриентского сочинения. Согласно воззрениям школьника (вскормленного, видимо, учительницей старого закала), Чернышевский говорил о трех функциях искусства: отражать жизнь, объяснять и произносить над нею приговор. В сложных же условиях современности литератор, по мнению юного теоретика, должен не просто отражать, объяснять и произносить приговор, но и приводить этот самый приговор в исполнение. Именно так, кажется, хотели бы поступить многие современные критики, явно не справившиеся с воцарившейся несколько лет назад волей, не сумевшие понять, что свобода вовсе не избавляет их от обязанности приводить весомые аргументы в подтверждение своих оценок, говорить о тексте разбираемой вещи, а не кружить вокруг оного.
Собственно, в резком и безапелляционном высказывании разнообразных мнений нет ничего дурного, да вот только серьезный разговор в таких случаях не завязывается. Беседа идет как у Тимура с Мишкой Квакиным: я ему к-а-ак дал! А он мне в ответ к-а-а-к врежет! Думаю, все присутствующие чувствуют: нынешний «круглый стол» задуман как нельзя более своевременно. В отличие от многих подобных мероприятий, имеющих, так сказать, плановый, разнарядочный характер, сегодняшний разговор возник не на пустом месте. Пожалуй, впервые за несколько постперестроечных лет критики заинтересовались друг другом, вступили в живую полемику цикл статей в «Литгазете» лучшее тому подтверждение. Новая ситуация в критике ко многому нас обязывает, нужно бы разобраться в сути происходящего, не бросаясь в бой с открытым забралом и готовым набором ярлыков и лозунгов. Впрочем, так ли уж ново то, с чем мы сегодня столкнулись?
Долгие десятилетия критика в России была несамодостаточна, примыкала к какой-либо другой области жизни или науки. В начале прошлого столетия критические суждения первоначально носили камерный характер, являлись составной частью салонного обмена мнениями по поводу того или иного появившегося в свет и завоевавшего популярность стихотворения либо поэмы, повести. За пределами тесных кружков не существовало никакого «критического резонанса», в печати же в основном появлялись либо рекламные объявления о публикации той или иной книги, либо библиографические обзоры. На рубеже 18201830-х годов положение меняется. Наряду с литераторами в критических отделах журналов начинают выступать университетские профессора: Никитенко, Плетнев, Каченовский, Погодин, Надеждин, Шевырев... Критики теперь исходят не из салонных словопрений, а опираются на эстетические теории. Надеждин, например, рецензируя какую-нибудь проходную повесть, непременно начнет разговор с глобальной классификации повестей, не преминет поговорить о европейских аналогиях...
Легко перечислить и другие ряды фактов и наук, к которым стремилась «примкнуть» классическая русская критика: философия, религиозная мысль, естественные науки. Особенно важны 1860-е годы, когда художественные и публицистические оценки наиболее популярных книг неразличимо сливаются, когда в каждой полемике можно уверенно вычленить две параллельные логики оценок. Разговор шел о «верности» (или «ложности») изображения жизни в произведениях и об эстетическом достоинстве самого произведения. Приведу только один пример. Накал споров вокруг тургеневских «Отцов и детей» был поистине беспрецедентным, некоторые статьи о романе и сейчас известны любому школьнику. Однако даже в добротном сборнике «Роман И. С. Тургенева «Отцы и дети» в русской критике» (1989) нет примечательных статей о романе Тургенева, принадлежащих перу М. Каткова.
Между тем логика рассуждений Каткова (которого, разумеется, лишь условно можно назвать литературным критиком) весьма примечательна. Он анализирует парадоксальный факт: сравнительно близкие по направлению Писарев и Антонович оценивают роман диаметрально противоположным образом. Писарев отмечает исключительную прозорливость и точность Тургенева в изображении современных преобразователей общества, Антонович обвиняет романиста в клевете на «новых людей», на молодое поколение в целом. Однако оба критика настойчиво пытаются подкрепить свои публицистические оценки анализом художественных свойств «Отцов и детей», совершен ством (или изъянами) композиции, характерологии и т. д. Какой вывод делает Катков? Он говорит, что роман Тургенева перешагнул рамки литературы, вошел в жизнь и «накрыл» (так!) собою обоих критиков. Полемика Писарева с Антоновичем прочитывается в одном ряду со спорами Базарова и Павла Кирсанова. Итак, роман расстался с областью искусства, слился с жизнью, и потому-то он (снова парадокс!) ...совершенен эстетически . Нет больше, по Каткову, никакой автономной области изящного, художественность возникает за пределами традиционной территории искусства.
В советское время та же картина. Критика сызнова ищет себе опору в разного рода внелитературных доктринах. Думаю, можно не расшифровывать, в каких именно. Сегодня, видимо, неправильно было бы говорить об упадке критики или, наоборот, о ее расцвете. Налицо совершенно новая ситуация. Критика, пожалуй, впервые утратила ощутимую, понятную для всех внешнюю (научную, политическую и т. д.) опору. Вот оборотная сторона безграничной свободы! Особенно отчетливо это видно на фоне предыдущего десятилетия эпохи абсолютной перестроечной ангажированности, когда критик вынужден был всякий раз заново доказывать свое право на независимое суждение.
В конце 80-х было абсолютно ясно, кто с кем и кто против кого, но странное дело все были друг другу интересны, даже заклятые враги. Мало было высказаться от собственного имени, требовалось обязательно заклеймить оппонента, спровоцировать его на ответный ход, попробовать переубедить. У всех свежа в памяти война «Огонька» против «Нашего современника», В. Кожинова против Б. Сарнова. Ясно, что сейчас абсолютно невозможно представить себе серьезную полемику


