Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 25.05.2012 / 09:14 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 1996, №5
В ТВОРЧЕСКОЙ МАСТЕРСКОЙ


Логика песни.
Беседу вела Т. Бек
версия для печати (29787)
« »


Кнутс СКУЕНИЕКС

ЛОГИКА ПЕСНИ

Беседу вела Татьяна БЕК

Кнутс, у вас есть такая строка: «Я леплю одну-един ственную песнь, как ласточка лепит свое гнездо...» Когда вы начали лепить действительно с в о ю песню, свою жизнь в поэзии?

Точно определить это трудно. Примерно с 70-х годов. А чтобы яснее: после моего возвращения из лагеря, где я был с 62-го по 69-й.

Как вы туда попали?

Я попал туда по двум статьям: первая статья очень банальная антисоветская агитация и пропаганда, а вторая, по-моему, небанальная недоносительство. Я получил на полную катушку семь лет. Статья «за недонесение» это мне все равно что орден, правда?

Да, хотя трудно орден достался...

Трудно, но все это мне здорово помогло. Мальчики из КГБ пытались меня вербовать и потом, а я им отвечал: «Не могу. Статья не позволяет».

Где вы были в лагере?

В Мордовии. Там же, где были Синявский с Даниэлем. Только я был раньше. Я их как бы дождался. Больше я там общался именно с Даниэлем...

Как же! Помню в «Даугаве» 1989 года замечатель ную заметку Юлия Даниэля о вас, о вашей с ним лагерной дружбе. Заметка эта малоизвестна, и я ее, с вашего позволения, процитирую.

«Март. Весна уже проклюнулась, но снег еще лежит, еще холодно, и сараюшка, где свален инструмент топоры, пилы, багры и прочая снасть, все еще притягательный центр в рабочей зоне. Здесь есть печурка, здесь можно «заварить» сделать чифир или кофе, покурить не на ветру. Хозяйством этим распоряжается Гунар, учетчик нашей аварийной (грузчицкой) бригады, молодой, высокий, очень сильный латыш. И естественно, к нему со всей рабочей зоны собираются земляки. Все, как на подбор, рослые, сильные, спортивные. Все кроме одного. Этот тоже высокого роста, но худ фантастически, карикатурно. Длинные, тонкие руки, сквозь продранные на колене рабочие брюки видна нога трость, палка, обтянутая кожей, очень светлые глаза кажутся огромными от впалых, втянутых щек... Наконец учетчик Гунар говорит: «Юлий, хотите познакомиться с нашим поэтом?» «Разумеется». «Эй, Кнут!»

Так я знакомлюсь с Кнутом Скуениексом. Он отбывает семилетний срок за «особо опасные государственные преступления»: написал одно сомнительное стихотворение, держал дома «Британскую энциклопедию» и не донес на знакомых. Знакомые, кстати, тоже не сахар: они рассуждали о том, как бы так устроить, чтобы Латвия была на положении Польши или Румынии. Ну и получили, соответственно, большие сроки.

Само собой, у нас с ним оказалась тысяча общих знакомых и миллион общих интересов. Главный из них стихи. Он здесь написал и перевел уйму стихов, усердно занимался языками, прочел бездну книг. Вообще, он живой упрек мне бездельнику и сибариту...

К моим поэтическим опытам Кнут относился снисходительно-поощрительно: «Ничего, Юлий, вы еще будете писать злее...» Навряд ли, сам-то он пишет отнюдь не зло, а с бесконечной грустью, с безнадежностью...»

Вы, стало быть, много писали в лагере?

Очень много. Из того, что я написал в лагере, издал только пятую часть. А написал я за эти годы, думаю, более тысячи стихотворений.

В лагере была возможность писать, но главное, что
мне удалось все это сохранить. Во-первых, я высылал стихи в письмах. И чтобы ничего не потерялось, мои друзья ребята-лагерники делали свои копии. В этом я человек везучий: у меня практически ничего не потерялось.

Был еще интересный момент. За время моих «народных университетов» (или «аспирантуры») состоялось такое уникальное явление: Союз писателей Латвии дважды официально обсуждал мои стихи, написанные в лагере, пока я там находился. Они дали очень высокий отзыв, перевели все это на русский, заверили круглой печатью и послали мне в письме. Письмо, конечно, прошло через лагерную цензуру. Думаю, что это тоже помогло мне сохранить те мои стихи, поскольку и в кругах лагерного начальства есть уважение к круглой печати.

А о чем вы там писали?

Трудно сказать. Сам я определил это так: не лагерные стихи, а стихи, написанные в лагере. И люди оценили. Когда я эти стихи опубликовал, то все удивились ждали чего-то душераздирающего, думали, что я буду рвать рубаху на груди, взывать к небесам и все прочее. Такие стихи тоже были, но было их немного в первоначальном периоде. Пока я, так сказать, не осознал, где я и кто я. Сначала был стихийный естественный протест. Просто. Потом подобные стихи я и сам посчитал слабыми.

Вы их почти не публиковали впоследствии?

Может быть, иногда, но всегда делал такой комментарий: эти стихи надо рассматривать всего лишь как документ, как свидетельство... Постепенно сознание углуби-
лось и стали писаться стихи наперекор лагерю.

У многих лагерь был трагической высшей точкой и происходил в этом месте разлом жизни: начинался новый счет и в ту и в другую сторону. Я же на происходящее смотрел как на тяжелый период моей жизни, но именно всего лишь период.

Теперь я могу сказать реально, что лагерь мне здорово помог. Помог определиться и найти свой голос. Потому что до лагеря я был молодым, подающим надежды, обещающим и все прочее. Но что бы из меня вышло это «если бы да кабы».

Значит, свое серьезное поэтическое развитие вы отсчитываете именно от лагеря?

Да.

Трудно со стороны анализировать собственную поэзию, но все же: какова, на ваш взгляд, ее доминанта?

В чисто жанровом смысле я полностью переключился на лирику. Не сразу и не потому, что я так решил. Это случилось естественно. Я вообще постепенно пришел к такому выводу (в отличие от многих моих коллег): в поэзии не надо себя насиловать, заставлять. Попробовать, поэкспериментировать можно в молодости, а потом необходимо довериться просто самому себе. Идти, как тебя «поведет».

И куда же вас вывело, когда вы себе доверились?

Стихи за редким исключением становились все короче и короче. И постепенно я вернулся к, условно говоря, классической манере. Конечно, нельзя сказать, что моя поэтика это абсолютно симметричная коробка, случаются и ритмические деформации, это не вполне консервативная традиция. Я ведь сознательно прошел и школу верлибра, и школу больших форм. Но с годами все сильнее стал полагаться на вдохновение.

Мне мои коллеги, поэты и критики, часто говорят, что я слишком жесток к своим ранним стихам, что слишком скуп на отбор. Быть может, я несправедлив, но мне все видятся в них следы ученичества и недостает полной самостоятельности.

А что такое самостоятельность или несамостоя тельность в поэзии?

Поясню. Это характерно и для литературной России 60-х годов. Все черпали как бы из одной духовной кормушки. Кто-то прочел журнал «Вокруг света», а кому-то удалось достать английскую или американскую книжицу... Круг идей был общий и узкий: Эйнштейн... теория относительности... надежды, возлагавшиеся на Фиделя Кастро... Хемингуэй... Сент-Экзюпери... Все это обгладывалось, как кость. И теперь гораздо интереснее обратиться к первоисточникам, чем читать наши реминисценции.

Думаю, что наши стихи тех лет испытания временем не выдержат. А лучшие из них придется печатать с комментариями, которые будут длиннее самих стихов, и
молодые люди не смогут понять, отчего эти старички так кипятились!

Интеллектуальная, не побоюсь сказать резко, шелуха сходила с меня медленно и постепенно. Я открыл очень простую истину: главное прийти к самому себе. В тебе самом ключ к оригинальности и самостоятельности. Оригинальность не надо искать на стороне, ее надо очищать. А на эту задачу не хватит всей жизни человека.

Интересно в связи с поиском самого себя. Вы с 56-го года в Москве, студент Литинститута. Почему вы решили учиться здесь вы, человек очень глубинный, очень латышский?

Это обстоятельство помогло вам в обретении себя или вас задержало? Что были эти пять московских лет в вашем творческом самоопределении?

До этого я два года учился в Рижском университете. Занимался латышской филологией. Атмосфера там мне не понравилась. Я и сейчас, когда захожу на филологический факультет, чувствую, что она не сильно изменилась. Никак этот факультет до сих пор не может подняться. Консервативно, скучно, много бездарных преподавателей. Дело в том, что этот факультет сразу после войны громили весьма основательно: в 45-м, в 46-м, потом в 50-м. Выгоняли профессо ров с мировым именем и совершенно разгромили кафедру балтистики. А ведь до этого Рига была мировым центром балтистики. Факультет стал примитивным пединститутом. Никаких ученых он не воспитывал. Хотя оттуда вышла целая талантливая плеяда поэтов-шестидесятников, но вопреки, а не благодаря.

Литинститут тоже был примитивным. Филологическая программа давалась на уровне детского сада. Учиться мне там не составляло труда, мог и филонить. Главное было общение. Атмосфера. Я сразу попал в водоворот венгерских событий. Доклад Хрущева. Отголоски польских событий.

Хотя я стоял особняком. Чувствовал себя как бы внутренним эмигрантом. А это состояние для писателя, для поэта очень полезно.

Нет, есть такое мнение, что эмиграция для писателя мучительна и губительна.

9 «Вопросы литературы», № 5
Важно, как долго она длится и есть ли перспектива возврата. Через полгода я нашел своих земляков, которые учились в других институтах, и у нас вместе с эстонцами, литовцами образовалась такая прибалтийская диаспора. У нас был и свой клуб, и своя художественная самодеятельность.

Все это на базе Литинститута?

Нет, в Литинституте я тогда был один латыш. Когда мне после первого-второго курса дали аттестацию, то написали: «Обратить внимание на узость тематики». Значит, как я понимаю теперь, я был на правильном пути!

Институтский период был порой поиска: экспресси онизм прежде всего...

А с кем из русских поэтов вы в институте дружили?

Общались, но особенно крепкой дружбы не было. Скорее я находил общий язык с ребятами из других республик: с киргизами, с азербайджанцами, с молдаванами. Мне с ними было очень интересно. В среднеазиатских республиках или у народов Дальнего Востока в то время создавалась история собственной национальной литературы. Иногда они шли ко мне за советом. Скажем, на моих глазах творился нанайский эпос. Ко мне обратился нанайский поэт Андрей Пассар с просьбой подсказать ему примеры для подражания. Я рекомендовал ему и кавказский эпос, и «Нарты», и «Манас», и «Калевалу» и дело долго не шло. Наконец мы натолкнулись на... «Гайавату». Да-да! Он был изумлен. «Практически, говорит, это наша жизнь». Обнаружилось генетическое родство американских индейцев с этим народом.

До сих пор поддерживаю дружеские отношения с эстонским поэтом и прозаиком Матсом Траатом. К сожалению, сейчас мы можем общаться только с ближними соседями контактов со Средней Азией и Кавказом нет.

В связи с этим возникает вопрос. Латвия теперь свободна, тоталитарная империя распалась. Но наверняка возникли новые проблемы, связанные с культурной коммуникацией. Как теперь Латвия выходит в мир, Россию преимущественно минуя?

Трудностей у Латвии масса. И культурный обмен это еще не самая из них большая.

Скажу так. В данный момент идет определенная переориентация. Сейчас у нас действительно открылось окно в Европу, или, если сказать точнее, окно в Скандинавию, которого мы долго ждали. Любовь к Скандинавии и к ее литературе у нас очень устойчивая уже четыре поколения подряд. И не только среди, допустим, писателей, но даже среди простых крестьян. Потому что они все у нас книгочеи. И деревенская бабушка знает, кто такая Сельма Лагерлеф. В Латвии это объяснять не надо. Здесь в свое время впервые в переводе издали ее собрание сочинений.

А поэзию шведскую в Латвии переводили?

Здесь пионером фактически оказался я. Выпустил отдельную небольшую книжку Густава Фрединга. Сейчас у нас со Скандинавией возникли очень активные отношения плюс нам повезло: мой коллега, латышский поэт, живущий в Швеции, Юрис Кромбергс (сейчас он там атташе по культуре Латвии), выпустил уже целую библиотеку латышской поэзии на шведском языке. Перевел Белшевицу, Зиедониса, перевел мои лагерные стихи...

Швеция наш ближайший сосед: Готландский берег от Венспилского 120 километров, но нас так глухо в советское время от шведов загораживали, что легче было попасть в Аргентину или в Бразилию, нежели туда. Нам также не давали широко переводить и публиковать у себя скандинавскую литературу. За этим очень зорко следила Москва. Например, мы хотели составить из старых переводов двухтомник Гамсуна Москва допускала это для молдаван, но не для латышей.

Ход государственной мысли понятный.

Старая практика, имевшая место еще в царской России, когда определенные пьесы можно было ставить в Петербурге, но нельзя было в Риге.

Сейчас, слава Богу, все наладилось и у нас со Скандинавией самые добрососедские и прямые взаимоотношения. Мы дружим писательскими союзами, ездим друг к другу в гости, много личных контактов. Случаются и совместные с Россией общие акции, но идут они не через Москву, а через Питер. Это естественно: мы все «регионы Балтийского моря».


Сейчас мы думаем, как наладить контакты не только «ВостокЗапад», но и «СеверЮг». Хотим общаться со Словенией, с Македонией. (Сам я переводил поэзию практически всех народов бывшей Югославии.)

В советское время было легко организовать всякие международные форумы и декады, зато как много в них было фальши и показухи. Теперь эти мероприятия если и проходят, то куда скромнее, поскольку финансируются не на официозном уровне. Государственная политика сейчас не очень-то щедро жалует культуру. Это и плохо и хорошо: зато нет прежнего давления, контроля, подкупа.

Вообще, там, где создаются культурные ценности, государственное присутствие не нужно. Оно нужно для культурного обмена уже созданным, для реализации состоявшегося.

Какое счастье, что мы избавились от всех этих званий, вроде «народный писатель», или «герой», или «заслуженный деятель культуры»! Все это смело в одночасье, и никто не жалуется...

Вот и мы отойдем от проблем государственно-об щественных и опять сузим тему нашей беседы. Вы один из ведущих переводчиков в современной Латвии. Какие ваши работы в этой сфере вам особенно дороги?

Я переводом начал заниматься еще в средней школе. Аппетит у меня был неплохой: насколько мне помнится, я начал с Байрона. Переводил лирические пассажи из «Чайльд Гарольда». Это, слава Богу, не сохранилось. Но могу утверждать, что определенная гладкопись версификации и рифмовки там уже была. Постепенно я этим делом увлекся, но исключительно для себя. Пытался переводить из Некрасова. Стал студентом начал этим прирабатывать. Переводил для юбилейных мероприятий например, Адама Мицкеви ча. Первая моя серьезная встреча с польской поэзией. Самостоятельно занимался эстонским языком и для собственного удовольствия переводил довольно много эстонских классиков... Владею я и литовским детство прошло на литовской границе. Перевел несколько стихотворений Саломеи Нерис, которую я вообще очень люблю. Одно маленькое стихотворение из этих переводов люблю особенно и печатаю в собственных книгах. Оно как бы и моя собственная визитная карточка.

Какое это стихотворение?

По-русски нет хорошего перевода. Оно называется «Расцвету божьим деревцем». «Божье деревце», или, как литовцы говорят, демерис, это такой небольшой благоуханный куст, веточки от которого кладутся в молитвенник.

Из русской поэзии я переводил очень мало. Зато много переводил русскую драматургию. Заново сделал для театра «Женитьбу» Гоголя, «Грозу» Островского, «Иванова» Чехова. С огромной радостью переводил Вампилова я его считаю великим драматургом ХХ века.

Когда переводишь драматургию, надо и играть, и быть режиссером. Ты сам фактически ставишь спектакль. И внутри этой работы над оригиналом особенно отчетливо чувствуешь профессиональное величие и природный дар драматурга.

В поэзии словацкой и русинской, из которой вы много переводили, огромное место занимает диалектная стилизация. Какие аналоги вы находите для передачи этого явления на своем языке?

Здесь главное не перебарщивать. Я вообще люблю заниматься произведениями фольклора или авторами, из фольклора черпающими. Тут важно соблюсти дистанцию от оригинала к переводу и от перевода к латышскому читателю. Читатель сразу должен понять, что он имеет дело с фольклором, но и в то же время с нелатышским фольклором.

В таких случаях я пользуюсь интенсивнее народным языком. Ресурсы есть, потому что все свое сознательное детство я провел в деревне.

А на ваше собственное творчество латышский фольклор, песни, дойны повлияли?

Как ни странно, латышская поэзия на меня влияла сравнительно мало. Я ее знал и любил, но слышны у меня лишь далекие отзвуки. Был у нас в начале века такой неоромантик Ф. Барда. В свое время поэт Людмила Копылова сделала его небольшую книжку на русском языке, встретившую прекрасный прием и у нас, и в Москве. Это замечательный поэт, умевший сочетать несочетаемое создание национального стиля и принадлежность к модернизму, к декадансу. Он современник Рильке, и это родство чувствуется. Когда
я учился в Москве, именно он лежал у меня на тумбочке.

Долгое время лежал на тумбочке и Блок. Но впоследствии я от него отдалился. Теперь блоковская интонация представляется мне слишком взвинченной и приподнятой. Теперь я выше всей остальной русской классики ставлю Пушкина, и еще чрезвычайно мне близок Тютчев.

А вы его переводили?

Самых любимых авторов я никогда не перевожу. Слишком интимно. Из серебряного века выше всех ставлю Ахматову, Цветаеву любил, но тоже от нее отдалился. В общем, с русской поэзией у меня свои, живые, развивающиеся отношения.

Потом многие удивлялись, как я, так долго проживший в Москве, полностью сохранил латышский стиль.

Но вы и по-русски говорите совершенно свободно и даже, я бы сказала, с форсированной «сочностью». Часто в беседе употребляете слова и идиомы, которые и русские-то сейчас позабыли.

Да, приятно иногда распушить павлиний хвост! Вообще очень люблю стилистику, слова и любовь эта даже перешла к моим детям, в особенности к сыну. Янис сам освоил русский язык, хотя с русскими почти не общался мы всегда жили не в Риге, а за городом. Он был очень доволен, когда лет в пятнадцать я ему подарил Козьму Пруткова.

Скажите, когда вы переводите на родной язык что-то значительное, бывает ли, что образы, символы, метафоры, ритмы оттуда перекочевывают в ваше собственное творчество?

Нет. Скорее я перекачиваю в переводимые вещи собственные поэтические приемы, свое лирическое «я»...

Недавно я рылся в бумагах и набрел на свои стихи тридцати-тридцатипятилетней, даже сорокалетней давности. Я эти стихи никогда никуда не включаю: в них ощущается и интеллектуальная, и эмоциональная несамостоятельность. И все-таки я вижу, что по очень большому кругу вернулся теперь к своим истокам.

А как бы вы определили этот эмоциональный
исток?

В моих стихах есть определенная логика песни. Может быть, потому я так люблю народные песни перево-
дить.

Ваша поэзия наделена повышенной музыкальностью. Привлекает ли она композиторов?

Не могу пожаловаться: композиторы уделяют внимание моим стихам нередко. Начиная от рокеров и кончая классической камерной музыкой. Причем бывает, что и те и другие обращаются к одному и тому же стихотворению.

Я смотрю на этих людей с завистью: сам-то я не владею ни одним музыкальным инструментом и музыкально неграмотен.

В связи с музыкальностью стиха: как психологиче ски мотивируется ваше обращение то к регулярной метрике, то к верлибру?

К верлибру я был больше склонен в ранние годы. Что касается поэзии, метрически организованной, то латышская просодия такова: у нас фиксированное ударение на первом слоге.

К силлабо-тонике нас приучил наш фольклор.

Внутренняя дисциплина и поэтическое самоограни чение у латышей в генах. В свое время мы бунтовали и эти четкие квадраты расшатывали, но потом вернулись вспять.

Сколько вы за свою жизнь выпустили поэтических книг?

Вот посмотрите, последняя. В переводе на русский она называется примерно так: «До оголенной руки». Вышла в прошлом году в серии «Школьная библиотека». Для выпускного класса гимназии.

Вы входите в школьную программу?

Да. В обязательную. На мою персону отведено два учебных часа. Поскольку это в основном «девицы на выданье» тот возраст, когда лирическая поэзия, и особенно «про любовь», нужна, я надеюсь, что меня не проклинают. Эта книга седьмая, избранное. А предыдущая называлась «Завяжи в белый платок» перекличка с очень любимым латышами обычаем: самое
дорогое заворачивать в белый платок. Я имел в виду такую метафору: если любовь проходит, то лучшее, что от нее осталось этакий серебристый пепел, нужно сохранить.

Как она интересно оформлена! Что за художник над нею работал?

Это Юрис Торопин. Он не иллюстрировал стихи, а именно создавал параллельный моей поэзии собственный мир.

Давайте я вам сейчас подстрочно переведу какое-нибудь свое стихотворение. Вот, например, смешное.


Я буду скамейкой в парке,
когда растают снега.
Я буду скамейкой в парке,
когда прольется дождь с копотью.
Я буду скамейкой в парке,
когда разорвутся почки.
Я буду скамейкой в парке,
когда дворники станут разгонять котов.
Я буду скамейкой в парке,
когда солнце закричит в небе.
Я буду скамейкой в парке
три тысячи ночей или больше.
Но если однажды твоя рука
погладит мою спинку
тогда я уже не обещаю,
что буду скамейкой в парке.
Замечательно. А прочтите его по-латышски.

Слушайте:
es busu parka par solu
kad sniegi nokusis
es busu parka par solu
kad sodrejains lietus lis
es busu parka par solu
kad pumpuri atplisis
es busu parka par solu
kad setnieki runcus dzis
es busu parka par solu
kad saule breks debesis
es busu parka par solu
tris tukstos naktis vai tris
bet ja reiz tava roka
man atzveltni noglastis
tad es vairs neapsolu
ka busu parka par solu
Оно все строится на рефрене, да?

До тех пор, пока о н а ко мне не прикасается. С этого момента рифмовка меняется.
Да, рифмы тоже живут своей мистической жизнью.
Скажите, а вы верите в Бога? Вы ощущаете, что некая высшая сила ведет вашу руку?

Есть такой первый в Латвии гротескно -сатирический роман «Времена землемеров». Один из его героев хитроумный мужичонка немного сродни Швейку, который хочет то обдурить соседа, то подкупить землемера, то дать взят-
ку кадку с маслом и поросенка. И решает он однажды, чтобы дело получилось, все-таки помолиться Богу. И в своей молитве говорит гениальную фразу: ты, мол, должен меня выслушать - кто тебе так мало надоедал своими молитвами, как я?
Что-то во мне есть от этого мужичка.








в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100