Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Волга 2018, 7-8

«Друзьям»

и др. стихи

Документ без названия

 

Александр Кабанов (р. 1968 году в городе Херсоне) – украинский поэт, живущий и работающий в Киеве, пишущий на русском языке. Автор 12-ти книг стихотворений и многочисленных публикаций в журнальной и газетной периодике: «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Континент», «Дружба народов», «Арион», «Новая газета» и др. Лауреат «Русской премии», премии Antologia – за высшие достижения в современной поэзии, премии журнала «Новый мир», Международной Волошинской премии и др. Стихи переведены на: украинский, польский, белорусский, английский, немецкий, французский, нидерландский, финский, грузинский, сербский и др. языки. Главный редактор журнала о современной культуре «ШО», координатор Международного фестиваля поэзии «Киевские Лавры», один из основателей украинского слэма.

Друзьям

Быть голосом, которым не поют,
и на него не отыскать управы,
быть голосом, который узнают
и подражают люди, звери, травы,

и птицы носят у себя внутри
слепые и надломленные зерна,
я голос твой, не слушай, а смотри
и вкус его прокручивай повторно.

Ни блогосфера, ни блатная тварь
не помешают твоему молчанью:
я голос, я буквальный, как букварь
пустых страниц в эпоху одичанья.

Я просто жил с тобой в одной стране,
в прекрасное мгновение распада,
и этот голос, знаю точно – не
для первого и для второго ряда.


***

                             Мише Квадратову

Что курит автор, автор курит ма
льборо, вокруг – империя, зима,
вода из крана медленно течет,
и всяк еврей поставлен на учет.

Что курит автор, автор курит при
му, желтоватую внутри,
крепка броня и лязгают слова,
вползают танки жить в чехослова…

Что курит автор, автор курит са
мосад, а в магазинах колбаса –
то пропадет среди куриных ног,
то вновь воскреснет, как библейский бог.

А не пора ли автору в кабак:
смешался и рассыпался табак,
что автор пьет на пастбищах труда:
всё, что горит, не гаснет никогда.


***
Стрекоза ли вы или жук вы –
на одном не сяду аршине:
вы живете с маленькой буквы,
нам по нраву буквы большие.

Кот собачьей миски не просит,
цвет не принуждает к рычанью,
это бог людей произносит,
оставляя по умолчанью.

Как смешны они поневоле,
человечки – узкие плечи,
совершенства счастья и боли
и дефекты собственной речи.


***
Помню вкус оплавленной земли,
блеск фольги,  фасеточный фасад,
как меня на саночках везли
мимо ленинграда, в детский сад.

Там индейцев гнали на расстрел,
там фашистов мучали в плену,
снег коленной чашечкой хрустел,
подражая богу одному.

От полозьев – вьется след двойной,
взят смоленск и позабыта луга,
что там в детском садике с войной,
не устали убивать друг друга?

Снег сошел и выжил из ума,
мы с тобой спустились к приднепровью,
это киев, детка, это тьма,
рыбий жир и витамины с кровью,

Это небо с деревянным дном
в солнечных пробоинах потопа,
это санки, смазанные сном,
и весны последняя синкопа.

Видишь, догорает детский сад,
превратив песочницу в пустыню,
и несет пластмассовый солдат –
оловянный прапор, как святыню.


***
Смешались капли и рабы – дождя небесные помои,
и по земле гребут грибы на остроносых веслах хвои,
в червивых шляпках парусов они тоскуют по безвизу,
без лифчиков и без трусов, а ветер поддувает снизу.

Им что-то ежик пропоет под полицейскую сирену,
где жук-олень и жук-койот закрылками взбивают пену,
штурвал привязан к колесу, чужие споры ближе к телу,
утопленники спят в лесу, зарытые по беспределу:

бандиты, воры, мужики, шалавы, мальчики-мажоры,
по ком звонят боровики, рыдают в рынды мухоморы,
простор отравлен новизной, грибы шатаются, косея:
луч перочинный, трюм резной, и возвращенье одиссея.


***
Был ангел, посланный добром на дальний хутор по феншую,
и выковыривал пером из-под ногтей он кровь чужую,
неординарный, не простой, пахан небесного застенка,
то бородатый, как толстой, то дивно лысый, как шевченко.

А дальний хутор нес пургу, соседствуя с погодой летней,
коровьи нимбы на лугу сияли в изумрудах слепней,
гусей шиповник у пруда, оракул в черных аквалангах,
и проступали здесь года, как перстни зэков на фалангах.

Росли и лопались клопы в гнилых матрацах одичанья,
языкобесие толпы и богоборчество молчанья,
был ангел – белая культя, похожий на армянский чечил,
одних – он убивал, шутя, других – любовью искалечил,
и только верилось двоим-троим, воскресшим после свадьбы:
мы за ценой не постоим, а постоять бы, постоять бы.


Мельхиор

Над колыбелью устрицы  – замри волхвом позорным,
и свет полусухой в бутылочном стекле
покажется тебе опасным, иллюзорным,
подвешенным за волосы к земле.

Когда младенец спит, начни с другой страницы
библейское меню, укутанное в дым,
и выжатый лимон, как пение синицы,
не сводит скулы мне и спутникам твоим.

Не пьется песнь-песней, не согревает войлок,
и с кем-нибудь другим гуляет аппетит,
лишь сваренный лангуст мычит в соседских стойлах,
улитки блеют, а младенец – спит.

Библейское меню, еще одна страница –
десертный анекдот с кошерной бородой,
всё сбудется, когда спаситель пробудится,
в буденовке ночной с кровавою звездой.


***
Мы ползаем, как дети по земле,
окапываясь в мыслях о сезаме,
и пьем портвейн, и плачем в феврале
горючими и черными слезами.

Пусть будет нефть поэзии густа,
как чешуя днепровского налима,
и елочка – шестая часть куста,
на новый год горит неопалимо.

Плодитесь, размножайтесь на ветру
но в тихий час, впадающий в сахару –
мы отнесем зародышей к ведру –
на ужин ихтиандру и икару.

О чем поет на кладбище хасид,
кому откроет женщина скворешню,
но этот сад вниз головой висит:
кровь приливает – я люблю черешню.


Леся

Я поймал для тебя одинокую бабочку персии,
только знай, что она у поэтов ворует слова,
видишь, как я бесстрашно сжимаю ее в троеперстии,
днем – сплошной махаон, ночью – мертвая голова.

Знаю, ты не откажешься жить без простого кузнечика,
назови его, скажем, ашот или лучше – звиад,
будешь утром поить кузнеца из кустарного глечика,
по которому вьется бесшумной лозой виноград.

Вот еще – стрекоза, у нее затруднения с именем,
дело вовсе не в крыльях – казенные крылья ее,
а когда-то бродила козой с переполненным выменем
и в языческих штольнях жевала одно мумие.

Что сказать тебе, ласточка, девочка вольного киева,
не влюбляйся в поэтов, здесь каждый поэт – маргинал,
ничего не останется, даже последней строки его,
только боль от потери, пока я тебя не поймал.


***
В такой степи не звякнет колокольчик, дырявый напросвет,
спой, медсестра, еще один укольчик о том, что боли нет,
о том, что утро пахнет стекловатой, водой с воловьих кож,
на принтере меня перепечатай, на ксероксе размножь.

И снова, снова, и опять, и снова в чистилище твоем –
был страшен бог и  похотливо слово и сладостно вдвоем,
спой, медсестра, убитая медбратом, воскресшая вдовой,
придет зима и мраморным халатом накроет с головой.

Бесплодна  степь в плену своей полыни и воздух безъязык,
и в украине, и на украине – ты князь или мужик:
ткнешь посохом в поэта-эпигонца – и дождь заморосит,
и над тобою капельницей – солнце, ослепшее – висит.


***
Цветы – опасны виду моему:
гортензии, нарциссы, карамболи,
и тем страшней, что больше никому –
не могут причинить особой боли.

 Как я люблю оранжерейный суд,
когда в цветах не сыщешь прежней силы,
что не они, а это их несут –
безногих и увядших на могилы.

Пускай живут,  от влаги окосев,
пускай  мечтают о лесах и рощах,
но я с тоской смотрю на львиный зев,
как будто шмель и пьяный дрессировщик.


Ab ovo usque ad mala

В галерее Уффици: картины, колонны, повторы,
а мне нравятся больше всего – эти лавочки и коридоры,
вот присядешь и смотришь, как вьется резьба к потолку,
как расписаны стены под яблоню в полном соку,
и трещат еле слышно все трещины дивной эмали,
и спокойно от краски, в которой людей отпевали.

А повсюду снуют опьяненные светом туристы,
как в бокале с шампанским, похожи на рой пузырьков,
здесь рассветы – сухие, а впрочем – закаты игристы,
но об этом – отдельно, при случае, без матюков.

Затекает плечо, чтоб бесшумную скрипку настроить,
и арабский смычок успевает губу раскатать,
возмутишься в душе: вот умели же сволочи строить,
да искусством своим православную кровь угнетать.


***
Лето и леторатура, чтенье из-под палки,
дети собирали книжки на соседней свалке,
новые еще обложки, чистые страницы,
их пока не съели кошки, не склевали птицы,

не снесли в макулатуру пьяные барыги,
дети морщили натуру: для чего им книги?
их учили понарошку тленью и распаду,
крошки смахивать в ладошку, вспоминать блокаду.

Облака хранят осадки самой высшей лиги,
что теперь, в сухом остатке, лучше всякой книги:
дом, звезда над головою, женщина в постели,
разговор с самим собою, тихий, еле-еле.

Версия для печати