Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Волга 2018, 1-2

Ключи

Рассказ

 

Вадим Ярмолинец родился в 1958 году в Одессе. Окончил факультет романо-германской филологии Одесского университета, работал в газетах «Моряк» и «Комсомольская искра». В 1989 году эмигрировал в США, работал в газете «Новое русское слово». Публикации в журналах «Октябрь», «Новая юность», «Новый журнал», «Вопросы литературы», «Новый мир» и др. Автор трех книг прозы. Постоянный автор журнала «Волга».

 

 

От первого мужа у нее осталась звонкая и праздничная, как бокал с шампанским, фамилия – Хрусталева. Или какая-то очень похожая, но тоже вызывавшая ощущение радостного подъема. Неудивительно, что cо своей девичьей – Пономарева – она рассталась без сожалений.

Я ждал ее на нашей скамейке на Шипсхед-Бее, прямо у входа на пирс, где стояли рыбацкие пароходики – один рейс – 20 долларов, наживка включена в стоимость билета. Был яркий нью-йоркский полдень, солнце вспыхивало на маслянистой воде канала, похлопывая парусами, двигались к выходу в океан яхты, на швартовых буях грелись, разбросав крылья, бакланы, лебеди ковырялись гнутыми шеями в залежах прибрежного мусора. В моем распоряжении был час, украденный у несчастной, разваливающейся моей семьи. Один час.

Она немного опоздала. Сев рядом, закурила. Ослепительно молодая, убийственно стильная. Мир ее был полон специальных вещей: обтянутым черной кожей портсигаром, бензиновой зажигалкой «Зиппо», самокрутками, которые она изготовляла на специальной машинке, пользуясь присланным ей по почте вирджинским табаком «Алтэдис Саттлиф». Сняв ногтем крошку табака с губ, отбросив косую вороную прядь с лица, она стала рассказывать, что провожала подругу, которая оставила ей ключ от квартиры, и что в этой квартире, крохотной, но очень уютной, был выход на крышу, с которой открывался дивный вид на Манхэттен.

Меня, понятно, интересовал другой вид, но она ждала звонок от важного клиента. Тот должен был подписать контракт на рекламу с агентством, где она работала, и дать чек. Все уже было оговорено по телефону, нужно было только зайти к нему – буквально на минуту, офис его был в двух шагах.

Но клиент все не звонил, и мы сидели и смотрели на яхты, на бакланов, на лебедей. Поймав мой брошенный на часы взгляд, она стала говорить, что я должен понять ее: никто не заплатит за ее квартиру, у нее каждый доллар на счету, и ко всему этому она должна подсобрать денег к приезду матери, которая в своей Казани просто бедствует на свою учительскую пенсию. Ее несчастная мать обладала удивительной способностью проникать в любой наш разговор.

– Ты понимаешь, что я совершенно одна?! – тогда мне показалось, что в ее голосе прозвучала не столько обида на меня, сколько та гордая уверенность в себе, которая возникает при удачных сделках.

Наконец телефон у нее в руке ожил, и она сказала в него своим радостным голосом: «Слушаю вас!» Потом добавила уже буднично: «Хорошо», и поднялась.

Начальник попросил ее зайти в русский супермаркет – он был через дорогу от нас – купить халвы. Когда мы стояли в очереди к кассе, этот гурман позвонил снова и добавил к заказу пару чебуреков. Сделав покупки, мы вернулись на ту же скамейку. Из разделившей нас пластиковой сумки пахло горячим тестом и специями. Она выкурила еще одну самокрутку. Клиент позвонил, когда я готовился сообщить ей, что мое время истекло.

Провожая ее к офису, я почему-то вспомнил рассказ Бабеля «Мой первый гонорар». Собственно, не почему-то, а из-за очевидной параллели.

Пока герой добрался с тифлисской проституткой Верой до ее койки, та поучаствовала в дебатах о целесообразности расширения харчевни, где они ужинали, а потом еще помогла соседке собраться к сыну в Армавир. Ожидая Веру в ее номере, измотанный собственной похотью юноша наблюдал, как умирают мухи в пузырьке с молочного вида жидкостью. Вместе с этими мухами умирало время. Я понимал его, как никто.

Когда моя подруга попросила объяснить ей мой смешок, довольно-таки горький, я пересказал ей бабелевскую историю. Сосредоточенная на своем, она слушала меня вполуха, а когда я закончил, спросила: «Кто это – Бабель?»

Я снова засмеялся. Не знать Бабеля?! Эх, что говорить, я просто не сразу сообразил в чем дело. Она не знала Бабеля, я не знал, что «Ногу свело», это – не спазмус мускулярис, а название вокально-инструментального ансамбля, о существовании которого я услышал, понятное дело, от нее. У каждого поколения свои герои.

Когда дверь, за которой ее ждали, закрылась, я пошел к машине. Это была наша последняя встреча. Конечно же, мы расстались не из-за нехватки у нее литературной эрудиции. И не из-за того, что работа для нее оказалась важней меня. Не смог я одолеть этого отчаянного чувства вины перед человеком, который, в смысле – которая, из красивой и независимой женщины превратилась в попавшего под самосвал ребенка. Это я, как вы поняли, о жене. И вместо того чтобы спасать ее, я уходил в надежде, что ее подберет и утешит какой-нибудь случившийся на этом же пути добрый самаритянин. Хотя уверенности в этом не было никакой. Как я мог оправдаться перед ней? Видишь ли, дорогая, чисто случайно я наступил на мину, она и рванула: первый осколок – в сердце, вторым снесло крышу. Я не хотел. Я не смотрел под ноги. Но ночью она лежала рядом со мной и не дышала. Ей не нужны были мои объяснения, ей нужно было другое. Рука, за которую она могла бы ухватиться в этой страшной темноте.

Знаю, что говорят в таких случаях: решил уходить – уходи, а лучше беги – быстро и далеко, за реку, на другую сторону жизни. Так-то оно так, но там, я догадывался, меня уже поджидала в прибрежных тростниках моя вечная соперница из Казани. Мало того, что соперница, так еще и ровесница, которая должна была смотреть на меня как на трофей, скорее полагающийся по возрасту ей, потому что ее единственная дочь, ее счастье, ее спасение, конечно же, заслуживала лучшего. Кто бы спорил?

Прошли годы. Она, я слышал от общих знакомых, вышла замуж за какого-то своего коллегу и, надеюсь, счастлива. Не могу сказать, что забыл о ней совершенно, слишком велико было потрясение, но мысли о ней отошли на задний план.

И тут этот случай.

В одном, не вспомню каком, журнале я наткнулся на статью о человеке с той же редкой и звонкой фамилией. Он написал книгу об отце, который в сталинские годы был заплечных дел мастером, причем такого класса, что его заботам доверяли узников особой категории – деятелей культуры. Из воспоминаний выживших известно, что для получения самых невероятных признаний он пользовался полуметровым обрезком черного садового шланга. Это – интересная деталь. Жуткие орудия средневековых пыток, которые можно видеть в музеях Западной Европы, всякие там испанские сапоги, нюрнбергские девы, стулья ведьм и прочее в том же духе, служили, скорее, развлечению самих палачей. Плюс эстетика времени, стремление украсить быт. При конвейерном производстве ХХ века работникам сферы было уже не до художественных изысков. Если где-то рядом смежник Василий «исполнял» по две сотни человек в день, а в обеденный перерыв не мог удержать стакан сметаны, потому что указательный палец не гнулся, то и для тебя показатель производительности становился важнее внешнего вида орудий труда.

Мысли об отце преследовали этого бедолагу всю жизнь. Среди особенно навязчивых была картина того, как отец, переступая незримую черту между суховатым официальными приветствием и последующей работой, наносил своему подопечному первый удар. Как за часами изматывающих физических усилий следовал прилив вдохновения, ощущение того, что вот именно сейчас он вышел на настоящий уровень мастерства, когда даже удовлетворение от выполненного задания – второстепенно по сравнению со счастливым осознанием своего всесилия. Когда он и его подопечный превращались в единый запредельно чуткий организм и малейшее движение – не всей рукой – пальцем, полуулыбка, просто взгляд, творили чудеса.

В своем знаменитом докладе Никита Сергеевич вспомнил мастера и даже назвал его неспособным мыслить ничтожеством. Этой характеристики хватило для вынесения справедливого приговора маньяку, но, согласитесь – какое отношение интеллект имеет к способности испытывать удовлетворение от собственной профессиональной состоятельности? Профессия у него, конечно, была неординарной, но это по нынешним понятиям, а тогда-то – вполне востребованная и даже почетная. И я тут не говорю об одних только ударниках отрасли, непосредственно вовлеченных в процесс охраны права и порядка, вы еще не забудьте всех тех бесчисленных мариванн и иванпетровичей, которые каждый день ходили с ведром и шваброй просто убирать производственные помещения.

Так вот, возвращаясь к основной теме, – в числе тех, кого пытало это ничтожество, был Бабель. Что усугубляло в глазах сына и вину отца и его собственные терзания по всем вышеописанным причинам. Публичным покаянием он, вероятно, пытался избавиться от этой ноши. Не стану утверждать, но мне кажется, что такая мучительная борьба с прошлым не могла вестись в одиночку. Волей-неволей он должен был рассказывать близким о том, что его так беспокоило. Настрадавшись из-за папаши, он должен был сделать все, чтобы укрепить и обезопасить свои отношения с дорогими ему людьми. Чтобы страшное прошлое не покалечило их, нагрянув в самый неподходящий момент. И наверное, я так думаю, он обращался к этой теме – за столом на летней веранде или, скажем, во время прогулок у океана, – каждый раз, когда между ним и слушателями возникала та исповедальная доверительность, которая предполгает полное понимание и прощение.

В журнальной статье было указано, где и когда этот человек жил со своей семьей – женой и сыном. Это позволило мне сделать неожиданное открытие: сын писателя и, соответственно, – внук мастера, – был первым мужем моей любовницы. От него она и получила свою звонкую фамилию. Более того, в течение ряда лет каждую ночь ложилась в постель с потомком того, кто дикими побоями вынудил Бабеля оклеветать коллег – самых известных авторов своего времени. Чьи имена, я уверен, слышала даже она. Ильфа и Петрова, например.

И она ничего не знала об этом. Ни сном, ни духом. А хоть бы и знала, стоит ли из-за этого снова становиться Пономаревой?

Близость участников роковых событий истории к нам не менее поразительна, чем наше безразличие к этому факту. Случайно я узнал, что меня и исчадье ада из другой эпохи, а теперь уже и с другого континента, разделяют три-четыре поцелуя. Три-четыре объятия. Наша связь была на два звена короче цепочки из известной теории шести рукопожатий: я – она – ее первый муж – его отец – изувер из НКВД.

Время, мы знаем, вымывает из памяти боль, тем более – чужую. Обратите внимание: степень эмоциональности нашей оценки тиранов относительно недавнего прошлого мало отличается от оценки тиранов, от которых нас отделяют тысячелетия – царя Ирода, например. История избиения младенцев вызывает столько же чувств, сколько избиение участников процесса Промпартии. Или Шахтинского дела. Или любого другого. Легитимность репрессий или число жертв той или иной правительственной кампании со временем теряют значимость.

Отсюда известная жалоба Гегеля на то, что история не учит. Что учит, так это – собственная боль. Не знаю, насколько тут правомочно сравнение – в прямом и переносном смысле – человеческой цивилизации с цирком, где каждое следующее поколение животных, даже родившихся в неволе, проходит одну и ту же школу дрессуры, реагируя на боль и ласку.

И вот это то, что я хочу сказать: боль и ласка движут миром, а не уроки истории и художественной литературы, хотя – отрицать не стану – что-то притягательное в них, все же, присутствует. Тот, кто скажет, что речь идет о сюжете, я думаю, ошибается. Чем, например, похождения Буратино отличаются от приключений Ясона и его товарищей-аргонавтов? В чем функциональная разница между коварными лемносскими вдовами и слепым котом Базилио с подругой-лисой Алисой? Миллионы персонажей мировой литературы находят свое мещанское, как оно называется, счастье в рамках всего четырех, если верить Борхесу, сюжетных формул. А как по мне, то сюжет – один – возвращение, Борхес его, кстати, тоже называет. Все остальные – лишь украшают повествование и оттягивают сладкую развязку.

Секрет привлекательности текста в чем-то другом.

За 17 лет до ареста, на радостной волне литературного успеха, Бабель читает о последних днях жизни Мопассана, пытавшегося убить себя, истекающего кровью, ползающего на четвереньках по палате сумасшедшего дома.

«Месье Мопассан превратился в животное», – делает запись его лечащий врач.

«Он умер 42 лет, – добавляет Бабель. – Мать пережила его».

От страшного предчуствия сердце его сжимается.

Тому, кто знаком с биографией одесского классика, есть над чем задуматься: мать Бабеля тоже пережила сына – она умерла в Брюсселе в 1942 году, а сам он прожил всего на три года дольше своего кумира. На выходе, лежа на полу бутырской преисподней, с залитым соленой кровью ртом, с сапогами своего мучителя да ножками опрокинутого табурета в близоруком мареве, и он мог воспринимать мир как галлюцинацию. Только в этом перекошенном от боли и отчаяния пространстве он мог сообщить следователю, что через писателя Илью Эренбурга установил связь с французским писателем Андре Мальро, которому передавал сведения о советском воздушном флоте.

Говорят, что перед мысленным взором умирающего проходят наиболее яркие картины его жизни – участки мозга, ответственные за хранение памяти, по не вполне понятной причине угасают последними. Из-за потери тактильных ощущений во внешнем мире движение времени во внутреннем замедляется, наблюдатель, он же – участник событий, может двигаться по своей жизни взад и вперед, может быть, даже исследовать еще неосвоенные ее пространства, заполнявшиеся в течение десятилетий какими-то беглыми наблюдениями, непереваренными образами, звуками, чем-то еще.

Кто знает сколько еще длятся эти воспоминания в том своем измерении? Может быть, ту самую, обещанную нам, вечность?

Какой могла быть вечность Бабеля, уже стоящего у стены, забрызганной кровью его товарищей по несчастью? Была ли парализована ужасом его мысль, или же с присущим ему даром предвидения он ждал, когда свинцовый курьер геноссе Вальтера перенесет его из адского подвала в тот жовиальный мир свободы и достатка, где звучал голос соблазненной его героем Раисы Бендерской – жены присяжного поверенного, любительницы Мопассана: «Вы забавный...»

Согласитесь, сколько неги и беззаботной свободы в одном этом слове – «забавный».

Слова боли и ласки, прозвучавшие в ключевые моменты жизни, важней, я думаю, сюжетов, важнее имен их бесчисленных интерпретаторов, будь то Гомер, Бабель, кто угодно другой. Все начинается с этих слов. Их выбор порождает характер, характер становится причиной конфликта, конфликт ложится в основу сюжета, который завершается возвращением в мир памяти. Одних в нем ждут нежные голоса и руки любимых, других – бесконечная пальба и свист резинового шланга. Каждому – свое.

В последние мгновения своего земного пути мы достаем эти слова из самых глубоких складок, чтобы открыть ими, как золотым ключиком, заветную дверцу.

И вот теперь я спрашиваю себя: услышу ли я на пороге своей вечности спасший меня уже один раз голос любви и надежды: «Все будет хорошо, мой родной, все будет хорошо».

Мягкий круг света от лампадки будет подсвечивать золотой образ в углу спальни, да снег будет падать в синем окне, бесшумно выравнивая неровности городского ландшафта.

 

2017 г.

Нью-Йорк

Версия для печати