Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Волга 2017, 9-10

Алжир

Рассказ

 

Денис Липатов родился в 1978 году в г. Горьком. Окончил инженерно-физико-химический факультет НГТУ им. Алексеева. Стихи и проза печатались в журналах «Нева», «Континент», «День и Ночь», «Крещатик», «Волга», «Новая Юность», «Графит», «Новая реальность», «Ликбез» и др. Автор книги стихов «Другое лето» (2015).

 

 

 

Была посмешищем. Для всей школы. Ходила всегда в каких-то безразмерных пиджаках и юбках, впрочем, любая одежда была бы на ней безразмерной: длинная, тощая, высохшая, выкуривала по две пачки «Беломора» за день.  Ни мужей, ни детей (ну кроме нас, значит, по двадцать – двадцать пять балбесов в каждом классе) никогда, конечно, не было и в помине.

Алгебра. Всю жизнь только она – иксы, игреки, интегралы, производные, функции, системы уравнений, с двумя, тремя, с одними неизвестными. Теоремы и леммы. Доказательства. Дискриминанты и депримы. Чёрная доска, на которой в течение каждого урока она пишет все эти значки и буквы, соединяя их всю жизнь в одни и те же формулы, которые и составляют её жизнь, и которые в конце каждого урока дежурный – какой-нибудь вихрастый троечник, или пусть даже и не троечник и не вихрастый, а вообще девочка-припевочка-отличница, весь класс в неё влюблён – какая разница, в общем, кто, но в конце каждого урока стирает эту её жизнь с доски плохо отжатой и грязной тряпкой, оставляя от неё только меловые разводы.

Не любили и боялись. Потом, когда стали постарше, уже и не боялись. По- прежнему не любили, кое-кто даже ненавидел, но никто никогда не жалел. Да и с чего бы? Входила в класс уже взвинченная – почему доска грязная? – кто дежурный? – привести в порядок! – и начинается – ор, истерики, линейкой по столу – балбесы, неучи, дубины – марш к доске – вон из класса – чего, дура, накрасилась – чего, идиот, смотришь! И так пять лет! Вколачивала в нас алгебру, значит.

Но случались и у неё «приступы доброты», какие-то непонятные «лирические отупения». Это называется – не с кем поговорить, одиночество и тоска, и чёрная доска. Приходила в такие дни – садилась за стол, глаза будто затуманены, смотрит с минуту на всех, как на родных, улыбается – деточки, мои – говорит – бедные мои – говорит – на кой чёрт вам эта алгебра – говорит – на кой чёрт вам этот английский – говорит – он же такой скучный! А хотите, я вас французскому ещё буду учить? А мой сосед по парте уже злорадно шепчет мне в ухо: «Сейчас опять начнёт молодость вспоминать, про Алжир заливать». А то я не знаю! 

Ага. Все знали. Наизусть уже: вечное лето, пустыня, пальмы, раскалённый до бела город – кофейни и школы прямо на улице, под огромными тентами или шатрами – революция, обретение независимости, нищета, чунга-чанга, колониальный французский, по сорок-пятьдесят чумазых ребятишек в классе, глазёнки распахнуты, стремятся учиться, хоть весь день в школе просидели бы – не то что вы – и конечно – море, море, море.

 – Кто из вас бывал на море? – и смотрит на нас влюблённо, влюблённо, сияет улыбкой, просто сверкает вся лучиками и морщинками, будто то самое, блядь, алжирское солнышко, которого на самом-то деле она, скорее всего, никогда и не видела.

 Туфта это всё, – опять шипит Забелло, – насмотрелось фильмов с молодым Бельмондо, вот и несёт всякую пургу.

 – Да? А французский у неё откуда?

 – А хер её знает.

 – Так я не слышу – кто из вас видел море? – прямо вся растает сейчас, светится прямо вся, что твой чернобыльский реактор, а в ответ смотрят на неё тридцать пар ненавидящих глаз, а она же не замечает! Она нам сейчас «Марсельезу» запоёт! Девочки ещё что-то пытаются изобразить, когда она на кого-то посмотрит, а мы – так и не пытаемся даже – просто глаза прячем, а кто и не прячет – а ей – хоть бы что!

В общем, выбешивала она этим своим Алжиром всю школу регулярно. Раз в четверть примерно. И когда случался у неё такой день, во всех классах, в которых были её уроки – у всех «наступал Алжир». А на следующий день – всё по новой – дебилы, идиоты, дуры, интеграл-что-ли-первый-раз-увидели, чего буркалы вылупил, какие вам институты – и вот так от звонка до звонка.

Директор терпел это всё с болью в сердце. Дотянуть бы её до пенсии, а уж там… Тем более, материал мы на удивление знали хорошо, контрольные, даже и «со штампом», районные, решали без троек, и родители наши её почему-то уважали.

Но до пенсии она не дотянула. Случился очередной «Алжир». Да какой! Для начала мы её просто не узнали: вошла в класс не прежняя кляча, заезженная, жалкая и дёрганная в какой-то нелепой и полунищенской одежде, которую носила она бессменно, а вошла – и с порога – «бонжур» – во всём новом, будто замуж собралась. И дальше – с места в карьер – сорок пять минут, без остановки, на чистом (наверное, чистом, кто ж его знал – спецшкола-то английская) французском ведёт урок, объясняя новую тему. Всю доску исписала формулами – и всё так мило, задушевно – хоть бы раз прикрикнула, или даже просто взглянула построже – ничего похожего – воркует себе, как голубка, как будто она сама только что из института и это её первый самостоятельный урок, ну ни дать, ни взять – именинница, невеста, отличница – «энтра наус», «труа», «пар экселленс». «Аревуар». И, конечно же – море, море, море. Алжир. Будь он неладен.

 – А вот это уже билет в дурррку, – произносит Забелло даже и не злорадно, а как-то удивлённо, специально, впрочем, картавя, но шуточка получается так себе – нелепой и грустной, и в гробовой тишине, в которой класс не шелохнувшись впервые, наверное, с начала учёбы просидел все сорок пять минут, этот его «билет в дурррку» слышат, конечно же, все. Кроме неё, разумеется.

Забыли её в школе охотно и быстро: мы – как страшный сон, учителя – как свой стыд и позор. Как будто сплавили, наконец, беспомощного и бесполезного родственника. Алла Алексеевна, пришедшая на её ставку – и впрямь выпускница, отличница и невеста – дня три держала в лаборантской окна открытыми и не заходила туда – настолько там всё было прокурено. Нас она не боялась и не церемонилась и начала урок легко и непринуждённо:

– Ну что, цыплятки, продолжим учиться?

И мы, здоровенные пятнадцатилетние лбы, нахватавшиеся уже по сормовским подворотням блатной фени и «понятий», простили ей этих «цыплят» сразу и безоговорочно и влюбились в неё без памяти. «Алжир», казалось, был забыт всеми и навсегда. Но оказалось не навсегда. И не всеми.

Ближе уже к зиме, в самую непролазную жижу, в самые мерзкие ноябрьские деньки, когда и здоровому-то человеку удавиться не покажется такой уж глупостью, а уж дёрганным и прыщавым подросткам и подавно, родители стали подбивать нас на добрые дела, на подвиги – сходить, значит, навестить старую учительницу. Никто из нас, конечно, никогда не согласился бы на такую пытку. Но вмешалась Аллочка Алексеевна: нет – говорит – надо – говорит – благородное дело – говорит. Вы же добрые, говорит. Ага. Добрые. Ну надо, так надо. Она и вызвалась нас организовать и тоже навестить свою предшественницу. Ну, в общем, некуда было деваться.

Набралось нас человек десять. Идти надо было к ней домой. В «дурке» она оказывается, тоже долго не задержалась: поставили её на учёт, прокололи там какой-то гадостью, чтобы поспокойнее была, и выставили за дверь – благо есть куда, не на улицу всё же. А что вы хотите: лимит койко-мест, бюджет куцый, и нормальным-то сумасшедшим не всегда места хватает, и здесь вам не богадельня, в конце-то концов.

Денёк выдался – мерзее некуда – в Алжире таких, наверное, не случается – идём, месим грязь, плетёмся, как на убой. Аллочка пытается нас как-то взбодрить – куда там! Проходим мимо каких-то ларьков, и тут Живоедов говорит:

– Нет, я так не могу! Реально надо сначала чем-то догнаться!

Чтоооо? – это Аллочка.

– А давайте, и правда, скинемся, что ли, возьмём какой-нибудь бормотухи недорогой? Вермута или Солнцедара?

Чтоооо? – опять она.

Почти ни у кого никаких денег нет, только у Живоедова, но он вызывается всех угостить.

– Женя, не смей! Женя, не смей! – кричит ему вслед Аллочка, но он уже возвращается с бутылкой и десятком пластиковых стаканчиков, на ходу срезая пластмассовую пробку.

– Алжир! – торжественно предъявляет он бутылку.

И в самом деле: на жёлтой этикетке самого отвратительного и дешёвого пойла грубо намалёваны пальмы, пески, море, восходящее солнце, негритята, какая-то чунга-чанга короче, и поверх всего этого аршинными буквами: «АлжиР» – вино плодово-ягодное.

– Девочки, ну вы-то куда? – чуть не плачет Аллочка.

– Да бросьте вы, Алла Алексеевна, – отвечают они ей, закуривая, – мы же по чуть-чуть, для настроения. Давайте с нами.

Кажется, она тогда не выдержала этого безобразия и ушла. А мы и правда поймали настроение: переместились в какой-то дворик, на лавочки, выпили эту бутылку, наскребли ещё на одну, на закуску раздраконили пару сладких рулетов «к чаю» и вафельный ореховый торт, которыми снабдили нас родители. Жизнь на мгновение улыбнулась. Даже выглянуло скупое и бледное солнце. Девчонки, покуривая, щебетали в сторонке о своём. Мы захмелели и чувствовали себя мужчинами. Живоедов, накрывший всю эту «поляну», сидел, нога на ногу, раскинув по сторонам руки и запрокинув голову, подставляя лицо лживому ноябрьскому солнцу, и, глубоко затягиваясь, то и дело повторял: «Алжиррр…», что, вероятно, означало, что ему хорошо.

Настроение у нас переменилось. Появился хмельной и мстительный азарт. Теперь уже всем хотелось пойти «навестить» старую учительницу, увидеть то убожество, в котором она, вероятно, пребывала, дать, наконец, выход своим обидам и непримиримой детской ненависти.

– А про Алжир она, кстати, не звездила, – сообщает нам по дороге Забелло. – Я спрашивал у отца, и правда – была такая тема, когда у них там в шестьдесят каком-то году революция случилась, наши посылали туда учителей, инженеров, врачей – помогали, типа.

– Интернациональный долг?

– Ну, типа того. Только без войны, не как в Афгане.

– Интересно, а с неграми она там спала?

– В Алжире нет негров, там арабы.

– Африка же.

– Ну, вот сейчас у неё и спросишь. Пришли.

Гогочущей толпой отморозков ввалились мы в подъезд. Звериная наша решимость росла с каждым шагом. Но перед дверью мы заробели, топтались минут пять.

Ну… звоните уже кто-нибудь.

И Живоедов позвонил…

Возвращались мы молча. То, что мы увидели, было слишком даже для нас. Голодная и безумная старуха не помнила ничего и никого. Кто-то предложил купить ей хотя бы хлеба, но деньги, какие были, все уже были истрачены. Мы не могли даже этого. Соседка, открывшая нам, полчаса тараторила, как ей тяжело с ней в одной квартире, и что надо уже что-то делать, а сама она уже ничего не может, пенсия мизер, да и цен она не знает, не ориентируется ни в чём, и на рынке её недавно чуть не побили. Сказав, что сейчас мы сходим, купим ей хлеба и ещё каких-нибудь продуктов и вернёмся, мы просто сбежали. Аревуар.

– Не стыдно? – спросила на следующий день Аллочка.

Ещё как. Да что поделаешь.

А следующий год был для нас выпускным. Многое позабылось, а уж это… Между первыми экзаменами и последними уроками оставили нас как-то подготовить класс к ремонту. Надо было вынести всякий бумажный хлам, «макулатуру»: старые классные журналы, стенгазеты, да мало ли всего накопилось за столько лет. Среди прочего попалась пухлая папка, тесёмки развязались, и оттуда рассыпались старые школьные фотографии. И выпорхнула одна: группа молодых, счастливых людей, на берегу моря, среди них одна девушка. Они улыбались так, как можно улыбаться, когда впереди вся жизнь. Девушка была и впрямь красотка. Мы невольно залюбовались.

– А ведь это наша Эльвира Львовна, – вдруг проговорил кто-то, будто и сам себе не веря.

Ктооо?

– Эльвира… Алжир.

И, конечно, море, море, море.

 

 

 

 

 

Версия для печати