Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Волга 2017, 7-8

И наша любовь голодных

Стихи

Документ без названия

 

Михаил Немцев родился в 1980 г. в городе Бийске Алтайского края. По основной профессии – преподаватель философии и истории. Публиковался в альманахах и журналах «Homo Legens», «TextOnly», «Ликбез», «Сибирские огни», «Воздух», «Неприкосновенный запас», «Знамя» и др. Отдельными изданиями вышли повесть в рассказах «Тексты-двери» (Новосибирск: Артель «Напрасный труд», 2008), книга стихов «Интеллектуализм» (Омск: Амфора, 2015). Редактор-составитель и участник поэтических сборников «Смерти никакой нет» (Новосибирск – Москва, 2015), «Это будет бесконечно смешно» (Москва, 2016). Участник новосибирского литературного сообщества «Реч#порт».

 

Здесь и сейчас

В жизни людей любви маловато.
Так,
взаимо-
упиханность, в основном.
А как-то справляться надо.

Кто бы воспел эти башни с выглаженными боками болидов,
мимо которых иду я сейчас. На свидание, да.
С работы. О, кто бы
воспел эту скудость
железобетонных стен?
И промеж высотных сараев затерянные площадки,
и промеж тех – недействующие качели,  
все пожизненно перекошенные турники,
траншеи в сугробах и главное: мимо идущих всех?
Куда-то они ради каких-то дел.
Вот я – на свидание, как и было сказано; эта мадам в магазин, вероятно.

Мне тридцать три, я здесь их и прожил, меняя книги на сахар,
Топтал этот снег, и продумывал эти жизни.
На что их используют без любви? А единственный шанс, вероятно, будет промотан.
Но даже теперь его вычислить не возьмусь.
Возлягу ль с тобой, о звезда побережья балтийского? Нет, не возлягу. 
Явлюсь ли к тебе, итальянка нежнейшая? Нет, не явлюсь.


Проблема
свидетеля

Начальник городской полиции размышляет о проблеме свидетеля.

Когда приказы его начальников исполняются методически,
когда он вполне уверен в своих подчинённых и их подчинённых,
не может не быть свидетеля. Об этом думает он. Кто-то из них, кто
как будто спокойно
(пусть даже и неспокойно) заполняет
формуляры, насвистывая при этом, потом
вывезет под пряжкой ремня фотографии.
Или монашенка та напишет письмо в  Ватикан,
или кто-то из вольнонаёмных, специалистов по минному делу –
кто их разберёт? – итальянцев, ирландцев, венесуэльцев... –
опубликует поклёп, переодетый под воспоминания.

«Воспоминания»!.. Начальник полиции расспрашивает сына, который когда-то
учился в столице живописи, о действии перспективы
и о том, что может увидеть тот, кто стоит в отдалении. Но его-то
интересует другое: что может видеть то кто не должен видеть.
Так начальник городской полиции приходит к мысли о существовании Бога
и вдруг ощущает себя куском печёнки на сковородке.
В этот вечер начальник городской полиции из верного слуги молодой Республики
превращается прямо-таки в марионетку молодой Республики.

Но это свидетельство как-то должно ведь выстрелить? Он живёт
ещё тридцать лет, выслуживается до полковника,
производит восемь детей,
уходит в отставку,
и все эти тридцать лет
на душе у него
мягко говоря
нехорошо

2017


Тропики

В маленьких городах не с кем вести разговоры
о морях, о морских побережьях. Но именно там они особенно сильно дразнятся.
Он выходил из дома каждое утро и думал о побережьях. Вышагивал
по переулку на перекрёсток, к автобусу, добирался до Академии
(ещё двадцать лет назад она была институтом, конечно,
а до того – училищем или какой-то технической школой.
Но теперь он учился не где-нибудь, а в Академии, с традициями и т. п.).
Там было скучно, и он думал о странах южнее экватора, о пёстрых людях.
Тем и спасался, так и прошли пять с половиной лет.
Это был длинный покатый трамплин,
и он по нему, даже обойдясь без прыжка, скатился.
То лето прошло на родительской даче, он там работал последний раз.
Далёкие острова были заполнены абсолютно неграмотными
чёрноволосыми женщинами,  дикими и внимательными.
Он мог представить себе такую встречу в стиле Маклая:
остров, покрытый лесом на треть и на треть – холмами,
на берегу – фактория австралийской фирмы, торгующей морскими звёздами,
крабами, прочей экзотикой, ценною для туристов.
Всё это нужно собирать руками на дне. Местные девушки с самого детства
готовятся стать ныряльщицами, упражняют
задержку дыхания, силу ног и выносливость.
Ну, так всё и было:
он занимался сельхозработами, размышлял о любви,
заваривая в сумерках чай, а всё остальное – это был его видеоклип.
После,  несколько лет спустя,
когда он всерьёз оказался вместе со смуглой высокой женщиной
(португалкою из Ирландии), и они «всё это» стали проделывать, у неё
не было клитора, утраченного в раннем детстве из-за сложной операции.
Когда он увидел это, он смеялся почти до истерики.
Это было в городе Риге.

2012


И наша любовь голодных

1. Упование на «потом»

1.
…и ваша любовь –
удивление от не-самогосебя

и наша любовь –
ненадолгое ёканье внутрях,

и ещё любовь карандашный штрих,
и эта, повторённая так-то и так-то,
и тех любовь: баллада о самотыках,
зряшная обезьянья подделка,

и та любовь, здоровская такая лет сто спустя,

и наша любовь голодных,
и она же, уже накормленных,

и ваша любовь из фильма «Фрида»,
и его любовное упование на «потом»,
и её то ли согласие то ли несогласие с этим,
и его любовь жидкость,
и всё как калейдоскоп в голове падающего по Красному проспекту подростка,
который просто не может уже это всё вынести,
и ко спасению прибегает, самого себя выключая из карнавального хоровода
избытковой
критической литературой

2.
Так называемая любовь – чувство равноудалённости
отсутствия, именуемого также «радостью» [отсутствия] –
недостижима.

Лояльно вхожу в трамвай через турникет,
пишу в телефоне стих, про себя проговаривая его,
задумываюсь о стихотворении, сочинённом
одним из борцов с языком,
к их рядам я не принадлежу, а стихотворение классное.

[Дано же мне тело, о Анна, вот ногти – зачем мне ногти?.. и пр.]

Субъект внутри может больше меня,
но пока не любит. Знает больше меня, но
так называемая любовь – чувство равноудалённости
отсутствия, именуемого также «радостью [отсутствия]» –
недостижима.

 

2. Спускаясь во двор

К радости. Уметь бы это –
выходя утром во двор,
поднимая лобешник свой многонатруженный, улыбаться что ли,
справедливое видеть вокруг –
но так долго учившись совершенно другим вещам,
трудно их перестать длить.

Холодает – вдруг, и в комнатах тоже. А во дворе
даже как будто снег проносится иногда,
Ах, вот была ведь бессонная ночь вчера.
Поедем! Там бессловесно где-то в окне пылает автомобиль,
Вот он уже позади, с неизвестной его бедой.
Не увижу его никогда.
Брошенный взгляд, мимо. А всё же теплее, теплее.

А вот и уже другой, стоящий автомобиль, заслоняющий остановке
вид на то что должно приближаться из-за угла, –
так необязательное, выпавшее зачем за чей счёт из чужих обойм,
мешает глядя назад увидеть «на самом деле».
Больше описаний! Больше
смелых описаний, воспоминаний! Воспоминаний.
Настаивать: это-то нас и отличает. Это –
и больше прикосновений! К –
назовёшь это «внутренностью бытия»,
имея в виду скотобазу, бойню и пр., или нежным именем
Той, будто кроме эротики – ничего, по большому счёту [amor]
или, развернув круговой осмотр вариантов (как я уже начал) примешь решенье: перечень
таковых! Чтоб сам себе не равен!

А вот я ещё скажу: серьёзное – неудобно, тем более безнадёжное.
Если стихи  – лекарство, имеют право
напоминать первые три минуты
после несостоявшегося
(в смысле – незавершённого)
секса. Усталость берёт своё, и ответа
на справедливый вопрос «зачем это всё?» – нет,
не находится. Кому же такое понравится! Зато, если шутка в конце это как оргазм, хотя бы
какой-то, и так вполне можно попросту удовлетворённо
уснуть, всё забыв.
Я в детстве хотел написать поэму о замерзающем дереве. О том как оно стоит
на склоне горы, и мимо бежит зверьё,
и кристаллический снег отлагается на ветвях,
и что это я а не кто-то другой замерзаю вот здесь, под утро (то есть там, в лесу) –
не написал. Да зачем это всё, казалось бы. Так никто ведь счастливее, радостнее не станет;
потому и не написал. Всё равно впереди – ничего не видно. Ведь так? Но поедем, поедем, поедем! Мы поедем,
помчимся, я бы сказал.

 

3. Без названия

[Проблема субъекта особенно важна
Поэзия оказывается лабораторией
Лишь благодаря пустоте,
для политической поэзии,
где создаются опытные образцы субъективностей,
располагающейся в зазоре между инстанциями субъекта.

                                                            Кирилл Корчагин]

Это жанр такой: от ужаса к надругательству
к оплакиванию. Зигзагами, да. Или ещё как бы нет.
Уж лучше кривляться так, чтоб откровенно умалчивать
о корне всего, о том что можно-стать-каждым:
и о том что из нас поэтому
образуются андрогины.

Разветвлённые списки, конечно
Оглядка, литературный метод
Горизонталь взгляда, фиксация
Убедительный, победительный прищур,
запятых зигзаг запятая разных
где они все где они все

Это я от которого я говорю,
тем и не хорошо, что не велико.
тем и хорошо оно
К себе: не спотыкайся, так и иди. Бумага скрипит держит.
Ещё – экран равномерно светит. Комната неподвижна.
Все соработничают.
Слово ещё слово – шаг!
Траверз.
Тихо – ещё никто не умер исключительно от перебора сочетаний глаголов, что ли. Будешь одним из них,
хотя это волнительно
Где не пройти –
там только – не останавливаться.

Слова к андрогину:
дырка от бублика вот это что вот это что 

– Расскажи мне, что ли, историю, голосом выделяя акцентуации.
Важно: не обознаться:
на чьей стороне, с кем
солидаризир.?

 
***
Бакинский еврей – эмигрант, в Берлине это
если ещё не судьба, так профессия.
Внешне напоминает жигалёныша с Александрплятц,
бывшего студентом юрфака во Франкфурте, но назло богатой маман
себя обратившего в будущего персонажа Фассбиндера.  Но этот –
не жиголо, хотя вряд ли разборчив в связях
с падшими всех полов. Но как он одет, в каком
галстуке! Говорит
на неведомом языке –
на персидском? Египетском? На бакинском?
На праевропейском. Говорят, зарабатывает, выполняя
деликатные поручения
одного гамбургского перекупщика, поклонника экзотических увеселений.
Как он красив, ты неосторожно шепчешь, когда он влетает в твой
дансинг, заранее согласившись даже ему отдаться, если он позовёт
в свой душноватый рай. Как он красив! Если он позовёт. Ох, нет. Зная уже
всё как будто заранее, добавляешь ещё: «он тоже умрёт в концлагере».

Не так. Он умрёт только в семьдесят пятом году в Аустерлице, штат Нью-Йорк
неразговорчивый, аккуратный низенький старичок,
вроде бы талмудист,
господин Неизвестно Кто,
живущий под вымышленными именем и фамилией.


С пустыми руками

                                                                                    Другу

Разрешить себе ничего не хотеть кроме того и этого,
канона, друзей, приезжающих иногда,
и – выйти наконец туда, где стоял на остановках, сжимаясь, где проскакивал как снегирь.
Вникнуть в детали, теперь-то позволив себе неподвижность
(заворожённую) – стоя или даже сидя,
как Догэн, вернувшийся из-за моря
с пустыми руками – достаточно было уметь сидеть неподвижно.


Архивист на даче. Вильнюс или Варшава, 1981

Прошлое. Дверь за спиной – не захлопнута, незнакомые цикады-плезиозавры откуда-то свищут,
трещат, будто за дверью сад и будто бы он переполнен ими.
Здравствуй, явился. А выйдешь – пусто, благоустройство что ли
там состоялось. Кто-то убрался.
О, обустройство сада чужой рукой! Обопрёшься своею, а под ладонью – дерево.
Дерево вишня, дерево зиккурат, дерево абрикос.
Изгороди в низине, гравий дорожки, проволока загородки
грядок бывшей хозяйки дома. Вниз, по направлению тяготения, тропка. Когда здесь могли проехать повозки? Сто лет назад, или пятьсот лет назад. Могли.
Луг, а за ним болотце. Речка. Окраина городка.
Хранитель скрипа чужих манускриптов,
ты вдруг отправляешься дальше, за этот ручей, там склон, а над ним – шоссе,
уложенное, очевидно, поверх
древних камней. И кто встречает на нём — неумытый танк или девочка в платье, напоминающем о картине
«Муза процветания на баррикаде»?

Июль 2016


Москва, Плетешковский переулок

Край бывших трущоб, а затем – коммуналок нового быта,
новейшего – вычищенного от бабок и дедок.

Стены цвета набухшей что ли от усердья крови, геометрический угол
упирается вверх, пропарывает асфальт, подрезает крышу.

Это резкое окончание
квартала, а за детской площадкой –
дома коммунальных подросших детей. «Новостройки». Пересчитывая глазами
этажи, так и думаешь: «ничего особенного». Эпоха уже была как эпоха,
без резких углов, без дерзостей, без поражений.
«Оно и видно».


***
Примирены, примирены там будем,
или  – и здесь, но потом, –
и что же? Проходить мимо
мальчика, мордующего собаку,
соседа, мордующего супругу, группы установленных лиц,
по предварительному сговору, – ?...

Думаю о том старом философе, покинувшем родину, в аккурат
перед тем как её накрыло крыло соседней державы и в кислоте
растворило, но угодившем в объятья другой державы, где
избраннейшие из людей несли на себе инсигнию «с нами бох»,
но прошедшем в смертельной близости от печей, и позже
создавшем учение что человека всегда недостаточно, –
как он сказал, когда молодой коллега рассказывал, мол, 
дискуссии о нацизме Хайдеггера в последние годы
пришли к тому что неоднозначно всё в этом очень особом случае, –
он сказал ему вдруг по-русски, на языке своего
детства: «эти старинные байки меня больше не убеждают».

...больше не убеждают. Так вот, это знание: «все там будем»,
или «придёт  рассудит», «внезапно», – было ли всё это чем-то большим,
нежели детской игрой мальчика, уговаривающего самого себя
всё ж таки выйти из дома на тёмную улицу, по нужде?


Потом

Как в дальноскопе представь себе подземелья
после всего: выровнено и развёрнуто,
и каждому смерть через орган, которым грешил:
курильщики вздёрнуты за трахею,
блуднику высверлена глазница,
военнообязанному неотвратимый отъят
пенис, госслужащему – кровеносный
язык, а кто ж там настигнут сечением головы?
Не мы, над нами – известный бульдозер, кто же?
Тот самый Иван Иваныч, завуч четвёртой школы,
известный на микрорайоне под прозвищами «Спартак»,
«доходяга умственного труда», садист от народолюбия. –
Да? Он! – говорю я присматриваясь издалёка,
узнавая его. Он... ведь он был умнейший человек города,
но любовь-то, любовь его подвела.

 
Площадь Ленина, Новосибирск

Зависть к чужому будущему иногда беспокоит.
На площади – лужи, щербатая плитка и первый снег.
Зависть к чужому будущему вдруг иногда беспокоит.
Тебя, обычно привыкшего к самому себе.

Ты куда такой, человек? Озабочен опять собой?
Сколько вокруг тех, кто своего не сделал?
Уже и не сделают. Улицы арестантов, улицы палачей.
Скольких перепилила зависть к будущему вообще!
И к тем, кто заведомо этого не достоин.
Здесь проезжали телеги, гружённые их телами.
Пересекая трамвайные эти рельсы.

И ты со своей стекленённою, отстраненной, выдрессированной
страстью, остановившись под памятником, говоришь:
«Здесь мы гуляли, здесь мы гулять не будем».
И не утешаешься тем, что можешь это сказать и за них за всех,
но утешаешься тем, что уж своё-то будущее получишь.
Каким бы оно не обернулось убогим («у Бога» оно, стало быть).
Это принцип надежды. Это всё – эта зависть, оглядка,
остановка, обращение, утешение, мутный взгляд –
это прямо сейчас, двенадцатого октября,
недалеко от Оби, на площади Ленина, в городе Новосибирске,
в центре. 


Две ложки

Во время погрома всем есть какая-нибудь польза,
каждому что-нибудь достаётся. Мне – родители подарили
серебряные ложечки. Длинненькие такие,
с узором и камушками на самом верху ручки.
Когда я бы маленький, я этими ложками осторожно играл.
Когда я подрос, я просто так их хранил.
Две чайные ложки. Потом я уехал в Австралию и женился
на женщине со смуглым оттенком кожи,
с курчавыми волосами. Сначала я думал, она не еврейка ли? –
Не еврейка, – она из тех, кто здесь себя называет «чёрные», blacks.
Эти ложки теперь – в нашем домашнем музее,
среди дорогих нам вещей, фотографий родителей и детей,
сувениров из тех городов где мы побывали.
Господи, ты ведь недаром не слышишь меня, да?


Написано в  Арлингтоне

Тоска по всеобщей культурке, не избываемая уже
в районной библиотеке, –
ну, это ж как ностальгия с улыбкой негрустной по бане, по мёду –
в долине Потомака; брать за точку отсчёта ту или эту,
зависит от склонностей, прижитых в ранней юности, 
от обзора, от вида с родительской дачи и от была ли сама эта дача, –
и дачей была ль, или чем-то ещё, и что с ней потом случилось,
с книгами теми под лавкой в предбаннике что стряслось? Затем,
не ты ли смотрел эти фильмы, с мельканием горизонтов,
заставленных перевалами, перелётами? Раскрашенный самолёт
находит свою –  наконец, обнаруживаешь себя
в окружении призматических здешних слов.

Арлингтон, Ширлингтон, Абингдон. Километры
кирпичных стен, не напоминающих ни о ком,
(кроме неведомых королей чешских), и деревянных заборов, напоминающих
неожиданно о Красноярском крае.

 

Версия для печати