Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Волга 2017, 11-12

Из книг «Стихотворения» и «Видения Себастьяна»

Перевод, комментарии Алёши Прокопьева

 

Георг ТРАКЛЬ

(Georg Trakl, 1887–1914)

 

 

ИЗ КНИГИ «СТИХОТВОРЕНИЯ» (1913)

 

Молодая служанка

 

                             Посвящается Людвигу фон Фикеру[1]

 

1

Вечерами у колодца

Забывается в улыбке.

Ходят вёдра у колодца,

Брезжит образ, лёгкий, зыбкий.

 

Вьются галки чёрной тенью.

Вьются косы, белобрысы.

Замирает бледной тенью,

Мерзкий писк услышав крысы.

 

Век опущенных коснётся,

Льстя ей, гибель, – воспалённых.

Ластясь, ног её коснётся

Гибель трав, жарой спалённых.

 

2

Вышивает: тихо-тихо.

Видит только двор пустынный.

Дрозд поёт ей тихо-тихо.

Плачет флейтой куст бузинный.

 

Облик в зеркале так странно

Смотрит на неё. Пугая,

Брезжит серебристо-странно

Чистота зеркал нагая.

 

Бредит песнь: батрак во мраке.

Как ей больно отчего-то!

Каплет Красное – во мраке.

Южный ветер бьёт в ворота.

 

3

Ночью шатко в лысом поле,

Одержима лихорадкой.

Ветер взвизгивает в поле,

Месяц слушает украдкой.    

 

Скоро звёзды побледнеют.

От мучений изнывая,

Щёки, словно воск, бледнеют.

В испареньях гниль земная.

 

Тростником шумит болото.

Мёрзнет сжавшийся комочек.

Крикнул петел. Пал в болото 

Жёсткий серый свет средь кочек.

 

4

Вверх взлетел кузнечный молот.

Сердце за ночь не остыло.

Увидала красный молот

И, как мёртвая, застыла.

 

Сквозь туман плывёт усмешка,

Закачались дружно стены.

Тяжела его усмешка

И, как молот, откровенна.

 

Брызжут огненные искры.

Пальцами хватая пламень,

Ловит огненные искры,

Тихо падает на камень.

 

5

В сладком страхе на постели,

Просыпаясь, умирает.

На застиранной постели

Золотой туман играет.

 

Резеда струится в окна,

Небо светло-голубое.

Залетает ветер в окна

В колокольном разнобое.

 

Пляшут тени на подушках,

Бьют часы тревожно-грубо.

Тяжко дышит на подушках,

Алой раной рвутся губы.

 

6

Простынёй кровавой – вечер,

Тучи плавают над чащей,

В чёрных простынях под вечер.

Воробьи шумят всё чаще.

 

Белая, лежит во мраке.

Нынче голуби не в духе.

Как в кустистом – падаль – мраке, 

Облепили рот ей мухи.

 

После танцев над деревней –

Отзвук скрипок безголосый.

Лик витает над деревней,

В лысых ветках вьются косы.

 

 

Музыка в замке Мирабель[2]

 

Родник взял ноту. Облака

В лазури ясной – белоснежны.

Безмолвные, в руке – рука,

В саду гуляют пары нежно.

 

Седой кладбищенский гранит

И птичий клин хитросплетений.

И фавн мертво туда глядит,

Где в тьму переползают тени,

 

И – красно – с дерева, падуч,

Летуч, в окно вдруг лист влетает.

И огненный в пространствах луч,

Рисуя призрак страха, тает.

 

И белый Странник входит в дом.

Собака бросилась с лежанки.

Ночной сонаты метроном.

Лицо задувшей свет служанки.

 

 

Меланхолия вечера[3]

 

– Лес умер, где его границы? –

И тени вкруг, как загородки.

Ручей чуть слышно бьётся, кроткий,

И птица из укрытья мчится,

 

Где папортник, надгробный камень,

Венки – плеск серебра и блески.

И скоро – в чёрных безднах всплески.

– Там звезд, наверно, бьётся пламень? –

 

Равнина сверху – безразмерна,

Болото, луг, деревни, кочки.

Блуждающие огонёчки.

Холодный блеск – скупой, неверный.

 

Всё небо в заревах проплешин,

Взмывают птичьи караваны

В другие, царственные, страны.

Камыш, как пьяный, безутешен.

 

 

Красивый город

 

Рынок – солнечно – в молчанье.

Кроткие монашки в спешке,

В тень от буков – перебежки,

В синь и золото, в молчанье.

 

В буро освещённых храмах

Смерти чистые картины,

И гербы князей – картинны.

И блестят короны в храмах.

 

Кони скачут из колодца.

Когти тянутся соцветий.

Дети, спутав всё на свете,

В тихих играх у колодца.

 

Девушкам, что у ворот ждут,

Краски жизни робко любы.

Влажные, дрожат их губы.

И они всё у ворот ждут.

 

Колокола дрожь. И звуки

Марша. Крики стражи рвутся.  

Слышат Странники, как льются

В неба синь – органа звуки.

 

Инструментов визг и пенье.

Сквозь листву садов, их рамы –

Вьётся смех, щебечут дамы,

Матерей уснувших пенье.

 

Душный сквозь цветы на окнах

Дёготь, ладан, дух сирени.

Веки в серебре томлений

Чуть сквозят в цветах на окнах.

 

 

Мальчику Элису[4]

 

Элис, в чёрном лесу тебя уже кличет дрозд –

Это значит, пора закатиться.

Синий холод ключа, бьющего из скалы, пьют твои губы.

 

Бог с ним, пусть бы чело твоё кровоточило

Соком древних легенд,

Тёмным смыслом в полете птиц.

 

Но так мягко ты входишь в ночь,

Что она распустилась багряными гроздьями.

А движения рук твоих даже прекраснее в синеве.

 

И терновник шумит –

Ветер занёс туда лунные очи.

Как давно уже умер ты, Элис!

 

Плоть твоя – гиацинт, и в него

Погружает монах восковые пальцы.

Наше молчанье похоже на чёрный зев,

 

Из которого изредка нежный выходит зверь,

Опускающий медленно сонные веки.

На виски твои падают капли чёрной росы –

 

Звёзд подгнивших лежалое золото.

 

 

Ненастный вечер

 

Эти красные закаты!

Виноградом перевиты,

Голубою тьмой объяты,

Страхи в окна бьют сердито.

 

Пыль клубится – сток вонючий,

Звон стекла в дрожащей раме.

Жеребцов горячих тучи

Хлещет молния кнутами.

 

Окон всхлип. И чаек. С треском

Зеркало пруда разбилось.

Скачет пламя перелеском,

В елях вспыхнуло, забилось.

 

Крик истерики в больнице.

Синий посвист в перьях ночи.

И внезапно, как зарница,

Дождь сверкнул ей прямо в очи.[5]

 

 

Муза вечера[6]

 

В цветник под окнами тень колокольни странно

Льёт Золото, со лба сгоняя воспаленье.

Как хорошо! – ты шепчешь: боль, томленье, тленье.

Источник падает во мрак ветвей каштана.

 

Пустынной площади – без сна, листа и краски –

Внимает траурная роскошь врат тяжёлых.

И нежных игр в саду шуршащий тихо полог

Скрывает встретившихся для безумной ласки.

 

Так хорошо душе дышать – колдун весь в белом.

Вокруг хлеба шумят – жнецы после полудня

Ушли в дома, в молчанье снов, в терпенье будней.

Фонарь в хлеву. Корова спит всем мягким телом.

 

От ветра пьяные сомкнутся веки слаще –

И глубь чужих и странных звёзд не знает броду.

Эндимион, сойдя из тьмы дубовой чащи,

Глядит в печальную бестрепетную воду.

 

 

Духовный стих

 

Знаменье цветы творят:

Вздрогнул, как шитьё, цветник.

Льётся Бог – к стеклу приник –

Голубым дыханьем – Сад,

Ясный Сад.

Крест, воздвигнут, – в виноград.

 

На селе – веселья чад,

У кладбища жнёт старик.

Золотом скользящий блик –

Звук органа, свет и лад:

Свет и лад.

Хлеб с вином – Любви обряд.

 

В танце девушки горят,

Петуха последний крик.

Жар молитв, посулы книг,

Прутья ветхие оград,

Розы в ряд –

Бел, Мария, твой наряд.

 

Нищий молится у врат,

К камню пал – как мёртв – приник.

С гор пастух спустился. Тих,

Ангел детям пел, и – спят,

В роще спят –

В ближней роще дети спят.

 

 

Вечеря – моё сердце[7]

 

Вечером слышишь свист летучих мышей.

Два вороных на лужайке резвятся.

Красный клён шелестит.

Страннику явится этот трактир у дороги.

Блаженство сулят молодое вино и орехи.

Блаженство: хмельным – как стемнеет – шататься в лесу.

Сквозь чёрные ветки – скорбный напев колокольный.

Капля росы – на лицо.

 

 

Меланхолия[8]

 

Синь или тень? Глаза, что плыли рядом –

Как вы темны! – в меня глядясь. Рекою

Гитары льются, осень льёт тоскою, –

В сад, тронутый листвы гнильём и ядом.

Там нимфа нежно гладит смерть рукою,

К сосцам, истёртым в кровь, гноясь распадом,

Льнут губы, локоны блистают ядом

У солнца-отрока, лиясь рекою. 

 

 

В старый альбом

 

Опять и опять возвращаешься ты, меланхолия,

О, кротость одинокой души.

Перед смертью обычно золотом полыхает день.

Терпеливый, – смиренно он подчиняется боли,

Мелодичен и звучен – нежным безумием.

Смотри! Уже и смеркается.

И опять возвращается ночь, и жалобы Смертного,

И другое, такое же Смертное, вместе страдает с ним.

Содрогаясь под звёздами осени,

С каждым годом всё ниже опускается голова.

 

 

Превращение

 

Прощальным красным выжжены сады:

Здесь жизнь простая, спорая в работе.

В глубины взгляда – боль плывёт в заботе,

Когда в руках тяжёлые плоды.

 

Закат, молчанье: чёрная земля,

И в красных буках – шум шагов тяжёлый,

И синим зверем в смерть уйдёшь – и голой,

Платьём сгниет пустая плоть твоя.

 

Перед трактиром безмятежный сброд,

И чей-то лик в траве, взгляд пьяный, длинный.

Хмельные флейты, нежность, плод бузинный,

Дух резеды , что к Женственному льнет.

 

 

Маленький концерт[9]

 

Ты потрясён виденьем – красный! –

И солнце сквозь ладони светит.

Так сердце в сладкий, страстный метит

Неясный замысел – безмолвно.  

 

Полей потоки – жёлтых, дивных.

Сверчков почти не слышишь снова.

Косы железный взмах суровый.

Молчанье рощ – златых, наивных.

 

В зелёной тине огнь гниенья.

Рыб стылый столп. Бог ветром жжённым

Коснулся струн – и прокажённым

В чаду был знак выздоровленья.

 

Тень синяя – в ней дух Дедала,

В лещине – сок молочный, липкий.

Учитель долго выл на скрипке.

Пищали крысы у подвала.

 

В трактире на обоях в лысом

Свету – фиалок цвет прохладный.

И умер гомон людный, адный,

И флейты кончились нарциссом.

 

 

De profundis[10]

 

Се, Господи, сжатое поле и чёрный дождь.

Се – багряное дерево, стоящее одиноко.

Воющий ветер вокруг опустевших домов.

Скорбный закат.

 

За огородами

Всё ещё ищет сиротка редкие колоски,

Глаза её круглые – золотом тьмы в предвечерье,

Небесный Жених, да грядеши в лоно ея.

 

Пастухи, по дороге домой,

Сладкое тело нашли,

Сгнившее в колких кустах.

 

Тенью скитаюсь от мрачных селений вдали.

Из лесного источника

Пил я молчанье Твоё.

 

Холодный металл на чело мое встал.

Пауки подбираются к сердцу.

Се, Господи, свет – но гаснет он на устах.

 

Очнулся в лощине,

Среди нечистот коченея и осколков звёзд.

В лещине

Снова песнь завели хрустальные ангелы.

 

 

Трубы[11]

 

Где смуглые дети под ивами в невыразимых

Играх с листвой – пение труб неземное,

Хоругви Червлёного, всадники скачут сквозь скорбное клёна, – в ночное

Вдоль мельниц заброшенных и бесполезных озимых.

 

Или поют пастухи по ночам и смеются их губы,

Оленей пугают костры древней скорбью земною,

Танцуя, толпятся они перед черной стеною…

Хоругви Червлёного, хохот, безумие, трубы.

 

 

Псалом[12]

 

                              Посвящается Карлу Краусу

 

Се – свет, и ветер его задул.

Се – кабак, его же покинул вечером пьяница.

Се – виноградник, прожжённый до чёрных дыр, где кишат пауки.

Се – космос, который они молоком побелили.

Помешанный умер. Се – остров на южном море:

Дабы здесь бога-Солнца приветствовать. Бьют в барабаны.

Мужчины в воинственных танцах.

Женщины качают бёдрами среди вьюнков и огненных маков,

Когда море поёт. О наш потерянный Рай.

 

Нимфы покинули золотые леса.

Погребение Странника. И сразу затем светящийся дождь.

Сын Пана является в образе дорожного рабочего,

Чей послеполуденный сон на раскалённом асфальте всё длится и длится.

Се – маленькие девочки во дворе, в нищих платьицах, разрывающих сердце.

Се – комнаты, наполненные аккордами и сонатами.

Се – тени, в объятиях перед ослепшим зеркалом.

В окнах больницы греются на солнышке выздоравливающие.

Белый пароход на канале тащит за собой кровавые эпидемии.

 

В чьих-то злых видениях снова является чужая сестра.

Покоясь в лещине, играет она с его тенями.

Студент, быть может, двойник долго смотрит ей вслед из окна.

За ним стоит умерший брат, или же он спускается по лестнице винтовой.

В темноте бурых каштанов бледнеет фигура послушника.

Сад погружается в вечер. В крытой галерее порхают летучие мыши.

Дети привратника, игры забросив, ищут золото неба.

Квартета финальный аккорд. Маленькая слепая дрожа бежит по аллее.

А позже её тень ощупью пробирается мимо холодных стен, в окружении сказок и святых преданий.

 

Се – пустая лодка, плывущая вечером вниз по каналу.

Во мраке старинного убежища тлеют человеческие останки.

Мёртвые сиротки лежат у садовых стен.

Из серых комнат выходят ангелы, перепачканы крылья в говне.

Черви капают с их пожелтевших век.

Церковная площадь, мрачная молчаливая, как в дни детства.

На серебристых подошвах проплывают прежние жизни

И тени проклятых спускаются к стенающим водам.

В могиле своей белый маг играет со своими змеями. 

 

Над местом казни молча открываются золотые глаза Бога.

 

 

Вечерняя песня[13]

 

Вечером, когда бродим по тёмным тропинкам,

Бледные наши фигуры идут нам навстречу.

 

Хочется пить –

Пьём белую воду озера,

Сладость печального детства.

 

Умерли – и в кустах бузины лежим,

И кружатся над нами серые чайки.

 

Вешние тучи завесили мрачный город,

И о доблестном веке монашества он молчит.

 

Узкую руку твою взял я в свою –

И круглые ты распахнула глаза,

Давно это было.

 

Но когда сладкозвучие тёмное рушится в душу –

Появляешься, Белая, в осеннем пейзаже друга.

 

 

Ночная песнь[14]

 

Дыхание Недвижного. Лицо зверя

Оцепенело от Синевы, её святости.

Могуче молчание в камне:   

 

Маска ночной птицы. Трезвучие

Сливается в один нежный Слог. Элаи! твой лик

Склоняется безмолвно над голубой водой.

 

О вы! тихие зеркала истины.

На висках Одинокого, цвета слоновой кости,

Отблеск падших ангелов.

 

 

ИЗ КНИГИ «ВИДЕНИЯ СЕБАСТЬЯНА» (1915)[15]

 

Детство[16]

 

Весь в ягодах куст бузины; безмятежно детство

Обитало в синих пещерах. Теперь над ушедшей тропой,

Где один только, в мягкий багрец, дикий сорняк шелестит,

Задумались тихие ветви... шум листвы

 

Точно такой же, как синяя вода в скале поёт.

Нежно печалится дрозд. Пастух

Следует молча за солнцем, что катится там с холма.

 

Голубое мгновение – мерцание чистой души.

Робко появится зверь на опушке, и мирно

Покоятся в земле древние колокола и мрачные деревушки.

 

Трепетней осознаёшь теперь смысл тёмных лет,

Холод и осень в пустынных комнатах,

И в святой синеве светятся звонко шаги.

 

Скрипнет рама окна – до слёз

Растрогает ветхое кладбище там, на холме,

Вспомнишь когда легенды и сказки; но светлеет душа временами,

Мысленно видя добрых людей в тусклом золоте вешних дней.

 

 

Молитва на этот час[17]

 

Тёмными взглядами обмениваются любящие.

Светловолосы, лучисты. В оцепенелом мраке

Руки сплетаются хрупко в тоске.

 

В багрец разбился рот блаженных. Круглые глаза

Отражают тёмное золото весеннего послеполудня,

Опушку леса, черноты его, вечерние в зелени страхи...

А может быть, птиц несказанный полёт, прогулку Нерождённого

Мимо мрачных деревень, одинокого лета, и не одного,

Когда из отгнившей синевы встаёт, временами, Отжившее.

 

Тихо шумит в поле жёлтый злак.

Сурова жизнь и сталью взвивается коса земледельца,

Мощные балки плотник вгоняет в пазы.

 

В багрец окрасились осенью листья… монашеский дух

Сквозит в ясно-звонкие дни… созрел виноград

И праздничен воздух в просторных дворах.

Слаще аромат пожелтевших плодов… тих смех

Добрых людей, музыка и танец в тенистых погребках…

В брезжущем саду шаги и молчанье умершего мальчика.

 

 

В пути[18]

 

Странника на закате в мертвецкую отнесли…

Дёгтя запах… лёгкий шелест красных платанов…

Галок тёмный полёт… на площади стража сменилась.

Солнце в чёрные простыни пало… вновь и вновь возвращаешься ты, ушедший закат.

В комнате рядом: Шуберт, соната, – играет сестра.

Чья улыбка чуть слышно в ветхий фонтан летит,

Что синея в сумерках плещет. О, как наш, человеческий, древен род.

Чей-то шёпот в саду, под окнами… кто-то чёрное небо покинул.

Обдают ароматом яблоки на комоде. Бабушка золотые свечи зажгла.

 

Эта мягкая осень. Тихо звенят наши шаги в старом парке

Под высокими кронами. И серьёзен гиацинтовый лик строгих сумерек.

Синий источник у ног твоих, скрытное красного рта твоего.

И вокруг – дремлющих листьев мрак, умирающих подсолнухов тёмное золото.

Отяжелев от мака, на лице моём тихо подрагивают твои веки.

По груди ходят трепетом колокола. Синим облаком

В сумерках на меня лик твой сошёл.

 

Под гитару поют, что в чужом незнакомом трактире взвенела.

Дикие заросли там бузины, давно ушедший день ноября,

Знакомые шаги на брезжущей лестнице, вид прокопченных балок,

И открыто окно, где терпение сладкое так и осталось ждать –

Так не сказываемо это всё, Господи, что, потрясённый, бросаешься на колени.

 

О как темна эта ночь. Багряное, погасло

Пламя у рта моего. В тишине

Умирает струны одинокий звон, робкой души.

Пусть, пьяна от вина, катится в сток голова.

 

 

Элис[19]

(3 редакция)

 

Совершенна тишина этого золотого дня.

Под старыми дубами

Появляешься, Элис, Покойный, круглые катишь глаза. 

 

В их синеве отражается лёгкая дрёма Любящих.

У твоих губ

Гаснут их розовые стоны.

 

Вечером тащил на берег тяжёлые сети рыбак.

Добрый пастырь

Своё стадо опушкой леса ведёт.

О, как праведны, Элис, все твои дни.

 

Тихо склоняется

К голым стенам синяя тишина оливы,

Умирает старца тёмный псалом.

 

Золотой лодочкой

Покачивается твоё сердце, Элис, в сиротливом небе.

 

2

 

Нежно колокола в груди Элиса играют, поют

Вечером,

Когда его голова опускается на чёрную подушку. 

 

Синий зверь

Тихо исходит кровью в терновом кусте.

 

Багровое дерево уединенье нашло…

Синие, падают наземь его плоды.

 

Знаки и звёзды

Тихо тонут в вечернем пруду.

 

За холмом стала уже зима.

 

Синие голуби

Пьют по ночам ледяной пот,

Что стекает у Элиса с хрустального лба.

Вечно он тут поёт,

У чёрных стен Бога, сиротливый ветер, судьба.

 

 

Ночью[20]

 

В омрачении ночи погасла синева моих глаз, 

Красное золото сердца. О! как пламя горело тихо.

Синий плащ твой гибнущего укрыл,

Красные губы твои помраченье скрепили печатью. 

 

 

Соня[21]

 

Вечер в сад забрёл, плутая;

Соня ходит в синей дрёме.

Проплывает птичья стая;

Лысый дуб в осенней дрёме.

 

Дал подсолнух слишком рано

Кров для белой жизни Сони.

Алая велела рана

Жить затворницею Соне –

 

Там, где благовесты сини:

Ходит, ходит, словно в дрёме.

Мёртвой птицы – тени линий,

Лысый дуб в осенней дрёме.

 

Солнце древнее кружится,

Соне выбелило брови,

Снег на лоб её ложится,

Влажен дикий абрис брови.

 

 

Покой и молчание[22]

 

Пастухи хоронили солнце в лысом лесу.

Рыбак тащил

Власяною сетью луну из стынущего озера.

 

В голубом хрустале

Бледный живёт человек, прижимаясь щекой к блеску своих звезд,

Или он голову клонит в багряном сне.

 

Но чёрный полёт птиц вечно касается тенью

Свидетеля, святость синих цветов,

Близость безмолвия перебирает в уме Позабытое, погасшие ангелы.

 

Снова ночью очнёшься на лунных холодных камнях:

Сияющим отроком

Проходит сестра мимо осени в чёрное тленье.

 

 

Сумерки духа

 

Тихо встретится на опушке леса

Тёмный хищник;

На холме бесшумно умирает вечерний ветер,

Перестал причитать чёрный дрозд,

И нежные флейты осени

Не поют в тростнике.

 

На тёмном облаке

Проплывёшь пьяный от мака

По ночному озеру,

Звёздному небу.

Всё зовёт и зовёт лунный голос сестры

Сквозь ночь духа.

 

 

Песня страны заката

 

О, бьющая крыльями ночью душа:

Вышли однажды мы, пастухи, из сумеречных лесов

И смиренно шёл за нами красный хищник, зелёный цветок и лепечущий

Ключ. О древняя песнь сверчка,

Цветушая на жертвенном камне кровь

И крик одинокой птицы над над зелёным безмолвием озера.

 

О вы, крестовые походы и пылающие мученики

Плоти, стук о землю багряных плодов

В вечернем саду, где когда-то ходили блаженные отроки,

А ныне воители, очнувшиеся по причине ран и звёздных видений.

О, нежный пучок васильков, эта ночь.

 

О вы, времена безмолвия и золотой снова осени,

Когда мы давили, монахи, багровые гроздья;

И вокруг блестели холм и лес.

О вы, охота и замки; покой вечера,

Когда в своей каморке правое человек замышлял,

Обретая голову Бога живого в молитве немой.

 

О, горький час заката,

Когда мы каменный лик созерцаем в воде.

Но лучась поднимают Любящие свои серебристые веки:

Род наш един. И струится ладан с розовеющего изголовья

И воскресших сладкий псалом.

 

 

Passion

 

Лишь только Орфей серебристо коснётся струны

И станет оплакивать мёртвое Мёртво в вечернем саду,

О, Полузабытое, кто ты – под сенью дуплистых деревьев?

И Плач твой, так жалобно стонет осенний тростник

И пруд голубой,

Умирающий тихо под сенью зелёных деревьев

И молча идущий за тенью сестры;

За тёмной погибелью

Страсти, терзающей дикий наш род,

От которого с шумом день катится прочь на колёсах своих золотых.

Тихая ночь.

 

Под сенью угрюмых елей,

Два волка, смешали мы кровь,

Каменея в объятиях; пух золотой

Оставило облачко, переходя по мосткам,

Терпение детства, молчание,

И снова навстречу

Тень милого трупа, тритонами пахнущий пруд,

Заснувшего в его волосах, гиацинтово-влажных.

Когда ж наконец ты рассыплешься, холодная голова!

 

Но вечно бежит синий хищник,

Глазастый такой под сенью закатных деревьев,

По этим тропинкам, что темнее ещё,

От сна вдалеке, благозвучием ночи взволнован,

За нежным безумием;

Или Тёмное это блаженство

Вздрогнет струной,

Припадая к холодным стопам вечно молящей прощения

В городе мёртвых камней.

 

 

Зимняя ночь

 

Выпал снег. Заполночь, багряным вином захмелев, покидаешь тёмную область людей, красное пламя их очага. О этот мрак!

     Чёрный мороз. Земля жестка, воздух горчит. Звёзды твои составляются в знаменья зла.

     Каменным шагом движешься к насыпи, круглыми сделав глаза, как солдат, что штурмует чёрный окоп. Avanti!

     Горький снег и луна!

     Красный волк, душит ангел его. Ноги звенят, синий лёд; от скорбной надменной улыбки каменным стало лицо, и от мороза бледней;

     или молча склонилось над сторожем, что в своей деревянной сторожке повалился и спит.

     Морозная дымка. Белой рубахой звёзд обжигает плечи, и коршуны Бога клюют твоё сердце-металл.

     О каменистый холм. Тишина здесь оттаяла и холодное тело, забытое в серебристом снегу.

     Чёрный сон. Слух долго следит за странствием звёзд на льду.

     Просыпаешься под колокольные звоны в деревне. Из восточных ворот розовый день выступил весь в серебре.

 

 

Солнце

 

Как всегда, поднимается жёлтое солнце над сонным холмом,

Лес прекрасен и тёмный зверь,

И хорош человек: пастух он или охотник.

 

В зелёном пруду застыла рыбёшка, алея.

Под круглым небом

В синей лодке своей проплывает рыбак.

 

Медленно зреет рожь, наливается виноград.

И к часу, когда тихо падёт день,

Зло и добро обретут свои очертанья.

 

Когда будет Ночь,

Странник поднимет тяжёлые веки:

Из мрачного ущелья переломится солнце.

 

 

Лето

 

Вечером бросила плакать

Кукушка в лесу.

Ниже склонилась рожь,

Алый согнулся мак.

 

Чёрная встала гроза

Там, над холмом.

Дух испустила

Древняя песнь сверчка.

 

Зелень каштана – лень

Двинуться ей.

Шумное платье твоё

На лестнице винтовой.

 

Тихо горит свеча

В тёмных покоях:

Пальцы, светясь серебром,

Гасят её:

 

Ни ветерка, ни звезды – царствует ночь.

 

 

Страна заката

 

                 Эльзе Ласкер-Шюлер с почтением[23]

 

1

Месяц, как мёртвое Мёртво

Вышло из синей пещеры,

И соцветья осыпались многие

На горной тропе.

Серебристо рыдает Больное

У закатного озера.

Уплыли на чёрной лодке

Любовники, убыли в смерть.

 

Или то Элиса шаг

Шорохом полнит листву

Гиацинтовой рощи,

Отзвуком длясь под дубами?

О, мальчик, твой облик,

Сотканный из хрустальных слёз

И ночных теней.

Колючие молнии высветили

Навеки холодный висок,

Когда на цветущем холме

Запели весенние грозы.

 

2

Нешумливы зелёные рощи

Нашей родины,

И хрустальная тихо волна

Подступает к истлевшим стенам

Так, что заплакав во сне,

Поём и, помедлив,

Мимо колкой ограды

Плывём: вечереющим летом,

В священном покое далёких

Лучащихся виноградников;

Тени мы ныне в холодном

Лоне ночи, лениво-больные орлы.

Так долго целит лунный луч

Багряные метины скорби.

 

3

Вы, гордые города,

Возведенные из камней

На огромных равнинах!

Вот и следует молча Отверженный

Тёмным ликом за ветром,

За лысыми деревьями на холме.

Вы, брезжущие, в даль брызжущие потоки!

Вы, могучие

Краски заката

В ненастливых тучах!

И вы, вырождающиеся народы!

Бледной волной

Разбиваясь о скалы Ночи,

Вы – падучие звезды.

 

 

Комментарии


[1] Людвиг фон Фикер (Ludwig von Ficker, 1880–1967) – один из первых публикаторов (и благодетелей) Тракля, редактор авангардистского журнала Der Brenner.

 

[2] В (5) стихотворении сборника 1913 г. появляется der Fremdling (Пришлец, или Странник), причём не сразу, а только во второй редакции – в первой его не было. В стихотворении «Молодая служанка» отражение уже глядело из зеркала на героиню fremd (странно, отчуждённо). И теперь Странник будет проходить по страницам книги, иногда превращаясь в абстрактное существительное ein Fremdes, как в стихотворении «Весна души», которое разбирает Хайдеггер в одном из двух своих эссе о Тракле («Душа на земле – Постороннее», или «нечто Пришлое», кому как нравится). Я, видимо, остановлюсь на словах «Странник – странно – Постороннее», как уже решил более двадцати лет назад, иначе не получится провести сквозной слово-образ.

 

[3] В (6) стихотворении сборника происходит интенсивная игра звука – с цветом и светом (мраком), живого (животного, природного) с неживым (мёртвым человеческим, кладбище). В третьем четверостишии масштабная смена плана – сначала вид сверху, затем – сразу же снизу. И последняя строка – качающийся камыш. Кино. (Без шуток, по этому стихотворению можно сделать прекрасный фильм.)

 

[4] (12) стихотворение сборника  – первое, написанное без рифм и нерегулярным метром. Это позволяет Траклю добиться множества новых эффектов; к примеру, сочетания длинных и коротких строчек ведёт к возникновению пустот (пауз), не менее важных, чем звучание стиха. (Одним из первых обратил на внимание этот приём у Тракля – Рильке)

Элис – помимо всего множества гипотез, опубликованных во множестве, – для меня просто синкретический образ (один из многих у Тракля), вбирающий в себя (как и Helian в дальнейшем – от Helianthus, подсолнечник) – солнце (пора закатиться), «солнечного отрока» = сестру (так он называет её в другом стихотворении), подсолнечник (из того же Ван-Гога), странствующую душу, и объект перверсии, который он рассматривает «по ту сторону», в траклевском зазеркалье – там, где жизнь продолжается после смерти.

Самый мощный здесь образ – грандиозная картина, когда антропоморфизированное (закатившееся, умершее) солнце «тихими шагами» входит в ночь, а всё, что следует за этим, – невероятная живопись словами.

 

[5] Для поклонников перевода слово в слово,

последняя строфа может иметь такой вариант:

 

Крик истерики в больнице.

В перьях ночи сизый слышен

Свист, и вдруг сверкнёт зарница:

Дождь блистая бьёт по крышам.

 

[6] В (14) стихотворении сборника 1913 г. после фантастической динамики и ужаса предыдущего – дикая скорость переключается на очень медленную. Тот же самый гениальный cameraman производит тот же «монтаж» (то есть резкую смену планов и перспективы), но страсть уходит вглубь. На техническом уровне обеспечивается переходом к шестистопному ямбу (от четырех стоп хорея) – но какому! Противу всех правил, установившихся в немецкой поэзии аж с 17 века, а во французской – ещё раньше (так называемый александрийский стих с обязательной цезурой на третьей стопе), Георг пишет бесцензурный шестистопник. (Это как если бы александрийский столп лишился опоры и повис в воздухе силой любви и тоски.) Не все строки, конечно, но большая часть напоминает напряжённое легато, читать их надо не делая пауз от первого слога до последнего. И тут хороши оказываются длинные слова, которые в обычном стихотворении обычно не знают, куда деть себя, «встретившихся», «бестрепетную». В таком меланхоличном созерцании не может обойтись без любви к сестре и тоски по ней. Когда Георг говорит «игры в саду» и «для безумной ласки» – это всегда о ней, о Грэтхен. В самом стихотворении полно мистических красот – источник падает «во мрак ветвей каштана», то есть в никуда, не говоря уже о том, что здесь появляется один из сквозных персонажей – белый Маг. И изумительна концовка – веки закрываются, а в следующей строке открываются они «zu fremden Sternenzeichen», к чужим (странным) знакам звёзд, к чужому Зодиаку. Не на Земле, а в другом месте космоса, где у звёзд иная констелляция. Появление Эндимиона поэтому совершенно не случайно.

Из важных исправлений – одно: как раз про эти чужие звёзды, каюсь, в первом издании это просто выпало у меня (решались другие задачи).

 

[7] (18) стихотворение являет раздвоение и слияние: непонятно, кто это слышит и видит и ощущает. Странник сливается с субъектом и наоборот. Путь в никуда. Блаженство и безысходность композиции.

 

[8] И снова – в текучую трансгрессию, в (21) стихотворении – строки зеркалят. Причудливая рифмовка abbabaab (при том, что bbb второй, третьей и восьмой строки и aa четвёртой и седьмой – вовсе не рифмы, а повторяющиеся слова; соблюдать всё до последнего грошика не стоит, главное – воспроизвести эту зеркальность) создаёт ощущение «дурноты», усиленной своеобразной декадентской лексикой. Солнце-отрок, как уже говорилось в комментариях к «Элису», это младшая сестра Георга, Грэтхен, как объект страсти и перверсивного психоделического ужаса.

 

[9] (28) стихотворение сборника, идущее после «Превращения» (27), возвращается к разработанной манере на каком-то новом уже уровне. Сначала идёт «концерт» цветовых пятен – по одному в каждом четверостишии – красный, жёлтый, зелёный, синий – и вдруг всё завершается «более прохладным» цветом фиалок, и выясняется, что цвета и цветы – в последней строчке нарцисс – это ещё и звук! И выясняется это, только когда всё это умирает, и «последний аккорд флейт» (звучит = умирает) нарциссом.

 

[10] (31) стихотворение показывает, что отход от «с таким трудом наработанной манеры» дарит множество новых возможностей. По форме оно – сонет (без рифм и метра) с хвостом, в виде «отражения в воде»: после двух катренов идут, как положено – два терцета, а затем ещё один терцет и ещё один катрен (то есть ещё половина сонета, но в обратном порядке). После «Пил я молчанье Твоё» – первая (ложная) концовка, за которой следует «Холодный металл».

Слово braun (чаще всего перевожу как бурый) встретилось здесь уже в 14-й раз!

 

[11] (32) стихотворение – по метру, расшатанный разностопный дольник – ещё один шедевр.

Braun – задумаемся, этот цветовой эпитет появляется в пятнадцатый раз! (теперь это braune Kinder)

Но здесь наособицу выделен Червлёный (выбор цвета связан с тем, что в оригинале Scharlach, означающий изначально кошениль, а также скарлатину), он не просто повторяется, но ещё и не являтся определением цвета хоругвей, наоборот – хоругви есть определение Червлёного – и это, в свою очередь, всадники, но и всадников недостаточно, они ещё и скачут сквозь клён, но и этого мало – они скачут сквозь скорби клёна. Не хватает теперь только чёрного, если мы правильно читаем Тракля. И чёрный появляется – в виде чёрной стены. И мы понимаем, что это ночь.

 

[12] (39). От «нежного безумия» – через сарказм и трогающие за сердце образы к видению сестры, но косвенно, через похотливые замыслы-видения кого-то другого, в окружении странных гротесковых фигур в странных и страшных ситуациях. Собственно: важнее всего сестра, являющая из искривлённого и чуждого пространства, остальное – фантасмагории фона.

Самое начало стихотворения пародирует Священное Писание. Безумец, который умер, и Странник, которого хоронят в следующей строфе, сливаются в одну фигуру, в которой при желании можно различить и Бога-Сына, над местом казни которого в заключительной строке в полном молчании открываются золотые глаза Бога(-Отца), и фигуру автора, но ещё театрализованнее и по-своему «страшнее» появление в этой компании бога-Солнца (напомню, что с образом солнца непременно связан у Тракля образ сестры – в других стихах).

Карл Краус – австрийский писатель, поэт-сатирик, литературный и художественный критик, фельетонист, публицист, а по совместительству и благодетель Георга Тракля, печатавший его стихи в легендарном журнале «Факел» (Die Fackel), на страницах которого публиковались Альтенберг, Демель, Кокошка, Ласкер-Шюлер, Генрих Манн, Шёнберг, Стриндберг, Верфель, Оскар Уайльд.

 

[13] (48) Стихотворение построено на повторении слова «когда» (wennwenndadoch wenn) с заключительным «Но когда»; это же слово, если прочитывать его как «если», переводит подчинительную связь из временной в уступительную. На это и расчёт, ибо речь идёт о прогулке с сестрой, которая (прогулка) была так давно, что оба уже «как если» умерли, такая детская игра (к слову сказать, в отечественной поэзии мастерски использовавшаяся Григорием Дашевским). А может быть, они тогда, давно, играли в эту игру.

Из всех этих «когда» я оставил только то, что в первой строфе, и то, что в последней, русский синтаксис позволяет.

Одно из редких у Тракля стихотворенией со сдержанным «колоритом», здесь только «белый», «серый» и «тёмный».

 

[14] (50) Предпоследнее стихотворение прижизненного сборника оставляет широкий простор для интерпретаций, хотя письмо здесь совершенно прозрачное. У зверя не морда, а именно лицо. Затем прослеживается параллель трёхсложных метаморфоз: лицо – маска – лик (зверь – птица – Элаи!) В последнем слове уже знакомый нам Элис, превращающийся в следующем завершающем, панорамном и программном стихотворении «Гелиан», – собственно в Гелиана: Солнце, божество, подсолнечник, HelianthusЭлаи ещё и намёк на табуированное Элохим), – вот почему это трезвучие «нежное» и вот почему оно сливается в единый слог. Триединство, хотя и происходящее из христианской догматики, но о религиозности здесь говорить приходится в очень особенном ключе. Теперь только мы понимаем, что значат все эти птицы и звери, заглядывающие в стихи, обитающие на опушке или вылетающие из леса, либо раненные, умирающие, кровоточащие в кустах. Всё это лица, маски и лики одного и того же существа, без упоминания о котором, как выясняется, не обходится ни одно стихотворение. Скоро (эти стихи попадут уже в другой сборник, 1915 года) на них начнётся охота. А рифмованных стихотворений станет меньше. Ещё один ряд метаморфоз – камень, вода, зеркала истины. Камень у Тракля почти всегда ассоциируется с надгробием, здесь и ещё и дополняемым образами не(по)движности и оцепенения. Недвижности как имманентного состояния и оцепенения как реакции на святость Синевы. Вода: кто-то у нас уже склонялся над водой, помните? Это был Эндимион, открывающий глаза и видящий чужие, незнакомые звёзды. Переходом в иной мир закончилась та прогулка... И последний ряд: молчание – трезвучие – отблеск... Читатель может найти и свои, ему одному видимые, слои смыслов и ряды превращений в этом коротком, но поистине бездонном произведении.

 

[15]Переходим к сборнику Sebastian im Traum (1915), подготовленному к печати автором, но вышедшим в свет уже после его смерти.

Два слова о названии книги, перевод которого как «Себастьян во сне» кажется мне большой ошибкой. Много раз в комментариях я уже говорил о том, что Тракль описывает не сновидения, а просто видения – дьявольская разница!

Так что, после долгих раздумий, называю его «Видения Себастьяна» (1915).

 

[16] (1) Первое же стихотворение показывает нам, как меняется поэтика Тракля. Изменения сразу не видны, но поражают, когда начинаешь их замечать. Во-первых, это более тонкая игра с цветовыми эпитетами (которые, как мы уже давно выяснили, только притворяются цветовыми). Симметричной строфике соответствует рамка коричневатого (тронутого багрецом) и тёмно-золотого (в переводе «тусклое золото»), внутри которого из строфы в строфу, неторопливо, последовательно и настойчиво, как удары колокола, звучат: In blauer Höhle, das blaue Wasser, Ein blauer Augenblick, in heiliger Bläue – это последнее вставлено вообще в (фонетически, ритмически и интонационно) волшебную строку Und in heiliger Bläue läuten leuchtende Schritte fort, что я ещё больше двадцати лет назад попытался передать через комплекс «в – свснвсвтзвн», и до сих пор считаю это удачным решением.

В стихотворении есть и ещё одна строка, мимо которой не может пройти внимательный читатель Тракля, начиная от Хайдеггера и (не) заканчивая Головиным. Ein blauer Augenblick ist nur mehr Seele, перевести которую даже дословно довольно трудно из-за смещённого синтаксиса. Душа – (длящееся) синее мгновение; душа – лишь далее (более) синее мгновение (?), причём ещё и с глубокомысленной инверсией: Голубое мгновение – (вот что такое) только больше душа (вариантов перевода ещё больше). Пришедшее в голову как озарение: Голубое мгновение – мерцание чистой души, – менять не стал.

Зато изменил «Теперь над заросшей тропой» на «Теперь над ушедшей тропой», потому что заметил игру со словом «vergehen» – «проходить» (как проходит время, слава, как проходят годы, но по отношению к тропе – звучит как приём), тропа ушла, как ушло то безмятежное время.

Недавно полтора часа подряд разбирал этот шедевр Тракля, но жанр комментариев требует поставить точку. Скажу только, что стоит обратить внимание на то, что происходит с солнцем, кладбищем и холмом, на их взаимную игру, а также обычную для автора игру живого и неживого, одушевлённого и не очень.

 

[17] (2) Название стихотворения (Stundenlied) отсылает к рильковскому Das Stunden-Buch (Книга часов, сборник молитв на разные часы), без которого оно вряд ли понятно.

Головокружительная композиция: трёхстишия словно служат прелюдиями к шестистишиям с анафорическим зачином Purpurn.

Слово «пурпурно, пурпурный» (перевожу как «багрец», поскольку во втором случае слово прилагается к осенним листьям, по пушкинскому лекалу «в багрец и золото») в сочетании с der Gesegneten Mund (благословлённого рот) позволяют предположить, что действие начинается в церкви, а потом без пауз переходит в поле перед лесом, где происходит удивительная метаморфоза с глазами (круглыми=расширенными, круглыми=как круглый пруд), которые, словно некий водоём, отражают окружающий мир, с невероятным продолжением «а может быть» (то есть, может быть, отражают не только лес, но и полёт птиц, сам по себе уже невыразимый, но этого мало – может быть, они отражают и вовсе незримое – путь (тропу) Нерождённого, впервые появляющейся у Тракля фигуры).

После чего следует второе трёхстишие (Prelude), с ясными зарисовками (так и подмывает сказать, с натуры), но опять звучит: Purpurn, багрец – c типичным для Тракля осмыслением Осени как предварением смерти, но и как дарительницы плодов для человека, простых крестьян, радующихся новому вину и урожаю.

Обращает на себя внимание также симультанность весенне-летне-осеннего в том, что «отражают» глаза. Путь Нерождённого пролегает мимо одиноких лет (мн. ч. от «лето»). И в самом конце выясняется, что всё предыдущее было всего лишь фоном для последней строки об умершем мальчике (он же солнце-подсолнух-Helianthus-Элис-сестра-Гелиан), перверсивном образе ушедшего из жизни (в видениях), но никуда не девшегося объекта страстной любви, объединяюшего в себе всех живущих и умерших. (Ещё) Нерождённый и (уже) умерший, а может быть, и это – одно и то же лицо! – в любом случае, скрепляют весь, как почти всегда, красочный подвижный пейзаж, движущийся (ведь это отражение!) в обратном направлении. Ну да, и звук приглушён.

 

[18] (3) Третье стихотворение сборника «Видения Себастьяна» (1915) продолжает ту же линию, что и первые два.

Теперь каждая новая строфа короче предыдущей на две строки, последняя – на одну. Собственно, описывается угасание (дня, вечера, пламени, сознания, человеческого рода) на фоне (счастливого?) пребывания вместе с сестрой. Так долго они ещё не были вместе. Угасание задаётся сразу в первой же строке про умершего Странника. В одном из написанных раньше стихотворений его уже, помнится, похоронили. Но здесь «снова и снова возвращается ушедший закат» – в этом мире ничто не уходит сразу и навсегда. Затем следует прогулка с сестрой, неожиданно, без перехода и подготовки, заканчивающаяся сном сестры, и ясно только, что они всё ещё рядом (в оригинале «её веки, отяжелевшие от мака, видят сны на моём челе»); строка «Sanfte Glocken durchzittern die Brust» («По груди ходят трепетом колокола») вызывают трепет и во мне. Такого тонкого и проникновенного, я бы сказал, священного эротизма во всей европейской поэзии ещё поискать! Сочетание красного (губ, рта) и синего (мрак, облако, плащ) будет занимать Тракля ещё и ещё. Звук (гитарной струны) угасает вместе с цветом (багряное пламя у рта). А «робкая душа» угасает и как звук и как цвет. И всё стихотворение называется – «В пути».

 

[19] (6) Стихотворение ещё более совершенным образом продолжает череду изображений траклевского «зазеркалья».

Обе части кончаются одним и тем же эпитетом (при разных существительных), einsam, одинокий (небо; ветер); перевожу как «сиротливый», чтобы подчеркнуть, во-первых, их связанность, во-вторых, один из важнейших мотивов этого шедевра. В первой части «золотой» звучит в самом начале и в самом конце, что в общем логично: Элис-солнце-подсолнечник-отрок-сестра в перевёрнутом мире, где (повление среди старых дубов не случайно, вспомним Эндимиона в сборнике 1913 г.

 

Endymion taucht aus dem Dunkel alter Eichen

Und beugt sich über trauervolle Wasser nieder.

 

(дословно)

Эндимион появляется из тьмы старых дубов

И склоняется над печальной водой.

 

Это Эндимион вошёл в печальную воду и вышел теперь с другой стороны как Элис (вспомним «чужие, незнакомые звёзды»).

Неминуемо возникает опять мотив отражения в круглых глазах Элиса, мир отражается в них и течёт нелинейно, рыбак вытаскивал сети, а пастух (сказано тут же) ведёт своё стадо.

Любящие дремлют, но ещё не отзвучали их стоны, угасающие только у самых уст Элиса: в перевёрнутом мире это означает, что он их целует. Во второй части голова Элиса опускается на чёрную подушку – это и описание заката, и – одновременно – смерти, что произошла раньше этого описания: вот и небо уже было одиноким (сиротливым), хотя золотой лодочкой покачивался в нём Элис. Плоды, падающие наземь (явная осень) одновременны с зимой за холмом. Это всё просто музыка и живопись, мерцающие в текучем завораживающем слове поэта.

Последние строчки двух последних строф (а лучше сказать, фрагментов строф, потому что между ними пауз больше и они субъективно длиннее, чем словно бы на полуслове обрывающиеся строки, так и не складывающиеся в полноценные катрены и даже не застывающие в литые терцеты, а робко ограничивающиеся двустрочием), – последние строчки неожиданно рифмуются, чем ещё больше подчёркивают зеркальность происходящего.

 

[20] Стихотворение Nachts последнее в первом разделе посмертного сборника 1915 г., который (раздел) называется так же, как и книга, «Видения Себастьяна». А завершает его прозаический кусок.

Это блистательное четверостишие строится, как легко можно заметить, на параллелизмах: на двух цветовых эпитетах, синем и красном, слове Nacht в первой строке и Umnachtung («помрачение») в последней, на словах «сердце» и «губы» (звучащих в этом настойчивом параллелизме как внутреннее и внешнее), на мотиве угасания (цвета глаз и сознания) и горения (золото сердца и пламя (лампы? свечи? того же сердца?)), гибели и спасения (гибели от запретной любви и спасения благодаря ей).

И ещё: «я» и «ты» даны лишь косвенно – через притяжательные «мой», «твой».

Стихотворение, замыкающее раздел, единственное, где тема прогулки-видения сменяется достаточно откровенным минималистским эротическим нарративом. (И поэтому соблазнительно видеть его завершением то ли всякой прогулки, то ли всякого видения.)

Кроме того, слово Freund (друг), явно приобретающее в этом стихотворении значение «возлюбленный», возвращает нас к стихотворению «Вечер в Лансе», где в последней строке оно звучит как выдох:

 

Freund; die belaubten Stege ins Dorf.

 

Друг... листьями усыпаны мостки в деревню.

 

(это замена, конечно же... так и хочется сказать:

 

Милая... листьями усыпаны мостки в деревню)

 

[21] Соня – Сонечка Мармеладова. Тракль в это время читает Достоевского, Ницше и Гёльдерлина. В двух последних строчках мастерски, двумя ударами кисти, даётся зимний Петербург.

 

[22] И вновь Георг Тракль меняет регистр, переходя от рифмованных и в метре – к свободному стиху.

Стихотворение открывает третий раздел сборника «Видения Себастьяна», который, как и прочие, назван по самому важному стихотворению в разделе: «Семипсалмие смерти» (Siebengesang des Todes).

В Православии есть понятие о Шестипсалмии, и оно тоже связано со смертью.

Я не случайно ставлю точки над «ё»десь – «своих звезд», а не «своих звёзд».

Ну и трёхстишия – непременно о смерти, о сестре. Но важнее всего здесь взаимодействие света и мрака. Погасшие ангелы.

 

[23] Эльза Ласке-Шюлер (Else Lasker-Schüler, полное имя Elisabeth Lasker-Schüler; 1869–1945) – немецкая поэтесса и писательница еврейского происхождения, одна из представительниц экспрессионизма.

 

Версия для печати