Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Волга 2017, 1

Мое частное бессмертие

Роман

Борис КЛЕТИНИЧ

 

Борис Клетинич родился в Кишиневе в 1961 году. Литератор, певец. Учился во ВГИКе, служил в армии, работал на киностудии «Молдова-фильм». Автор сценария художественного фильма «Ваш специальный корреспондент» (1988). С 1990 года жил в Израиле, с 2002 – в Канаде (Монреаль). Публиковался в журналах  «Новый мир», «Юность», «Киносценарии», «Зеркало», «22», «Волга» и др.

 

 

От редакции: В минувшем году мы начали печатать этот роман в первом приближении: была опубликована I-я часть (2016, №1-2). В настоящий момент работа над романом, которая продолжалась двадцать лет (1996–2016), автором закончена, и мы представляем ее вниманию читателей полностью, включая новую редакцию публиковавшегося фрагмента. Окончание в следующем номере.

 

 

 

КНИГА ПЕРВАЯ

 

Я помню чудное мгновенье,

Передо мной явилась ты...

<М.Ю.Лермонтов>

 

 

Иерусалим, 1971 г.

Из-во «Рабочий народ»

Исходящая почта

 

12.1.1971

В комитет международной литературной премии Goethepreisder Stadt Frankfurt,

Франкфурт, ФРГ

«…Просим аннулировать нашу номинацию этого года – роман П.Ш. “В детстве, то есть прошлой осенью…”. Приносим извинения…»

 

17.2.1971

В специальное жюри литературной премии Pontificia Università Urbaniana–Via Urbano VIII, Roma, Италия... В Его Святейшества Папскую академию изящных искусств и литературы

«В связи с сомнениями относительно авторства П.Ш. просим изъять роман “В детстве, то есть прошлой осенью…” из списка представленных к Премии…»

 

24.10.1971

Издателю–Гл. Редактору World Literature Today. Спонсору Neustadt International Prizefor Literature… Oklahoma, US

«В силу того, что расследование подлинного авторства не окончено до сего дня, просим изъять из short-list книгу нашего из-ва “В детстве, то есть еще прошлой осенью…”»

 

 

Часть I

 

1.

 

Chantal (Шантал)

В детстве, то есть еще прошлой осенью, я не могла дождаться Ужасных Дней*: папиного лесного мёда, игр в ловитки на балконе синагоги, ночлега в шалаше...

А теперь досадовала на них.

Физкультура, вокзал, кино... – всё остановилось по их милости.

 

= = =

*Ужасные дни – (Дни Трепета) – 10 дней молитв и раскаяния между Новолетием и Судным Днем.

= = =

 

Виды мои на «всё» были самые веселые:

– я с отличием окончила 7 классов и была принята в гимназию m-me Angel,

– 2 р. в неделю гимнастировала в башне «Маккаби» на 3-м этаже (обруч и лента). Полгорода мечтало побывать на 3-м этаже и забегало передо мной дорожки,

– мне исполнилось 16, и – ура! – я теперь считалась «молодёжь». А если ты считаешься «молодёжь», то гуляй себе повсюду: хоть на Иваносе, хоть на Трех Полянах, хоть на озере Иванча! А на обратном пути ты обязательно встретишь gens d‘armes (жандармы полиции – рум.) на кукурузном холме, как бы прогуливающихся тут без всякой цели. Ха-ха, при полном параде в кукурузе. Все умолкают под их пытливым взглядом, а я – нет! Мне нравится, когда на меня смотрят. Нравится быть «молодежью».

Сентябрь 1931. Оргеев. Оргеевского уезда. Бессарабия.

 

Но самое главное – я теперь могу ходить на вокзал.

 

А вокзал это еще интереснее, чем 3-й этаж.

Смотреть, когда окаменеет воздух, упрутся животные облака и... трам-ту-тум... трам-ту-тум... der-reichseinbahnen locomotiva «Яссы – Кишинев» вырастет на глазах, как большое дерево из малой косточки. Что может быть веселее!

Трам-ту-тум... трам-ту-тум...

Когда-нибудь он увезет меня в… ну нет, об этом рано.

 

Ещё мне предложила дружбу Изабелла Броди, королева класса.

Её дядя – тот самый шпендрик, хозяин «Comedy Brody» на Торговой.

В детстве я думала, что он и есть Шарло*, только переодетый.

Ха-ха. Смешно.

 

= = =

*Шарло – Чарли Чаплин

= = =

 

Но сама Изабелла выскочка и задавала. Конечно, если я приму ее дружбу, то Шарло будет веселить меня, когда я захочу. Хоть 6 дней в неделю. И у Грет Гарбо не останется от меня тайн...

Но я еще не решила.

 

Ещё мне нравится Нахман Л., футболист и казначей команды «Халуц» («Первопроходец»– ивр.). Хотя он невоспитанный, рыжий и глотает слова, когда говорит. И хотя он мой 3-юродный брат, вот. Но мне нравится его бег, такой свистящий, лёгкий, будто мы родились только сегодня утром.

 

Ещё родители поговаривают о том, чтоб повезти нас с Шуркой в Констанцу к морю, а я никогда на море не была…

 

Но настали эти Ужасные Дни.

И всё остановилось.

Другим не запрещают ничего (взять моего папу – он как сидел, так и сидит над своими тетрадками), а мне всё-всё. Тренироваться с обручем и лентой в саду – и то бабушка запретила.

 

Бабушка была недобра. Не жалела нищих. Никого не любила, кроме нас. Но в Судные Дни она делалась пуглива. Уединялась у себя за шкафом и бормотала там по-древнееврейски.

Я спросила: «Bunikuzo, da rkare din ferestrele nostre se uite spre Jerusalaim («Бабушка, а какое из наших окон смотрит на Иерусалим?» – рум.).

Она рассердилась и назвала меня бездельницей.

 

Бездельница?..

Неправда.

Вот мой табель.

Trigonometrie, Algebra, Literatura Romana, La Grammaire Francaise не снимают в нём униформы «отлично».

 

А если этого мало, то я еще и tutore.

Много вы знаете tutores в 16 лет?

Лично я не знаю никого (кроме себя!).

У меня три ученицы по 10 лей за урок! Две местные, а третья из Резены!

Ха! Возили бы ее к бездельнице из такого далека?

 

И при всём том я верю в Иерусалим, в море и в Грет Гарбо, на которую я похожа лбом и глазами.

А бабушка ни во что не верит. Даже в письмо от графа Толстого, полученное папой. Она понятия не имеет, кто такой граф Толстой, и все равно считает, что письмо поддельное.

 

Тем смешней показалось мне то гремучее внимание, с каким она в 1 000 000-й раз слушала Ёшку Г., бывшего папиного компаньона. Вруна и грубияна. Про то, почему он в бога не верит.

Нашла кому внимать!

Этот Ёшка давно покинул уезд. Никто не знает, где его носит круглый год. И только осенью, на исходе Ужасных Дней, он снова тут. Ест и пьёт у нас всю неделю! Храпит заливистым храпом в шалаше. А ведь из-за него наша пасека погорела: клещ высосал её.

 

...Мама принесла обед: салат, селёдку, потом суп, жаркое, но Ёшка заявил: «В животе перемешается!» и стал есть жаркое с селёдкой.

Ел он жадно, без удовольствия. Все 10 пальцев в жиру. И лицо его оставалось нервным, серым.

Не понимаю, зачем мы терпим его.

Сейчас он всё съест и станет хвастать. Про то, что в Черновцах у него пасека на 1000 ульев. И клещ их не берёт. И гнилец ни разу не пошёл. И что во Франции едят только его мёд. И никого другого. И из Америки уже заказы идут.

А последний номер программы – почему он в синагогу не ходит.

Это про Гусятин.

Негодяй! Из-за него мы без ульев. Только борти в лесу. Да и там лесораму строят. И если б мама не научилась шить комбинации и лифчики, забирающие живот, то на что бы мы жили?

Уф-ф-ф!

 

Я сижу с конспектами и готовлюсь к уроку с девочкой из Резен. Пытаюсь сосредоточиться на простых уравнениях, но Ёшка уже завел волынку про Гусятин.

Когда-то он держал буфет при русской батарее. Пил вино и ел трефное с казаками. И вот он увидел, как в Гусятине русские казаки согнали евреев на базарную площадь, потом приказали раздеться догола и танцевать друг с другом.

– Мужчин и женщин?– не поверила мама (ха-ха, всё как в прошлом году).

– Угу! – Ёшка стал ковырять пальцем в зубах. – Потом заставили ездить верхом на свиньях… у которых течки нет!.. потом стреляли!..

 Я прекрасно помнила, какие ещё последуют «потом», но не верила ни единому слову. Просто Ёшка ленив для Судных дней. Вот и хватается за свой Гусятин – чтобы не поститься и в синагогу не ходить.

 

Следующие «потом» были про то, как:

–... поливали керосином еврейские дома,..

–…увозили телеги награбленного с тех пепелищ…

–…а одного еврея вздернули на виселице за шпионаж (чихнул 3 раза – апчхи! – апчхи! апчхи! – когда германский аэроплан в небе пролетал!)…

А в Сагадоре… якобы… женщинам отрезали груди (за то, что у свиней течки нет).

Но про Сагадор мне не придется услышать: меня прогонят из шалаша.

 

Тут я посмотрела на бабушку.

Слепое лицо её едва выгребало из темноты.

Но с самых донц старческого её лица, обращённая на Ёшку, завивалась мышца взгляда такой оголённой силы, что я испугалась.

 

Ёшка сидел спиной ко мне, и спина его выдавала, что он утомлён, сыт. И что ему не терпится уйти. До следующего года.

Но тогда зашуршало в абрикосовых взвосях в нашем саду. Клеёнка на шалаше вздулась. Дождик прибился.

 

– А в Сагадоре они стали хватать женщин прямо на улицах! – добавил Ёшка, и нахальные глаза его в обмаке сагадорских видений стали скучны.

– Шейндел, выйди! – накинулись на меня мама и папа.

Ну вот, ну что я говорила!

 

…В саду мальчишки собирали расшибленный велосипед мануфактурщиков Тростянецких. Они нашли его на городской свалке и с победными воплями вкатили за лопухи в наш сад.

Мой брат верховодил сборкой.

Дождь грыз колючую полсть акации.

Кошелка зелёных орехов, ворованных в лесу, была спрятана за порожком сарая, мальчишки зубили их без остановки. Мой брат сделал рукой широкий жест – чтобы и я зубила (ага, и выпачкалась вместе с ним, и его меньше ругали!). Но я сказала: «Отстань, Шурка!»

Бабушкино лицо, обращенное на Ёшку из темноты, стояло у меня перед глазами.

Не сожжённые дома Гусятина, не отрезанные груди женщин... но лицо бабушки.

Я утешала себя тем, что бабушка неграмотна, а Ёшка врёт.

Бабушке 60 лет, и она никогда не покидала Оргеев!.. А Ёшка такой врун, что когда он говорит «Доброе утро», я иду на улицу и смотрю, что же там на самом деле: утро или ночь.

 

Разобранные педали, руль, колёсная цепь валялись на тёплой тряпке. Лицо моего брата в чёрных разводах от ореховой сажи было недовольное, но исподтайно-счастливое. И у мальчишек, его друзей, лица были злые, учёрпанные ореховой сажей, но всё счастливые, полные неистового предвкушенья.

Они обсуждали, как соберут велосипед и поедут на нем в Иванчу и кто первый съедет к озеру с лесного склона.

От волнения голоса их стали грубы. Их злило и пугало, что братья Тростянецкие, узнав свой велосипед, могут потребовать его назад. На что мой брат объявил, что в таком случае он отваляет обоих братьев в пыли.

Он такой драчун, этот Шурка. Хотя и с ангельской внешностью.

 

И потом…

Одного взгляда на мальчишек хватило бы, чтобы понять: не было никакого Гусятина. Как не было Междуречья, Мессопотамии, Эллады, Рима, про которые мы учили в гимназии.

Помню гравюру: виадук Карфагена, разрушенный римлянами. Её показал нам Пётр Константину Будеич, профессор истории.

Вот и Гусятин был как та гравюра.

Еще профессор Будеич показал нам греческую вазу: Ахилл оплакивает Патрокла.

Вот и Гусятин был как та греческая ваза.

 

А в нашем дворе воздух, точно взятый из-под сита, низко слёг после дождя, пахучий до коликов. Ястрая трава у сараев тытилась от свяжести. Безгрудое дерево осело, затяжелев от воды.

Нет, жизнь была благом, благом. Несмотря на Гусятин.

 

И хотя учебник истории твердил о бедствиях и разорениях, попалявших человечество в каждом веке... жизнь была благом даже с учетом Гусятина.

Миръ был сотворён заподлицо со мной, и не раньше, чем я родилась.

Если бы жизнь не была благом, то ни кино, ни море, ни бегущий юноша-футболист не сделали бы меня счастливой.

А я без подсказки чувствовала себя счастливой.

И потому мне жаль было нескончаемых трёх недель осенних праздников.

 

 

2.

 

Chantal. Мальчики. Gret Garbo. 1932.

Садовник Шор (мамин родственник) вернулся из Палестины и рассказал, что у молодежи там совместные классы.

Девочки с мальчиками!

 

Все мои подруги тотчас порешили ехать в Палестину.

А я?..

Ну, мне это не грозит.

Из-за папы.

 

Дело в том, что садовник Шор повез туда наш мёд... и не продал ни банки!

С тех пор папа и слышать не хочет о Палестине.

«Нем’н де кой аф’м бойден!» («Не тащите корову на чердак!»– идиш) – вот его слова.

Но мёд тут не при чем! Мёд это для отговорки.

Просто мой папа домосед и не интересуется ничем, кроме своих тетрадок (тетрадки, гм, садовник Шор тоже возил…).

 

Ну и ладно.

По-моему, это глупо – тащиться в Палестину ради мальчиков, когда у меня этого добра – целый гимнастический зал в «Маккаби». На 3-м этаже!

 

Мои подруги считают, что все мальчики ходят туда из-за меня.

Не спорю: они неумелые гимнасты.

Особенно Унгар, сын богачей-коневодов. Этот вообще груша: зависнет на перекладине, и – привет. Даже одного раза подтянуться не может.

Впрочем, мне нет дела.

Оргеев, 1932, ноябрь.

 

Ещё мои подруги утверждают, что я завиваю волосы особым образом. Как у Греты Гарбо в «Анне Кристи».

Вот ерунда!

Еще не родился человек, ради которого я стану выделывать что-то особенное со своей внешностью.

И потом я реалист. Эти влюбленные мальчики, эти неумелые гимнасты, уже давно спланировали своё будущее. Самые толковые из них откроют докторские кабинеты, адвокатские бюро. Они все до единого женятся на обезьянах с приданным. А меня Ёшка разорил.

 

Ну зато…

Зато я одна из лучших учениц в женской гимназии.

Нет, я самая лучшая.

И потому:

– я «Скутитэ де таксэ» (освобождена от платы за обучение – рум.), а обезьяны выкладывают до копеечки, 2400 лей в год,

– тетрадки и книги достаются мне за так, а обезьяны платят по полной,

– я готовлюсь в докторскую школу в Кишинёв, а обезьяны целый век скоротают в провинции.

 

А ещё у меня пальцы рук, как у Греты Гарбо: водорослевые, удлинённые.

И ещё...

…меня…

…выбрали…

… (я не шучу!!!)…

…меня… выбрали…

 

королевой бала… (правда!!!)

Дело в том, что в городе давали бал (в честь какого-то Lord Balfur), и меня выбрали (но только не смейтесь!) королевой.

 

И вот что из этого вышло!

2 ноября, 1933 года, Оргеев.

 

 

3.

 

Chantal. Королева бала.

В «Маккаби» было собрание с оркестром.

Зал убрали в белое и голубое.

Тростянецкие, Глюсгольд, Воловский, M-me Резник с мужем,.. весь bon monde был тут.

 

Объявили сбор средств на Палестину…

…из оркестра выхлопнуло музыкальное пламя…

…прямо целый огненный язык тарелок, труб и литавр…

…распорядитель подал знак…

…и мы с Аркадием П. из выпускного класса вышли из-за портьеры…

…и двинулись со своей коробкой между столов...

 

Аркадий П. был такой красивый, видный, что за столами все отвлекались от dessert и бросали деньги в коробку.

В ответ мы прикалывали бело-голубые флажки к пиджакам и платьям.

 

… потом закудрявились скрипки перед тюлевым занавесом...

… я оглянулась на их взволнованный шум...

…«Выбираем королеву бала!» – объявил распорядитель...

…и тогда я услыхала «CHANTAL DAITCH», произнесённое с ударением…

…я?...

Я???!!!

 

Как во сне я подставила голову под венок.

 

Аркадий П. стал отбирать у меня коробку с пожертвованиями, но я вцепилась в нее мёртвой хваткой. Все засмеялись.

 

Только 1 человек не смеялся, не аплодировал вместе со всеми: M-me F. из секретариата гимназии. Она протиснулась ко мне и зашипела не размыкая губ: «Посмотри, который час! А ну-ка марш домой сию минуту!..»

Действительно, я забылась, как Золушка. 9-й час* исходил.

 

= = =

*После 8 часов вечера гимназистам запрещено появляться в публичных местах.

= = =

 

Но испуг мой не остался незамечен.

Подскочил худощавый мужчина в смокинге.

Азарт плескался в его глазах.

– Ve rog, facée o excepţie! (Прошу Вас, сделайте исключение! – рум.) – затараторил он весело. И даже приобнял M-me F. за плечи. – Numai in chinstya deklarazie Bal’fur! (Ну хотя бы в честь декларации Бальфур!* – рум.).

Он был такой самоуверенный, веселый, что я застыла в робком ожидании.

Увы, она и слышать не хотела.

 

Тогда сам распорядитель бала вызвался доставить меня домой.

Но худощавый мужчина в смокинге опередил его.

--------

 

Городок был тёмен.

Даже une promenade с городским сквером – и та оскорбительно-темна.

Подъезжаем.

Вылетаю из двуколки.

Смотрю: Шурка на голубятне.

Я ему: ты кого тут высматриваешь в темноте?

Он покраснел как рак.

 

Двуколка отъехала от нашей калитки, и тогда Шурка спрыгивает с крыши и говорит: ого! Ну ты и отхватила кавалера!

Оказывается, это был сам Иосиф С(тайнбарг).

Лесозаводчик. Наш спаситель.

Который убъёт нас, если увидит наши борти в лесу.

 

Вот никогда бы не подумала.

 

= = =

*Declaratie Balfour (Декларация Бальфура) – «Правительство Его Величества Королевы Великобритании относится благосклонно к установлению в Палестине национального очага для еврейского народа и приложит все свои усилия, чтобы облегчить достижение этой цели...» (2 ноября 1917 года).

= = =

 

4.

 

«Сам Иосиф С(тайнбарг)». 1933.

Год назад Шурку выгнали из гимназии, и лесозаводчик Иосиф С. поехал хлопотать за него в Бухарест.

Шурка бандит, но до сих пор ему сходило.

Даже когда он до полусмерти напугал дочку примара (городского головы – рум.): наловил речных жаб и забросил ночью в ее окно... и то ему сошло – из-за его ангельской внешности.

 

Но недавно его (вместе с 2-мя дружками) выгнали из гимназии.

За стишок*, что они декламировали на перемене.

Их подслушал П.К. Будеич, профессор la katehizm, проходивший по коридору.

 

Оказалось, это надругательский стишок.

Об этом даже в газетах поместили: «Молодые еврейские недоумки из Оргеева надругались над румынскими святынями!»

 

И хотя Шурка клялся, что они и слова такого не знали: на-дру-га-ться, и что стишок этот во весь голос распевают крестьяне на базаре, ничего ему не помогло.

M-me Angel осталась непреклонна.

«Неграмотным крестьянам на базаре – можно!.. – объявила она Шурке. – Но – вот разве что крестьянам! И при том – румынским!..»

И подписала указ об исключении.

 

= = =

*Вот этот стишок:

«Трэяскэ Романиа маре ши…»(рум.) – «Да здравствует Великая Румыния и…»… и… и… нет, дальше я не могу. Вот там-то и содержится над-ру-га-тель-ство.

= = =

 

Мама ни о чем не знала.

По утрам Шурка «уходил в гимназию» с сумкой учебников. Гонять голубей на окраине.

Он умолял меня не выдавать его.

Я бы не выдавала, но мне приснился сон: цыгане заманивают его в лес.

Еще бы. Такого херувимчика.

Проснувшись в слезах, я объявила, что не буду более закрываться.

Шурка встал в дверях, но я оттолкнула его.

 

Тогда он обещал, что не будет уходить на окраину.

 

«А куда? – вздохнула я, вытирая слезы. – Где тебе околачиваться в самом деле?»

По правде я сама не могла придумать, куда ему идти.

 

От безысходности он поплёлся в Талмутойрэ (религиозная школа). Хоть там и не дают аттестата.

 

Но через несколько дней я заметила, что грудь и плечи его избожжены солнцем, а на руках плесень и смола.

Оказалось, он ходит к мануфактурщикам Тростянецким.

У них гостил женатый сын из Праги, студент-социалист.

Молодежь роилась вокруг него.

Он запретил папаше нанимать крестьян, но привлек молодежь для очистки колодцев и дробления винограда.

 

Я искала случай взглянуть на него.

Он оказался малого роста, но с калачовой мускулатурой.

Жена его, девочка по виду, была на сносях.

 

...И тогда к нам явился Хасилев-старший (отец другого недоумка). С какими-то бумагами.

 

«Ура, мы спасены! – сказал он маме. – Сам лесозаводчик Иосиф Стайнбарг отправляется в Бухарест – хлопотать за наших балбесов! Знаете, какие у него связи!!! Ух!!! Ему покровительствует M-me Stefanika, теща сами знаете кого!..»

И велел маме – расписаться под ходатайством.

Мама расписалась.

 

Но после ухода Хасилева она как соляной столб выставилась посреди комнаты. Как если бы она застала папу за его тетрадками. А затем принялась бить Шурку. Щипать его и царапать. Шурка закрывал лицо, выл от оскорбления, но я видела, что он счастлив. А я еще больше.

С того дня «Лесозаводчик Иосиф Стайнбарг» не сходил у нас с языка. Упоминания о нем были часты, как моргание век.

Хотя лучше бы он не знал о нашем существовании. И о наших бортях в лесу.

 

Еще о нем.

Я думала, он bon mond. Как Глюсгольд (банкир). Или братья Тростянецкие (мануфактура).

А он не толстый и не старый. У него блестящие глазки и носик с весёлыми кружочками-ноздрями, выправленными наружу.

Мне бы и в голову не пришло, кто он на самом деле.

 

В Бухаресте он добился Шуркиного восстановления в гимназии.

 

Представляю себе рожу П.К. Будеича. Профессора… ха-ха!.. la katehizm!

--------

Но – увы. Он (Будеич) в Реуте утонул…

1933, март.

…под скальным монастырём, выручая двух гимназистов, оторвавшихся от экскурсии.

 

Говорили, что он из Братства Креста* и у него зелёное рубище под костюмной парой.

 

===

*Братство Креста – национально-религиозное движение, созданное в Румынии крайне правым политическим деятелем Корнелиу Кодряну.

===

 

Никогда не забуду лекцию «Великая Румыния», прочитанную им в 1-м семестре.

Не забуду, как на словах «Запомните, воры и прохиндеи…» голос его перехватило от волнения и судорога страдания по лицу прошла.

Вот полная фраза: «Запомните, воры и прохиндеи, что со времен сарматов и скифов, гетов и даков, не по суду людскому, а по священному установлению Богову, земля Трансильвании есть наша, и земля Добруджи наша, и земля черноуцкой Буковины, и все однажды сотворенное Отцом Небесным от Прута до Южного Буга, – все это наша, святая румынская мать-земля!»

Бр-р, как красиво!

 

Но он утонул, и я сослала бы его

в Карфаген,

в Гусятин,

в Трою.

Но он пролежал полных 3 дня в Успенском Храме – точно бы упиваясь своей смертью.

Не понимаю.

Евреев хоронят в день кончины. Человек не успевает побыть мертвым. Но переселяется из Оргеева в Изкор (поминальная молитва – ивр.).

А этот – пролежал 3 дня.

----------

 

Только в июне перестала я думать о смерти – когда «Маккаби» делегировал меня на слёт.

В Кишинев!

 

Я так много слышала про Кишинёв, что боялась разочарования.

Но Зиновий Б., председатель группы, обещал, что после парада отвезёт меня в Докторскую Школу за анкетами (откуда только пронюхал?!).

21 июня 1933 года, Кишинев.

 

Но Кишинёв оказался ещё прекрасней, чем я представляла.

 

Мы шли колоннами.

Мальчики в бриджах, девочки в шортах-юбочках.

Барабаны с валторнами – по краям.

 

Проспект был параден: тротуары выделаны по-столярному остро, покрашенные деревья держат выправку.

Мы встали у Триумфальной арки. Солнце пело на её золотом циферблате.

 

Теперь я могла вертеть головой по сторонам, рассматривать колонны, флаги.

Вот «Халуц» («Первопроходец»– ивр.)… вот «Поалей Цион» («Трудящиеся Сиона»)… Другие полотнища, с вензелями королевского дома, с круторогими буйволами и пучками колосьев – не были мне знакомы.

 

Любопытные толпы горожан обступали площадь.

Великаны-gendarmes отлавливали за шкирки проказников-детей, искавших затереться среди нас.

И Триумфальная арка высилась в нашу честь.

 

А сразу после демонстрации подходит ко мне футболист Нахман Л. (бывшая симпатия! ха!) и с равнодушной миной протягивает конверт.

«Что это?» – я состроила ему такое же безразличное лицо.

«Зиновий передал!» – выдавил он из себя.

 

То был конверт из Докторской школы при Казённой Больнице – с анкетами для поступления.

 

Как вовремя!

Ура!

----------

----------

 

До сих пор я понимала миръ как рамку. Гора, река, скороидущее небо над ними, косодеревый Оргеев, мощённый в торговой части, были сколочены по мне как рамка (даже бегущий юноша-футболист – и тот приходился мне троюродным дядей).

Но профессор Будеич вышиб ее своею смертью.

 

Но – ура!

Я поступлю в докторскую школу.

Я перееду в Кишинев.

И… родюсь… рожусь там заново!

 

----------

----------

----------

 

 

5.

 

Через 40 лет.

Витя Пешков (ее внук).

Кишинев.

 

Мне было 10, почти 11 лет, когда… и мы поменяли квартиру с Ботаники* в Центр – подальше от Долины Роз с ее проклятым озером в низких ивах и топких берегах.

 

Но зато с нами Лазарев стал жить.

 

= = =

*Ботаника – микрорайон на Юго-Востоке Кишинева.

= = =

 

Пока мы жили на Ботанике, Лазарев был только гость. А когда переехали в центр, то пришел с туристским рюкзаком и поселился с нами.

Да, теперь я его видел каждый день. С понедельника по пятницу, а также в субботу-воскресенье.

Но он был такой изящный, весёлый, с светлой бородой и песочно-карими, всегда задерживающимися на тебе глазами, что всё равно как гость, а я люблю гостей.

 

Но он подкинул мне общую тетрадку марганцового цвета и велел записывать в ней.

«Это хронограф!.. Просто пиши, что было! В 2-х словах! Но ежедневно!..»

«А нафиг?»

«Ну чтоб от Геродота не зависеть!»

«Кто это? – не понял я. – Геродот?»

 

И посмотрел на маму.

 

– Это в том смысле, – предположила мама, – что человек в ответе за свои поступки, так, Лёша?..

– Нет, не так! – отвечал Лазарев. – А только чтоб Пафнутием не назвали!..

– Каким еще Пафнутием? – мы с мамой рассмеялись.

Один Лазарев оставался суров.

– Пройдет 100 лет – и кто докажет, что ты был Витька? – спросил он, уставившись на меня. – А не Пафнутий!.. Не говоря уж – через 1000 лет!..

 

Смешно, короче.

Ну да ладно.

Хроники так хроники.

 

Тем более что он приз обещал: абонемент на «Нистру» – если буду эти хроники писать.

----------

----------

----------

 

Хроника 1.

(пока что только в уме, но скоро – и на бумаге!).

 

Красную цену себе в дворовом нашем футболе я не отважусь подбить и сегодня.

 

Апель и Гейка играли лучше, Аурел и Волчок – бесстрашнее и грубее, толстый Хас, Вовочка и Боря Жуков не превосходили меня ни в чем, но были уроженцы двора, а я пришел лишь в 1972-м, как одноклассник Хаса, когда мы переехали с Ботаники в Центр.

 

Пока я жил на Ботанике, мы с Хасом не были друзья. А только учились в одном классе.

Но теперь я жил на 25 Октября, 67, а он на Ленина, 64, это через два квартала.

Стали ходить из школы вместе. Мимо политеха, планетария, художественного музея… мимо кинотеатра «Патрия», закусочной «Огонек»… мимо дома правительства, биржи болельщиков на Пушкинской… мимо главпочтамта и магазина «Военная книга» (запомнил, тов. Геродот?!)…

 

И тогда он спрашивает – а сколько пацанов у тебя во дворе.

Я признался, что всего двое: я и еще один малый из второго класса, правда, здоровый.

А у них наберется на три команды, похвастал Хас. Не считая малых. И они играют за ЖЭК-10 на «Кожаный мяч».

Вот это да!

Но и это еще не всё.

Каждый год ЖЭК выдаёт им форму с гетрами!

 

Да ну!

Слишком красиво – чтоб быть правдой!

 

Надо ли говорить, что на Ботанике ни у кого не было формы.

Тем более гетр.

 

Заслушавшись, я проводил его до Ленина-Армянской, это целый лишний квартал, и тогда он говорит: приходи играть после обеда.

«А уроки?» – хотел спросить я, но постеснялся.

23 апреля 1972-го, Кишинев.

 

Бабе Соне я соврал, что уроков не задали.

Она с трудом усадила меня обедать.

 

Через полчаса.

…Хас поджидал меня на ступеньках «Спорттоваров».

Издалека я увидел его.

В квадрате футбольных белых трусов с красными лентами по бокам и в шерстяных чёрных гетрах с белой поперечинкой на икрах он выглядел пугающе-спортивно для колобка и душки, каким я знал его по классу.

 

Мы двинули по 25 Октября.

Повернули на Армянскую возле Дома быта.

Беспорядочный людоворот повлек нас вдоль кремля центрального рынка, но Хас не растворялся в толпе.

Еще бы! Запусти его хоть в миллиард китайцев, он и там просиял бы в своей форме с гетрами.

 

Наконец мы нырнули в какой-то пролаз, где железная колодка торчала в асфальте – чтоб машины не ехали.

Там начинался двор.

 

Двор был истыкан тополями.

Тополя перерастали пятый этаж.

Фигурки в гетрах носились по росчисти, утоптанной до стука.

И – не во сне ли я все это вижу – голевая сетка меж двух тополиных стволов!

Голевая сетка!..

 

Как бомбардир я не знал голевой сетки до той поры.

На Ботанике разведут два булыжника – и все ворота. А здесь настоящая голевая сетка. Я даже затрепетал от отпышки её ячей.

 

И играли не куча-мала, как на Ботанике, а один на один до гола.

 

У Апеля была тетрадка и стержень.

«Пешков», – назвал Хас, и Апель записал меня в таблицу.

 

На Ботанике

никто

не чертил таблиц.

И я сейчас же

понял

 

что футбол без таблицы – это

просто возня в пыли.

 

Я не знал, кто есть кто в дворовой иерархии, и обыграл Сергича и Волчка в 1/8 и 1/4 финала, хотя они оба были в гетрах.

Ну, Сергич, это ладно: он из 4-го класса. Но Волчок был старше меня на год. Тем более Аурел – тяжелоногий, рослый.

Но я обыграл и Волчка, и Аурела (в 1/2 финала).

 

Так желтки с сахаром не взбивают в миске, как взбивал я им плюхи в сетке.

 

Тогда Апель отложил таблицу и выбежал против меня.

С первых его финтов было видно, что в футболе он умеет всё. Просто кувшинка и стрекоза футбола. К тому и все болели за него.

 

Вот так я попал во Двор.

 

На Ботанике – что в футбол играть, что в свинчатки-чушки, всё равные занятия.

А здесь футбол был как факельное шествие!..

На Ботанике – играли на поджопники.

А здесь – на Кубок богини Нике (ветка с цветами – в бутылке из-под лимонада)!

 

На Ботанике – Пешков (отец), к-го я не помню.

А здесь… Лазарев!!!

Который курит длинную табачную трубку. Настоящую! И говорит про Геродота.

 

 

6.

 

Хроника 2.

(Все еще в уме. Но скоро сяду и запишу!)

 

...И вот наступил этот день!

(Хотя я не верил, что он настанет!)

Нас позвали в ЖЭК – получать форму!

 

Форму выдавала Аннушка-кастелянша.

«Ставь подпись за комплект!.. Ставь подпись за комплект!»

В жизни не слыхал такого писклявого голоса.

А кому какой номер – ей до лампочки.

 

Я мечтал о «9» или «11».

Но они достались Апелю и Гею.

«10» забрал кудрявый Крецу. Все знали, что он костыль и играть не умеет. Но он состоял на учёте в детской комнате милиции, с ним не хотели связываться.

«6» – Молдове, «8» – Аурелу...

Мне… 15-й номер.

 

Поначалу я не расстроился.

24 июня 1972 года. Кишинев.

 

Мы переоделись у гаражей и – в путь!

Всей ватагой через вторую секцию.

Доминантные, как до мажор.

Видные, как конная милиция.

 

Утро было только-только с грядки, такое свежее.

У дворовой эстрады высоченные тополя сходились вгущь, укрощённое солнце едва доплёскивало сквозь них.

Было полно мамаш с колясками, все смотрели на нас.

 

Здесь же, в тени на лавочке, сидела женщина с запрокинутой головой и тянула вязальную спицу через спинку стула.

Это была слепая Даша*

Все время она попадается на пути!

 

= = =

*слепая Даша – родная сестра Лазарева.

= = =

 

Через арку мы вышли на проспект.

Перебежали на ту сторону и сели в «четвёрку» возле ДК «Стяуа Рошие» («Красное Знамя» – молд.).

Только тут, в троллейбусе, я догадался спросить: а где играем?

 

Оказалось, что… гм-м… на Ботанике.

Вот ёлки!

 

В троллейбусе опять все глазели на нас.

В гетрах я чувствовал себя как бог. Как Анатолий Бышовец в своем роде.

Жаль, никто из чувих не видит. Хотя сразу несколько чувих из нашего класса живут на Ботанике (Трачевская, Коровкина, Живаева, Кенигфест… – запоминай, Геродот!). Я даже поозирался по сторонам – нет ли кого-нибудь из них в этом троллейбусе. Увы.

 

И вот – Ботаническая горка.

Долина Роз.

Озеро с дамбой (мамочки!).

 

100 лет я не был тут.

И подписываюсь еще на 200.

Не жаль мне на Ботанике ничего. Ни кинотеатра «Искра», ни чёртова колеса в Долинке. Ни Вовы Елисеева, моего лучшего друга...

Хотя кинотеатр «Искра» самый современный в городе. Свет в нём угасает по углам, незаметно, волшебно. Точно сказочный яд вливают в ухо.

И с чертова колеса в Долинке видно, что Земля и вправду колыбель человечества.

И 2-го такого друга, как Вова Елисеев, у меня нет и не будет никогда.

 

Но… всё.

С Ботаникой я покончил.

Навсегда.

- - -

 

Через 2 часа.

Играли на поле 28-й школы.

Столько команд в формах – аж в глазах рябит.

 

...Но я просидел полные 2 игры в запасе. Хотя Крецу только и знал, что костылить, и Аурел играл как ж-па. А уж Волчок в воротах какие пенки ловил, я молчу. И Апель только угловые подавал вместо того, чтоб вести команду за собой.

Наши сдули 0:4, 0:7. Добровольно никто не заменился.

 

Оставался последний матч.

 

Я решил не ждать у моря погоды и выбежал под шумок со всеми.

Мы построились полудугой.

Судья жевал свисток и переводил взгляд с секундомера (…22… 21… 20... ) на нас (…17… 16... 15 секунд до начала матча!).

 

Вот он уже не отрываясь смотрит на секундомер.

 

(…14… 13… только бы не отловили до свистка!).

 

(…9… 8…7… знали бы вы, какой футбол в моих гетрах надувался!)

 

(…5…4…3… по свистку затеряюсь в общей куче… 2… 1...).

 

«Двенадцатый!» – полохнулось в полудуге соперников напротив.

Возник злой переполох, и меня погнали с поля.

--------

 

Наши сдули и последнюю, третью игру.

Всё, финита.

Построились «линейкой», сыграли туш.

--------

Тогда и подвяла моя дружба с Хасом. Я перестал ходить к ним во двор.

А потом они с Апелем сподличали, выманив у меня мою форму с гетрами.

Но об этом в след-й хронике.

 

 

7.

 

Хроника 3.

(прощай, форма!)

 

Потом жирный Хас и Апель заявились ко мне и выманили мою форму: трусы, майку и гетры.

Вот как это произошло.

1972, июль, Кишинев.

Было 11 утра, они шли из «Бируинцы» после утреннего сеанса, а я выскочил на балкон за какой-то дурацкой надобностью.

 

Они шли по моему кварталу той особенной походкой, как только летними каникулами ходят после утреннего сеанса: оживлённо-потерянно, с нервозной бесцелинкой. Это когда день только начался, а кино уже было.

 

С балкона я нырнул обратно в квартиру.

Почему-то я не ждал добра от встречи с ними.

 

Баба Соня вывешивала стирку на дворовом балконе.

И я хорошо расслышал Хасово «Витя дома?», обращённое к бабе Соне. Без «здравствуйте», без «извините»…

--------

 

Мы уселись под виноградом напротив 2-го подъезда, и Апель показал мне лист бумаги с крупно выписанным «ГДЕ БЫЛ ПЕШКОВ?» якобы от руководства ЖЭК-10.

Нигде я не был, отвечал я. В своем дворе был.

 

Тогда форму отдавай, сказали они.

Мол, в ЖЭКе требуют. Раз я на тренировки не хожу.

А я и не знал, что были тренировки.

 

Как зачарованный, вынес я им форму, уже отглаженную, теплую, собранную для храненья в шкафу.

Только кеды я им не вынес, но кеды без формы ничего не значат.

 

Позже я узнал, что они меня обманули. Без всякой цели. Только потому что начало дня, а кино уже было.

 

Это плохо.

Это катастрофа.

 

Посмотрят на меня, допустим, издалека. Из какого-нибудь 40-го века. Или из мегазвездного скопления М13. Как я докажу – что я это я? А не Пафнутий какой-нибудь.

 

 

8.

 

Хроника 4.

А город мой зелен был до того, что в обвое аллей, озерных плавней, дворовых олешников казался кривоул и провинциален. И хотя по проспекту тополя были отрёпаны во фронт и окублены как пудели у министерских зданий, всего-то полукварталом ниже косились акации-солохи да древние мощи шелковиц ходили под себя багрецовой ягодой, и асфальт был липок и лилов.

Июль 1973, Кишинев.

В дворик мой запахнуто было столько неусадчивого цветенья, фруктовых копн и ополченных тополей, столько виноградниковой мохны, астр, георгин, что и просластное солнце лишь выборочными врезками ложилось здесь и там, не задевая наземистые прохладу и тени…

И я старший из детворы!

 

Мы водили бесконфликтные тихие игры: войнуха… прятки... футбол. Да, футбол... До сих пор мне хотелось его слабого раствора. Не интриг, не драк, не унижений «Кожаного мяча», а нового рывка, неизъяснимого разворота.

В том году вместо травмированного Бышовца в Киеве заиграл Блохин. Левша и лебедь советского футбола. Он был легкоступней, полетнее, разболтаннее в крепленьях. И, значит, был у него финт: до того, как защитник набежит, прокинуть мяч далеко вперёд и лететь вослед, как воздушный шар с газовым свистом.

Никто не мог сладить с этим финтом!

И как поют под любимые пластинки, под Том Джонса, Муслима или Адамо, так шлифовал я свой бег и обводку под блохинскую взмывающую игру.

 

Удовольствие мое было бы полным, если б не Шаинов из 12-й квартиры. Мильтон на пенсии. Ревматик с тростью. Он запрещал топтать траву. Только чиркнешь спичкой футбола, он тут как тут со скандалом. Хотя сам болельщик: всякое утро Вера-почтальонша подносила ему свежий «Сов. спорт» в росе. А киоскерша у «Бируинцы» откладывала «Футбол-хоккей» по понедельникам.

 

До «Бируинцы» 2 минуты на «Орленке». 4 минуты легким бегом.

Но для Шаинова это мучительный поход.

От ревматизма его закручивает на каждом шаге.

 

«Постой!.. Остановись, кому говорю!.. Не в службу, а в дружбу!» – заводил он по понедельникам, когда я как ястребок пролетал мимо на «Орленке».

Ладно, я не вредный. Сгоняю за «Футбол-хоккеем» к «Бируинце».

Соседи всё-таки.

 

Однажды я купил там «64». Хотя и не думал покупать. Хотя у меня и денег не было (кроме 3 коп. на газировку). Просто киоскерша вдруг раз под прилавок и достает: «Надо?.. Для своих держу!..»

Я сказал: «Надо!» И отдал 3 коп. (с меня еще 2). Приятно все-таки – быть своим.

 

К удивлению моему, Лазарев обрадовался покупке («Ух ты, ленинградский межзональный!») и кинулся в кухню за ножом.

 

«Надьк, смотри! – стал он разрезать сдвоенные полосы. – Ларсен, Таль, Корчной… (вжик-вжик!). Тайманов, Глигорич, Карпов!.. (вжик-вжик!).. Надька, ты за кого?..»

 

– Мой жених! – вытерев об фартук руки, мама ткнула в одну из фоток на ободке таблицы. – Несостоявшийся!..

– Вот как?.. А я за Таля! – рассмеялся Лазарев. – У меня у самого 2-й разряд был в детстве!.. А ты? – спросил они меня. – За кого?..

– За «Динамо», Киев!.. – отщутился я (мне эти фамилии ничего не говорили).

 

Но теперь мы с Лазаревым стали ловить «Маяк о спорте» по радио и заносить результаты в таблицу. Но «Маяк о спорте» это аж в 23.00. Пока дождешься! От нетерпенья я завел свою таблицу (в тетрадке по арифметике). Результаты – по 6-гранному кубику.

 

По обеим версиям (по кубику и по «Маяку») лидировал Анатолий Карпов.

Он был худенький, прозрачный. Весенний, как березовый сок. Серьёзность, юность, незатрёпанная талантливость светились в нем.

Но свеченье его колебалось от тяжких всхрипов В.Корчняка (это который «мой жених»), колдыбавшего следом. Помятый, пожилой, бизонистый, с турецкими злыми глазками, налитыми удивлением и упрямством, он не хотел отставать.

Я затирал его в моей таблице. Но он отыгрывался в сводках «Маяка». И как настойчивый ухажер-насильник, достиг своего в последнем туре.

Делёж 1-2 места.

 

Впрочем, тогда, в июне-июле 1973-го, Корчняк мог выглядеть и по-другому: спокойней и нейтральней.

Неприятностям его суждено было начаться после.

Мое описание заимствовано из рассказа Лазарева и относится к 1975-му году.

 

 

9.

 

Нет, Лазарев это вещь!

Исполнение всех желаний.

 

Вот мечтал я о велосипеде «Орлёнок». Он и приволок: не новый, с проржавью, но на ходу. Тросик ручного тормоза был сжёван, и мама запретила мне покидать двор. Тросики продают в «Авто-Вело» на базаре, и Лазарев обещал, что мы пойдем и купим.

Ещё он отвадил нашу Марью-домработницу. Клёво! Не люблю я этих Марьиных уборок по четвергам: голизну стекол без занавесок, мокрый ветер в комнатах... Оказалось, что и Лазарев этого не любит. Р-раз, и Марья перестала приходить.

Ещё у него есть магнитофон «Юпитер-202» с пленками Том Джонса и Далиды.

Еще он конькобежец, один из самых ловких на Комсомольском озере.

Еще он сечет в астрономии и говорит, что с Земли послан сигнал к галактикам М13, и теперь всё зависит от того, будет ли ответ от братьев по разуму.

 

«А вообще-то блеф! – заявил он как-то за обедом. – Астрономия есть наука о наших телескопах! Не более того. Реальный же мир не познаваем в принципе. Да и есть ли он на самом деле, этот реальный мир?»

«Новости дня! – попеняла ему мама. – Гегельянство какое-то!..»

Но она попеняла ему не строго. Не так, как она кидается на любого, кто только смеет ей возражать.

«Гегельянство? А вот и нет!– посмеялся Лазарев. – Полагаю, что познать можно только самого себя!»

«Ну тогда это эгоизм! – воскликнула она. – Это малодушный побег от мира!»

«Не эгоизм, – поморщился он, – а частное бессмертие!..»

Я ни слова не понял. Но все равно интересно!

 

Нет, Лазарев это вещь.

Лазарев это снисходительность мамина, это сказочный аромат табака в комнатах, это вино и торт в будни.

Это первая мысль по утрам – не пришел ли ответ из звездного скопления М13, пока я спал?

 

Эх, если бы он только предложил: «Будь Лазарев, а не Пешков!» – я бы подпрыгнул до потолка: «Ура! Буду!»

Потому что выбор между Пешковым и Лазаревым это выбор между Ботаникой и Центром. А мне в Центре за...сь. Даже включая жирного Хаса.

Но не включая слепую Дашу, которая по целым дням сидит перед подъездом и тянет мотки шерсти через спинку стула.

 

Кого-кого, а слепую Дашу я бы отменил: всегда она лезет обниматься с этими своими полузакрытыми и вывернутыми куда-то в сторону глазами.

Это так страшно, что я прямо не знаю, как быть.

Наверное, я не должен вспоминать о ней. Решить, что ее нет на свете!

 

Зато во всем остальном я просто счастлив в Центре.

Я понял это во второе лето,

Июль 1973, Кишинев.

когда мама и Лазарев поехали с тургруппой в Югославию.

 

Полдня мы провожали их. Я бегал с одного балкона на другой – высматривая такси.

А когда оно приехало, мы поторглись с чемоданами во двор.

От слёз у меня щипало в глазах.

Но я знал, что будет хорошо. Так хорошо – как никогда не было и не будет!

Без мамы режим дня распадется на нитки. Лето, остроптичья мохна дворовых тополей, велосипедное свиристенье в Соборном парке, телевизор до 11 ночи – перестанут быть пунктами распорядка. Но пустят свой собственный пьяный сок…

И еще:

– баба Соня не запретит мне ночлег на балконе,

– утром я буду спать до обеда,

– кушать только если голоден,

– не возьму ни одной книги в руки,

– спокойно рассмотрю голых тёток во «Всеобщей истории искусств».

- - -

 

Такси уехало. Мы с бабой Соней остались у палисада.

И тогда цвет воздуха изменился.

Вокруг все потемнело – как в кинотеатре перед фильмом.

Это гроза выпахтывалась над сараями.

Она шла с Боюкан. И гремела так штутко, точно костяные шары вылетают за биллиардный борт.

 

Мы вступили в подъезд, и в ту минуту обвально полилось снаружи.

В подъезде запахло замокшей пылью.

Мы поднялись в квартиру.

 

В то лето, как полевая тварь в логове, сложился я по образу квартиры, укрывшей меня с моими таблицами.

Она задакивала меня всяким порожком, плинтусом.

Дуплящаяся в стволе Центра, одним балконом в филармонию, другим в тополиный двор со стеной сараев по границе, она выдает план моей личности. Она – дворец моей грудной клетки, черты моего лица…

 

И хотя баба Соня утверждает, что ул. 25 Октября это бывшая Carol Schmidt (при румынах) и что 40 лет назад тут какая-то Хвола жила (во 2-м подьезде), я не возьмусь откапывать чужую Трою. Мне только надобно, чтобы бурная каша моего (моего!) воскресенья стартовала именно здесь.

 

В ходе многих лет докучал мне один повторяющийся сон: мы почему-то снова на Ботанике. Душевная тоска, поедавшая меня при этом, и с солнопольем пробужденья уходила не сразу.

 

----------

----------

----------

 

10.

 

40 лет назад.

Chantal… Хвола… 1933 год.

 

Докторское училище устроено аж на Валя Деческу (с. Боюканы).

В дороге я намерзаю, как вода в бочке.

Приходишь в класс – там печь с угаром.

Ноябрь 1933, Кишинев.

 

И Унгар тут. Этот жирный Унгар – в ветеринарной школе.

Притащился за мной аж в Кишинев.

 

Прогнала бы его!

Но я делю комнату с Изабеллой Броди и Любой Пейко, а они обожают кататься в его фаэтоне со шкурами.

Он бывает у нас всякий день (вынуждая меня сидеть в училище до темноты).

 

Мало того.

Мама пишет, что в Оргееве меня уже выдали за Унгара.

И что-то я не слышу недовольства в её тоне.

Эх, не видит моя мама, как я топаю с Боюкан в ночи (грязь – похуже, чем у нас в слободке. И пьяницы голосят у заборов).

 

И ещё этот Унгар говорит, что загипнотизирует меня (он берет уроки у гипнотизёра Маркова).

Я делаю вид, что не боюсь.

--------

Последней каплей стали именины сестры Унгара.

Вся их мелиха прибыла из Оргеева: родители, сестры...

Я бы и не подумала идти.

Но – делать нечего – мама передала мне зимнее пальто с мамашей Унгар.

--------

В воскресенье мы явились к ним на Садовую.

Молдавский жаркий ковёр лежал, как задумавшийся, в коридоре.

Было натоплено до обморока.

 

И вдруг… мамаша Унгара...

Пропустив Белку и Любу по лестнице наверх, она останавливает меня возле скрипучих ступенек. Обнимает и говорит: «Вот такая мне нужна!»

 

И смотрит – точно гипнотизирует.

--------

Ну всё.

Довольно с меня!

 

 

11.

 

Шантал. Трамвай. Хвола-страхопола. 1934

Я сижу в концессии и пишу письмо в Оргеев.

О том, что мне… м-м-м… плохо в Кишиневе.

А до сих пор врала, что – все прекрасно, лучше не может быть!

 

Ложки-миски черябаются за занавеской, там шофера обедают. Важные письма я всегда передаю с кем-то из оргеевских шоферов.

Декабрь, 1934, Кишинев..

 

Дверь с улицы хлопнула.

Н-да, культура. У нас в Оргееве неграмотные царане – и те придерживают дверь, когда входят.

 

Белые боты в калошах проследовали к занавеске.

 

Я подняла глаза – посмотреть, кто этот невежа...

 

Это был... лесопромышленник Иосиф С.!

Ну тот.

Ну бал в «Маккаби». Со смешными дырочками в носу.

Он скрылся за занавеской.

 

Я вытянула ноги под столом. Главное, что ботинок не видно (которые протекают).

 

– Королева бала! – обрадовался он, выйдя от шоферов. – Вы что здесь?..

– А Вы? – я сидела перед ним враскидку, с вытянутыми ногами.

– Я?.. В шофера нанялся!.. Ха-ха!.. Шутка!.. – и посмотрел, проверяя впечатление. – Я… гм… автобусную концессию выкупил!..

 

Он был в фуражечке с опущенными ушами. Как студентик какой-то.

Моя поза казалась мне теперь неприличной.

Я свела колени под столом.

 

– Я наведу тут порядки! – поделился он. – У моих автобусов будут имена – как у пароходов в океане! И, кажется, я знаю, какое имя будет у самого новенького из моих… автобусов!..

И засмущался отчего-то.

 

– Письмо?.. В Оргеев?.. – вытянув шею, он заглянул поверх моего локтя. – Хотите, передам?!..

Невежа какой – совать нос куда не просят!

А с другой стороны… может, и вправду передать? По такому случаю он с папой сойдется… и … не тронет наши борти в лесу!

 

– Хорошо! – согласилась я. – Но только1 минуту!..

 

«Мама! – вывела я на бумаге. – Мне тут холодно. И одиноко. Скоро я оставлю учебу

 

Отдала письмо и ушла.

Хотя он расположен был поболтать.

- - -

 

На улице пулевой дождь замерзал на лету. А я потеряла варежки, и у меня ныл живот.

Возле «Одеона» извозчичьи лошади ели солому с грязного снега.

Я подрабатывала сиделкой, была бережлива, у меня нашлось бы 10 лей на извозчика. Но я не потакала себе в мелочах.

 

Тащась по Измаильской, я подсчитывала свои накопления в уме. С чем я в Оргееве появлюсь? Какова моя программа на будущее?

Я в панике.

 

Чтобы отвлечься, я стала думать о лесозаводчике Иосифе С., разбирать его странную внешность: глазки как весенний ледок, малиновый рот в светлой бородке. И выражение лица такое странное, будто он спал и отлично выспался, а тут еще и какой-то весёлый сюрприз с утра.

Полагаю, что владелец автобусной концессии мог бы устроить себе другую внешность.

Но мне приятно, что он помнит про «королеву бала».

 

Но возле рынка я упала на нальдобище.

Чуть не заплакала от боли.

Встала у стены швейной фабрики. Как свинья в грязи.

Инвалиды, цыгане – и те уходили от черных будок, проклиная погоду.

 

Плача, я поднялась в трамвай. К чему теперь экономить.

 

Среди пассажиров я узнала Хволу Москович, мою младшую тетку из Резены. В гимназической форме Princesses Dadiani.

Я не была удивлена, хотя мы не виделись с детства. Дело в том, что я ехала в трамвае в 3-й раз в жизни, и трамвай породил Хволу, как одна ненормальность порождает другую.Зато я тотчас вспомнила обиду детства: вальжоржетовое платье, и то, как Хвола увидела меня в одном белье.

Но в трамвае она кинулась ко мне как родная.

Через пол-часа мы были в её комнате на CarolSchmidt с новыми обоями и пляшущим горячим газом под котлом.

--------

Я провела там четверо суток, первые из которых проспала как медведь.

--------

После сидячей ванны подушечки моих пальцев стали промято-розовы, нежно-надуты.

И такое же покойное, крахмально-рассыпчатое солнце развеялось на CarolSchmidt.

Ледяной шторм выдохся.

За приоткрытыми ставнями солнце разминало пальцы на сугробах.

 

А потом Хвола повела меня в Orpheus – на новый фильм G(ret) G(arbo).

---------

 

В зале погасили свет.

Фильм, как яичница, заплясал на экране.

Я сидела, не поднимая глаз. Уверена, я больше не похожа на GG– после этой мучительной зимы в докторском училище.

GG появилась только на 9-й минуте! В гладком сером платье, с высветленным collar под горло!

И что же!

Хвола сразу стала вертеть головой – с экрана на меня, с меня на экран. Как переливают кипяточный чай из стакана в стакан – пока не остынет – вот так она сверяла меня с экраном. А потом как засмеётся от восторга!!!

Злопамятная как 1000 старух, я вмиг простила ей все обиды.

--------

 

Моя главная обида произошла в детстве, когда меня отвезли к ним в Резену на каникулы. В Резене жил Ревн-Леви, мамин брат. Он построил 2-этажную гостиницу с рестораном. К нему стали ходить румыны-пограничники, он разбогател и перестал с нами водиться.

Но это потом, а пока во всякое лето нас привозили к ним на каникулы: Шурку и меня. Но Шурка не умеет себя вести. Он играл там в банки и разбил окно в зимней кухне. И еще он плохо влиял на Адассу, Хволыну младшую сестру: вдвоем они варили свинцовые битки на костре и швыряли куда попало. И еще он дразнил Хволу «Хвола-страхопола», чем доводил ее до рыданий. Поэтому Шурку перестали туда звать...

 

Но и я там не пришлась – после случая с вальжоржетовым платьем.

Вот как это было.

Из-за непогоды мы приехали в Резену в 10 ночи, но Хвола не спала и, утащив меня к себе, усадила перед ширмочкой. У неё был целый гардероб нарядов. Делая мне представление, она с особым видом пропадала за ширмой и выходила всякий раз в чем-то другом, новом.

Я с послушным интересом разглядывала её, пока она не вышла в платье из вальжоржета.

Кажется, я перестала дышать – от одного вида этого платья.

– Хочешь примерить? – обрадовалась она.

Она была крупная девочка, настоящий кабанчик, но на мне лучше сидело.

– Снимай, снимай! – заторопилась она.

Я стала стягивать платье через голову, заколки полетели из волос. Понукаемая Хволой, я не додумалась уйти за толстую ширму и выстыдилась перед ней в одном белье.

Хвола посмеялась, и мне стало тоскливо.

Нас позвали перекусить с дороги, но я ушла в угол и стояла там спиной ко всем. Они подумали, что я злая.

Меня отправили домой на вторые сутки – с каким-то одноглазым провожатым.

Мама изменилась в лице, увидев нас.

Оказалось, что это и есть тот самый садовник Шор (Палестина, совместные классы…).

Плевать!

Он рассказал, что я щипала Хволу и не садилась за стол со всеми. Врун проклятый!..

Тогда я рассказала про платье.

Мама не посочувствовала мне, но хотя бы голова ее перестала мелко дрожать, как перед приступом.

У них есть кому донашивать платья после Хволы, заключила она с гневом и унынием, у них Адасса растёт.

--------

 

После кино мы еще гуляли по парку.

Снег был приручён, и возле Благородного Собрания каток залили.

 

В тот день на катке Хвола открыла мне тайну.

О том, что она посещает исторический кружок и

«только тс-с-с, поклянись, что никому ни слова!»

готов…ся

к по…егу

в ком…изм

че…ез Дн…стр.

Вместе с какой-то Софийкой.

 

Все уши прожжужала – этой Софийкой.

 

«Это моя лучшая подруга! Таких как Софийка больше нет! Ее мама-социалистка в тюрьме родила!.. И если бы ты только слышала её доклад о Лаонской коммуне в нашем историческом кружке! Она такая храбрая! Даже сам adeveratul historii* господин Адам… (тут она замялась)... Короче, я уверена, вы понравитесь друг другу!..».

 

= = =

*Adeveratul historii– преподователь истории (рум.)

= = =

 

Я только хлопала глазами, с трудом одолевая всю эту груду сведений, пока Хвола не вернула меня на землю.

– Бежим с нами! – воскликнула она.

– Набегалась уже! – глаза мои наполнились слезами.

– Тебе только 18! – пристыдила меня Хвола. – А рассуждаешь как старуха! Ты вот скажи, есть ли у тебя великая цель!..

– Великая цель?.. А что это такое?..

– Посмотри вокруг! – стала мне подсказывать Хвола. – Неужели тебе ничего не хочется изменить? исправить?..

– Ничего! – вздохнула я. – Правда!.. А после практики по акушерству мне и замуж не хочется!..

– Господи, ну какое замужество! – расхохоталась Хвола. – Ты сама еще дитя!.. А вот что такое прибавочная стоимость, ты в курсе? Или что такое фаза первоначального накопления капитала?..

Я не была в курсе.

Вместо этого я спросила о судьбе платья из вальжоржета.

До сих пор мне не безразлично было – кто донашивает его?

Но Хвола не помнила этого платья.

Она ходила в исторический кружок, учила русскую грамматику, обливалась ледяной водой по утрам.

Тогда я спросила про одноглазого садовника – все такой же ли он вредный.

«А-а, Шор! – сообразила Хвола. – Ну какой жеон вредный! Так, бобыль!.. А теперь еще и Сёмка сбёг! Ну ты ведь помнишь Сёмку?..

Не помнила я никакого Сёмку.

– Странно, что не помнишь! – удивилась Хвола. – Это сынок его!.. Шор последнее с себя снял, чтобы Сёмку в люди вывести, а он в матросы сбёг!..

Тут она запнулась.

Подумала о своих родителях, наверное.

Что-то они будут чувствовать после ее побега?!

----------

 

Побег был назначен на Рождество.

 

Вот план:

В каникулы Хвола поедет домой в Резену. И Софийка с ней (мол, у подруги погостить). Резена расположена лоб в лоб с русским городком. Один тонкий чулок Днестра между ними. Это так близко, что с мая по октябрь видно, как крутят кино на русском берегу (прямо с грузовиков!). Но для побега лето не подходит: ночи коротки. Другое дело зима – когда жизнь умирает и дни сгибаются под шапкой ночи. Вот зимой-то все и пере…гают в ком…зм. В белых простынях по белому льду… Надо только рассчитать, когда Рош Ходеш*. Потому что в Рош Ходеш Идл-Замвл** из Резены со своими хасидами палит высокий костер на реке (для кидуш левана***) – делая окрестную темноту еще темнее.

 

= = =

*Рош Ходеш (ивр.) – начало месяца, время специальных молитвенных правил.

**Идл-Замвл из Резены – местный святой.

***Кидуш левана (ивр.)– ежемесячное освящение луны.

= = =

 

Слушая Хволу, я поеживалась от страха.

В 1 минуту Кишинёв сделался мне мил.

В 1 минуту мозги мои встали на место!

Ура!

Не знаю я, что такое комму…зм. А знаю только, что никакая сила не вынудит меня покинуть докторское училище и перейти реку по ночному льду.

Тем более что моя бабушка говорит: кто в молодости шастает по свету, тот на старость приплывает в богадельню...

 

 

Часть II

 

 

1.

 

Русский берег был коса, отмель. Точно ласкающую пятерню запустили в светлые вихры Днестра. Круглый год там царило лето.

Берег напротив – скала с черным лесом. В сером оперенье льда.

И вся-то перепонка реки – 400 локтей, не больше.

 

Plasă Резена, judeţ Оргеев, Королевство Румынии.

Рождество 1935 г.

«Какие там порядки на русской стороне, нас не колышет! – инструктировал начкар* перед заступлением в “секрет”. – Как и лживая русская пропаганда в этом плане, все эти показушные парады в рассчете на дураков!.. Что же до румынской стороны, то демарка… демарка… ци… (никак он не справлялся с этим словом!), ну короче, румынская родина в этом плане заканчивается посередине реки, строго посередине! В светлое время суток нарушителей (эким важным словом величал он безголовых рыбаков из Бранешт**, свято уверенных в том, что самые жирные судаки ходят на русской и только на русской стороне!) следует напугать в этом плане громким выстрелом в воздух! Затем, если не разбегутся к… матери, следует предупредить повторным громким выстрелом в воздух! Снова не помогло? Открываем огонь на поражение!.. Вот так!.. И пускай – ха-ха! – летят, апостолу Петру жалуются!»

 

Говоря про огонь на поражение (а говорить о нем приходилось каждый вечер на разводе), начкар, малорослый, жирный, без талии и без шеи, делался неотразим. Столько высоких стрел с лица его взлетало! Сам разговор его, как прожаренная одежда, делался чист. Никаких тебе «демарка-ци-ци…» и «в этом плане…».

 

= = =

*Начкар – начальник караула.

**Бранешты – деревня в 7 км от пос.Резена.

= = =

 

И все-таки это был инструктаж. Тупая казёнщина устава. И да простит меня ап. Пётр, но придется ему поскучать в моем наряде. Не прилетит к нему святой беднец и наивный жулик: молдавский рыбак. Сколько б судаков не натаскал с русской стороны!

 

Впервые чем-то новым повеяло месяца три тому назад, когда «французики» (фасонисто-городские, в тонких усиках и жирном облаке Eau-de-Cologne, молодые евреи) моду завели: перебегать в Россию через Днестр. Вначале – тайно и под покровом ночи. Затем – в открытую, по дневному льду.

Интересно, почему они наш берег выбрали? Грешат на Ревн-Леви, местного ресторатора. Открыл-де золотую жилу (и кое-кто в комендатуре имеет с этого процент. Эх, румынская честь!..).

 

– С наступлением же темноты и до восхода солнца, – продолжил начкар, – может случиться еще один вид нарушителей!..

(«Ну-ка! ну-ка!» – навострил я слух.)

– Вы понимаете, о ком я говорю, Косой и Адам!..

(Из чего я понял, что в наряд поставлен снова с Косым. Уф-ф-ф!)

– Значит, когда… jidanii* на льду… – начкар запнулся.

(«Ну! – мысленно взмолился я. – Роди же свое любимое – про огонь на поражение!..»)

 

«…следует вызвать вспомогательный наряд! – родил начкар. – По телефону!»

– Тьфу! – не сдержался я. – Стыд!.. Стыд!..

От ярости подбородок мой дрожал. Из глаз искры летели.

– Сержант Адам! – повернулся ко мне начкар. – На гауптвахту захотел?..

– Тьфу! – еще злее сплюнул я. – Прикажите еще – под белы ручки их на тот берег перевести!..

 

= = =

*jidanii (рум.) – евреи

== =

 

Двор погранзаставы был едва освещен (чтобы русские бинокли не разглазелись со своего берега).

Единственный фонарь – под козырьком полуподвала.

А потом и его мутный маятник исчез из виду.

 

Выкрались в лес через пролом в булыжной кладке.

В лесу, как колбаса из кишки, темнота лезла.

Прошло порядочно времени, пока глаза пристали к ней, запустили в нее личинки зрения.

Тогда снег на реке выступил. И лес, набегавший с уклона в реку.

 

Спустя полчаса.

Устроились за валунами в «секрете».

Лед на реке был тёмен.

Зато на русском берегу машинотракторная станция светилась всеми столбами.

Дешёвки эти русские: всё напоказ. Всё самое красивое, лучшее – нате, щупайте глазами, кому не лень!

Я бы так не смог.

Я и с невестой своей (S.F. с геологич. ф-та), любил бродить наедине, по малолюдным окраинам Кишинева. И если бы я только мог (если б эта ветреница согласилась), то вовсе не показывал её никому.

Ну, да что вспоминать.

 

Улеглись на мешках со стружкой.

Как старший по наряду, я первый поработал с биноклем.

Потом Косому передал.

Хотя и лишнее. Ничем его не удивить: ни ярко освещенной тракторной станцией на русском берегу, где и по ночам снуют бодрые механики и грузчики (а если повезет, то и фигуристая бабенка в коротком складском халатике пробежит через двор), ни русской прапагандой: в каждые выходные грузовик с киноэкраном возникает на песчаной косе, луч проектора прорезает мглу, веселые голоса артистов веят над рекой до поздней ночи.

Но Косому хоть бы что. Циник и жлоб, хотя и образованный.

Из-за этой образованности (у меня 2 курса в горноинженерной школе, у Косого – 3 в медицинской) начкар и ставит нас в наряды вместе. Интеллигент, мол, к интеллигенту...

Глупости!

Давно пора втолковать ему, насколько мы разные по духу.

Одно то, что привело нас в армейский клоповник из чистенькой университетской среды (меня – предательство S.F., Косого – льготы для служивых), говорит о многом.

 

Нет, сначала с ним и вправду было интересно: чувство юмора, городские манеры, все при нём.

Но вот случились у нас эти евреи на льду, и я открыл ему, что взволнован их побегом:

– во-первых, больно (та, которую я больше жизни любил, променяла меня на них, клюнула на пропаганду!);

– а во-вторых, смута на душе: а что если так и надо: бросить всё и бежать в русский коммунизм, к веселым его голосам, в вечное его лето!.. А что если просто нельзя по-другому?..

 

И о том, как я убиваю в себе эту смуту, не укрыл от него.

 

Как же я убиваю ее?

А вот так. Слушай!

Дело моей жизни – горное дело. Разведка ракушечника, бурого угля, белого известняка, проведение геологической съемки. Работа не из легких. Зато со смыслом. Только представь, милый Косой: в каждом разрезе неподатливой земной коры, в каждом закоснелом отложении породы взывает к нам с тобой наша геологическая сага. Кто я был до встречи с ней? Ноль. Кольцо стружки на станке веков! Кем я стал? Грозный дак! Победоносный римлянин!..

 

…Взволнованный собственной речью, я решился, к несчастью, взглянуть на милого Косого.

И был уязвлён.

Потому как в совершенной темноте ночного леса открылась мне подлинная карта его лица.

Никогда не забуду этих выгнутых надбровных дуг, по которым, как дождь по желобам, стекало отвратительное выражение иронии.

Перевести на слова – оно звучало бы так: «Ай, оставь! Разведка ракушечника это хорошо, но и фраеров тут нет! Свои 100 лей я должен заработать в первую очередь!»

 

Гм, я человек с воображением. Иногда мне видится то, чего нет.

«Дам ему второй шанс!» – подумал я.

Всяк меня поймет: среди приземленных нравов нашей армии мечталось мне не просто о друге, но о существе, хотя бы отчасти облагороженном силой ума и сердца.

 

Итак, вот какую тему подложил я Косому в нашем следующем секрете за береговыми валунами.

Кто мы, задал я вопрос.

Только ли ничтожные обыватели, субъекты тех или иных перекроек границ в Европе?

Или же осмысленные румыны?

А?..

Только ли мы буфер между хищниками: Турцией и Россией, Австрией и Польшей, или же, пускай и малая числом, но сильная духом нация, умеющая отстоять свои пределы на земле, равно как и обозначить их контуры на Небе?..

А?..

 

И вот тут, еще только произнося «пределы на земле», бросил я полный надежды взгляд на Косого.

Чтобы со стоном отрезвления признать всё то же ай, оставь, выступившее на его морде (вот тебе и второй шанс!).

 

«Ай, оставь! Ай, оставь! – пело глумливое его лицо. – Осмысленные румыны это хорошо, но и фраеров тут нет! Свои 100 лей я должен заработать в первую очередь…»

Крушение иллюзий!

 

– Отрицаешь ли ты, – спросил я, задыхаясь от обиды, – наше право быть нацией под Богом…

– Кем-кем? – хохотнул он.

Но, угадав мое состояние, подобрался и согнал ухмылку с лица.

 

– Это смотря какой нацией! – проговорил он голосом человека, задетого за живое. – Если малой и слаборазвитой, трусливой и повсеместно пораженной коррупцией – то не отрицаю ничуть!..

– Câine*! – только и сказал я.

 

= = =

*Câine – собака (рум.)

= = =

 

– Câine? – оскорбился он. – Сам ты câine!.. Смотри, во что границу превратили! В комендатуре подмажь – и вали! Хоть в Россию, хоть на Луну!.. Со всего Королевства – на наш участок едут!..

 

Убил бы его.

 

Но… взял себя в руки.

Поморгал.

Вдохнул-выдохнул.

 

– Послушай, Косой! – сказал я, убедившись, что дыхание мое выравнено и голос не прерывается. – Мне 21. Не так уж много я в жизни видел. Еще меньше успел. Была у меня всего одна женщина, и та изменила! Но при том готов я умереть сегодня! сейчас! в сию минуту! Но умереть как румын, сын румына! А не коптить небо до глубокой старости – в виде субъекта русских или австрийских интересов!..

 

Зачем я палил слова – теперь уже отлично представляя, кто передо мной?

 

А за тем, что через голову недоучки-терапевта говорил я с S.F.

Ей, неотболевшей, приносил и эти приречные снега, холодящие тело сквозь пролежалый мешок со стружкой, и неграмотные деревья, сбегающие с уклона к речному льду, и надувшуюся треть луны под кожей неба…

Да, мы тихий народ, делился я с ней. Самый тихий в Европе. Народ саманных землянок, а не венецианских палат, народ тупого и грязного сельского труда, а не прогрессивных наук и кругосветных путешествий. И при всём том не теряли мы лица, нет! Вот и оттоманским туркам, свирепым покорителям нашим, сумели внушить почтение к себе. Так что ни единый полумесяц не засиял на молдавском небе. В отличие от сопредельных краев болгарских и сербских, просто-таки испещренных магометанскими молельнями!

 

– Тебе в Железную Гвардию* надо! – перебил Косой. – В братство Креста! У них это тоже пунктик: мы, румыны, такие, да мы, румыны, этакие!..

– Да – такие! – повторил я (расставаясь с чудным мороком S.F.). – Да – этакие!..

– А чего же тогда, – ухмыльнулся он, – румынскую зазнобу себе не подобрал?.. Вместо дщери Сиона!..

– Не твое дело! – вспыхнул я. – Все! Тема закрыта!..

 

= = =

*Железная Гвардия – ультраправое религиозно-националистическое движение в королевской Румынии.

= = =

 

С тех пор я не швыряю бисер перед Косым.

И, клянусь, это мой последний с ним наряд (завтра же рапорт напишу).

 

Но предстояло еще отбить эту ночь.

Не вопрос.

Вероятность ЧП в мои наряды – нулевая. Единственный на заставе, посмел я открыть огонь на поражение по jidanii на льду. Было это с 2 месяца т.н., и с тех пор уж не знаю кто, ресторанщик ли Ревн-Леви или офицеры в доле с ним, но этот кто-то принимает все меры к тому, чтобы в мой наряд – ни-ни!..

 

В остальном же участок наш тихий. Русские давно уже не те. Не имперствуют. Не пробуют наложить лапу. Да и мы поумнели: покончили с междуусобицей наших древних княжеств! Провели аграрную реформу! А что французики от нас бегут… гм-м… ну так что поделать: племя такое, нигде им не дом родной.

 

Но вдруг завозилась темнота на реке.

Как в погребе шевелится холстиный мешок с зерном, когда в него мышь проникла, так на реке нечто завозилось.

Я нащупал холодный корпус бинокля, и, не обрывая Косого (в эту ночь он был говорлив как никогда. Может, хотел вернуть мою дружбу?), поднёс к глазам.

Как назло – темень была полная. Луна в небе не намыта ни на грамм.

Не замечая моих действий, Косой продолжал рассказывать про Идл-Замвла из Резены (местного святого):

«Колдун первой марки! От любой хвори лечит! Любые просьбы исполняет… – но только для своих!..»

«Вот как?!» – пробормотал я, клекоча ресницами о стекло бинокля.

«А главное, – продолжал он, – раздваивается, как привиденье!.. Как дождевой червяк, если порубить! В Резене и Оргееве одновременно его видят!»

 

Но как раз посыльный прибыл.

Я посветил спичкой на доставленную бумагу: начкар меня зовёт.

Хм-м. Странно.

Отполз я следом за посыльным, но, запав в заснеженную яму на холме, притаился в ней. Мнительность моя была растревожена.

 

И что же… и двух минут не прошло после моего (ха-ха!) убытия на заставу, как какие-то, теперь уже отчетливые фигурки забегали на льду в такой усердной, в такой жуликоватой спешке, что ладони мои вспотели.

Французики!

 

И пока, с неудобно-большой, ударяющей по коленям пехотной винтовкой на плечевой перевязи, летел я в секрет, догадка догнала: все-таки решились в мою ночь... за тем и отозван с поста.

Но тогда – здоровенный костер полохнул! Как раз посередине реки!

 

«Косой! – закричал я, сваливаясь в нашу яму с валуна. – Чего же ты?»

Лишний вопрос! Позорное смятение на его лице говорило само за себя.

«Кор-р-рупция нам не по душе! – зарычал я устраивая винтовку для выстрела. – А сам?.. А сам?..»

Наглое костровое пламя приседало и подпрыгивало на ночном льду.

Но что я увидел!

При костровом свете пляшущая толпа евреев шла в круг. Но не французики в узких панталонах, а другие, в деревенских кушмах и с лошадиными кистями в головах.

Тела их, тощие и неладно свинченные, казались подхвачены некоей тупой инерцией, разогнавшей их по льду. Мой бог, сколько позёмной бури они своим танцем поднимали!

 

Но тогда Косой пришел в себя.

– Не стреляй, дурак!.. – с храбростью, которой трудно было от него ожидать, вырос он перед винтовочным прицелом. – Там же Идл-Замвл среди них!.. Смотри – вон тот! С белой бородой!..

– Отойди!.. – приказал я, привалившись щекой к прикладу.

– Если ты пристрелишь Идл-Замвла, – вскричал он,-тебя волки съедят! Спроси у местных, что было, когда два царана* с Бранешт поколотили его на Пасху!.. Косточки через неделю нашли!..

– На счет три, – выдохнул я в ответ, – стреляю!.. Раз-з-з!..

 

= = =

*царане (рум.) – крестьяне

= = =

 

– Ну ты! – взмолился он. – Подожди, пока они Луну замолят! У свиней течки не будет – без их «вэй-вэй»!..

– Два-а-а!.. – сказал я с физиономией с самой свирепой.

А потом не выдержал:

– У каких свиней?!..

 

Да и кто бы не дрогнул – глядя на их танец!

Как орда, неведомо-варварская, силотупая, из-за границ географической карты, из-под речного льда, из рассветной щели налетели они на нас. Казалось, еще круг – и все будет кончено. Еще навал – и сама природная крепость наша (река и лес), хотя и намертво скованная зимой, будет отдана им на разграбление.

 

– Он же колдун! – поспешил Косой объяснить. – Луну спрячет – без приплода останемся!..

Но затем, пока я над его словами думал, переменился в минуту.

– Три! – сказал он вдруг голосом серым, скучным. – Стреляй теперь!

– А-а? – не понял я. – Что?..

– Полчаса оплатили? – задрав обшлаг шинели, он на часы глянул. – Полчаса и прошло! А фраеров тут нет!..

Беспокойство и тоска изъели меня в минуту.

И тогда, совсем не церемонясь, Косой подошел и раскрытой пятерней повернул голову мою в другую сторону, вдаль по рукаву реки, стоявшей в тяжелых льдах.

Там, в усиленной близким пламенем темноте, не рассмотреть было ничего живого. Только отрывистый, будто ножиком карандаш очинивают, собачий лай с окраинных дворов на горе.

 

– Ну! Огонь! – велел он. – Но только обманули дурака! Они уж на русском берегу!..

– Кто… на русском берегу? – пролепетал я. – Идл-Замвл?..

Глупее вопроса трудно было придумать.

– Самого Московича дочь! – ответил он с небрежностью. – Пока… ха-ха… костром тебя отвлекали!..

– Меня?.. Зачем?..

– Не знаю!.. Говорят… гм-м… что и S.F. твоя с ней!.. Но не знаю!.. За что купил, за то и продаю!..

--------

--------

--------

 

2.

 

36 лет спустя.

В том же краю. Через ту же реку.

Алексей Лазарев (преп. рус. яз. и лит-ры в 37-й кишиневской ср. школе им Н.В. Гоголя).

 

Конверт был за 4 копейки. Почерк – мелкий, никакой.

«Ул. Карла Маркса, 12, кв. 2».

Даже странно, что этот почерк принадлежал ей. Такой заметной, громкой. С такой пышной копной волос. Но ведь принадлежал, факт. Она и накатала их при Лазареве – эти «Карла Маркса, 12…» – как только отдала трубку (телефон в учительской прибит к стене между шкафом и окном) и повернулась к коллективу – белее мела...

И как это здорово, что, окруженная всеми, кто там был, уже одурманенная валерьянкой, с бъющими об ободок чашки зубами, она выделила его в налетевшей толпе сочувствующих... –

«Поедешь? Надо моему мужу передать!»

Поеду? Спрашивает!!!

И вот – он в поезде. В полете. В дизеле «Кишинев – Одесса» (с высоким тепловозом, разукрашенным, как вождь апачей: красные перья по лобовой кости).

 

Лазарев-1: А может, это только для меня у нее такой почерк – не выражающий ни-че-го? Кто я ей? Никто. Еще даже не целовались ни разу. То, что у Ваньки Усова на Новый год, не считается. Интересно, а какой почерк у нее для мужа? Умираю, хочу взглянуть!..

Лазарев-2: Прекрати!.. Это аморально!..

 

(Он всегда как бы актерствовал перед самим собой, как бы наблюдал себя со стороны. Отсюда и такие, на 2 голоса, переговоры).

 

Крепился с полчаса.

 

Но, когда застучали по мосту с клепанными перилами и далеко внизу, в белом мешке пустоты, в мельтящих просветах между сваями, показался апатичный, совсем не широкий Днестр в частых ключах не захваченной льдом черной воды, – там Лазарев подумал об утреннем звонке в школу и о самом известии, которое он ее мужу везет.

 

Лазарев-1: А кстати – что там за известие?.. Отец? Озеро?.. Нет, ну какое озеро в январе?!.. Показалось!.. И спросить некого – все только ахали да охали, да валерьянку подносили!.. Но – пардон! – что я ее мужу скажу?!

 

Ха! Веский довод.

 

Лазарев-1: В самом деле? Он спросит – что я отвечу?!.. И вообще! Я ведь намерен бороться за нее! Уводить от мужа!

И полез в конверт.

 

В конверте.

«Лёва, с папой беда! – выводила она тем же серым, не подходившим к её притягательной яркой внешности почерком. – Но ты спокойно, Лёв, смотри по обстоятельствам. Я.»

 

Хм, не густо!

 

Папу он знал.

Не лично, разумеется.

Просто папу вся республика знала. На 1 Мая раскроешь газету (а также на 7 Ноября, 9 Мая, День танкиста… Полярника… ) – там стишок на первой полосе. Что-то глупое и правоверное, трескучее, как барабанный бой. Рифмы: «Новая заря – юбилей Октября», в таком духе… И подпись – «Петр Ильин».

Сколько Лазарев себя помнил – столько этот Петр Ильин бил поклоны Советской власти на 1-й полосе.

А где-то с месяц тому назад – ехали с ней в троллейбусе по Ленина, и вдруг она тянет шею в окно:«Ой, смотри, папа!.. Ой, и мама тоже!..»

И за локоть сжала (чтобы сразу отпустить).

Присмотрелся: народ во все стороны снует – мимо Главпочтамта, «Военной книги»…

Кто именно ее папа-мама?

Кажется, вон тот высокий в шубе, с величественной, будто жердь проглотил, походкой.

И – на полшага впереди – худенькая, торопливо семенящая женщина в белой шали-платке.

Еще посмеялся: смотри-ка, убегает от него!

«Ничего не убегает! – вспыхнула в ответ. – И… и… не твое дело, понял?!»

 

Что это с ней?

А, не важно.

 

Важно, что и для мужа почерк у нее никакой. И что просто «я», а не «Целую. Я»…

 

---------

 

Через 2 часа.

Прибыли.

Портал Одессы наплыл.

«ОДЕССА – ГОРОД-ГЕРОЙ» – по крыше вокзала.

 

1971, раннее утро 14 февраля, Одесса.

 

Зима тут дрянь, каша континентальная.

 

На привокзальной площади холки трамваев искрили тёплым электричеством.

Но трамвай – это блицкриг. 5-6 минут – и ты на месте. На Карла Маркса, 12.

А Лазареву не хотелось комкать.

 

Нырнул в подземный переход.

Рефлекс новизны, перемены, молодой бодрости управлял им.

 

«Давай разбираться!» – сказал себе (Лазарев-1).

И легко, с настроением, припустил по переходу.

 

Лазарев-2: Согласись, авантюрой пахнет...

Лазарев-1: Зато окрылен!..

Лазарев-2: Все наверняка всё поняли – еще там, в учительской!..

Лазарев-1: Да ну их! Я сплетен не боюсь!..

 

В центре города побросано было по тротуару много чёрного льда, камнями и тёсами, с налипшими мусором и травой. По бесснежной погоде угрюмые эти торосы сходили за городской инвентарь сродни угловым фонарям и газетным киоскам.

 

Лазарев-2: Сплетни это полбеды! Но у нее муж и сын! И положение в школе – завуч как-никак. Докажи, что это у тебя серьезно!..

Лазарев-1: Огороды, Ботанический Сад... тебе мало?.. Дождь, свитер через голову... – не достаточно тебе?..

 

Центр был двухэтажный, с траншеями подвальных этажей. Ставни и занавески в них почему-то все были отведены. И от исподнего выворота жизни, сочившегося из подвальных окошек, Лазареву сладко кололо в сердце. С тротуара дано было разобрать неподдельную обстановку комнат, и Лазарев то брезгливо отводил глаза, то взорчиво щурился, проникая сквозь световой лиман в тёплые топи жилого.

Он понял, что влюблён, влюблён вразнос – по тому, как ему стало больно от этих видений, столь прямо говоривших о физич. стороне жизни, о Наде и её муже, а не о нем и Наде.

 

«Ладно, я не загадываю! – ответил себе. – Будет жизнь, а с ней и какие-то шаги, поступки!.. Мне 32! Пора жить набело!..»

 

И вдруг он бесстыдно представил себя и Надю в такой вот жарко натопленной подвальной комнате в утренний и бездельный час зимы. Мебель и ворс обоев на стене – и те увиделись ему.

И – мысленно – он прикоснулся к ней…

 

Почувствовала ли она на расстоянии его поцелуй?

Да!

Не могла не почувствовать!

Все последние недели, месяцы (а именно с 14-го ноября, с того самого похода 8-х и 9-х классов в Ботанический сад на огороды) ему казалось, что он обрел над ней власть, внушил ей чувство если и не любви, то… тайного сообщничества.

Во!!! Верное определение!!!

Он сумел внушить ей ту волнующую не-простоту, в которой если и не любовь, то волнующее предверие любви, и теперь она относится к нему зеркально-непросто, он не безразличен ей.

 

Лазарев-1: Интересно, где она сейчас? Вспоминает ли обо мне?..

Лазарев-2: О тебе?!! Нарцисс!!! У нее с папой беда, при чем тут ты?..

 

Но Лазареву и вправду верилось, что – при том! При том!

Пускай беда-семья-завуч, пускай множество других предрассудков и помех, но она думает о нем, пересыпает в воображении золотой песок его образа, любовная мечтательность их обоюдна. Какие иные чары породили бы в нём этот взаправдашний вкус поцелуя, принятого ею за 177 км?*..

= = =

*177 км - расстояние Кишинев-Одесса.

= = =

До сего дня Лазарев не целовал, не касался Нади, но, переходя с Кирова на Карла Маркса, убеждён был, что узнал ее обьятие, сдающееся тепло губ…

 

Мужа её он не видел никогда. Не представлял его внешности. До сего момента мужа как бы и не существовало в природе, было лишь формальное знание о нем – ну да, его любимая женщина замужем, есть сын.

Но теперь Лазарев любил впропалую, и ничтожный размытый образ Лёвы… Лёвы… как его… Лёвы Пешкова… всё страшнее гремел в воображении.

 

Отыскав Карла Маркса, 12, он по щербатому булыжнику вступил под каменную дугу, оформлявшую входную арку, и сразу в боковой стене обнаружил дверь с медным кв.2, а также коврик под порожком и тёмное окно в серых перьях занавески.

Муж его любимой женщины обитал за этой занавеской.

 

Надя не просила сообщать мужу лично. Только опустить письмо в почтовый ящик.

Но Лазарев... превысил полномочия. Позвонил в дверь.

 

«Он всё поймёт, этот Лёва! – думал он при этом. – А не поймёт, тем хуже для него. Ведь я ничего не буду скрывать! Расскажу и про дождь, и про Ботанический!.. И тогда хоть на кулаках!..»

 

 

3.

 

Муж его любимой женщины.

Пешков был один в квартире, когда возник этот тип. Нога уехал в Жданов на переговоры (Нога это Славка Ногачевский, друг с детдома, Пешков прятался у него), Лида, Славкина жена, в больнице на круглые сутки (она медсестра), детей у них нет.

И, значит, было так. Утром Пешков вышел на угол, купил мясную кость, овощи, лавровый лист. Сварил обед…

И вдруг этот тип.

Сначала ходил взад-вперед мимо окон, косился на занавески. Худощавый такой блондин с красным лицом. Потом выпал из поля зренья – в арке прячется, наверное.

Вот ёлки! Окно кухни выходит в арку, дух борща валит через фортку, выдаёт, что в квартире кто-то есть.

Пешков на носках ушел в кладовочку, прикрыл за собою дверь.

 

Звонок.

Одинарный, вкрадчивый.

 

«Я никого не жду, Надька не приедет (в последний год плохо жили), у Скобикайло подписка о невыезде!.. Решено, не открою!..»

Не открыл.

 

Кажется, позвонили еще.

И стихло.

 

А через пару часов приходит Лида с работы – «Смотри, что я в почтовом ящике нашла!».

 

«С папой беда!»

Пешков аж присел.

Пётр Фёдорч!

Жив-не жив?

 

Но уже в следующую минуту выволок из-под кровати баул, стал бросать в него личные вещи!

«…приезжать тебе, не приезжать – смотри по обстоятельствам…»

«По обстоятельствам? Ну смешная! (Бритва где?) Заплатили, ждем, вот и все обстоятельства (Так, носки!.. трусы!.. чистая майка!) Скобикайло под подпиской, а мне адвокат сказал: в кладовке сиди – пока сигнал дам! (Надька-а!.. Соску-учился!..)!»

--------

 

Утром следующего дня.

...И хотя ликующий Пешков не верил, что доживёт до этой минуты, – она пришла.

Вагон качнулся, как напольный кувшин.

Электрический свет погас и зажёгся – точно с корточек встал. А темнота за окнами так и осталась сидеть.

Тронулись плавно.

Дождик, как обманутый, зацарапался снаружи.

Было пять утра.

15 февраля, 1971-го, Одесса.

Бросив под лавку баул, Пешков отправился искать туалет. В полчетвёртого утра, покидая квартиру, не воспользовался уборной, не побрился, не выпил чаю. Чтобы Лиду не разбудить.

Минуя буферные кабины, тамбуры, вагоны, встречался глазами с сонными пассажирами на жёлтых лавках, и перевзор этот со стороны Пешкова был исполнен интереса, наступления и приятия. Не верилось, что скоро, через каких-то 3 часа, увидит жену и сына. Разберется, что там с тестем («Петр Федорч! Ты жив?»). И, главное, обрадует новым делом жизни.

 

Что это за дело было…

Ну, со смеха началось. С того, что Нога…ха… к Лиде приревновал!..Псих!.. Хотя -да: по работе он в командировках все время. Три недели в месяц – в командировках. Вот и говорит: иди ко мне в бригаду («чем с бабой тут моей под одной крышей вошкаться» – такой ход мысли!)… В октябре-ноябре ездили в пос. Березовский на птицефабрику, запускать систему контроля за температурой. Работа мужская, травмоопасная (наладка называется). Но если в электричестве сечёшь и руки не крюки, то ничего, работаешь. Претензий к работе Пешкова не возникало, и Нога после 2 недель говорит: готовься, едем в Жданов на меткомбинат!

«В Жданов? – поартачился Пешков. – Ты забыл, я от прокурора прячусь?!..»

Но он бы все равно поехал. Чем в кладовке хиреть.

 

Вот такая новое дело жизни! Такая наладка!

--------

 

...В туалетной кабинке надувало из откидного люка, пахло смазкою путевых креплений, сырой землей. Пригородные заводы зыблились сквозь известь замелованного окошка. Пешкову чудилось, он слышит, как обрушиваются цеховые пресса, как гудят станки. И никогда прежде счастье существования не открывалось ему полнее, чем в заводских, честных шумах этого утра… Прощай, торговля! Спасибо, наладка!..

«Н-да, зигзаги жизненного пути! Простит ли Надька? Женаты 12 лет (С Петра Федорча легкой руки!), а я все такая же матросня. Все такой же неровня ей. Да еще с торговыми наклонностями (позор в их семье). Да еще под следствием за торговлю!.. Но теперь всё будет не так. Слово даю, Надь!»

Надя была стыдлива, холодновата, ограничивала его в телесной любви, не допускала экспериментов в позициях, но, воображая в разлуке все ее женское: полный затылок, пахучие волосы, кожицу у ключиц... – он обмирал от благодарности и счастья. И волновался о встрече.

 

Вот только – тесть?

Хоть бы не умер.

Бросит меня Надька – если умрёт!

 

И ведь, главное, знак был!

Был знак!

 

--------

Знак.

Жил в темной кладовке у Ноги. Все развлечение – ВЭФ «Спидола» (экспортная модель! Вашингтон-Мюнхен пролезают в кладовку без окон!). И вот, недели 3 тому, пролезло через ВЭФ: «Передаем главы из романа писателя Ша. О насильственном советском захвате Молдавии в 1940-м году»!

Послушал 1-ю главу (в 13.05 после новостей).

Так себе.

Не Бредбери, не Станислав Лем.

Но то ли из-за вкусного шипенья ультракоротких волн, в которых и самое стертое русское слово поворачивается бочком поджаренным и ароматным, а может, от того, что сам он, Лёва Пешков, помнил себя не раньше марта 1942-го (карантин-детприемник в Куйбышеве), а все, что до 1942-го, – погружено в кисельный туман... – но в 20.00 того же дня ловил повтор…

И так всю неделю – 13.00, 20.00… 13.00, 20.00… 13.00, 20.00… – глава за главой.

 

Пока подозренье не зацарапалось.

«Писатель Ша» – это что еще за писатель Ша?

Уж не Шор ли Петр Федорч?!

Кто не знает – он по паспорту Шор (а «Ильин» – только по газетам).

 

…Но постучали снаружи, и замечтавшийся Пешков укатал шнур, продул ножи, завернул электробритву в попонку. Пошлепал «Детским кремом» по щекам.

Двинулся в обратный путь по вагонам.

 

Как раз въехали на мост.

Под мостом неповоротливая излучина Днестра вытянулась в даль. Складки горизонта – размыты в снежном паре.

Пешков засмотрелся.

Не здесь ли, над этой излучиной, по переправам, наведенным советскими военными инженерами, происходил в реальности тот самый шипяще-запретный, из «ВЭФ Спидола», «насильственный захват Молдавии 28.6.1940»? Не здесь ли клубился и его собственный кисельный туман – от беспамятства первых лет жизни до карантина-детприемника в Куйбышеве?

«Да нет, вряд ли! – подумал. – Чтобы тесть – и “Голос Америки”?!.. Он ведь коммуняка. Работник органов (4-е управление). Не стыкуется никак!»

 

Шум отвлек.

 

В тамбур из сцепной кабины поспешно вышли люди.

Они одинаково хлопали себя по карманам.

За ними, преследуя их, шёл сухонький старикашка-контролёр в кителе.

«Приготовиться к проверке билетов!» – произнес голос за спиной.

Это второй контролёр надвигался сзади. Молодой, бычачий.

Они сходились, как ножницы, – эти 2 контролера, молодой и старый.

Как стены пещеры – в «Али-Бабе».

 

Все проснулись в вагоне.

Поезд шёл, как и раньше, но даже березки за окном перестали мелькать.

Как раз возле Пешкова оба контролёра сошлись.

 

Пробитая компостером, картонка билета вернулась к Пешкову.

 

– Здравствуйте, Андрей Иванович! – произнесли вдруг его язык и нёбо.

– Чего?.. А!.. Ну здравствуйте! – отозвался один из контролёров.

Тот, который старикашка.

 

– Пэ-пэ-пэ... – пригляделся он после заминки.

– Пешков! – подсказал рот Пешкова. – Пешков Лёва!..

– Пешков! – зафиксировал Андрей Иванович. – Ну и что?.. Ты чего тут?.. Проживаешь?.. Работаешь?..

– Проживаю!.. И работаю!..

 

Это был Андрей Иванович, директор детского дома (Чувашия, село Троицкое, 1944–48).

Он не меньше Пешкова был удивлен встрече.

От удивления в нём даже испуг чувствовался.

 

2-й контролёр переводил взгляд с одного на другого, и выражение его лица следовало за выражением Андрея Ивановича.

В вагоне все молчали из-за них.

 

– Так ты местный, что ли? – Андрей Иванович повертел головой по сторонам. – И это по какой ты тут работе?..

Как будто 24 года не прошло.

«Наладка!» – хотел просто и доступно объяснить Пешков.

Но язык точно сорвался с приводных ремней.

– Автоматика на заводах!.. – забормотал он. – Э-э-э… Коммутация проводов ... э-э-э… на кроссплате… счётчики…

 

И ужаснулся тому, что говорил.

И – не зря!

 

Изумление, испуг окончательно ушли с лица Андрея Ивановича.

 

– А, пролез! – верхняя губа его открылась, железный обруч зубов показался.

Это он улыбался так.

– А чего к нам в детдом попал? Если местный!..

– Эвакуировали! – рассказал Пешков страдая. –Тут же немцы были!..

 

Это «эвакуировали» было той же породы, что и «коммутация проводов на кросс-плате».

 

– А вы?.. – попробовал перевести разговор.

– Я?.. – удивился вопросу Андрей Иванович. – А что я?! Я к пенсии переехал!.. Я ведь всю жизнь там, где холодно и голодно!.. Можно мне хоть на пенсии фрукты поесть?.. или это только твоей нации можно?..

В лице его стояло теперь прочное и властное выражение. Как в детдоме когда-то.Что-то вроде «Ну вот, я же говорил!».

 

И у 2-го контролёра лицо перестало быть настороженным, но подпустило ту же улыбку всезнания («Ну вот! Я говорил!»), а потом и вовсе стало злым.

 

И они пошли себе не попрощавшись в сторону головного вагона. Два твердых карандаша в кителях.

 

Пешков засопел, загрустил, засмотрелся в красный пол.

«Пролез!.. – повторил про себя. – Пролез… а?!..»

 

А может, это сон?..

Может, Славка Нога наколдовал?

Потому что как раз отмечали его д.р. недавно (в общаге птицезавода в Коммунарске), а Нога дуреет с одного стакана: «Ну всё, тридцатник, молодость прошла, жизнь кончена!..»

Такое понес! Мол, только молодость (до 30) и стоит того, чтоб на свет рождаться...

«Ты, что, Славк, ну прям молодость! – рассердился на него Пешков. – Ты детдом забыл?..»

«А мне в детдоме хорошо было!..» – заявил Нога.

«Еще бы, тебе ведь тёмную не делали! – подколол Пешков. – Тебе там конечно за…сь было!»

«Да, за… сь!» – отвечал Славка с вызовом в голосе.

«Особенно когда в спальне печку переложили!.. или когда авиапланеры с моторчиками стали клеить!»

«Точно! Авиапланеры!..» – обрадовался воспоминаниям Славка.

И даже локоть поднес к лицу – слезу утереть.

«А как нам Сталин коньки и лыжи прислал, помнишь?.. – всхлипнул он. – На весь отряд!..»

«Я всё помню! – подтвердил Пешков. – Золотые дни!.. Плюс тебя ташкентским партизаном не дразнили!.. И Андрей Иванович тебя в грудь не бил!..»

И показал пальцем – куда-то в район ложбинки по центру груди.

«Не бил! – подтвердил Славка. – Зато в техникум учиться направил! И картошку в общагу посылал! А в сезон огурцы со свеклой!»

«Красиво! – пробовал съязвить Пешков. – Рад за тебя!».

«А когда каникулы, – расцвел Нога, – и мне из техникума ехать некуда, то я – в детдом на все лето! И ведь принимали! Ставили на питание! И не только меня! Кто в ремеслухах, кто в вэу*, и тех Андрей Иванович на каникулы принимал!»

 

= = =

*вэу – военные училища

= = =

 

Вот так и наколдовали Андрея Ивановича. Вызвали дух.

(«…пролез… пролез… пролез…»).

 

Пешков попросил газету у попутчика.

Затулился в тамбуре.

Пробовал читать, забыться.

Не выходило.

 

Ну, вот где справедливость, а?!

Одним – огурцы со свеклой.

Другому – тёмные с малых лет!

 

И, главное, это «пролез».

Проле-е-ез!

Обида всей его жизни!

Начиная с марта 1942-го, с печеной картошки в куйбышевском детприемнике («И откуда ты, французик такой, в СССР пролез?»… и –горелой кожурой об лоб и щеки!).

И потом, с 1954-го, на военно-сторожевом траулере «Сергей Киров», когда в и.о. боцмана пролез

И к Надьке своей любимой в мужья – пролез. По версии друзей и подруг ее университетских...

 

Повертел картонку билета.

Всё, не удалась жизнь. Во-первых, сирота. Да. Все люди от отца и матери идут, а он, Пешков Лева, пролез. Пролез.

Во-вторых, Надька не любила никогда (Пётр Фёдорч насильно замуж выдал!).

 

Отшвырнул газету.

 

«Я только объясню ему на словах... – побежал по вагонам, – что это за работа мужская, травмоопасная – наладка! Ничего общего с ташкентскими партизанами!.. А бить не буду, нет!..»

 

«Ну что, Андрей Иванович!.. Проле-ез?» – запомнил собственный вопль (и железнодорожный китель – за обшлаг!).

--------

 

Основы уголовного законодательства Союза ССР и союзных республик 1958 года

Статья 191.5. Посягательство на жизнь военнослужащего, сотрудника органа внутренних дел, а равно должностного лица, осуществляющего таможенный, иммиграционный, санитарно-карантинный, ветеринарный, фитосанитарный, автогрузовой и иные виды контроля… – наказывается лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет, а при наступлении тяжких последствий – смертной казнью

(введена законом Союза ССР от 18.05.58 N 79-ФЗ – Собрание законодательства союзных республик, 22.05.58, N 21, ст. 1927)

 

 

4.

 

Надька ( та, что «… не любила никогда…»).

10 месяцев тому назад.

 

Журнал регистрации входящих документов.

1.Рапорт-РНО-999о4

24.3.1970.

8.02 утра.

«В КГБ МССР. Вострокнутову Н.В.!

От Пешковой (Шор) Н.П.

 

Николай Владимирович!

Вы папин ученик и друг, поэтому я поделюсь.

Вот что было:

– В отделе культуры ЦК обсуждали папину новую книгу (в рукописи).

– Обсуждение проходило в оскорбительном для папы ключе.

– Рукопись конфисковали.

 

В результате перенесенной обиды в папе как будто что-то сломалось:

– он ушел из семьи (от моей мамы),

– отдал папку с рукописью Фоглу (из иностранной делегации).

 

Поэтому я прошу Вас принять меры. Срочные!

Ведь папа не Пастернак, не Синявский-Даниэль.

Он коммунист. Патриот своей страны.

Но у него срыв из-за оскорблений в отделе культуры.

 

Николай Владимирович! Коля!

Эта иностранная делегация еще 3 дня в СССР (завтра в Одессе, послезавтра в Киеве, послепослезавтра – в Москве). Я не знаю, из какой они страны, но, судя по виду этого Фогла, явно не социалистической.

Перехватите рукопись, прошу Вас!

Надя.

ПС. И не надо мне, чтобы этот Фогл за моего мужа хлопотал.

 

--------

2.Рапорт-РНО-999о4 (приложение 2)

24.3.1970

Кишинев. Отдел Культуры ЦК КПМ.

Протокол обсуждения рукописи нового романа тов. Ильина (Шор) П.Ф.

В обсуждении участвовали: «…»

---------

--------

Заключение:

Тов. Ильин (Шор) П.Ф. один из основателей молдавской советской литературы. Член Союза Писателей СССР с 1947 г. Секретарь Правления Союза Писателей МССР. Лауреат ГосПремии МССР по литературе (1952 г.).

Тов.Ильин кандидат в члены ЦК КПМ, депутат Верховного Совета МССР 4 и 5-ого созывов и депутат кишиневского Горсовета (с 1964-ого по наст.время).

До сегодняшнего дня тов.Ильин в своем творчестве последовательно опирался на прогрессивный метод социалистического реализма, убедительно отстаивал передовые идеи коммунизма и пролетарского интернационализма.

Тов. Ильин фронтовик, офицер старшего комсостава, кавалер боевых орденов и медалей СССР.

Тем огорчительней грубые идейно-художественные просчеты, допущенные т.Ильиным в его последнем романе.

Список пунктов, по к-м т.Ильин допустил грубые идейно-художественные просчеты и прямую фальсификацию:

1. О румынско-бессарабских «перебежчиках» в СССР (1935–37 гг.).

2. О вынужденной подделке румынско-бессарабскими перебежчиками своих оригинальных документов.

3. О воровстве и личной наживе сотрудников НКВД при проведении национализации частного имущества в МССР (июнь 1940 г.)

4…

5…

6...

7… О тяжелом моральном климате и признаках морального разложения среди партизан Одессы, скрывавшихся в Нерубайских катакомбах (1942 г).

--------

27. О насильственной репатриации в СССР бывших советских граждан на территории Румынии в 1945–47 гг.

 

Принимая во внимание прежние заслуги т. Ильина (Шор), Коллегия при отделе Культуры ЦК КПМ в конструктивной форме высказала ему свои замечания. Но в связи с вызывающе-грубой ответной реакцией т.Ильина и, учитывая серьезность идейных ошибок, допущенных в романе, Коллегией принято решение направить рукопись на экстренное рассмотрение в Отдел ЦК КПМ по идеологии.

 

 

3. Рапорт-РНО-999о4 (3).

Записан со слов Пешковой (Шор) Надежды.

Ул.Роз, 37, кв.29 (прописаны я и мой муж, Пешков Л.И.).

25.3.1970.

6 утра.

Ильин (Шор) П.Ф.: «Могу я у тебя пожить – пока нервы успокоятся?!.. Не хочу, чтоб Соня (мама) видела меня в таком состоянии!..

Пешкова Н.: «Где ты ночевал?..»

Ильин (Шор) П.Ф.: «У друзей. Не хочу Соню волновать! Товарищи из ЦК правы насчет книги! Сам не пойму, что со мной было! Затмение какое-то! Как я мог допустить подобные идеологические просчеты! И так нескромно вести себя на Коллегии! Ну что же! Буду работать над собой! Буду каяться перед товарищами!»

 

А наутро он является: «Могу я у тебя пожить? Я от Сони* ушел!»

И проходит в комнату не разуваясь.

Кидает портфель в углу.

 

«Новости дня! – Надя осмотрела его с ног до головы (время 6 утра). – А ночевал-то где?..»

– У Марьи**, где! – папа поднял лицо, и ее поразили черные круги у него под глазами и вместе какое-то накаленно-веселое, совсем не утреннее выраженье лица. –Значит, увидишь Соню, передай, что – всё!.. Передай, что – убила!.. Убила наповал!..

= = =

*Марья – домработница с 1954 года.

**Соня – жена.

= = =

 

Слова его казались бредом. И не только слова. Сам голос его с той минуты, когда, разбуженная и напуганная ранним звонком в дверь, в халате поверх рубахи, открыла и впустила его... – сам голос его шел, как заваливающийся из стороны в сторону трактор поперек пашни. Поперек того, какой он был всегда.

– Новости дня! – только и повторила в растерянности.

Кишинев, Роз 37, март 1970 г.

 

– Знаешь, что она говорит?! – он прошел в ванную. – Нет, лучше тебе не знать!..

Открыл кран в умывальнике.

– Мстит мне! – обмыл лицо. – Но за что?!..За любовь?.. За верность?..

Был он в служебном своем, но сильно помятом костюме, обе штанины потемнели внизу, точно он по полям всю ночь разгуливал, по колено в росе.

– Она моя единственная!.. – высморкался под краном воды. – Других я не знал!..

Кажется, он слезу дал, когда про единственную говорил.

А если и не давал слезу, то во всяком случае Надино сердце кубарем полетело с шестка – от боли за него.

– Вот пускай и любит, кого хочет! – прорычал. – А я – всё!.. Убила!..Убила!..

 

Тут будильник прозвенел.

Пошла сына будить, собирать в школу.

 

Папу на балконе нашла.

Там все тонуло в рассветных хлопьях.

«Что ты спрятал там?» – показала на плиту шифера.

«Ничего!» – выпрямился среди бельевых веревок.

«Я видела, ты прятал!»

 

Съел.

Только голова затренькала мелко и воинственно – точно из нее отстреленные гильзы отлетают.

 

– Ладно! Перепрячу! – пообещал с угрозой.

И вывел… какую-то папку из-за шифера.

 

– Вот тут вся правда! – сдул с папки пыль. – Про то, что она на 3-м месяце была, когда из катакомб вышла!.. А ей не верь!.. Это месть ее ко мне!..

– Чья месть? – не поняла Надя. – За что месть?..

И… примолкли оба.

Потому что сын (Витька), ушки на макушке, смотрел из-за занавески.

 

– Как краси-иво! – протянула Надя.

И повела рукой перед собой – над бельевыми веревками.

Верно, красиво было: Долина Роз намылена рассветом. Небо пожелтело от солнца, заслезилось от лучей. Морщинки тепла в нем обозначились.

 

– Витя, завтракать! – опомнилась.

Загнала ребенка в кухню, чтоб не слушал всех этих странных разговоров.

 

5.

 

Вечером того же дня.

Послышалось «делёнь-делёнь!» со двора.

Это мусорщик с погремком шел вдоль 5-этажки.

За ним «Горьковская Автозаводская» подтягивалась.

Воздух всего двора был поражён ее мусорным зловонием.

Из подъездов сходка с вёдрами началась.

 

В кузове ГАЗа среди смрадного живагнива блестела винтовая спираль, прессовая мышца огромной и свежей силы.

Двое рабочих с лопатами утыкивали народные приношения под её давильню.

 

Протолкавшись к кузову, Надя отдала рабочему свои вёдра.

Быстро и добросовестно он выбил их об борт кузова.

С пустыми ведрами Надя стала пробиваться наружу из наседавшей толпы.

--------

 

На 3-м этаже двое мужчин стояли возле электросчётчиков.

Старый и молодой.

Старый вертел в руке записку с адресом, сверял с номерами квартир.

 

– Здравствуйте, дядя Шура! – громко сказала Надя. – Наконец-то!..

– Привет! – отозвался старый. И осмотрел ее с ног до головы.

– Я Надя! – представилась зачем-то она. – Левушкина жена… И я вас только завтра ждала!..

– Завтра ему поздно! – багроволицый, плотный, с серо-стальными, широко разведенными по краям лица глазами, дядя Шура кивнул на молодого. – Это Фогл!.. По Левкиному вопросу!..

– Очень приятно! – Надя подняла глаза на гостя и покраснела. – Спасибо Вам!..

Гость был аполлон: плечи, грудь, икры, въющиеся волосы на большой голове – всё какое-то выставочное, восклицательное. И смотрит на тебя так… точно с ладони на ладонь перебрасывает.

 

Вошли в квартиру.

Въетнамский бамбуковый «дождик» разделял прихожую от гостиной.

– Я виновата, не направила Левушку по верному пути! – зашептала Надя, слушая, что там, за бамбуком. Не идёт ли папа из комнаты.

Папа не шел. Вообще никак себя не выдавал.

 

– Поддержала, когда из цеха огнетушителей уволился, – шептала Надя, – потому что там никель, а у Лёвушки лёгкие слабые! Это было давно, еще Витька не родился! Лёвушка тогда приходит и говорит: «Я женскую обувь шить буду!» А я ему: «Давай!» Не знала, что это с торговлей связано…

– На! – перебил дядя Шура. – Сыну конфеты! – протянул бумажный кулек. – И это… покажи мне Витьку!..

– Сейчас! – засуетилась Надя. – Он во дворе!..

 

Кинулась было к двери… но… не с кульком же конфет во двор.

 

– Чем это пахнет у вас? – принюхался дядя Шура. – Мастика?.. Я дышать тут не смогу!..

– Мастика, да!.. Лёвушка взялся паркет класть! И не закончил!..

– Все планы сбили мне! – наклонившись так,что живот выкатился до пола, дядя Шура стал расстегивать сандалии. – Думал квартиру на Кишинев менять – к вам поближе!..

При разговоре он сопел астматически.

И обильным потом обливался.

 

Молодой гость дождался, пока он разуется, и пошёл за ним не разуваясь – в бамбуковый дождь.

 

Окно в гостиной заголилось без занавесок.

Солнца было столько, точно каша из горшка сбежала.

 

Худенький папа в измелованной рабочей одежде сидел спиной к вошедшим. Возился над битумной темнотой пола.

Он не обернулся на голоса, и Надя решила: так лучше. Пусть гости думают, что это паркетчик работает.

 

– Идемте в кухню! – позвала. – Есть полный обед!..

И пропустила гостей вперед.

 

Дядя Шура ходил вразвалочку – как для внушительности многие невысокие люди ходят.

Тогда как у спутника его походка была без сверхзадачи: просто идет себе рослый, физически убедительный человек.

Надя вошла в кухню последняя. Прикрыла за собой дверь.

 

В кухне.

– Ну что, – сказал дядя Шура, – военный совет… объявляю… открытым!..

– Спасибо!.. – только и ответила Надя, косясь на второго гостя.

И стала греметь суповым половником. Чтоб слёзы подавить.

 

В кухню тоже навешивалось избыточное солнце: точно к носу кулак поднесли.

 

– Значит, это Фогл! – дядя Шура качнул головой в сторону гостя. – Из иностранной делегации!.. Они сегодня в Кишиневе, завтра в Киеве, а послезавтра… в Кремле их принимают!.. Правда, Фогл?!.

– Да, правда! – подтвердил гость. – Возможно, сам Брежнев примет нас! А если не Брежнев, то заместитель Брежнева!..

 

Надя чуть не упала от звуков его голоса.

Речь его была понятной, но какой-то невозможной.

Как если бы слово дыня означало арбуз.

 

Ну… давай думать, – обратился дядя Шура к Наде, – что там Фогл Брежневу объяснит… про Лёвку!..

– Спасибо! – только и повторила Надя.

– Да что вы! – удивился Фогл. – Ведь когда я был совсем молодой человек, то Иосиф Стайнбарг принял меня на работу!.. Я должен вам!..

 

Он был загорелый, пожилой. С бараньими глазами навыкате. Само телосложение – какое-то полунеприличное, конское.

 

– Объясняй тогда, – велел дядя Шура, – чтоб понятно было!.. Иосиф… Стайнбарг… это отец… Лёвки...

Почему-то его лицо стало недовольным.

– Ага, отец Левки! – повторила Надя.

И посмотрела на гостя.

Как будто ждала чего-то.

Как будто его очередь была – произнести «отец Лёвки».

 

Но он только заморгал часто.

Будто паузу выдерживал. Или в карточной игре ход пропускал.

 

– А вот в Chantal, маму Лёвки, – сказал он отморгавшись, – весь Оргеев был влюблен! Но, увы, она… одного мужа своего любила!..

– Это про мою... – пояснил дядя Шура, – сестру!.. Ладно, где бумаги? (словоохотливость Фогла сердила его). Из прокуратуры бумаги неси!..

– Несу! – с черпаком в дрожащих руках Надя стала разливать суп в тарелки на тесном столе.

Все-таки слезы текли и текли у нее из глаз.

Выходило смешно и жалко: слезы над кастрюлей с супом.

 

Тогда она и заговорила (чтобы полной дурой не казаться!) во все припасенные слова.

– Дядь Шур, вы меня простите, – заболтала черпаком в кастрюле, – но Левушку всегда задевало, почему вы про семью его скрываете! Не делитесь совсем!..

– Получил? – перебил дядя Шура (и на Фогла посмотрел). – Болтун находка для врага!..

И кивнул на Надю.

– Я не враг! – воскликнула она. И – мало ей было восклицания – еще и кулаком потрясла. – Но мне за Леву больно! Он же сирота вечный! Не верит никому! Ни в коммунизм, ни в доброту человеческую! Он бы торговать не пошел, если б верил! Почему Вы все скрывали от него?..

– Значит, было что скрывать! – дядя Шура отодвинул тарелку.

Прямота его ответа поразила Надю.

– Стойте!.. – бросила черпак. – Не уходите!..

Но – поздно.

– А отец твой не скрывал?! – загремев табуретками дядя Шура поднялся из-за стола. Выбрал кусок хлеба из хлебницы. Закатал в салфетку. Спрятал в карман.

– На выход! – приказал Фоглу.

– Мой отец?..– Надя перегородила ему дорогу. – Вы что?!.. Моему папе нечего скрывать!..

Невысокий дядя Шура стоял перед ней так, точно сейчас таранить будет.

– Вы что?!.. Мой папа честный! – одной рукой Надя ухватилась за стол, другой за газовую плиту. – Он только попросил, чтоб я за Леву замуж вышла! Зачем-то ему надо было, чтоб я за Леву вышла в 18 лет!..

 

– Да уж, пора и правде выйти на свет! – вмешался вдруг паркетчик в гостиной. – Хотя бы и нелегкой правде!..

И тогда сам паркетчик возник на пороге кухни.

 

– Это папа! – очнулась Надя.

 

– Ну что, Шурк, – сходу заговорил папа, – с могилой для Иосифа я вам помог?!.. Шантал вам отпустил на четыре стороны?!.. Теперь ты мне помоги!..

 

– Вы знакомы? – ахнула Надя.

– С этим бандитом? – рассмеялся папа. – Ха!.. С детства!..

И вывел папку из-за спины.

– Сможешь, – протянул Фоглу, – Брежневу отдай!.. А не сможешь – вывези, припрячь!.. Это про то, что Соня беременная была, когда я ее из катакомб выпустил!.. Уже беременная, понял?!..  Уже на 3-м месяце, вот так!..»

 

= = =

= = =

 

4. Рапорт-РНО-999о4 (пр-е 4).

Записано со слов Пешковой Н.

Ул.Роз, 37, кв.29.

25.3.1970.18ч.

Дядя Шура (фамилию не знаю): «Познакомься, это Фогл из иностранной делегации! Сегодня у них Кишинев по программе, завтра Киев, а послезавтра их в Кремле принимают! Правда, Фогл?!..»

Фогл: «Правда! Возможно, сам Леонид Ильич Брежнев примет нас! Я постараюсь поднять вопрос о вашем муже!»

Пешкова Надежда: «Спасибо!»

Фогл: «Оставьте! Я в долгу у отца вашего мужа. Когда-то, еще до прихода Советской Власти, он принял меня на работу! И жена его была добра ко мне!»

Ильин (Шор) П.Ф. (выйдя из соседней комнаты): «Здравствуйте! Я слыхал, Вас примет руководитель Советского Союза! 20 лет тому назад мне довелось работать под его началом! Передайте ему эту книгу. Пусть он рассудит, нужна ли она советскому народу!»

Вручает рукопись Фоглу.

 

 

 

Часть III

 

 

1.

 

Хвола. По ту сторону Днестра. 1935.

Когда в Рыбницком НКВД Хволе Москович предложено было самой определить свою национальность на основе нац. самосознания, она определила себя молдаванкой. Так Софийка научила (с которой вместе перебегали). И впрямь это ускорило процедуры (ИИП-42*). Численность молдаван в Молдавской АССР уступала численности украинцев и русских. Местный НКВД был заинтересован в притоке коренного населения.

 

= = =

*ИИП-42 – спец.справка о временной регистрации перешедших (нелегально) в советское подданство из подданства капстраны.

= = =

 

Записали в училище сахарного завода, поселили в общежитии.

Все другие учащиеся были из советских сёл (одесская Бессарабия). Хвола пробовала завязать с ними товарищеские отношения, но поняла, что отпугивает их своим внешним видом: полнотой, рыжими волосами.

Даже спецодежда, единая для всех, не сделала её как все.

Город Рыбница, Молд.АССР, февраль 1935.

 

Софийку меньше избегали. Она была с гладким волосом, худая. В разговоре произносила слова быстро-быстро, чтоб утопить акцент. К тому она еще и стала называть себя «Соня». Это вполне советское имя.

Не то, что «Хво-о-о-ола».

--------

По воскресеньям Хвола уходила на рынок – говорить по-русски с молдаванами, русскими, украинцами. Подражать их разговору.

Софийка высмеяла её за эту старательность: мол, с ними не говорить надо!

«А что же тогда с ними надо?» – удивилась Хвола.

И… отвела глаза.

Столько пугающей ясности выступило в лице подруги.

--------

«С ИИП-42, – внушала она Хволе, – мы всегда будем перебежчики! До гроба! Особенно в этой дыре! Но – рванули в Тирасполь, а?!. Там набор кадров на заводы, обучимся советской специальности! Получим паспорт СССР! Будем как все!».

«В Тирасполь? Без открепления? – ужасалась Хвола. – Я не могу!»

Тогда Софийка пригрозила: ну ты как хочешь, а я рвану!

 

Поражал ее авантюризм: наврала в НКВД, что ей 19 лет, чтоб в детприемник не посадили. Нанялась на поденку в дом советского инженера и все деньги тратит на духи-помаду. В суповой кастрюле варит тушь для ресниц. А теперь вот – в Тирасполь без открепления!

 

Хвола не могла без открепления.

 

Она оделась, привела голову в порядок, чтобы идти к секретарю училищаза откреплением. Но, едва представив себе его: в белой украинской рубахе, толстого, с бородавками по всему лицу – охнула и не пошла. Такой он крикун.

Но Софийка права: нужна советская специальность! В училище – не то. Обьявляли, что выучат на технологов (сахарного пр-ва). А на деле? Буртованье свеклы в подвалах с крысами.

И насчет ИИП-42 – Софийка опять права: клеймо на всю жизнь.

--------

Уехали без открепления.

 

2.

 

В Тирасполе не знали их прошлого. Но сюда съехались толпы из бывшего вольнонаемного состава армии. Этому контингенту всё доставалось в 1-ю очередь: работа, профтехшколы, расселение по общежитиям.

Сняли комнату у сторожа кладбища, вдовца. Он был жлобан. Но согласился не брать денег за постой, а чтоб с поденкой помогали (стирка, огород). Угадал, что Софийка проворная. Сам он занимался незаконной выпечкой опресноков и открытым попрошайничеством. И не скрывал сионистских взглядов, неприемлемых для девочек.

 

…В марте город наводнили многодетные семьи с Украины. Про них распускали страшные слухи – будто бы они ели человечину в голодное время и с них взята подписка о неразглашении.

Обстановка в городе стала тревожной.

 

Тогда сын сторожа говорит: бегите в Харьков, я там учился на электромеханика и мечтаю вернуться. Это огромный город, в нём жизнь кипит.

И дал адрес своего дружка в Харькове. Некоего Петра.

«Это золотой парень, тоже с ИИП-42, но выправил метрику и теперь как все!.. Попросите, чтоб и вас научил!..»

 

Между тем он не отходил от Софийки. Ну просто ни на шаг.

Лица их сделались как одно. Ресницы – и те хлопают одновременно.

 

Перед сном в темноте Софийка заплакала тоненьким голоском и, дождавшись, пока Хвола встревожится и станет задавать вопросы, открыла, что она и Шлёма (сын сторожа) стали супруги, и ее планы поменялись. Завтра она едет в Харьков, где выправляют метрики на как у всех, а на другой день назад к Шлёме.

«Но только не оставляй меня, Хво!.. – ударилась она в слёзы. – Ведь ты мне как сестра!»

«Не оставлю! – пообещала Хвола. – Но только… не понимаю я тебя! Вчера – господин Адам… Сегодня – Шлёма!..».

«А завтра? – шмыгнула носом Софийка. – А послезавтра?..»

В темноте рассмеялись обе.

 

Бежали в Харьков в вагонах с фруктами.

Духота – в 5 утра дышать нечем.

--------

 

Харьков. Июнь 1935.

Отыскали дом, где Шлёмовский дружок.

 

Марля на дверях.

Блаженный дух сырости из темноты квартиры.

Стали стучать по дверному косяку в коричневой тусклой краске.

Косяк мягкий, стука не слышно.

 

Наконец шлёмин дружок вышел.

Хвола… ахнула.

Это был Сёмка из Резены (сын Шора одноглазого).

Ну тот, что в матросы сбежал.

 

– Не Сёмка, а Пётр! – стал оправдываться он. – И не в матросы, а в судовые механики! Пока не увидел, что и в открытом море имеет место эксплуатация человека человеком!.. Ладно, зачем пришли? – и выставил грудь, преграждая вход в квартиру.

 

Сбивчиво объяснили ему – зачем.

 

– Вранье, я не выправлял себе метрику! – гримаса стыда прошла по его лицу. – Я закончил ФЗО автотранспорта и вам советую! Только автотранспорт даёт путёвку в жизнь и военное звание! Мой совет: бегите в Ленинград, там женщин тоже мобилизуют!

А в дом не впустил. Хволе передалась неловкость, исходившая от него.

Но Софийку так просто не выставить.

– Молодой человек! – пропела она. – Мне нужно, во-первых, помыться с мылом и горячей водой!.. а во-вторых… выправить метрику!..

Есть в ней такая способность – заставлять считаться с собой.

--------

 

Через месяц – с выправленными (Место рождения – пос. Лидиевка, Богдановский р-н. Круглая печать Сов. хоз-во «Красный виноградарь», УССР) метриками и спецлитерой для получения паспорта СССР бежали в г.Ленинград.

Спасибо, Пётр (бывш.Семён)!

 

Хотя – редкий случай! – чем-то он Софийке не понравился.

Не обижайся, Хво, но у меня прям колики в животе – от его голоса!»)

Такая лапка со всеми мужчинами, с ним она завела тон грубый, даже издевательский.

 

Зато Пётр явился на станцию.

Губы дрожат.

В глазах мокро.

Не выпускает Софийкину руку из руки: «Я уверен, мы будем вместе!.. Мы обязательно скоро будем вместе!»

(Тоже мне. Шлёма №2. Господин Адам №3.)

 

«Ну хорошо!.. ну будем вместе!.. ну чего расплакался-то?!» – пела ему Софийка (строя при этом издевательские рожи за спиной!).

 

Эх, если бы он видел, как она в дороге себя поведет!

Все вагонные проводники ей мужья.

 

«Поступлю в ФЗО автотранспорта, – планировала Хвола, – получу паспорт СССР, и – даже видеть эту фреху не хочу!..»

Потому что Софийка совсем потеряла стыд.

В поезде проводники ей покоя не давали. А она потешалась над Петром, над его любовью. И над тетрадкой стихов, которые он отдал ей на харьковском перроне.

Оказывается, он стихи публикует!

Под именем «Петр Ильин».

--------

 

Хвола не знала, верить или не верить, но Софийка уверяла, что…(«Только никому не говори, ладно?!»)… так вот… она уверяла, что («по заданию ОГПУ!.. но только молчок, обещаешь, Хво!»)… так вот… Пётр (бывший Сёмка)… возвращается домой, за Днестр – для разведработы.

 

 

3.

 

Дома, за Днестром.

Chantal.

 

Всем кажется, что Иосиф С. неравнодушен ко мне.

Он завел моду подходить к нашей компании.

Нас целая орава, но все уверены, что это из-за меня.

Это потому что я особенная: только-только из Кишинева, с diploma ku disctinctie (диплом с отличием – рум.).

Оргеев. 1935.

Ну, я не отрицаю: от Иосифа С. исходит непростота.

Вот пример.

Стоим мы у гастрономии Франта. Вдруг разнеслось: «Жаботинский* едет!.. Жаботинский с конгресса едет!..»

Я не знала, кто такой Жаботинский, но помалкивала о том.

Мы толпились у гастрономии, ждали, пока все наши соберутся, чтобы гурьбой на станцию.

За витриной «Франта» был кафейный уголок с единственным столиком. Хаим Лопатин и оба брата Воловские обедали там. Потом к ним Боберман подсел, заместитель мэра… Им не понравилось, что мы с улицы глазеем на них. Они подозвали Мойшу Франта, и он, не удостоив нас взглядом, но с важно поднятой головой и преувеличенно-прямой осанкой, приплыл к витрине и закрутил штору на струнах.

Я думала, что Жаботинский один из них. Откуда мне помнить всех оргеевских мануфактурщиков или заготовителей зерна.

 

= = =

*Владимир Жаботинский, лидер сионистского движения 1920–30 гг.

= = =

 

Вдруг шторка снова отъехала.

И в выпахе папиросного дыма Иосиф С. выставился в витрине.

Щурясь, он папиросу курил.

Впервые я видела его задумчивым. Даже печальным. Без этого веселого удивления хорошо выспавшегося человека на лице.

Но задумчивость ему не шла.

Но не в этом дело.

А в том, что он стоял в витрине и курил, а все повернули головы в мою сторону.

Июнь 1935, Оргеев.

 

– ...Но ты действительно нравишься ему! – заявила мне Изабелла Броди, когда шли от станции домой.

Изабелла– это подруга по гимназии, потом по фельшерскому училищу. Балованная форсунья с вечно поднятыми бровями. Из-за этих полувыщипанных, капризно поднятых бровей всё ее лицо кажется туповатым. Но Белка далеко не глупа, и выгоды своей никогда не упустит. И мне даже нравится ее безразличие к тому, что о ней думают. Вот пример. Гуляли мы у жирного Унгара на именинах, и, пока танцевали на веранде перед сладким, кто-то надкусил все, я повторяю, все (!!!) яблоки в вазе. Бедный Унгар опомниться не мог. А Белка и запираться не стала: ну да, а что такого, подбирала себе по вкусу! Уникум, ха!.. Но Кишинев нас навеки породнил. Сон золотой.

 

Нравлюсь ему? – возразила я ей. – Тогда почему он не трудоустроит меня в больницу?..

– Хорошенькая идея! – воскликнула Белка.

И подняла свои недовольные, свои капризные брови.

– А ты к нему обращалась?..

– Еще чего! – отрезала я. – Стану я! Из-за такой ерунды!..

 

Ничего себе «ерунда»! Трудоустройство в больницу занимало все мои мысли. Приехав из Кишинева, я на другое утро подала прошение в попечительский совет уездной больницы, но про меня забыли. Несмотря на diploma ku disctinctie.

 

Но тут мы поравнялись с грошн-библиотекой и… право, я не знаю, как это объяснить… но там Иосиф С. стоял с решительным видом. Да, он стоял на крыльце и читал газету. Улыбаясь, он смотрел на нас.

Белка ему ответно просияла.

 

Он спросил о Жаботинском, и я решила не отмалчиваться. Чтоб не разделять непростоту, идущую от него.

 

Я стала рассказывать, что, когда дрол-фирер «Яссы – Кишинев» остановился у перрона, то разнеслось, что Жаботинский спит, но следом – ах! – мы увидели его в открытом окне 3-го вагона. Что тут стало! Поалей Цион засвистели «Бу-уз!.. бу-у-уз!» («позор!» –ивр.), но бейтаристы не дремали. Встав цепью у вагона, они выставили локти с сжатыми кулаками над головой. Я думала, будет драка. Но вмешалась третья сила: «Gidan keratc ve afara la Palestina!.. – закричали в головном вагоне («Евреи, убирайтесь в Палестину!» – рум.). – Să trăiască Octavian Goga!» (Да здравствует Октавиан Гога!» – рум.). Там фашисты ехали...

 

Я трещала так, что забила Белку.

 

Иосиф Стайнбарг слушал меня не перебивая.

Но он слушал как-то очень странно. Как будто у меня мыльные цветные пузыри от лица идут…

 

Но мы исчерпали тему Жаботинского.

Наступило молчание, и... Белка в самых простых словах попросила Иосифа С. устроить её на работу.

 

Неслыханно, что об устройстве на работу говорили с такой простотой.

Моя мама плачет с утра до вечера о том, что я не устроюсь на работу. Она уверена, что папины неудачи в делах перекинутся на меня.

= = =

 

Спустя 2 недели.

Поэтому я утаила от мамы, что Изабелла Броди – со вчерашнего дня – рентген-лаборант в уездной больнице. Благодаря Иосифу С.! Хотя в училище у нее были самые средние отметки.

Просто плохие отметки по сравнению с моими.

 

Я ушла в лес и плакала.

Мама считает, что если я не устроюсь на работу, то и замуж не выйду.

Испугала! Проживу одна.

 

И Иосиф Стайнбарг мне не нравится нисколько.

Вертлявый, старый.

И этот нос с кружочками наружу – фу!

 

…Мама уже заговаривает о том, чтоб научить меня шить на пару с ней: рейтузы, нижние юбки... Если уж не выходит с медициной.

 

Не бывать сему!

 

Не собираюсь хвастать, но professor Kosoi, читавший нам анатомию и малую хирургию в Кишиневе, сказал мне по окончании курса: «Пусть этот разговор останется между нами, но, Mademoiselle Chantal, с Вашей стороны будет ошибкой: застрять на фельдшерском уровне!.. Да-да!.. Это будет непростительной ошибкой – с Вашей стороны!»

 

Вот такие слова.

Всякую ночь я вспоминаю их.

Всякий поздний вечер на сходе в сон…

И неизменно переношусь туда, где улицы так длинны, что загородняя даль – Яловены… Мунчешты… – поливает им на руки из своего наклоненного кувшина…

 

О кишиневолшебный!

 

Его фонтаны, его штормящие парки!..

Его Арка Победы с золотым циферблатом… зверинец братьев Tonzi со львами и тиграми… тревожные оперы Пушкина на летних сценах…армяне с улицы Армянской...

 

И вправду, кого тут можно встретить, в нашем захолустье? Разве деревенских молдаван в базарные дни или подгулявших русских в зимние праздники?!

Вот так и проживешь – не увидав армян, не услышав об их существовании!.. И я не говорю о греках и одесситах!..

 

Эх, если бы не мамино больное сердце (и подозрение на наследств. д-т) и если б не папин больной пузырь… – только бы видели меня тут!

Только бы и видели.

 

 

4.

 

Chantal. Мнимая простуда Иосифа С.

Но этот Иосиф Стайнбарг…

Точно фруктовая пыльца, разносится он повсюду.

 

Например, сегодня… возле клумбы примэрии (городское управление – рум.).

 

– Я простужен, – сказал он, – не могли бы Вы прийти поставить мне банки?..

Ноябрь 1935, Оргеев.

«Изабеллу Броди позовите! – подумала я. – Пускай эта выскочка ставит Вам банки!»

С трудом я слёзы переборола.

 

Но… мама заняла банки у соседки.

Пришлось мне идти.

 

= = =

 

...Иосиф Стайнбарг снимал особняк у m-me Резник.

 

Большеглазый подросток-денщик встречал меня на пороге.

И коротконогий,с веселым лицом, бранештский молдаван вощил полы тряпкой с жиром.

 

В одних байковых шароварах Стайнбарг улегся на диван возле пианино.

Все позвонки на спине выступили.

 

Я запалила фитиль и... а-а-а!.. а накрыть затылок полотенцем?!..

 

Забыла, идиотка!..

 

А-а-а!..

 

Застыла с пламенем на весу.

 

Пианино скалится по-лошадиному.

 

Услыхав мой вопль, подросток-денщик явился.

Перехватил огонь.

 

Дальше – хуже.

1-я банка… 2-я банка… 3-я банка… 1-я банка отваливается… 1-я банка… 2-я банка отваливается…2-я банка… 3-я банка отваливается… Банки не прилипают. Почему?..

--------

Краем глаза я видела, что, постелив чистые коврики на пол, молдаванин уходит в дверь.

И подросток-денщик удалился и того ранее.

Тогда я сбросила все банки в сумку.

 

Унеслась не попрощавшись.

 

= = =

 

45 минут спустя.

Посыльный от Иосифа Стайнбарга доставил мне конверт на дом.

Мама открыла и ахнула.

50 лей! (Красная цена – 15.)

Мама: «Эх, если бы ему каждую неделю нужно было ставить банки!»

 

«Но он нисколько не простужен! – дошло до меня. – Не кашлянул ни разу!.. Так вот почему банки не прилипали!..»

 

 

5.

 

В те же дни.

Хвола.

После 8-часовой испытательной смены Софийку приняли в ФЗО автотранспорта, прописали в комнату к другим уч-ся на улице Ядвиги Самодумской.

Хволе отказали.

Она вернулась в Рабочий Поселок-2 к Кушаковой.

Ноябрь, 1935, Ленинград.

Кушакова, бывшая перчаточница, жила тем, что брала к себе приезжую деревню на короткий срок. Отлавливала на перроне вокзала. Брала деньги вперед. Обещала работу: сшивать шпульки для завивки волос из обрезков кожи. Врала, что Рабочий Поселок-2 это близко, 30 минут от середины города (а оказалось 2,5 часа по ж.д.). И что там прописку дают. Но по приезду стала пугать историей об убийстве Кирова и о бандитских случаях. Показала 2-этажный барак из серого дерева, где изнасиловали и задушили молодую крестьянку.

 

Но она устроила Хволу на фабрику-кухню в ночную смену. Всё выгоднее, чем шпульки сшивать, на пятак 100 шпулек.

 

На фабрике-кухне Хвола и 2 приезжие девушки-башкирки мыли котлы и разборные детали хлеборезки. Чистили картошку в чёрной оцинкованной ванне. В помещении не было окон. Воздух проникал через вентиляционное гнездо под потолком. Смена – с 7 вечера до 7 утра.

 

Утром у водоколонки Хвола разговорилась с элегантным, но очень грустным блондином («Антон Козловский, 35 лет!») с тёмными глазами. Острая челка молодила его. Видимо, он стеснялся своей молодой внешности и потому объявлял возраст, когда представлялся.

 

Жил он в Ленинграде, учился в Пищевом. В Рабочем Поселке-2 – из-за сестры, ослепшей после скарлатины.

Он попросил Хволу ночевать у сестры, пока из деревни мать приедет (через 2 недели, когда посадит огород). В благодарность обещал устроить на конфетную ф-ку им. Самойловой. Чернорабочей на первое время. Но с переводом в завёрточники. Когда-то он и сам так начинал. Но проявил себя. И вот – фабрика направила его в филиал Пищевого на учёбу. А в Пищевом его в комсомольское руководство выбрали.

Хвола и одной минуты не колебалась.

Конечно, фабрика!

Но так, чтоб Кушакова не пронюхала.

Потому что Кушакова не хотела терять жильцов и говорила: вот, я заявлю на тебя (на Хволу) в связи с убийством Кирова.

--------

 

Конфетная фабрика.

Мастером цеха был Лёва Корчняк, из дворянской семьи, но комсомолец.

Он выдвинулся из школы ФЗО. На фабрике ему сочувствовали из-за бывш. жены, психически ненормальной, скандальной. Она трепала ему нервы из-за их 3-летнего сына: то отнимет через суд, то приведет к проходной: «Забирайте этого выродка, он меня измучил!» А когда горсуд лишил её материнских прав, стала писать доносы, что у Корчняков польские иконы в доме.

Но Корчняка все любили на фабрике. Не очень красивый внешне (сутулый, с узким лицом и большими ушами), он покорял добротой и деликатностью. Без него не освоили бы вакуум-аппараты, варочные котлы и другую новую технику.

Хвола оценила его светлую душу, когда из чернорабочих ее в заверточники перевели. В то время цех как раз переходил от ручной завертки к машинной. Хволаприлагала все старание, но у нее плохо выходило. Пальцы, локти, суставы плеч не умели выработать правильные движенья. Руки уставали. Реакция подводила. Она была в отчаяньи. Боялась, что ей вынесут порицание. Скажут, что не способна к советскому труду.

 Но Корчняк покорил её своей деликатностью..

Он легко выговаривал «Хвола», но когда от фабрики оформляли представление на советский паспорт, предложил перейти на «Ольга». Так всем будет понятней.

--------

 

Корчняк.

В марте поехали в Вырицу, где работникам выделили участки.

Жена Корчняка привела ему сына к грузовикам.

У неё была внешность смещённой королевы класса: красивой, но уязвлённой, растерянной.

 

...Ехали часа два.

Сидели на узких бортовых лавках в кунге.

Проезжали над какой-то рекой.

Речной лёд шкварился в лучах солнца. Множественные дымки вились на нём, точно в поле ботву жгут.

Над береговыми посадками солнце летело, как каток в блоке.

 

Грустный Лёва Корчняк с 3-летним сыном на коленях сидел рядом.

Хвола не могла отвести глаз от низких дымков над речным льдом.

Еще бы! Ведь сегодня – ровно год с того дня (зима... Резена… Днестр... в белых простынях по белому льду... Ах, мама-папа-Адасса! Увижу ли вас когда?..).

 

И тогда – что-то поменялось в мире.

Как будто прикоснулся кто-то. Как будто за руку взял…

 

Хвола похолодела.

Осторожно повела головой по сторонам.

 

Это был Корчняк.

Одной рукой он придерживал на коленях сына Витеньку… но свободная его рука… нашла Хволыны-Ольгину руку.

 

= = =

 

Неужели это он?

Тот, кого она с детства рисовала в мыслях.

О ком папа говорил: «Хволэ, не грусти, твой человек уже родился! Он уже ходит по земле!»

Простое ли это совпадение – что именно сегодня… его рука?

Нет, не простое.

Это он.

Хотя и с большими ушами.

Это для встречи с ним – я перешла через Днестр.

 

 

 

Часть IV

 

 

1.

 

Через 40 лет.

Лазарев. Стажировка в Москву.

Лазарев целовал Надю за колонной аэропортовского буфета.

Они были скрыты от глаз, и только буфетчица, когда отступала к зеркальной полке с ассортиментом, могла видеть рыжие борты лазаревской дублёнки.

За буфетной стеной полигонный шум самолетов не смолкал.

Прислушиваясь к нему, Лазарев уговаривал себя, что не боится отрыва от земли и 8000 м воздушной пропасти.

Кишинев. Аэропорт. 1974, февраль.

Он целовал… нет, скорее тыкался подбородком, ртом и носом в пятно Надиного лица. В общественных местах она была недотрога. Но теперь ему показалось, что его поцелуи и неспокойные руки делают свое дело, его плотское пламя перекидывается на неё, вот и плащик смягчается и губы рождают ответный вздох...

Но, покосившись на её поднятое лицо, увидел открытые глаза, терпеливо глядевшие в сторону, и щепки помады на губах.

– Ну вот! – отстранился он. – В чём я виноват?..

В новой дубленке ему стало неповоротно, душно.

– Ни в чём! – поправила она волосы.

– Я ведь не развлекаться еду!.. Вот вредная!..

Помолчали.

Лазарев ожидал, она скажет: «А чего! Можешь и поразвлечься!»

Но она не сказала.

 

– Ты ведь знаешь, что для меня Москва! – заговорил он сбивчиво. – Для моего роста! Для всего будущего моего!.. И нашего!..

 

И, ничего не добившись этой глуповато-взволнованной тирадой, принужден был добавить:

– Обещаю, Надьк! В Музей Толстого в первые же дни!.. А хочешь – прямо с самолета!..

Вот это было в точку!

 

– Найди все письма Льва Толстого в Молдавию! – захлопала она ресницами. – Ты понял – все! До единого! Не важно, какого года!..

– Найду все письма Льва Толстого! – подтвердил. – С сотворения мира – и по наши дни!..

– И с этим… Шлёмой поговорить! – добавила с холодком в голосе. – Про харьковский период!..

– Святое дело – про харьковский период! – согласился охотно.

 

Прижалась благодарно.

 

– А это правда, – заулыбался, – что в детстве ты без спроса, одна, ездила в аэропорт?!.. Посмотреть, как самолёты взлетают!..

– Было дело! – подтвердила. – Возле той решётки стояла!.. – кивнула куда-то вбок.

Лазарев посмотрел, куда она кивала.

Глухая стена.

 

– А вообще-то неправда! – передумала. – Так, приезжала с папой за компанию – покупать автодетали у таксистов! Таксисты тут из-под полы спекулировали, а я просто с папой любила ездить – все равно куда!..

«С папой любила ездить» было произнесено с нажимом, обидным для Лазарева.

И потому он мог бы себе позволить ответный сарказм. Что-то вроде: «Еще бы! С таким папой!».

Но не позволил. Пощадил.

– Автодетали? – спросил нейтрально. – Зачем?..

– Папа своими руками «Победу» собирал!.. Купить – денег не хватало!..

И Лазарев снова почувствовал укол. Как будто он виноват в том, что ее папаша (военный в чине и писательский секретарь) на «Победу» не накопил.

– Ну вот чего ты дуешься? – расстроился он.

– Представляю, какой ад был в его душе – из-за мамы!..

Наконец в ее голосе яда не было.

 

Потом, в самолёте, пока разогревались турбины, он вспоминал, как поразили его открытые Надины глаза, глядевшие в сторону, их терпеливо-скорбное выраженье.

Его затрясло от обиды.

«Хохотушка! – подумал сердито. – Баба-ураган!.. Мастер показухи на самом деле!.. Мол, как ей важно всё, из чего я состою: мои мысли и вкусы, учителя, друзья, Кастанеда-Гуржиев-Беркли!.. Хм-м. Пока не прихлопнула, как комара. Штампиком ЗАГСа по голове! А теперь и притворяться не желает!..»

 

Выехали на взлётную полосу.

Взлетели.

Пришлось отвлечься.

 

«Что держит самолет в воздухе?» – вопрос, так и не решенный Лазаревым, неизменно лишавший его сна в ночь накануне вылета.

Помнится, даже конспект завел с выписками из «Науки и жизни»: что-то там про плотность воздуха, уравнение Бернулли, расчет подъемной силы крыла…

Фигня.

Утробный страх пересиливал.

Это когда идешь себе на земле, увлекаешься, мыслишь, и вдруг – самолет...

Давно он понял: одна его собственная воля к жизни (молодость, жажда славы, инстинкт будущего...) заставляет самолет лететь. Воля к ночным пляжам Планерского, воля к тартусским лекциям Лотмана о структуре стиха, воля к покорению Мунку Сардык в восточных Саянах...

И не дай бог постареть.

Постареешь, утратишь вкус к жизни – никакой Бернулли не вытянет!

--------

Итак, взлетели.

Пламя целой жизни заколебалось… и уравновесилось.

Моя взяла.

 

Так на чем же я остановился...

Ага. Надя.

 

«Всё показуха! – возобновил свое ожесточённое размышление. – Прямота, крупность! Отчаянность и бесшабашность. С голой шеей в любой мороз. Прыжки с парашютной вышки в ЦПКиО. Выпуклый лоб, роговая гребёнка в волосах – всё на простаков!.. И сам голос, вечно охрипший от эмоций, щёки, надутые со сна… Хм-м, и эта её искренность в интиме (вместе и темперамент, и целомудрие), так трогавшая меня… И как это ей удалось: что еще и не жили вместе, ещё не переспали ни разу, – а я уж в курсе, когда у неё месячные, хотя не спрашивал! Гипноз? И потом, когда стали вместе жить, спать в одной кровати, всегда её тяжёлая нога на мне, куда ни повернусь: на правый бок, на левый!.. Ну и самое главное… этот ее папаша из озера, Третий Ша (сам Исаич* так припечатал!), из-за которого теперь по архивам ходить и письма Л.Толстого откапывать!.. Надоело!.. Ух!.. Ну и значит все к лучшему: стажировка, отъезд, прививка разлуки в отношения!»

 

= = =

*В какой связи Солженицын так припечатал ее папашу, было непонятно. Как и то, что означает это «3-й Ша». Но Солженицын и вправду так припечатал в интервью по лондонскому BBC. Сам Лазарев не слышал, но несколько знакомых подтвердили, что – да, было дело, припечатал.

= = =

 

Самолёт набрал высоту.

Из-за занавески возникла стюардесса с подносиком: газировка, леденцы.

Все пришло в равновесие.

 

Мысль о прививке разлуки понравилась ему.

Он повеселел, хмыкнул и, сунувшись в проход между креслами, стал делать знаки Виле К., бывшему однокласснику, 2-му дирижеру Оперного, сидевшему в пяти рядах сзади.

 

В аэропорту Виля был с молодой особой, очень эффектной. И лишь кивнул издалека. А теперь запросто пришёл и сказал: «Привет, Лазо!»

Лазарев тоже поднялся, и они удалились в хвост самолета, где было два свободных кресла через проход.

Разговорились – кто, чего.

 

Вилю взяли в аспирантуру Гнесинки. Вот, летит.

 

– А я в «Известия» на стажировку! – поспешил отбить Лазарев. – Ну и еще там… в Ленинку да в музей Толстого с тайным поручением!..

Говорили пригибаясь друг к другу через проход, пока Лазарев не осознал, что подсчитывает, кто пригибается дальше и вытягивает шею сильнее. Черт возьми, выходило, что – он.

Тогда он приклеился к подголовнику.

 

Виля был давний кент, хотя один на один дружили только в детстве, со 2-го по 4-й класс музыкальной школы. Пока отец не застал Лазарева занимающимся на скрипке... лёжа. Поверх заправленной постели (что усугубляло). И не перевёл в 3-ю мужскую на Садовой.

Ха! Нашел чем наказать!

В 3-й мужской было интересней в 100 раз.

Один Усов Иван чего стоил! Сын того самого Родиона Усова из ЦК. Прогульщик и хулиган, искатель тайников с немецким оружием на боюканской горке. Защитник уличных собак, предводитель банды, нападавшей на гицелов*.

 

= = =

*гицелы – люди, нанятые для отлова бездомных собак.

= = =

 

Благодаря Усову пересеклись вторично с Вилей – спустя 12 лет. На почве туризма. Усов теперь был скалолаз, боксер и жестокий бабник. Со сдвоенной фатерой на Ленина. Это 6 (шесть!) комнат в лучшем квартале города. И уже не дворняг бездомных, а красавца-дога держал для полной упаковки.

 

Усовский стиль жизни распространялся на Лазарева вплоть до женитьбы на Наде.

В браке Лазарев полагал себя счастливым, но теперь, давясь распахнутым Вилиным лоском, готов был пересмотреть итоги десятилетия.

Спасала стажировка в «Известиях». Она не уступала аспирантуре Гнесинского.

Виля не обязан знать, что стажировка выпала не за красивые глаза. А благодаря третьему Ша (посмертные связи секретаря Совписа и… подполковника КГБ!).

А вот про то, что Надя «англичанка» с иняза… как раз неплохо бы ввернуть.

 

Летели славно.

Самолет точно зашит был в небо.

Жгли анекдоты. Виля – два неприличных, потом политический. Значит доверяет. Видит равного.

Польщенный Лазарев чуть было не поделился про харьковский период и музей Толстого. Уже на языке вертелось. Но… не сболтнул, молодец.

Стал развивать про «The Catcherinthe Rye».

Дал понять, что читал в оригинале. Пускай и не без помощи жены-«англичанки» (выпускницы иняза).

 

Но Виля тронул за рукав.

– Посмотреть дашь? – спросил он понизив голос. – На одну ночь? – и даже поозирался по сторонам.

– Сэлинджера?.. – удивился Лазарев. – По-английски?..

– Тестя!.. – одними губами нарисовал Виля.

– Изъяли! – так же по-рыбьи неслышно отвечал Лазарев.

 

И еще не веря удаче, перевороту, подарку судьбы (исторически третий Ша никогда не был его тестем, просто не успел в этой роли побывать), дошептал:

– Копирки от пишмашинки – и те!..

И крест-накрест повел ребром ладони в воздухе.

 

В глазах Вили непонимание боролось с восторгом.

Он не понял, что означает этот секущий полет лазаревской правой ладони. А спросить – постеснялся.

 

Лазарев был доволен собой. Тем более что про копирки… ха-ха… придумалось на ходу.

Бесконтрольный выброс фантазии!

А что?!

А если это случай такой: когда необходимо все козыри – и поживее – на стол!..

 

2.

 

Для Вили забронировано было в поспредстве, а Лазарева ждала родня (или кто они нам?): баба Дуня и Шлёма. Это в р-не Пл. Ногина в переулках.

Но Виля позвал в поспредство, и Лазареву стоило трудов не выдать удовольствие, с каким он это приглашение принял.

1974, февраль, Москва. Внуковский аэропорт.

 

Виля придержал приглашение до последнего. Было видно, что рассказ об изъятых копирках понравился ему, но он хотел перепроверить себя. Понаблюдать, как Лазарев поведет себя при входе в столицу. Не запаникует ли, как провинциал. Не затрещит ли крыльями по воде, как селезень.

 

В ответ Лазарев поскучнел, напустил флегму. Даже позволил себе пропустить 2-3 Вилины реплики мимо ушей, оставить их без ответа.

Во-во!

Правильная линия!

 

Вышли из аэропорта. Сели в 511-й радиальный.

Лазарев смотрел в окно, в сторону.

Окраинные лесосеки в пепельном снегу были растрёпаны, как капуста. В берёзах, выдавленных из леса на шоссе, зияли мокрые черноты. И за всем этим, сахарно и зубко, качанела Москва.

 

Во всю автобусную дорогу от Внуково до Юго-Запада Виля что-то говорил, острил, и время от времени понижал голос, чтобы забросить еще крючки на тему тестя, но Лазарев как бы ушел в себя. В собственную спокойную значимость.

Он знал, что прошел проверку.

--------

 

В поспредстве МССР.

Спальня была на 6 мест, с дебильно-высокими потолками.

 

Вечером выбежали в гастроном на Кузнецкий.

«Не мороз, а суповой концентрат мороза! – заметил Лазарев на бегу. – Разводить в пропорции чайная ложка на цистерну!..»

И облизнулся от вкусности определения.

От того, что выбил ещё пол-очка в глазах Вили.

Не так уж мало очков за неполный день.

 

В спальне было слабо натоплено. Лазарев загодя подложил кальсоны под подушку, чтоб наживить в темноте. Не красоваться же в кальсонах перед Вилей.

 

Перед сном ходил в кабинку – звонить по талону в Кишинев.

У Нади был слабый голос. Именно такой голос, от которого (и она об этом знает) у него портится настроение.

 

Она удивилась, узнав, что он ночует в поспредстве («А как же – с этим… Шлёмой поговорить – про харьковский период?!»).

– Уф-ф! – обмяк Лазарев. – Вот на днях зайду и поговорю!.. Про харьковский период!.. Но умоляю – обойдись без сарказма!..

– По-моему, я говорю своим обычным тоном!..

– Это только по-твоему!..

– Я говорю как умею! – уныло и по-прежнему с подвохом отвечала Надя.

Во тип!

– Да прилетай же на каникулы! – загремел он. – Надька-оладька!.. А?.. Вот вместе и насядем на Шлёму. И в архиве Толстого – вместе! – будем рыться!..

– Я бы прилетела... – голос Нади зазвучал безадресно, тускло, – если б не... – тут она еще запнулась, и Лазарев угадал, что она удаляется от чужих ушей (теща Соф.Мих.? Витька?) в спальню, и провод телефона путается под ногами, – ...если б не за-ле-те-ла!.. Прости за каламбур!..

 

Последняя часть фразы была произнесена ею совершенно по-другому.

Звонко. С твердой артикуляцией.

В голосе её краски проявились.

 – Я рад!.. – выпалил он.

Он читал, что женщине важна 1-я реакция.

--------

 

…Он не разбирал, что в нём: восторг или удручённость.

Если восторг, то леденящий.

Если удрученность, то в блеске победы.

Ах! Ох! Ух! Эх!

Можно подумать, он сам родился!

Узнал о собственном зачатии!

 

Все, что до сих пор, не то! Не считается за Жизнь.

Зато теперь!

 

Подумать только: всего только 3 года т.н. влюбиться в женщину. Чужую. С набором каких-то своих, посторонних тебе свойств.

Не говоря о том, что – завуч и мать семейства!

И вот, сегодня, 19.2.1974, принять известие о капитуляции.

О том, что ты есть.

О том, что Жизни не отвертеться от тебя.

--------

Он помнил, как влюбился в Надю.

В октябре 70-го.

В Ботаническом Саду на Боюканах.

Там, где огородные участки, закреплённые за школами.

Была осень, поход 9-х классов на огороды...

 

А до того – ну едва знакомы. Просто коллеги по педсоставу.

И вот – влюбиться, навеять ей свою любовную волю!

--------

Вернувшись в спальную залу, он храбро извлек кальсоны (розового, позорного цвета) из-под подушки.

Надел при Виле.

Плевать, что Виля подумает.

Надя зачала от меня. Черноглазая, смелая... Смешная! – до сих пор треть зарплаты в фонд помощи Въетнаму. Нет, теперь в фонд помощи Анголе и Мозамбик...

А походка! Всегда с разбега. Всегда из гущи дел, споров, битв за справедливость! Просто подойти и усесться на стул – и то с разбега! Столько искреннего наступления. И это синее платье на Новый год – выше колен. Роговая гребёнка в волосах!..

Спасибо, Надька!

 

Значит, придется все-таки задрать штаны и… в архив Толстого… в Исторический музей… в Ленинку… – спасать 3-го Ша (посмертно!).

И на неведомого этого Шлёму – тоже придется время убить. Расспросить про харьковский период.

 

Ну Надька!

Надька-оладька!..

И ведь всего-то 3 года как знакомы.

 

 

3.

 

Надька-оладька. 3 года назад.

 

Первый «Ша» – это Шекспир (1564–1615).

Второй – Шолохов М.А. (1905–… )

Третий – Шор (Ильин) Пётр (1908–1969).

 

Теперь понятно – откуда «Третий Ша»?

Только в чем тут фишка?..

В проблеме авторства.

В том, что на всем выгоне мировой литературы именно эти три экземпляра: 1. столбы шекспировских томов, 2. донской горько-полынный эпос, 3. картонное, с тесемками, ДЕЛО № цвета стружки, нелегально вывезенное за кордон... – взбесились и понесли, задурили и закипели, сбросив с себя седоков, считавшихся их творцами.

Но если с первых 2-х – как с гуся вода, то 3-й – дорого заплатил. Слух о плагиате, реактивно-быстрый, моментально-международный, прикончил его.

--------

 

«Николай Леонтьевич! Коля! – написала Вострокнутову (папиному воспитаннику) на домашний адрес. – Помнишь, как я ломилась к тебе в прошлом году? «Остановите Фогла!»… «Конфискуйте рукопись!»

В ответ – тишина.

Только через месяц позвонили мне из твоего отдела – что «все под контролем»!

Эх, если бы!

В курсе ли ты, что с той рукописью стало?!

Теперь-то помоги. Пускай с непоправимым опозданием.

Сердце глохнет… – когда слышу это «третий Ша…».

Вспомни, Коля, как папа тебя любил (и принял в тебе участие).

Вспомни, что для меня ты не только офицер КГБ, но еще и друг юности, не дававший мне прохода весь 1-й курс, пока я замуж не вышла.

Короче, надо что-то делать!

Надо опровергнуть клевету!»

--------

 

Коля наутро позвонил.

– Не вопрос, – иронически пролаял в трубку, – будем опровергать!..

«У-у-у!» – только и всхлипнула в ответ.

 

Рапорт-РНО-999о4(12). Разговор по телефону.

Н.Вострокнутов: «Архив-то остался после Петр Федорча? Бумаги там какие-нибудь?.. Черновики?.. »

Н.Пешкова: «Все пропало при переезде!..»

Н.Вострокнутов: «Кто переезжал?.. куда переезжал?..»

Н.Пешкова: «Мы переезжали!.. С Ботаники в Центр!..»

Н.Вострокнутов: «Зачем переезжали?»

Н.Пешкова: «У сына травма из-за всего, что с Ботаникой связано! Особенно с озером!.. Ведь папа утонул на его глазах!..»

Н.Вострокнутов: «Что еще пропало?.. кроме бумаг?»

Н.Пешкова (вытирая слезы): «Вот только бумаги и пропали!.. Они в картонке были!..»

Н.Вострокнутов: «А картонка – где хранилась? У тебя – хранилась? Или не у тебя – хранилась?»

Н.Пешкова: «У мамы хранилась! Картонка такая зеленая от мужских ботинок.»

Н.Вострокнутов: «Мама не ликвиднула?»

Н.Пешкова: «Мама?! Зачем?!..»

Н.Вострокнутов: «А развелись почему – Пётр Федорч с женой на старости лет?.. Ну ладно, не по телефону!..»

 

Назначил свидание… на футболе.

--------

 

Коля был большой, быстрый. И эта его хаотическая быстрота в движеньях, как и короткий точный разговор (остро нарезающий твои встречные фразы), – все это поражало тебя, сталкивало с рельс. Еще тогда, в университетской юности (он с юрфака, старше на курс), просто потрепаться, анекдот рассказать, – и то нужно было заранее привести мысли в порядок. Сгруппироваться. Наметить что можно, что нельзя – в разговоре с Колей.

Но при этом он был свой. Преданный. Влюбленный. Узнав, что она кровь в поликлинике сдает (50 руб. за два укола – чтоб у папы с мамой деньги не тянуть!), поймал в университетском буфете и заставил принять конверт (со стипендией за 2 месяца!). Но... давно это было. Теперь он другой. Один румянец прежний! Непонятно, как в КГБ (с их культом незаметности) держат офицера с таким ярким, таким взволнованным румянцем!

Короче, он славный.

Другое дело, что его по рукам нужно бить: «Коля, не наглей!.. Коля, руки убери!»

Такой он ловелас неисправимый.

 

--------

В 18 ч. встретились на Бендерской, возле телефонной станции.

Пересекли тонкий, под тополиным шатром, проспект.

Достигли Дома офицеров с фонтаном под фонарями.

Сигаретный дым стоял там коромыслом.

Это целую роту срочников согнали – со штык-ножами поверх шинелей.

 

– Если черновиков нет, – спросил Коля, – то как мы его авторство докажем?..

И, не слушая ответа, выступил первый.

– Есть газетка с их заявлением о плагиате!.. – рассказал он. – Есть перепечатки с той газетки в Англии и в ФРГ!.. Есть, наконец, данные о подписантах! Всего 7 человек, включая Фогла! Но где они и где мы?!..

– Руки убери! – увернулась Надя.

Вот кадр!

– Чего – убери? – обиделся Вострокнутов. – Нет, чего убери?..

Но руку – с талии – убрал.

– Я… замужем, Коль! – напомнила примирительно.

23 мая 1971 г., Кишинев.

 

И тогда народ повалил – в сторону Стадиона.

Много и густо.

До того не выдавали себя, шли по-двое-трое, смешаны с городской толпой.

И вдруг – сорвали маски!

Сильное это было превращение. Если бы улицу Ленина (местный Бродвей) разбить на условные квадратики, то, скажем, на 4 квадратиках от Пушкина до Болгарской – это обычная городская толпа: дядьки-тетьки, старики-старухи, собаки, дети. А вот от Бендерской и вверх к Стадиону – одни мужики! Сотни и тысячи мужчин на одном квадратике от Ленина до Киевской.

 

Их ждали.

Конная милиция выцокала на Искре.

Строй солдат забухал от Дома офицеров – по тротуару на опереженье.

 

– Я не хочу на футбол! – Надя вцепилась в локоть Вострокнутова.

– Страшно? – засмеялся.

И оттащил к темному тополю на тротуаре.

Солнце еще каталось по миске неба, но тополя уже темнели.

 

– Я за-амужем! – передразнил под тополем. – А с сыном скульптора кто встречается?..

– С каким сыном скульптора? – ахнула. – Коль, ты что?!..

И поневоле встала ближе к Кольке. Потому что со всех сторон мужчины наступали.

 

– Если ты про Лазарева, – заорала Кольке в ухо, – то ты дурак!.. Мы с ним просто коллеги по работе!..

Тогда Колька прижал ее к тополю и стал орать так же буквально-близко, чуть ли не выедая лицо:

– Просто коллегу по работе… на Новый год в семью не приводят! А потом к Ивану Усову на квартиру!..

И, пока пораженная его осведомленностью, Надя приходила в себя, доорал жалея:

 

Рапорт-РНО-999о4(13). Ул.Бендерская, возле Дома офицеров.

Н.Вострокнутов: «Этот Иван Усов меня и интересует! А Лазарев твой так… постольку-поскольку!..»

Н.Пешкова: «Он никакой не мой!..»

Н.Вострокнутов: «Этот Усов, это ж самого Родион Петровича* сын, а компании водит плохие! Вот при тебе кто там еще был?»

 

= = =

Усов Р.П. – в то время зампредсовмина МССР.

= = =

 

– Ты… ты... – пролепетала Надя, – вербуешь меня?..

– Не надейся! – перебил. – Женщин я использую только по прямому назначению!.. Куда-а-а? – ухватил за локоть. – Жить надоело?!..

Это потому что, вдрызг оскорбленная, она выпрыгнула из-под тополя. Как в открытое море с корабельной мачты.

 

Колька – следом.

Втеснились в толпу.

Вот и Стадион показался: крепостной вал с бойницами касс.

Крепость уже пала к этому часу, если судить по роковому уууу, идущему из-за стен.

 

– Что касается Лазарева, – объявила Надя, – …значит, что касается Лазарева…

Ей трудно было говорить, она не слышала себя.

– Значит, что касается Лазарева… то тут нет секретов!.. А вот про Усова… извини!..

Паника забирала ее. Потому что, если б не Колино объятие, не уцелеть ей в этой мужской колонне.

– Надя!.. – еще надавил Коля. – Ради отца!..

От обиды его трясло.

– Нет!..

– Тогда хочешь знать, кто такой Фогл? И чего это он вдруг, с другого конца света, приехал мужа твоего спасать?..

--------

Рапорт-РНО-999о4(14) (на стадионе).

Н.Пешкова: «Хорошо!.. Но я про Лазарева только!..»

Вострокнутов: «Добро!.. Начинаем с Лазарева!..»

Н.Пешкова: «Хорошо!.. Но сначала у меня вопрос!»

Вострокнутов: «Какой вопрос?»

Н.Пешкова: «А эти семеро, включая Фогла, они что говорят? Кто настоящий автор, по их мнению?»

Вострокнутов: «Плевать на их мнение! Захотим, докажем, что в природе такого не было! Подумаешь, Лев Толстой ему написал!»

Н.Пешкова: «Вот как?!.. Лев Толстой ему написал?.. Ну то есть он был?!.. Раз Лев Толстой ему написал!»

Вострокнутов: «Я не говорил – что не был!.. Я говорил: захотим – докажем, что не было!..»

Н.Пешкова: «Как его зовут?»

Вострокнутов: «Стоп! Твоя очередь!»

Н.Пешкова: «С Лазаревым мы в Ботаническом саду подружились! У нас там огороды, закрепленные за школой!»

 

4.

 

Огороды, закрепленные за школой... 1,5 года тому назад.

 

Рапорт-РНО-999о4(15)

«Шли на разметку. Шеренгами по ул. Искра (8А, 8Б, 8В). На перекрёстках сдерживали напор школьной толпы. Лазарев нёс зонт над собой и Вербицкой Е.М. (преп. истории). Зонт выворачивало от ветра. Лазарев новый в коллективе. Да и в педагогике новый. Он не понимал, что можно, что нельзя педагогу школы. На ул. Мичурина, возле зубной поликлиники, бросил Вербицкую Е.М. с зонтом, а сам кинулся через дорогу за сигаретами (там киоск). При возвращении в колонну ему было сделано строгое замечание. И указано выбросить сигарету немедленно. Потом шли через магалу (старые Боюканы). Здесь всё как при царизме: немощёное, кривое. Из-за дождя земля едет под ногами. В Ботанический вошли с тылов. Красные лоскуты стали попадаться в траве: разметки других школ. И тогда вдалеке острая молния выдала себя в темном небе. Затяжная, в 3 ступени. Затем гром стукнул. Раскат его был такой близкий, что колонну потрясло. Какие-то девчонки заревели от страха. Дождь стал опрокинуто-сильным. О том, чтоб в таких погодн. условиях производить разметку участков, не могло быть и речи…».

 

Но за платановой рощей показалось каменная городня.

Целый блиндаж, полузарытый в землю.

Завели всех вовнутрь. Объявили привал.

Теперь Лазарев вольно курил в дверях.

Небо заросло водой. Мутные медузы папоротника плыли по его течению.

В отдаленье на холме парили Новые Боюканы: строительные каркасы, подъемные краны со стрелами.

Здесь же, в Ботаническом, вода прибывала.

Похоже на потоп.

Лазарев стал искать взглядом дуру-англичанку (обругавшую его за сигарету). Она – старшая по отряду. Думает ли эвакуировать детей?

 

Увидел её в противоположном углу комнаты.

 

Она через голову снимала мокрый свитер.

Свитер буксовал на её лбу.

Все её тело присягнуло усилию, и фуфайка, выбившись из рейтуз, оголила мясную полоску живота.

А далее произошло вот что: скорчевав свитер и угадав, откуда наблюдают за ней, она посмотрела на Лазарева. Через всё просторное помещение, через десятки голов, затылков, спин – определила его. И в лице её была одна смущённая женственность. В 1 минуту она женщиной себя почувствовала. Впервые. Как так? А вот так. Замужем 11 лет (один сын, 9,5 лет, один выкидыш, были аборты…). И вдруг, вот только сейчас, женщина. Прикосновения захотелось. Поцелуя. Как так?! Вот стыд. Когда с Лёвой… ну близка… то поцелуи только мешают. Хотя Лёва - он теплый. За всей этой внешней грубостью. Но его поцелуи всегда не к месту. А этого… незнакомого… вдруг захотелось прижать к груди, поцеловать.

 

= = =

* Все, что выделено этим шрифтом, – Коле Вострокнутову не рассказано.

= = =

 

 – Возвращаемся в школу! – задиристым хриплым голосом объявила Надя.

Она объявила это учащимся 8А, 8Б и 8В классов (79 чел.) и сопровожд. учителям (4 чел.) Но сам голос ее – отныне – звучал для Лазарева одного.

 

Вечером Лазарева доняли слабость, резь в глазах. Он слёг в родительской квартире на Ленина, 64.

Только через неделю вышел на работу.

Перед дверьми учительской ему попалась Надя, и он улыбнулся ей в воспоминание о смятении, причинённом ею.

 

--------

Рапорт-РНО-999о4(15)

«Вот и всё, Коля. Как пришли, так и ушли из Ботанического сада. Нам дождь все планы спутал! А что на Новый год с Лазаревым была, так это педколлектив наш такой: опекают меня после гибели папы, ареста Лёвушки!..»

 

 

5.

 

Левушка. Амнистия. 3 года спустя.

Заскучали. Встали.

Перхоть между рамами.

Пешков отдал попутчикам газету, стал смотреть в окно.

 

Но заискрил ветер.

Снег повалил.

Поезд стоял как распряжённый. Как будто телегу забыли в поле.

Наконец в метельной кожуре встречный родился.

 

Тронулись по-черепашьи.

 

Через 1,5 часа.

Кишинёв белел, как курятник.

Снегоуборочные ЗИЛы наново чертили городской план в снежной непаши.

Ботаника была отрезана от города.

Троллейбусы в горку не шли. Они останавливались на кругу перед «Комфортом» (магазин мебели).

 

Целая ходынка горожан одолевала Ботаническую горку.

Пешков тоже пошел.

Но его бросило в жар после сотни метров. Лёгкие не качали.

Постоял.

Собственная немощь озадачивала. Посмотреть со стороны: шея, грудь как у быка. А дыхалка дрянь, с кислородом не справляется.

Вернулся в «Комфорт» погреться.

 

Здесь брали румынский гарнитур в 66-м. Сын Витька плющил нос о тёмно-коньячную политуру буфета. Распилы-деки околдовывали его. Под блестящей политурой они казались деревьями в объёмном изображении... И у Надьки тоже был свой бзик: мебель переставлять. Буфет, сервант, 2 односпальных дивана, 2 кресла возили по квартире то так, то этак. И одного месяца не проходило, чтоб не возили.

Ладно. Проехали.

Пешков походил по залам с мебелью, пока – от запаха лака – не раскашлялся до колец в глазах. До тяжелой испарины.

 

Вернулся на ж.д. вокзал.

Там все запроблено народом, присесть негде.

Вспомнил про Марью-домработницу. Она жила на Мунчештской, рядом.

- - -

 

На Мунчештской. 25 минут спустя.

Шел вдоль заборных штакетин, заглядывая во дворы.

Он не помнил, где Марья живёт.

Печные дымки над домами все клонило на одну сторону. Тишина, как в поле.

Вдруг смотрит: Яков Марьин! с папироской возле калитки.

 

Тот и бровью не повел при появлении Пешкова с чемоданом. Как будто Пешков каждый день тут мимо калитки ходит.

 

Вошли во двор.

Струны винограда в снегу.

Самой Марьи не было, она и в буреган на подёнке.

Яков рассказал, что она уж не убирается у Пешковых.

– Надька уволила? – догадался Пешков. – Новая квартира, новый муж, к чему старая домработница?..

 

Вошли в дом.                                          

Яков не проявлял ни радости, ни недоумения.

– Я посижу, ничего? – спросил Пешков. – Пока троллейбусы пустят!..

 

Будь это не Яков, а кто-то другой, то одним только «посижу, ничего» не обошлось бы. Многими и утомительными словами пришлось бы говорить: амнистия, то да сё, в честь 50-летия МССР, тырым-пырым… А пока сидел, Надька себе кадра нашла, квартиру сменила, сами в центре теперь, а меня в 1-комнатную на Ботанике...

Но ничего такого говорить не пришлось. Потому что Яков – он такой: сам лишнего не спросит, но и от себя не оторвет.

 

Молчание воцарилось.

 

– Вы сколько тут? – спросил Пешков (чтоб тупо не молчать). – С до-сорокового или спосле*?..

И показал на потолок, стены.

 

= = =

*Он имел в виду 28.6.1940 – когда Молдавия перешла от Румынии к СССР.

= = =

 

– Э-э! – махнул рукой Яков.

– Что – э-э? – удивился Пешков. – Я спросил: с до или с после?..

 

Чучело иконное темнело на комоде.

– Мыкола Угодник?.. – показал на него Пешков.

И – не поленился, встал со стула, подошел разглядеть.

– Та-и-сий! – прочитал по слогам. – Таисий какой-то!.. А говорите, что Мыкола...

Хотя Яков ничего не говорил.

– А чья власть на дворе, вы хоть в курсе? – Пешков посмеялся его молчанию. –Никита Хрущев? Или Маршал Антонеску?..

И выглянул в окно, скучая.

 

Через 40 минут.

Марья пришла.

Батрачка батрачкой. И глаза без грифеля. Из того же тонкого сукна, что и все лицо.

– Вот, на свободе! – поприветствовал ее Пешков. – По случаю 50-летия МССР!..

 

Заварила ему терновник от кашля.

 

Яков спустился в погреб.

Принёс кувшин с вином. Струганину, брынзу, соленья на тарелке.

Разговор, взгляд в глаза, правила гостеприимства – в нём всё включилось с приходом Марьи.

 

– Тут в Молдавии русский царь Николай до какого года правил – до одна тыща девятьсот шестнадцатого, так? – Пешков и за кувшином вина не сворачивал темы. – До отреченья, правильно?.. А потом этот ваш Karol von Hohenzollern, так?..

Справившись с трудной фамилией, он покраснел от удовольствия. И целую минуту молчал – вслед произнесенному.

Но потом очнулся энергично. И даже пальцы стал загибать.

– Потом Йоська-усатый с июня сорокового, так?.. – загнул палец. – Потом снова этот ваш фашистский кабинет… Гога, Сима и другие красавцы, правильно?..

Хозяева только слушали.

Только моргали нейтрально.

Не говоря о том, чтобы отвечать «так – не так», «правильно – неправильно».

 

– Нет, мне нравится, какие вы скромные! – заключил Пешков. – Хата с краю, так сказать!.. Не то что Пётр Федорч, тесть! Помню, Пётр Федорча послушать, вы тут sub jug (под игом – рум.) боярским жили – до 40-го года! Пока он вас не освободил!..

И понурился. Не знал, о чем дальше говорить.

 

Он ушел в свои мысли и, конечно, не перехватил никакого там особенного перевзгляда между Марьей и Яковым после упоминания о бывшем тесте.

А между тем – перевзгляд такой имел место.

 

– Гриша, Зина?.. – поднял голову. – Ромка, Лена?.. Где все?..

Детей, он помнил, было 6.

– Зина замужем! – Марья подала мясо с домашней лапшой. – Гриша поженился!..

– Поздравляю, поздравляю! – обрадовался Пешков, но примолк с угрозой. Теперь его черёд был рассказывать, а ему не хотелось.

Да и кашль не оставлял.

– Бронхи! – объяснил. – Варили шины, и всякая другая гальваника… там!.. – и ткнул пальцем в неопределенном направлении.

Тогда Яков, ни о чем не спрашивая, встал из-за стола. Вышел из комнаты.

 

Снег рос. Тишина необзорная.

 

– Так себе работа! – добавил Пешков. – Зато мозги отдыхают! Работай себе руками и думай, о чем хочешь!..

С кувшином, наново наполненным, Яков из погреба вернулся.

По поверхности черного вина седые пузырьки плясали.

 

Из-за пляшущих этих пузырьков Пешков опять-таки упустил момент, когда на табуретке рядом ним возникла обувная коробка.

 

Ну коробка – так коробка, Пешков не придал значенья.

– Давай всего хорошего! – Яков поднял чашку с вином.

 

Ели молча, без неловкости. Марья обработана чувством такта. Всё понимает, но не выносит сужденья.

Только один раз Пешков помнил ее сбитой с толку. Лет 7 или 8 тому назад. Когда Витька вернулся со двора и сказал, что любит отца Вовы Елисеева больше, чем Пешкова, потому что елисеевский отец ходит с другими папашами пить вино в «Бусуйок»* а Пешков не ходит.

= = =

*«Бусуйок» – гастроном с винной палаткой на ул.Зелинского.

= = =

 

– Марья, – спросил Пешков, – а помните, как Витька приходит со двора и говорит, что он другого папашу любит больше, чем меня! Из-за того, что я с соседями не бухаю!..

– Не помню, – сразу отвечала Марья. Хоть видно, что помнит.

Ещё попили-поели.

– В Бога верите всерьез или для порядка? – Пешков кивнул на Николу-Таисия.

– Всерьез для порядка! – отвечал Яков.

– Ясно!.. – Пешков потянулся. – А вот и снег... – он широко зевнул... – весь кончился! – встал из-за стола. – Пойду к троллейбусу?..

 

Вышел под навес.

Темно. Курями пахло.

 

Во дворе Яков шарчил снег фанерной лопатой.

Лицо его было такое, точно Пешков уже 3 дня как уехал.

И у Марьи, прибиравшей со стола, лицо было такое же.

Как будто и не ели-пили вместе.

 

– Коробку забрал? – спросил Яков, не поднимая головы от лопаты, от дворового снега. – Давай, коробку там забери!..

Теперь он говорил по-другому. Небрежно-повелительно. С заведомой нетерпимостью к отказу.

Хотя какой там отказ: Пешков просто не понял, о чем он говорит. О какой такой коробке.

– От Петра Фёдорча коробка! – опершись на лопату, Яков смотрел теперь с вызовом. Почти нагло.

Он смотрел так, как, наверное, некрасивая девочка смотрит на мир, когда открытие собственной некрасивости уже произошло, и успело отболеть, и родило ответный вызов: «А вот вам! А вот такая как есть!»

– Мне?.. От Петра Фёдорча?.. – не поверил Пешков. – С того света?!.. Ха-ха!..

– Давай, давай! – велел Яков. – Иди забирай!..

В одну минуту он стал другой. Сам разговор его стал таким недобро-повелительным, наглым, точно здесь и сейчас, под кровом его дома на Мунчештской, обитали царь Николай и король Karol von Hohenzollern, Иосиф Сталин и весь румынский фашистский кабинет, и, вынужденный кое-как выживать под всей этой чередой сильных мира сего, под хищными этими орлами и совами, он в то же время не отпускал Лёве Пешкову и малой крупицы подобного страха и почтения, отвергал и самый малый риск беды, могущей из-за Лёвы Пешкова для его дома произойти.

То есть, выходит, попрятали у себя коробку и – будет.

– А что там, в той коробке? – удивлялся Пешков, идя в дом. – Ботинки, что ли, мне свои завещал?..

– Бумаги! – отвечала из комнаты Марья.

Воинственная перемена в муже не укрылась от нее, отчего ее собственный голос звучал теперь виновато.

– Бумаги?.. У него дочка есть! – возразил Пешков, заглядывая под картонную крышку.

Из под коробки на него фотография глянула. Какого-то старичка лупатого. С веселым, несерьезным лицом.

– Мне-то его бумаги на что?.. – пробормотал.

– Дочка мы теперь не знаем где живет! – сказал Яков из-за спины. – Забирай, забирай!.. А то в милицию сдадим!..

– Сдавайте, мне-то что! – пожал плечами Пешков. – А снег-то, – показал на окно, – по-новой сыпет!..

И пока, следуя его пальцу, Яков с Марьей поворачивали головы и смотрели в темное окно, он еще покрутил лупатого старичка в руках и… сунул в карман, пока не видят.

– А переночевать можно?.. – спросил.

 

Марья стала готовить ему постель.

– А кадр Надькин хорош или так себе? – Пешков подсыпал в голос всю иронию, на какую был способен.

Марья стелила по-городскому, с наволочками-пододеяльниками.

– Как настроение у ней? – еще спросил Пешков. – Мебель по квартире не таскает больше?.. Успокоилась, наконец?..

И… махнул рукой.

 

Здесь Марья закончила приготовление постели и распрямилась.

 

Пошел за нею в кухню к плите.

 

В кухне Марья брала сваренные яйца из кастрюльки и очищала от скорлупы. Занятость позволяла ей помалкивать.

– Ей всего 17 с половиной было, когда встретились! – рассказал Пешков. – Ребенок совсем!.. Да и я нищий, только с флота! До сих пор не пойму, что там за интерес у Петра Федорча был!.. Вроде бы он отца и мать моих знал!.. А толку?!..

 

Но тут его поразило, что Марья, перенося нагретую кастрюльку с плиты на стол, брала её голыми пальцами.

– Не горячо? – взял ее ладонь, потрогал сработанную кожу.

– Я быстро! – объяснила она.

– Не важно! – хмыкнул. – Нервному сигналу хватает доли секунды – чтобы мозг перевел горячую температуру в сигнал боли!..

И отпустил ее руку.

 

Он обожал задумываться о физическом устройстве мира. О чудесной сложности его.

Оскорбленный дух его умягчался тогда.

 

– Там нейроны в коже! – объяснил он Марье. – Они прилегают друг к другу так тесно, что один моментальный сигнал «горячо!» – и мозг оповещён!..

Собирался еще что-то рассказать в этом духе.

Но вошел Яков со двора.

Встал на пороге.

 

– Коробку, – напомнил он, – забрал?..

= = =

= = =

= = =

 

6.

 

50-летие МССР.

Витя Пешков.

Лазарев приехал из Москвы и привёз мне джинсы «Miltons» и приемничек «Спорт» на кроне.

Но мы сели обедать, и он принялся выговаривать мне за скучные хроники.

Кишинев, октябрь 1974.

Я-то надеялся, он забыл.

Мало у меня других неприятностей!

 

Начну с того, что мама перевела меня из 2-й английской в 37-ю, к себе под крыло.

Это зверская, дурная школа с научным уклоном.

Мама надеется, что и я стану химиком, какона. В химии, мол, перспектива! Полно белых страниц. Взять простую воду, например. Ей 4 миллиарда (!!!) лет, но химический состав ее открыли совсем недавно.

Ну, я не против. Химиком так химиком.

Но если б я знал, как меня будут парафинить из-за мамы – в 37-й! Я бы упёрся рогами и не перешел. Потому что мама там слишком активная, лезет на рожон с хулиганами. Её грубый, вечно охрипший от скандалов голос гремит на всех этажах. И вдобавок у неё живот растет.

 

Вот тогда Лазарев приехал.

«Известия» откомандировали его – освещать 50-летие МССР.

Пока они с мамой ехали из аэропорта, я заперся в комнате и развёл наспех пару страниц в хронографе.

Разными чернилами.

Все-таки я надеялся, что он не вспомнит.

Но не тут-то было.

Чуть не с порога Лазарев потребовал тетрадку.

 

– Подделка! – пробормотал он, разлистав пару страниц. – Причем небрежная!..

 

Сели обедать.

– Всемирная история началась тогда, – сказал он, купая столовую ложку в бульоне с рисом, – когда ее записали!.. Поэтому, Витька, сам решай!.. Не будешь записывать хроники в хронограф,.. – растопырив пальцы, он полил на них(!!!) бульоном с ложки, –останешься страной зыбучих песков!..

(Теперь понятно, за что я Лазарева люблю?!)

– Лёша-а! – возмутилась беременная мама. – Лёша!..

Но в её голосе злости не было.

– И уж на Геродота не надейся! – еще добавил он. – Ни фига он не напишет о тебе, этот Геродот!.. А если и напишет, то однугустую клюкву!.. И развесистую!..

Уф-ф, опять он с этим Геродотом!

 

К счастью, телефон зазвонил.

«Москва! – подскочил Лазарев. – Из секретариата!»

 

Заперся он в кабинете, а потом выходит и говорит: «Лёню подтвердили!.. Наместника бога на земле!»

И выражение лица такое деланно-глуповатое, точно он сам себе рожки ставит.

- - -

 

Лёня. Через 2 дня.

Наутро всю школу сняли с уроков и выставили у парка Пушкина.

Проспект вздулся от безмашинья.

На фонарях ветерели флажки: союзный и молдавский.

Толпы людей как фальшивые усы были наклеены на тротуары.

Но мостовая была гладко выбрита.

По ней расхаживали мильтоны с шепталками-рациями.

 

День был расправленно-солнечный, без единой складки. Точно воротник белой рубахи выпущен поверх лацканов пиджака.

Ждали.

--------

Ждали...

--------

Я во 2-м ряду. В 1-м – Софа Трогун, Оля Даниленко и другие отличницы в белых фартуках...

--------

Ждали.

-------

Верзила Стрежень бил меня сзади по уху и прятался за других.

Я был новенький, но все знали, что моя мама та самая крикуха-завуч, и меня парафинили.

Но душа трепетала от набывания праздника.

В последнее время все только и говорили о приезде Лёни.

Кишинев стал неузнаваем в порфире юбилейных украс.

 

Лёня был гость, а я обожал, когда гости.

Вот, даже бабы Сониных подруг с скрипучими голосами, и тех обожал.

А ведь Лёня еще и знаменитость. То есть наместник бога на земле.

А я до сих порвидел только 1 знаменитость: пугливого толстяка Кислярского из фильма «12 стульев» в доме отдыха в Иванче.

Нет, я также видел Николая Табачука, правого атакующего защитника «Нистру», кандидата в Олимпийскую сборную СССР. Но я не знаю, это считается или нет. Потому что я видел его 3 секунды, не больше. Да и то через зеленую кольчугу на окне.

Вот как это было.

После матчей на Республиканском мы с толстым Хасом всегда пролезали под Восточную трибуну к раздевалкам. Туда полстадиона сбегалось, не пробиться. Но однажды, после «Нистру-Шинник», мне повезло – я пролез к зелёной кольчуге.

Смотрю, а там (!!!)…

…голые игроки в креслах…

…полумертвые после матча...

«А вы чего?.. Мужские я-ца не видели?» – заорал пожилой дядька-мильтон и стал отпихивать нас от окон.

Но я даю слово, что я узнал Николая Табачука в кресле. В одних белых плавках.

И я бы хотел, чтоб это считалось.

 

Потому что, хотя я и не верю в бога, но все-таки это интересно – увидеть его наместника на земле.

 

 

7.

 

Его наместник на земле. 1974. Октябрь.

...Принаряженные мильтоны ходили вдоль тротуаров и говорили в рации.

В их поведении был ленивый туск, усыпивший мое внимание.

Едва я главное не пропустил!

Сначала – с брызгами сирен и мигалок – валмилицейских «Волг»наехал.

За ними правильный ромб мотоциклов, плывший медленно и парадно.

И сразу – в привстое улыбки и приветствия! – Лёня в брюховине «Чайки».

И как после прохода речного катера поднимается и идет в берег волна, так милицейские цепи по-акульи впрокус приникли к приполоскам тротуаров, заветеревших приветственными флажками. В 2 секунды все произошло.

 

Я ещё провожал взглядом праздник… обаятельного стратилата страны моей, приглаживавшего растрепанный русый волос... ещё бликующая волна асфальта не поглотила удаляющийся кортеж... как мильтонская белая фуражка выставилась передо мной.

Глаза в глаза.

Крупным планом.

Я попятился, он – за мной.

Я прободнулся в толпу, мимо Таисии-математички, толкнул Стреженя и схлопотал от него кулаком в грудь.

Побежал в аллею классиков.

Вокруг уже сдавали флажки.

Пасха проспекта расслаивалась.

У фонтана я оглянулся.

Мамочки!

Он за мной!

Подгорев от нового язычка страха, я – за кустарник, оттуда в каштановую посадку. Оттуда уже близко до просмоловых прясел ограды, там троллейбус подхвачу.

Но троллейбусы пока не пустили.

Тут меня и слапили.

 

Вот и все, страх посох, стало больно от одного единственного тубаха под дых.

Мильтон тубахнул мне под низ живота, накрутил ухо.

И… исчез, как не был.

 

Я не мог перекатить в себе ни единого двоха, все встало во мне, как помидоры в банке.

Одно утешало: своё я отхлопотал.

Ну, я ещё расскажу эту историю.

--------

 

Вечером того же дня

...к нам пришли гости: Петровы с сыном Гришей.

Мы с ним утащили телефон на проводе и закрылись в детской (звонить чувихам из его класса).

А потом нас позвали есть сладкое на родительскую половину.

 

За столом баба Соня расписывала нашу встречу с Кислярским из «12 стульев» – этим летом, в д.о. «Иванча» под Оргеевом.

Я с восторгом вмешался, прибавив, что в жизни Кислярский выглядит точно как в кинофильме: пугливый толстяк с маленькой как болотная кувшинка головой.

«Да-да, у Вити с ним завязались свои особые отношения!» – подтвердила баба Соня.

«Просим!.. Просим!.. – потребовали Петровы. – Расскажи!».

 

Ну я и рассказал, как встретил его в безлюдной боковой аллейке после ужина. Время было 20.30, ну, может, 20. 45, и было слышно, как музыканты настраивают гитары на танцплощадке… И вот, гляжу – идет на меня! В темно-синей мастерке на короткой змейке. С графинчиком кваса в руках. Увидя его, я сразу вспомнил, как в кинофильме он бекает-мекает «А сто рублей не спасут отца русской демократии?», и чуть не заржал. Но я не заржал, а только сказал «Добый вечер!».

– «Заржал!» – фыркнула мама. – Что за манеры, сын?..

– Не перебивай, пусть рассказывает! – Петровы за меня вступились.

Пришлось мне дальше рассказывать.

В Доме отдыха никто не догадывался, что с нами тут отдыхает киноактер: он не ходил ни в столовую, ни на пляж.

На другой вечер я снова повернул в ту аллейку.

Колючая акация глушила её. Лесные голуби ухали.

И вот.

Опять он со своим графинчиком.

Мы кивнули друг другу как заговорщики, и он дал мне отпить прямо из стеклянного носика: за то, что его тайну храню...

А потом он уехал.

Вот и все.

 

«Даже мне не рассказал!» – упрекнула мама, а Лазарев захлопал в ладоши и, улучив момент, увёл меня в кухню.

 

«Сочинял бы хроники в таком духе – давно бы имел абонемент на “Нистру”! – сказал он. – А что! Я приятно изумлён! Тебе удалось не просто изложить событие – встреча с популярным киноактером – но передать атмосферу! Сам посуди! Темная аллейка периферийного дома отдыха, вечер, лесные голуби!.. – и он показал большой палец в знак одобрения. – Ещё ты упомянул о теплостойкой мастерке (в середине июля!), дав понять, что твой герой не молод! Ну и, наконец, мне передался вкус охлажденного кваса в стеклянной посудке, легко предположить, что от директора дома отдыха лично! И поверь, я бы дорого дал... – он сглотнул слюну, – чтобы отпить из того графинчика!»

«Ха!» – хмыкнул я польщенно.

– И, главное, никакой Плутарх такое не придумает за тебя! – заключил он. – Никакой Геродот!.. Поэтому не валяй-ка дурака! Берись захронику! О чем? Неважно. Хотя бы о сегодняшнем Лёнином явлении народу!..

 

Воодушевленный, я побежал в свою комнату.

Раскрыл хронограф.

--------

 

8.

 

Но, бойко принявшись за изложение, упёрся в мильтона.

Без него и полстраницы связалось с трудом.

Кишинев, октябрь 1974.

– Лазик! – позвал я с порога.

– Слушаю! – откликнулся Лазарев.

«Лазик... ха-ха... Лобзик!» – Петровы развеселились.

– Всё лучше, чем Лазо! – стал оправдываться он.

– Я не могу про это письменно! – сказал я глухо. – Могу только устно рассказать!..

– Устно не считается! – отверг он.

 

Петровы спросили, на какую тему сочинение.

 

– Хроники, а не сочинение! – поправил Лазарев и, привстав с чёрной бутылкой «Каберне», стал разливать по фужерам. – Меня вот не заставляли писать хроники в детстве – теперь не помню ничего!.. Как будто и не жил!..

– Ну прямо! – басила мама. – Не жил!..

– А кто их будет читать, – подколол Петров, – ну эти твои хроники?..

– Читать? – удивился Лазарев.

И забарабанил пальцами по чёрной статуэтке «Каберне».

– Ну да, читать! – Петров подтвердил вопрос.

– Вот пускай «Каберне» пьют!.. – объявил тогда Лазарев. – Да-да, «Каберне» чумайского розлива!.. А читать... никто не просит!..

– Согласен! Только чумайского! – перебил Петров. – Если «Каберне» – не чумайского розлива, то это перевод продукта! Я вот в Туле заказал – просто ради интереса! Наклейка один в один! И что же – никакого сравнения!..

– Потому что чумайский розлив из республики не вывозят! – подтвердила его жена. – А с кем это ты там «Каберне» угощался в Туле? Можно спросить?..

– С заказчиком, мамочка! – развел он руками. – Заказчики с завода в ресторан повели!..

Заказчики с завода? – переспросила его жена.

– Так вот, читать это лишнее! – напомнил Лазарев. – И пишут вовсе не для читателя!..

– А для кого? – покрасневший Петров гакнул от смеха. – Для кого тогда пишут – если не для читателя?..

Но Лазарев уже стоял с запрокинутой головой и пил из фужера.

Петров смотрел на него.

Но Лазарев пил и пил с красивой алчностью.

 

Тогда мама вмешалась.

– Можно я отвечу?! Я знаю, что он думает!..

– Вот это боевая подруга! – восхитилась жена Петрова.

– Можно! Давай! – зашумел и сам Петров.

– Значит, Лешкин ответ на вопрос для кого пишут, – начала мама, – выглядит так: а ручей в лесу для кого? А полевой василёк? Я права, Лёш?.. Правильно я идею передала?..

И пихнула его локтем.

– Передатчица! – Лазарев допил вино и отложив фужер наконец.

--------

 

– А на какую тему сочинение? – спросил Гриша Петров, когда мы в детскую вернулись.

Покосившись на закрытые двери, я выложил ему всё как есть.

О том, как в прошлом феврале я помирился с жирным Хасом. И о том, что дальше было...

– А ...ся... только когда ребенка хотят? – спросил Гриша, когда я закончил. – Или не только?..

Он был только в 4-м классе. Что с него взять.

 

 

 

Часть V

 

 

1.

 

Витя Пешков. О том, как я с Хасом помирился (незаписанная хроника)

Я бы не мирился.

Но он первый подкатил.

До того мы не разговаривали весь год: не забуду, как они мою форму с гетрами увели.

Но вот он подкатывает на перемене: «Здоров, куда пропал? Приходи играть, у нас теперь тренер есть, ты не поверишь, кто!..».

Как ни в чем не бывало.

Как будто вчера только расстались.

И… выдерживает паузу.

 

– Ну, – спрашиваю нехотя, – кто?..

– Игорь Надеин!.. Первая тренировка – в воскресенье!

 

Что-о-о?!..

Что-о-о-о?..

 

– Да, Игорь Надеин!.. – подтвердил он. – ЖЭК ему квартиру в нашем доме дает!..

 

И, довольный моим потрясением (Игорь Надеин был десятый номер «Нистру», диспетчер с хитрым пасом и правой ногой-пушкой, не зря его пробовали в московском «Спартаке»!), подкинул еще козырь:

– И мы теперь ходим в 3-ю секцию по вечерам!.. Там новая семья в подвале, муж и жена! Через шторку всё видно!..

И… снова запускает паузу.

Кишинев, февраль 1974.

 

Я не искал с ним примирения.

Но, во-первых, Игорь Надеин.

 

А во-вторых, я влюблён был в Т.Р. из класса и не знал, что с этим делать.

 

До того я влюблялся только в самых красивых: в Ячменикову в 3-м классе, в Мещерскую в 4-м. Но в них разве что классные парты не были влюблены. Разве что портреты Ленина и Пушкина на стенах и ведро со шваброй в углу.

А вот Т.Р. не была красива. Но во мне восковые соты ломались от одного воображения ее.

Это подвигало к познанию.

 

И потому я помирился с Хасом. И ответил, что… – приду.

 

--------

Вечером того же дня.

Никто из пацанов не спросил, где я пропадал целый год.

Мы дотемна рубились в хоккей у фотоателье.

А потом пошли к 3-й секции.

 

Темнота, и хвиль, и сумлунь, напитанные опасностью, всё было открытием в этот нетабельный час. Все было началом познания.

 

 

2.

 

Chantal. Осада.

В Приюте требуется младший персонал, и я пришла наниматься.

 

M-me Тростянецкая из опекунского совета встретила меня там.

Ей понравилось мое замешательство при виде её: такая grande-dame – и в таком несчастном месте.

Июль 1935, Оргеев.

 

Она посочувствовала мне, но вид её был весел.

«Я кормлю этих несчастных с ложки, купаю их в ванне, хотя и не обязана! – говорили её весёлые глаза, её увлечённая фигура. – Что тут делать, если я такая!..»

Признаться, и я была рада встретить ее здесь.

Её красивые руки, плечи, её рубиновые серёжки в маленьких ушах рассеивали скорбную унылость помещения.

И разговор её со стариками был так весел, что и самые олежалые оживали в своих матрасах.

--------

 

Вечером того же дня я видела её в центре города.

Она была в собственном выезде.

С высокой причёской.

Другие серьги гороздились в ушах – теперь из матового золота.

Она помахала мне рукой из экипажа.

Её оголённая рука показалась мне бела, как субботняя хала.

Трудно поверить, что 2 часами раньше эти руки вываривали гадкие приютские простыни в кипятке.

 

Ещё я отметила новое выражение её лица. При виде меня оно сделалось ласково и значительно. Как если бы ей стало известно что-то важное, имеющее ко мне отношение.

 

Придя на следующее утро в Приют, я повстречала там... Иосифа Стайнбарга.

 

Смущенно улыбаясь и глядя в сторону, он объяснил мне, что сегодня его день в опекунском расписании.

 

 

3.

 

Витя Пешков. Ул. Ленина, 64. Третья секция.

Луна горела так, точно ей пощёчину врезали.

Телевизионная программа «Время» курилась из всех окон.

Я шел за Аурелом.

Он не держал ветки, и они били мне по глазам.

 

Деревья находили на подвальный этаж.

Но сквозь голосвисую их черноту я видел жилое окно в подвале.

Но троллейбус продудел на проспекте.

С остановки во двор какие-то люди вошли.

Мы стали темнотою.

Потом троллейбус уехал.

Люди скрылись в подъезде.

Мы вышли из укрытия.

 

Кишинев, февраль 1974.

 

В очередь я прибился к окошку.

Впоследствии, перебирая действительную порнографическую картинку, представшую мне в том окне (Хас не наврал), я неизменно думал, что… нет, нет, это не так. Это всего только частное их помешательство. Надчувствие мое к Т.Р. не могло быть выражено таким способом… Но это потом, потом…

 

А пока что, раздвигая ветки, поднимался я к подвальному окну в 3-й секции и готовился к великому раздвижению горизонтов.

 

Для пацанов это был 4-й вечер подглядыванья.

От скуки они клюшками в окно стучать.

В комнате услышали.

Раз – и голый мужик у окна. Мы встретились глазами.

Он бросился к одежде на спинке стула.

Я увихнул в темноту вместе со всеми.

 

Но его лицо преследовало меня целые 7 месяцев.

Оно было широкое, с пунктирными усиками.

И… оказалось милиционером в парке Пушкина.

 

 

4.

 

В приюте.

Иосиф С. моет хлеборезку, подметает в саду... лишь бы к старикам не входить.

Ну, мне все равно.

Хоть я и не одобряю такого поведения.

Брезгуешь – сиди дома. Но если уж пришел, то – не отлынивай. Работай как все!..

Июль 1935, Оргеев.

Но его аж корчит от брезгливости.

 

Вдобавок у него тут деловые встречи (нашел – где!).

Смотрю, устроился за плетеным столиком на веранде. С каким-то представительным мужчиной (Октавиан Попа, городской прокурор!).

 

Из озорства я решила потревожить их. В 3-й комнате лежачий старик обделался. Я могла бы санитара позвать, но позвала богача Иосифа Стайнбарга из попечительского совета.

 

Он встал из плетеного кресла и пошел за мной.

Ноги не несли его.

 

В палате я попросила его усадить обделавшегося старика.

– Ёш! – сказал вдруг Стайнбарг рассмотрев несчастного.

Чудесная перемена случилась в нем. Решительность и доброта перекоренили страх и гадливость.

– Ёш! – повторил он с нежностью. – Иеошуа!..

– Ёшка! – возразила я. – А не Иеошуа!..

 

Ёшка был на последних стадиях Паркинсона.

Болезнь, немощь – лучшее, что было в нём.

Но давно пора пересадить его на поганое кресло. Рук не напасёшься – убирать за ним.

 

– Ёшенька! – запричитал Иосиф С. – Я не знал, что ты здесь! А Вы… отвернитесь!.. – приказал он мне. – И отворите окна!..

– Не отвернусь!.. – возражала я.

Раздетого Ёшку я не видела!

 

Но происходило что-то неслыханное.

Стайнбарг опустился на колени перед Ёшкой и стал стягивать с него исподнее.

– Этот человек моего папу разорил!.. – с отвращением сказала я.

– Этот человек спас меня в Гусятине!.. – перебил Стайнбарг. – Ну-ка! Полотенце найдите!..

 

– Не было никакого Гусятина! – сказала я, вручая ему полотенце.

 

А потом подошла и встала перед ним:

– Вы слышали?! - повысила я голос. – Я с Вами говорю!..

– Что? – поднял он на меня глаза.

– Не было никакого Гусятина!.. Не было!..

 

Произнеся это, я стала считать (1… 2… 3… 4… ) про себя. Если успею досчитать до 10, то спор окончен! В мою пользу!

 

– Но я родился в Гусятине!.. – рассмеялся он на счете «восемь».

 

Как безногий, сидел он перед Йошкой на полу.

 

– Не было Гусятина! – повторила я с обреченностью.

 

(1… 2… 3… 4…)

 

– Что же тогда!.. Выходит, и меня не было? – он смеялся во все зубы.

– Если Вы... – крикнула я, – любите... меня…

 

Мы обмерли.

 

Даже парализованный Ёшка охнул.

Новозеленое выражение пробилось в прошлогоднем его лице.

 

– То... что?.. – отозвался Стайнбарг. И пересохшие губы облизнул. – Договаривайте!..

 

Я выбежала из комнаты лежачих.

Испуганный санитар нёсся мне навстречу.

Взбешенный прокурор Октавиан Попа гнал его по коридору – вызволять своего делового партнёра.

 

 

5.

 

Chantal. 1935.

Маме понадобилась почтовая открытка – написать своему брату в Резену.

Я вызвалась пойти.

В лавке на углу продается 1 000 000 открыток, но ни одна мне не понравилась.

Ноги понесли меня в аптеку Ясилевич в центр.

16 июля 1935, Оргеев

 

Я прошла мимо витрины «Франта».

Занавеска была повёрнута на струнах, но я чувствовала, что он там, за занавеской. Обедает за кофейным столиком.

 

В аптеке я взяла первую же открытку с вращающегося шестка. Протягиваю деньги Лёле Ясилевич.

Поворачиваюсь.

У дверей – он.

 

– Извините меня за сегодняшнее, домнул Стайнбарг! – сказала я ему.

Мы вышли из аптеки.

– Извиню, но при одном условии! – пробовал он шутить. – Почему Вы полагаете, что Гусятина не было?.. Объясните!..

 

Вся площадь наблюдала нас.

Лопаты садовников перестали звягать у дома суда.

 

– Не могу объяснить! – ответила я. – А только не было и всё!..

 

Прошли несколько шагов.

Остановились.

На крыше мужской гимназии кровельщики перестали стучать по листовому железу.

 

– Так вот, – сказал он своим веселым голоском, – несколько слов про Гусятин!..

Мы тронулись дальше.

 

– Я даже не был еще бар-мицва (13-летний– ивр.), когда русская армия вступила в город! Русские несли потери, были озлоблены! Первым делом они сожгли дом ребе!..

 

Долгий пружинный зёв заглушил его слова.

 

Это в «Comеdy Brody» дверки распахнулись.

В одну минуту стало шумно под плющом.

Целая банда гимназистов из зала выбралась.

И Шурка среди них.

 

Они шли, выделываясь друг перед другом, дурачась, как клоуны, но, увидев нас, встали как вкопанные.

Я знала, что Шурку дразнят (из-за Иосифа С. и меня). Но до сих не придавала этому значения.

И вот…

 

Но у них достало воспитанности – встать перед Иосифом С. и поздороваться с почтением.

Чтобы тотчас разлететься со смехом.

 

Один мой Шурка не улетел со всеми.

Вид его был грозен.

Мы постояли втроем.

 

«Как дела, Шура?» – спросил Иосиф С.

Шурка только пыхтел в ответ.

 

«До свиданья, Шура!» – приказал ему Стайнбарг.

И поправил шляпу на голове.

 

Лютая краска бросилась в лицо моему брату.

А глаза заблестели и стали белые.

 

Меня пугают такие его глаза.

В таком состоянии он способен драться один с 5 молдаванами...

С ужасом я увидела, как его приземистый корпус отклоняется, как у гусака – сейчас атакует.

Я схватила Стайнбарга за локоть.

 

– Ну вот... – обрадованный Стайнбарг тотчас повернулся спиной к Шурке, лицом ко мне. – Значит, русские солдаты сожгли дом ребе! Это был сигнал к началу убийств!..

 

Шура стал бледен. Пот выступил у него на лбу.

Испепелив меня взглядом, он отошел (но недалеко – всего на полшага).

Сомнения преследовали его.

Зачем-то он посмотрел себе под ноги.

 

– Не буду говорить, что с моими родными стало! – продолжал Иосиф С. – Но меня Иеошуа спас! Он был маркитант казацкого полка. И иностранный поданный...

 

Слушая его, я за Шуркой следила. Не выпускала его из виду.

Вот он направился к новому мосту.

Ускорился.

Побежал.

 

Я была готова бежать за ним – предупредить мамин нервный приступ.

Стайнбарг остановил меня.

– У меня назначен телефонный разговор с Кишиневом, – рассказал он. – Идемте!.. После я проведу Вас домой!..

Как зачарованная я потопала за ним.

- - -

 

– И вот, как иностранный поданный, Ёш выдал меня за своего сына и вывез из Галиции! – рассказал он по пути. – В Яссах он устроил меня в монастырский приют!.. Там ко мне проявили сочувствие как к сироте...

 

 

6.

 

Стайнбарг прошел в комнаты не разуваясь.

Я присела на стул в прихожей.

Входная дверь оставалась открыта.

Полоса закатного света подъедала оконные ставни.

Дролфирер «Кишинев – Яссы» прогудел на станции.

 

Стайнбарг встал возле пианино.

 

– В монастыре меня отдали на лесораму, – рассказал он, смотря на телефонный аппарат. – Я проработал там 4 года. Механист, потом помощник управляющего. Моя первая сделка по аренде леса произошла при содействии ясской епархии. Затем я арендовал лес у Гербовецкого монастыря. И очутился таким образом в вашем уезде!..

16 июля 1935, Оргеев.

– Впоследствии, когда дела мои пошли в гору, – Стайнбарг убил комара, вязавшего в воздухе, – я решил отблагодарить Ёша. Доллар тогда продавался по курсу 117 немецких марок. С моим австрийским паспортом я мог брать кредиты в Германии. Я предложил Ёшу кредит! – Стайнбарг часто заморгал. – В Европе я знал место, где в тот год курс был 7 марок за американский доллар! Но увы. Ёш не захотел. А меньше чем через год повсюду в Европе курс был 4500 (четыре с половиной тысячи) марок за американский доллар!..

 

И он стал смотреть на меня, ожидая признаков арифметического потрясения.

 

– А на свиньях заставляли ездить? – спросила я.

– Что? – не понял он.

– Я спрашиваю, заставляли или не заставляли евреев ездить на свиньях в Гусятине? И танцевать голыми на площади?..

 

(1…2…3…4…5…)

 

– Да! – отвечал он. – Заставляли!..

 

Телефон позвонил – болотным лесным звуком.

– Buna Seara! («Добрый вечер!» – рум.), – сказал Стайнбарг в телефонную кость.

Я вышла.

 

Двор был голый, чисто выметенный. И если Гусятин правда, то...

 

Стайнбарг появился.

– Петров звонил! – объявил он так, будто это имя мне что-то говорит. – Есть мельница в Ниспоренах, какие-то русские отдают! – он поднял локоть и сдул пушистую гусеницу с рукава. – Одна проблема: хлеб, таксация!.. А с другой стороны… своя земля, а?!.. – и посмотрел испытующе. – И значит, мои дети не услышат «Gidan’ keratc ve afara la Palestina!» («Евреи, убирайтесь в Палестину!» – рум.).

– И женщинам груди вырезали? – с обреченностью я посмотрела вверх. Ив сторону.

 

Глаза его округлились.

Он улыбался.

 

– Я круглый сирота! – сказал он наконец. – У меня вот тут... – он провел рукой по левой икре, – онемение тканей из-за плохого кровоснабжения!.. В нашей семье это наследственное по мужской линии!.. и это всё, что осталось у меня от отца, от старшего брата!.. И хватит! – он повысил голос. – Всё, что Ёш наговорил вам про Гусятин, правда!.. До последнего слова!.. И хватит!..

 

– Нет, не хватит! – поникла я.

 

– Вас не учили, что бывают несчастья? – спросил он с угрозой.

 

Его тон был обиден.

Обида удерживала меня от обморока.

– Учили!.. – выдохнула я.

– Не похоже!..

 

И он подобрался так, точно готовился мне лекцию прочесть.

 

– Послушайте, мы малообеспеченные из-за папы! – сказала я, воспрянув для последнего боя. – Это раз!.. У мамы больное сердце и… подозрение на диабет!.. это два!.. Но с этим я согласна жить!.. А с Гусятиным не согласна!..

– Но вы живете! – наседал он.

– Но я не согласна!..

– Но вы есть! – засмеялся он. – Куда же деваться?..

– Не знаю!..

 

Темнело.

Я торопилась домой.

 

– А я знаю, куда деваться! – сказал Стайнбарг поспешно. – Выходи за меня замуж!..

 

--------

Я не давала согласия быть, но я есть.

Я не знала, куда деваться, а он знал.

Поэтому я вышла за него замуж.

--------

 

 

7.

 

Т.Р. пригласила жирного Хаса на день рождения.

Это случилось на физкультуре в подвале старого здания.

Мы сидели на гимнастических скамейках вдоль стен.

Сигизмунд (преп. физ-ры) выкликал к брусьям по одному.

 

И тогда Т.Р. подходит к нашей скамейке и… приглашает Хаса на д.р. (при мне!).

А я и не знал, что у нас в классе чувихи уже приглашают пацанов на д.р.. Упустил момент, когда это началось.

И вот, под бой чешек и кед о кожаные маты, под азартные хлопки страхующего Сигизмунда возле брусьев, под многолетний запах пота, настоявшийся в физкультурном подвале, она подошла и пригласила.

В воскресенье, на 2 часа дня.

Кишинев, март 1974.

 

Дома я подготовил открытку (без подписи, чужим почерком). Чтобы Хас ей вручил.

Но чувство шумело, гнулось. Подавило буквы.

Оставил бы как есть. Так нет, стал тереть резинкой, подчищать лезвием. Грязи развел.

--------

--------

 

В воскресенье вечером.

Я не мог дождаться, когда Хас вернётся и позвонит.

Места себе не находил.

Наконец, не выдержал – сам набираю (2-58-56).

А он дома давно.

И, главное, голос такой флегматический.

Я, говорит, открытку не отдал – из-за её помойного вида!

Уф-ф-ф!

Гора с плеч.

 

Но если честно, то меня не наружность моей открытки смущала, а что потом будет.

Пока я эту открытку сочинял, мир по заведенному порядку крутился в маточке воздуха.

Но, отдав её жирному Хасу для вручения Т.Р., я приостановил мир – до тех пор, пока судьба моя не будет решена.

А он и не вручил.

 

И тогда я худоязыко, но прямо объяснился ей в л-и.

- - -

 

Объяснение в л-ви.

Я звонил ей из автомата на Ленина-Армянской возле магазина «Ткани».

Впереди 8 Марта, 3 выходных. Это успокаивало.

К тому же толстый Хас пыхтел рядом.

6 марта 1973, Кишинев.

«Ты мне нравишься!» – объявил я ей.

«Я знаю…» – грустно отвечала она, и, пожав плечами, я повесил слезницу трубки.

 

...Три выходных прошло.

В школе я ожидал самого плохого, вплоть до публичной казни. Ведь там, в телефоной консерве, я раскрылся как есть. И кто знает, какой мощи противодействие мог разбудить самим фактом своего явленья!

 

Круглые часы под козырьком Политеха показывали 8.10 утра,

Полшколы покоряло парадную лестницу вместе со мной.

Наверху, в проеме дверей, торчала Алина Ячменикова, подружка Т.Р.

Её отрядили как лазутчика.

Вот и она вызенькнула меня в толпе и… аж пятки засверкали – в сторону класса!

О, лучше б я не рождался на свет.

Но я не мог не отметить и интригу, скрутившую спортивное тельце Ячмениковой.

И уже одно то, что объявление моих чувств вызвало если и позор, то вдобавок и интригу, подбодрило меня, и я вступил в класс.

 

...Из мальчишек никто не знал, ну, может, Букалов и Мотинов, но они не были мне враждебны.

 

Первый урок.

Перемена.

Второй урок.

Перемена.

Третий урок.

Перемена...

 

Только на пятом уроке встретился с ней глазами.

Как баржи на реке – встречным курсом, без гудков.

Ура: она не оскорблена моим объясненьем!

 

А между тем…

…объясняясь предмету страсти… чего я искал-просил, каких призов добивался?

Ведь не женитьбы в 12-то лет!

Не интимной близости – в 6-м классе!

 

А добудь я взаимность, во что б это выгнулось?

Борька Букалов, самый симпатичный и ловкий среди нас, прижимал их возле вешалки с куртками и плащами, даже целовался с ними в парке Пушкина после уроков и потом взахлеб рассказывал про какие-то «засосы».

Я так не умел.

 

Куда же я рыл?..

Не знаю. Я только чувству внимал духозейно.

 

Штуф любви горел, множился.

«Ты мне нравишься!» – сказал я ей по телефону. Точно глыбу руды, душившую издревле, вынес наружу.

И вот – красивая, ладная личность её уже не причиняет мне боли.

Теперь я и заоконным дали и шири смогу объясниться в любви.

В любви и приятье.

 

 

КНИГА ВТОРАЯ

 

Часть I

 

 

1.

 

Хвола. Война.

По радио передали обращение «Ко всем трудящимся города Ленина».

На фабрике провели митинг.

Было решено: записываемся в дивизию народного ополчения (ДНО), комплектующуюся во Фрунзенском р-не.

Лев Корчняк подал заявление одним из первых. Он был мастер цеха, видная фигура.

 

 

В графе «семейное положение» он записал «жена Корчняк Ольга».

И проследил, чтоб оставили без исправлений.

 

– Ты моя жена Корчняк Ольга! – внушал он Хволе. – И не слушай никого!.. Что бы ни говорили – не слушай!..

– И Ариадну Меркурьевну… не слушать?! – не верила Хвола.

– Ариадна Меркурьевна... – вздохнул Лёва, – тебе свекровь!..

– Так уж и свекровь! – не преминула уколоть. – А чего вздыхаешь тогда?..

Как будто и так не ясно.

«Хотите развод через ЗАГС – отдавайте Виктора!» – шантажирует Нелли, законная жена.

 

Поэтому ЗАГС отпадает.

 

– Ну и ладно, проживу без ЗАГСа! – уверяла себя Хвола. – В ЗАГСе таже милиция, только не в портупеях!.. Еще возьмут и спросят про убийство Кирова!..

 

--------

 

Пройдя ускоренную 3-дневную подготовку, отряд Фрунзенского ДНО выступил маршем на участки Онежско-Ладожск. перешейка, в р-н Лузского рубежа.

Июль 1941 г., Ленинград.

 

И Ариадна Меркурьевна, Лёвина мать, признала Хволу наконец (хотя и католичка): «Добро, хватит по чужим углам! Переходи! Но только без этих своих… мешков! Комната хотя и большая, но всего одна!»

Переходить???!!!..

Из фабричного общежития с мышами и клопами – в благородный дом на ул.Марата с дубовой дверью! С чугунной решеткой вдоль лестницы! В комнату с греческими вазами на буфете и навощенными звездами в паркетной мозаике! С 2 шкафами польских книг и дуплом камина в мраморной глазури!..

А мешки? Какие у меня мешки! Так, чемодан один.

Ур-ра!!!

Тем более что АМ женщина суровая, несентиментальная. К ней всё подцарапывалась родня, какие-то переселенцы из Белорусии – дальше коридора не пустила.

«Нам самим выжить надо!»

И – на цепочку! – входную дверь.

 

Хвола училась у неё.

 

--------

Женщины конфетной фабрики выбыли по трудовой повинности в район пос. Лебяжье.

Строили там оборону.

 

Хвола боялась, что в её отсутствие неуравновешенная Нелли попытается Витеньку переманить. Даже сны такие снились: о том, как Нелли приходит и переманивает: «Сынок! А у меня патефон с иголкой есть! И пластинок целая коробка!» И как бессловесный Витенька уходит к ней – ради патефона с пластинками.

--------

 

В воскресенье отпустили в город (помыться, постираться).

Прибегает на ул.Марата.

Мальчика нет.

«В четыре утра, – сообщила свекровь, – собрали всех у школы. Для организованной отправки из города! Только и успела нашить метки на одежду!»

– Метки на одежду? – переспросила Хвола таким голосом, что старуха внимательно посмотрела на нее.

– Ну, чего носом сморкаешься! – заметила недовольно. – Спасибо надо сказать!.. Тут война будет!..

Хвола утерла слезы.

 

– И еще что! – поменяла тему старуха. – Милиционер тебя искал!..

И показала на клочок серой бумаги в вазе на буфете.

– Если что, ты на окопах, я тебе не видела!..

 

– Да, я на окопах!.. – Хвола попятилась к дверям.

 

Но остановилась.

Собралась с духом.

– Дайте повестку!.. А то изведусь!..

– Правильно! – одобрила свекровь, подавая ей повестку. – Иди!.. И не дрожи там перед ними!..

--------

 

По повестке. В тот же день.

На улице, возле застекленного щита «Разыскиваются…» курил худенький военный в синей гимнастерке.

Он обернулся и оказался… Антоном Козловским.

Гора с плеч!

 

– Это только на военное время! – оправдывался он, когда шли по коридору. – Войну выиграем,в пищевики вернусь! Паспорт при себе? А метрика?.. Отлично!.. Давай сюда!.. Значит, ты где? В Лебяжьем на окопах?.. – рот его не закрывался. – Хочешь, поближе переведём? На маскировки памятников, например! Всё дома ночевать будешь!

-------

– Был запрос! – рассказал он, когда в комнату вошли. – На Москович Хвола! Ну ты-то Ольга, вопросов нет! А только в связи с положением на фронте приказано также и однофамильцев проверять! – и сунул какой-то лист для прочтения.

 

– Познакомься, золотая девушка! – рассказал он военному за вторым столом, при этом близко-близко поднеся к глазам Хволыну метрику. – Верку, сеструху мою, с того света выходила! Верка от скарлатины загибалась, помнишь?!..

– А-а, помню! – протянул тот доброжелательно.

– И на фабрике передовик! – еще добавил Антон, чуть ресницами не задевая метрику. – У мастера цеха правая рука и, главное, работу с учебой совмещает!..

Только на слове «совмещает» Хвола поняла, что это про нее Антон говорит.

 

«12.7.1941 на Николаевском КПП г. Одесса, – прочитала она по листу, – задержана гр. Москович Адасса (постоянное местожительство пос. Резена Молдавской ССР)».

Здесь буквы заплясали в глазах, читать стало невозможно.

«Пред-ъяв-ле-но слу-жеб-но-е удостове… удостове… предъявлено служебное удостоверенье “Заготзерно МССР”, – зашевелила губами по слогам. – А пас-порт не предъяв-лен, эва… эва… эваку… эвакуационный лист не предъявлен!»

 

– Прочитала?.. – Антон мягко потянул у нее лист из рук. – Москович Адассу знаешь такую?.. Не знаешь?.. Тогда распишись!..

И подсунул бланк для росписи свободной рукой.

Получилось так, что две его руки совершают два одинаково важных действия на противоходе: левая отнимает запрос Николаевского КПП г. Одесса, а правая вручает бланк Фрунзенского райотдела НКВД г. Ленинград.

Левая – отнимает маму-папу-Адассу.

Правая – присуждает все права на Витеньку.

 

Возвращая запрос, Хвола скользнула глазами по тексту и уже без дробления на слоги, без мельтешения печатных знаков в глазах вобрала в душу и в мозг все недочитанное:

 

«…гр. Москович Адасса утверждает, что из-за быстрого немецко-румынского наступления вынуждена покинуть территорию МССР и направляется в г. Ленинград к сестре.

В силу объявленного режимного профиля г. Одессы и усиления борьбы с засланными немецко-румынскими диверсантами, просим установления личности сестры или подтверждения отсутствия таковой в городе.

Имя сестры: Хвола Москович, возраст: 1915 г.р.. На территорию СССР проникла в 1935-м году с территории боярской Румынии (ИИП-42)».

Подпись. Печать.

 

– Ну да ты вообще не с тех краев! – подвел итог Антон. – Садись, чего стоишь!.. Садись, пиши спокойно!..

Хвола уселась.

– Одессу трясут! – рассказал он своему товарищу, пока она пером по бумаге вела. – С Молдавии туда гражданское населенье побежало!

– Молодцы Одесса, – одобрил его товарищ, – четко просеивают!..

– Ого! – подтвердил Антон. – Через самое мелкое сито!..

--------

 

– Не моя это работа! – посетовал он на улице, когда прощались. – Я по фабрике скучаю!.. Ладно, бывай! – пожал ей руку.

 

– Стой! – закричал ей в спину.

 

Остановилась.

Медленно вернулась.

 

– Ну а личные-то просьбы... – подошел вплотную, – есть?.. Давай, пользуйся моментом!..

 

Личная просьба была.

Даже 2 просьбы:

1. Эвакуировать к чёрту Нелли (в составе облфилармонии, потому что нельзя ей сына доверять!).

2. Пасынка Витю из эвакуации вернуть. Потому что пропадет он без присмотра.

 

Если бы Антон потребовал объяснений, она объяснила бы как есть: Нелли для Вити родная мать, но при этом бабочка безбытная, все сколько-нибудь ценные вещи давно в ломбарде на Бассейной. Перья из подушки, и те в ломбард снесены. Чего тут говорить, если и областная филармония, где у нее трудовая книжка, не включила ее в списки эвакуируемых, до того низкий авторитет…

 

Но Антон не задавал вопросов.

А только переспросил: «Как пасынка полное имя?».

И записал – Корчняк Витя (10 лет) – в блокнотике.

 

Он как бы занавес обрушил на сцене – этим своим росчерком в блокнотике.

Как бы пресек новые, дополнительные просьбы.

 

Поэтому про перевод с рытья окопов в Лебяжьем на маскировку памятников в центре города Хвола не стала напоминать.

Выживу и на окопах.

--------

 

 

2.

 

Спустя 34 года. Витя Пешков. Желтуха.

Я заболел в воскресенье, в кухне.

Вот как это произошло.

Баба Соня искала грецкие орехи в пенале с крупами и зацепила шторку.

За окном сверкнуло.

Там – неуверенно и густо – первый снег шел.

 

И тогда мама взяла мою голову двумя руками.

Лицо её всеми порами выставилось над моим лицом.

«Жёлтые!» – ахнула она.

Декабрь 1975, Кишинев.

Еще никогда она не смотрела в мои глаза так долго.

А с тех пор, как родилась Весна (сеструха), не смотрела даже мельком.

И вот она стоит и изучает мои глаза так, точно я тут не при чем. А только глаза.

Потом подвела к подоконнику, «на свет», и опять изучает.

И, главное, взгляд такой цепкий, точно пацаны с гвоздячими сапками идут поморскому пляжу и протыкают песок в поисках сокровищ.

А тут и баба Соня на очереди. Вытирает руки о фартук. И ей моя голова понадобилась.

 

Бабы Сонин загляд мне в глаза был неодобрительный. Как будто в нашем доме ей одной можно болеть.

 

«Ну хватит!» – я стал вырываться из ее рук.

 

--------

Окошко в кабине «Скорой» было в серых шторках на леске.

За ними город окривел, стал неузнаваем.

Тот ли этот город, где я родился (влюблялся… играл в футбол)?

Те ли это улицы, по которым Брежнев пролетел в открытой «Чайке» и по которым Пушкин с тросточкой гулял?!

 

Стемнело так быстро, точно из ведра окатили.

 

Через 20 минут. В приемном покое.

Пижама была с дымком.

– А потолще белья нет? – возмутилась мама. – Где кастелянша?.. Кастеляншу позовите!..

В приемном покое все посмотрели на нас.

Пристыженная кастелянша появилась.

В первый момент я чуть не треснул от ужаса: подумал, это Вовы Елисеева мамаша (он хвастал, что она в больнице работает).

К счастью, не она. А только похожа.

Мама заставила её щупать мою пижаму а потом заговорила по-молдавски – довольно складно. Я не знал, что она умеет.

Кастелянша ушла и вернулась с пижамой поновее. Было видно, что она боится маму. Потому что мама на этом своем молдавском… точно охотник в утиный манок дует. Вроде бы кря-кря. А на деле – пиф-паф.

И тогда ко мне санитар подошёл – увести как арестанта.

 

«Ты Лазареву позвонишь?» – спросил я маму на прощанье.

«Зачем?» – удивилась она.

«Ну рассказать… что я в больнице!..»

И, заметив ее растерянность, выпалил еще вопрос (мучавший меня всю дорогу):

– Я не умру?..

«Новости дня! – засмеялась она. – Ты только вступаешь в жизнь!»

 

Если бы.

 

Санитар повел меня через больничный парк.

Уже стемнело, и старинные деревья паслись, расседланные, под крепостным валом. Тонкий покот ветра («у-у-у-у-у... у-у-у-у-у») подгонял их в спину.

А вот город ничем себя не выдавал. Ни звуком, ни сигнальной ракетой. Точно там,за каменным забором, фабрики и заводы больше не дымят, магазины не торгуют, автобусы и троллейбусы вымерли.

Как будто там голая тундра без огонька.

И хотя я помню, что там проспект Ленина, самое устье его над Скулянской горкой, а чуть ниже кондитерская фабрика «Букурия», пышущая огневым какао днем и ночью, это не обещает ничего.

Я умираю.

 

 

3.

 

В палате.

Никто и головы не повернул, когда я вошел.

Только с дальней койки спросили, какие у меня билирубин и трансаминаза*.

На всех койках стихли, ожидая что я отвечу.

Я не знал, что это такое – «билирубин», «трансаминаза».

«Всё ясно, на Новый год с нами будешь!» – повеселели кругом.

 

И мне понравилось, как они распорядились мною.

 

Улегшись в койку, я взял с тумбочки газету и стал читать с 1-й полосы.

 

= = =

*Билирубин – один из желчных пигментов; трансаминаза – фермент, способствующий усваиванию пищевых белков.

= = =

 

Палата была в 2 грядки, по 5 коек.

Окно забинтовано на зиму.

На тумбочках шашки-шахматы-домино, старые «Огоньки», чай без подстаканников...

 

И я подумал, что, если смерть выглядит вот так: под выпуклой луной, в отдельной от всего мира комнате, где не происходит ничего, кроме болезни, где ты иголка в яйце, а яйцо в утке, утка в зайце, земля в космосе, а сама жизнь в далеком прошлом... – то все не так плохо. Есть даже преимущества. Они там за забором еще живут. Еще только боятся смерти. А ты уж встретил ее. И – ничего. Терпимо!

Одно только плохо: никогда я не выйду отсюда.

 

--------

Ночью я извелся без сна.

Как это так: никогда не выйду?!

А вот так, не выйду.

Более того: не увижу ни бабушку, ни маму (тут инфекционка, посетителей не пускают).

За что это мне?!

 

Думаю, это из-за Весны (сеструхи моей).

 

С тех пор, как она родилась, я пофигу всем.

Особенно Лазареву.

В последнее время он меня и к телефону не зовет, когда по междугородке звонит.

Предатель!

 

Если бы он с самого начала объявил, что поживет с нами всего 2 года, родит мне сестру с таким дурацким именем, а затем улетит в Москву за 1000 км, то я бы не стал с ним водиться.

Ни единой бы хроники не написал.

Даже в уме.

Не говоря о том, чтоб в «Общей тетради».

--------

--------

--------

 

 

4.

 

Лазарев. За 1000 км.

За спиной шептались, распускали слухи.

Мол, блатной.

Это потому что на ВЛК* берут до 35, а ему 37.

Вот дураки, он же по квоте «Известий»!

 

Дальше – хуже. Был его день читать на семинаре прозы, пришли одни калмыки с бурятами. И никого из центровых**.

И что особенно задело: центровые собирались на квартире у Б. на читку «Этногенеза и биосферы Земли»***, а от него скрыли.

Почему?

 

В прошлый вторник все стало ясно.

В перерыве между парами вышел покурить со всеми – умолкли.

Отошёл – сразу «Третий Ша! ха-ха! Третий Ша! хи-хи!…» за спиной.

 

Да вы что, ребята!..

 

= = =

*ВЛК – Высшие литературные курсы.

**центровые – москвичи и питерцы.

***«Этногенез и биосфера Земли» – историко-философский трактат Л.Н. Гумилева (гвоздь сезона!).

= = =

 

Это был плевок в душу. Удар по сокровенному.

Дело в том, что поодиночке в большое искусство не входят. А входят поколеньем, волной! 2-3 раза в столетие! От того и оставил дом, семью, уютную провинцию, от того и кинулся в океаническую стихию Москвы, что именно сегодня, сейчас (по многим приметам!) – фаза собирания волны. Проморгаю – останусь один и никому не интересен.

И что же – не берут?! Выталкивают из поколенья?!

Декабрь 1975, Москва.

 

От Нади поступало по 2 озабоченных письма в неделю:

«…Весна плохо развивается, мелкая моторика отстает от возраста… Витя безнадежный троечник... Мама – колит, гастрит… В гостиной потолок течёт… И ты обещал Шлёму навестить! Разузнать про харьковский период!..»

 

«Убил бы, – поморщился Лазарев, – за этот харьковский период!.. За этого третьего Ша!..»

 

Но он и вправду решил выбраться в гости к Шлёме.

Тем более что других планов на вечер не было.

И тем более что – помимо харьковского периода – имелся еще и собственный интерес.

--------

 

Но сначала про харьковский период.

О том, что имеется в виду.

 

1-й Ша не оставил после себя ни единой рукописи, ни единого клочка бумаги, надписанного его рукой. Его отец и мать, его жена, его дети (!!!)… были неграмотны. Сам факт его существования– под вопросом.

2-й Ша в возрасте 20 (!!!) лет создал величайший эпос века. Без единого черновика (!!!). Сам факт его существования под вопросом (уж слишком не похож на генияиспившийся, изолированный от мира казачок с малограмотной речью).

3-й Ша начинал свою литкарьеру в Харькове, во время учебы в автошколе (в одной группе со Шлёмой). Вот об этом и надо Шлёму расспросить. И записать документально. Чтобы снять все вопросы.

--------

 

Теперь про собственный интерес.

Шлёма как таковой!

Загадочная личность! Инвалид на скрипучих протезах и… Дон Карлеоне – судя по богатству в доме (Фаберже в буфете, Левитан с Поленовым на стенах, 1000-ватный «Sony»в спальне...) Потерял ноги в Ленинградской ДНО. И при том часовой мастер с исполкомовской лицензией на ИТД* в сердце Москвы (это какие связи нужны!). «Вот дурак!..»

= = =

*ИТД – индивидуальная труд. деятельность. Лицензия на нее выдавалась Мосгорисполкомом в исключит.случаях.

= = =

 

И Лазарев со всех ног побежал на Кирова – к Шлёме в «Ремонт часов».

«Вот дурак!» – относилось к себе. К тому, что до сих пор не влез в душу к Дону Карлеоне. Не выцарапал материал для книги.

 

Вот что необходимо выцарапать:

1. Верно ли,что, если по-хорошему да по-умному, то Ленинград надо было немцам сдать – вместо того, чтоб заморить треть населенияв блокаде?

2. Верно ли, что необученных салаг из ДНО (где Шлема воевал) бросили на Ладожский лед без запаса патронов, без артиллерийской поддержки, не давши отдохнуть после 3-дневного пешего марша?

3. Верно ли, что и в самые смертные дни блокады в Смольный – спецсамолетом – доставляли рябчиков и устриц из Кремлевской кухни?

4. Верно ли, чтона победных улицах 1945-го года происходили облавы на безногих инвалидов (дощечки на подшипниках, упор-отталкивание кулаками об землю…) для выселения на северные острова (чтобы парадный вид не портили!)?..

И еще.

5. Безногий Шлёма (еврей, 55 лет) и худая басовитая баба Дуня (из самарских купцов, 80 лет), контролирующая каждый его шаг, – кто они друг другу?

И последнее.

6. Безногий Шлёма и теща Сонь Михайловна (со следами былой женской прелести)… – их-то что связывает?!

 

Во материал!

Во – «пятый угол»!

 

Под «5-м углом» Лазарев понимал некое литературное открытие колумбовой дерзости и масштаба, некий художественный архипелаг в пелене литературной дали, вроде того, что Исаичу открылся. «Эх, мне бы так!» – представлял он. Чтоб никакое поколенье – без него – не поколенье! Чтоб никакого собирания волны –без него!

 

--------

На Кузнецком мосту фонари были погашены.

Тусклые цепи автомобильных фар не разгоняли тьму.

Замечтавшийся Лазарев пережидал красный свет на углу Кузнецкого и Трубной, когда его – точно цветным рисом в лицо! – атаковало встречное лицо женщины...

 

 

5.

 

...Рифлённое стекло светофора стало зелёным.

Бесплотные тени припустили по «зебре».

И только Женщина ступала наземисто, широко, мятежно.

Шаг ее гремел, как лопасть.

 

Витрины Кузнецкого едва мрели на обочинах, тусклявые, как табачный лист.

И только Женщина полыхала, как пятерня.

 

Лазарев перевел дыхание. Оглянулся.

Вошел в «Книжную Лавку».

 

Он заходил тудана прошлой неделе, предлагал 50 рублей за «Этногенез и биосферу Земли» (ротапринт). Ему обещали. Ну и..? Подойти, напомнить?..

Но уже в следующую минуту развернулся и побежал.

За Ней.

Удаляясь от Дона Карлеоне и харьковского периода.

 

Где Она?

Пропала из поля зренья.

 

Побежал к Неглинной, к ЦУМу.

С тылов – к Театральной площади.

 

Болезненней всего была тайна. От неё происходили чувства потери, бреши, необладания.

 

Вынырнула!...

 

Наява!

5-метровая Касатка Тигровая!

 

Шел за ней на расстоянии вытянутой руки.

Шел, подкорнав шаг. Рассматривая с такой цепкой силой, что в висках шум.

Как быть?

Красота, помимо его, лазаревского, обладания ею, была мучительна. Лучше б ее не было вовсе.

 

Наява была выше среднего мужского роста.

Осаниста по-оперному.

Шуба жуёт светлыми губами мехов.

Голова непокрыта, и красные волосы текут раскалённо, как шлак.

Гончарное лицо расписано, как ендова.

 

Свернула к гостинице «Берлин», заплескалась в беге.

Швейцар окаменел, когда она поравнялась с ним.

 

Она так обреченно, грузно шла в гостиничные двери, точно валилась под речной лед.

 

Но как хороша!

И мнения Ваньки Усова не нужно.

В других случаях Лазареву, чтоб определиться с собственными оценками, помогало мнение кого-то, кто сёк. Например, Ваньки Усова мнение, если о тёлках или о Шопенгауэре.

Но сейчас – и без Ваньки все ясно.

 

Постоял на противоположной стороне.

Потом потурил в поспредство. Разбитый совершенно.

О визите к бабе Дуне и Шлёме не могло быть и речи.

 

О, Красота!

Если б в дверях гостиницы ее встречал муж, сияющий франт с дипломатической выправкой... Или кружок товарок… или молодой любовник (лучше, если старый)... или взрослая дочь... да кто бы ни встречал... – лазаревский столбняк исшел бы сам собою.

Но полымястая эта красота направлялась в оргию бессомненно!

Лицо швейцара, остановившееся, как глазурь, говорило о том.

Уж кому-кому, а Лазареву знаком был этот прозрачный, как ледок на ковшике, взгляд. Знаком по собственному прошлому. Пускай и без поправки на московские размах и бесстыдство.

 

 

6.

 

Собственное прошлое – это опять-таки Ванька Усов (младший сынок Родиона Усова из ЦК, для справки).

К Ваньке липли машки, рожденные для харева и дармового увеселенья.

Машек было много, целая пухлая записная книжка. Гуляли в «Порумбице», в погребке «Крамы», в обоих «бочонках». Догуливали на Ленина, 64. У Ваньки две смежные квартиры на 3-м этаже с ходами из разных подъездов. Он снял стенку, получилось 6 (шесть!) комнат, не квартира – американское кино.

 

В отношении машек Усов проводил чёткую ротацию. Чтоб не приваживать. Лазареву это подходило. Он сочинял пьесу, оставил службу. Не время для чувств (вот добьется мировой или хотя бы всесоюзной славы, тогда и позволит себе).

Впрочем, он дружелюбен был с машками. В нём усовского зверства не было.

 

И вот – Наява.

 

Возмездие.

 

За что?

 

Ну да, как Ванька, он не бил машек. Не натравливал Бенжамена на них (Бенжамен – Ванькин королевский дог. Машки его боялись. И не зря. Была у Ваньки навязчивая идея: встельку напоить одну из машек, и чтобы Бенжамен на нее залез).

Так вот, Лазарев не натравливал, не бил.

Но и к сердцу не брал.

Потому что не отмоешься от волос и помады, если к сердцу…

Но!

С тех пор как Веснушка родилась, страх не отпускает: что-то с ее будущей женственностью станет? Обойдет ли своего Ваньку-изувера? Да и дружелюбного растлителя вроде самого Лазарева – избегнет ли?!..

Неужели поругают?

В отместку за машек.

За Танечку из Садово*, снятую по ошибке.

Вспомнив о Танечке, Лазарев простонал. Ухнул, как от боли.

 

= = =

*Садово – поселок в Каларашском р-не (1400 населения), в 28 км.от Кишинева.

= = =

 

Танечка была воробышек. Её подруга была машка из общаги на Малой Малине. То ли техникума, то ли ткацкой фабрики. Усов снял машку, а Танечка под руку попалась. Она из села на выходные приехала. Их прямиком повели на Ленина, 64. Минуя фазу ресторана. Усов не хотел тянуть… Но у него гитара висела на стене. Танечка увидела – попросила спеть. Усов знал много альпинистских песен, он в горы ходил. Танечка ему подпевала. Лазарев понял, что она здесь по ошибке. Она не знает, что ее ждет. Он хотел увести её, но Усов встал в дверях. Сцепились. Усов бывший боксёр. У Лазарева пошла кровь из носу. «Извини... извини...» – Ванька полез обниматься, но Лазарев оттолкнул его и ушел. Взяв слово, что не обидит Танечку…

 

1965 год, Кишинев.

 

Наутро Ванька говорил о ней с уважением:

«Ты оказался прав, она по ошибке!»

Но он не стал врать. Он не пощадил её.

 

Она берегла девственность для замужества, и ему пришлось взять ее иным способом.

«А замужество? – вырвалось у Лазарева. – Она ведь не забудет того, что ты с ней сделал!..»

«Не будет у нее замужества!» – отвечал Усов.

«Откуда ты знаешь?».

«Знаю!.. Потому что её самой нет!»

У Ваньки было неплохое чувство юмора, но в данную минуту он не шутил.

Он лаконично, собранно, связно изложил свою теорию. О том, что никого нет. Ни вверх-вниз, ни вширь-в сторону. А есть только то, что я, Усов Иван Родионович, 1939 г.р., знаю, помню, чувствую. Всемирная история – песня в моих ушах. Звезды на небе – узор на сетке моего глаза. Устрани меня – их не станет.

«Прикалывается! – надеялся Лазарев, изо всех сил всматриваясь в Ваньку. – Умеет, гад, шутить с серьёзным видом!..»

А потом вдруг понял, что – ни фига! Не прикалывается! Вон даже глаза потемнели от убежденности.

Во даёт!

Стояли возле гастронома на перекрестке Болгарской – Ленина, у телефоной будки, с пятнистым Бенжаменом на поводке. Дневные прохожие обтекали их. Все пялились на красавца-дога, терпеливо (пока хозяин с дружком о чем-то спорят) сидевшего с высунутым языком.

И тогда Ванька показал на угол Ленина – Бендерская (где кафешка «Золотой Початок») и стал уверять, что за углом – пустота. Ничего нет.

– Да отвали ты – пустота! – завёлся Лазарев. – Что, и центрального рынка там нет? Ну-ка идем за угол, посмотрим!..

– Как только мы завернем за угол, рынок возникнет! – объяснил Ванька.

– Дурак! Этому рынку 200 лет! – разволновался Лазарев. – По нему еще Пушкин гулял! Пушкин с тросточкой!..

– Сам дурак! – отвечал Ванька с хладнокровием. – Пушкин – часть твоего сознания!..

– Скажи еще, что автостанции там нет! – возопил Лазарев. – И бочек с пивом!.. И цыган с инвалидами!..

Но Ванька всё отрицал. В том числе и существование Пушкина. Хуже того. Увлеченный спором, он еще и объявил, что все те люди, что в эту минуту, у них на глазах, огибают угловую витрину «Золотого Початка» и пропадают из виду, попросту… перестают быть.

 

Во как!!!

 

– А… фараоны египетские? – вскричал Лазарев (первое, что на ум пришло). – А... а... динозавр из Краеведческого?.. Что же, и динозавров не было?..

– А д-динозавр? – скопировал Ванька и очень смешно изобразил, как Лазарев заикается и как подбородок его тремолирует.

 

– Всё было, Лёх! – сказал он после того.– В том числе и динозавры! Но только сразу в виде костей, понял?!.. А фараоны египетские – в виде мумий в Долине Царей!..

Начитанный он был, зверюга.Таких книг по эзотерике, религии, философии во всем городе не было ни у кого. Плюс он за границу ездил. Фотки показывал. Сильнейвсего, даже сильнее Парижа-Вены-Рима, потрясли Лазарева фотки из гробницы Тутанхомона: какие-то сваленные в кучу кувшины, сундуки, лежанки 3000-летней давности – фараонское приданное на тот свет. Вспомнишь о них, и какие тогда сомнения могут быть – вещественности мира?!

 

Но сомнение – стартовало.

 

Потому что если Ванька и врал, то это было величественное вранье.

Диковинное. Освежающее.

Есть только то, что я вижу-помню-чувствую. На что я санкцию даю.

К тому же, хоть Ванька про это не говорил, но предполагалось, что Лазарев есть в любом случае: и когда Ванька видит его и когда нет. В силу давней дружбы с Ванькой.

 

Не-ве-ро-я-тно!

Свихнуться можно!

--------

 

Вот только в случае с Наявой… хм… Лазарев был определенно на усовской стороне.

Всей душой он желал, чтоб она перестала существовать – едва только скрылась из поля зрения – в дверях «Берлина».

--------

--------

--------

 

 

7.

 

Витя Пешков. Инфекционная больница.

А в начале 2-й недели (я тогда еще следил за календарем, и дни еще не превратились в кашу), сразу после утреннего обхода вносят посылку: иностранное варенье из ягод. Из Москвы, от Лазарева.

 

Ну спасибо, удружил!

 

Теперь вся палата цепенеет от их запаха.

Хуже того, из-за ягод они догадались, что я еврей.

Делись-не делись – не поможет.

В палате новая эра началась: анекдоты про евреев.

 

Я уже заметил, что анекдоты про евреев принимаются просто так, без причины. Как осенняя погода – взяла и испортилась. Или как метельная поземка – решила и поползла.

Еще любили спорить, кого среди евреев больше: гениев науки и искусства или спекулянтов и жидоморов.

Кажется, я не был ни тем, ни другим. Но в меня уже кинули разок подушкой после отбоя, после того, как обсуждали в темноте, почему евреи зашивают деньги в подушки…

Но анекдоты – это ладно. Полбеды. А вот дадут на завтрак плохой чай, – «еврейский чай!», так они смеются. Или лампа в потолке сгорит – «еврейская лампочка!», так они определяют.

 

Декабрь 1975, Кишинев.

 

...Ночью кто-то подсел на кровать.

Я подумал, это брать кровь из пальца.

Проснулся.

Забытый дух свежести стоял в палате. Точно окно в больничный парк растворено.

Не разжимая век, я перевалился на спину, ожидая, что врачиха мою руку найдёт.

Но на кровати сидел военный в плащ-палатке.

В затхлости палаты веяло от него мелким зимним дождем, пыряющей рассветной свежестью.

 

Увидев, что яморгаю, обхватил меня вместе с одеялом, понес к выходу.

Это был «Пешков», отец.

15 декабря 1975, Кишинев.

 

В коридоре цинел кварцевый ночной свет.

– Уезжаю! – сказал Пешков, опуская меня на пол. – Далеко и надолго! Но я оставил деньги уматери – считай, твои!.. Тебе сколько сейчас, 14?.. Ну там хватит, чтоб встать на ноги!.. Лет за 10 встанешь?..

 

– Деньги из подушки?.. – возмутился я. – Не возьму!..

– Из какой подушки? – не понял Пешков.

Но в эту минуту короб со склянками прозвенел. Морозным воздухом опахнуло.

Это врачиха из лаборатории вошла со двора. В синем пальто с меховым воротником поверх медицинского халата.

– Вас кто пустил? – спросила она Пешкова.

И не слушая ответа (а он и не придумал еще ответ), захлопала ресницами:

– Тут закрытое отделение!.. Я дежурного позову!..

Голос она не повышала. А только ресницами хлопала.

– Все, все, все! – заторопился Пешков. – Вот только на пару минут с сыном попрощаться! – и кивнул на сына. – Уезжаю далеко, понимаете!..

На пару минут? – переспросила она с иронией.

– Две минуты! – взмолился Пешков. – Пять минут максимум!..

– Значит, я в палату!.. – заключила она. – Вернусь – чтоб духу Вашего тут не было...

И пошла в палату.

 

 – Спасибо! – в спину ей поклонился Пешков и, повернувшись к Виктору, зашептал, блестя глазами. – Запоминай меня, а?!.. Запоминай какой есть!.. Мяу!..

 

 

8.

 

Пешков. Какой есть.

Миновал целый год после амнистии. А жизнь так и не устроена. Ни по работе, ни в личном плане.

Ну, с работой – это так. Вопрос времени.

С личным – хуже.

По улице идешь – дергаешься: не сын ли это Витька – пьет газировку на углу?

Не жена ли это Надька… на скамейке возле бюста Пушкина... с кадром целуется?..

 

--------

Надька, Надька …

Вспомнить ее лицо в нотариальной конторе (первая-последняя встреча после развода).

Главное, что поразило, – спокойствие!

Какая-то скучная ясность в глазах, губах, подбородке, в прореженных тушью, невинно колеблющихся ресницах (раньше она не красила ресниц).

Поразило, что никакой тебе растрепанности чувств, скрытого усилия казаться спокойной.

Обидно даже. Весь если до сих пор он думал, что потерял ее любовь и уважение из-за того, что торговал обувью с грузовика (вместо того, чтоб ходить с ней по театрам-музеям), то теперь он видел, что торговля тут не при чем. Ну совершенно. А просто сам по себе, вот какой есть (рост, вес, краски голоса, цвет глаз…), он пофиг ей. Хотя бы и из музеев не выходил.

 

И еще она моргала как-то странно.

Допустим, встретились глазами. Она смаргивает. Но не так, как люди моргают. А медленно, с расстановкой. Веки этак вальяжно опадают на глаза.А когда поднимаются, то глаза глядят ужев другую сторону. Фокус-покус какой-то!

 

Всего один раз фотоны полетели из зрачков!

Когда о примирении заикнулся.

О том, чтоб… «ну прости, Надёнок!.. Прости, наконец!.. Давай всё-таки сохраним семью!.. Мяу!..».

Она: «С кем – семью?! С тобой – семью?!.. После Фогла?!..»

Он: «Какого еще Фогла?!»

Она (вспыхнув): «А то ты не знаешь!»

Он: «Не знаю я никакого Фогла!..»

Она: «Значит, это Фогл, который выманил у папы книгу, раз!.. это Фогл, который вытащил тебя из тюрьмы, два!.. ну и, самое главное, это Фогл, который твой биологический отец, три!.. И никакой я тебе не Надёнок, понял?! Я за тебя замуж вышла по просьбе папы! И чем вы отплатили ему?!»

 

– Мы? – растерялся Пешков. – Кто… мы?..

– Вы! – повторила она. – Фоглы проклятые!..

 

Вот так залепуха.

Вот так новости дня.

 

Хотя – спасибо!

Все-таки причина появилась: какой-то Фогл!

Пока причины не было, боль заедала.

Выходило, что сам по себе, как живая единица, он недостоин любви.

 

--------

В итоге – снова Славка Нога.

Таймыр, Дудинка, наладка систем вентиляции на предприятиях Морстроя.

И вылет – через 2 недели.

 

– Таймыр это где мамонты ходят?– схватился за голову Пешков, узнав о работе.

– Сам ты мамонт! – отвечал Славка. – Там контора уважаемая, и вся работа – дней 200, пока зимняя навигация открыта!..

Чувствовалось, ему самому неспокойно.

 

Что такое 200 дней – полгода всего, да?

Но затосковал отчего-то Пешков. Поддался меланхолии.

«А оттуда возвращаются, а, с этого Таймыра?.. Или… находят… мяу… вечный приют?..» – во какие мысли в голову полезли.

И рисовалось что-то вроде буквального предела мироздания, где зловеще-алое небо заправлено в черные сапоги земли.

 

Судьба, рок – это не вчера придумано. А еще в Древней Греции. Пешков там не ходил. Софокла не читал. Но вот, в свете предстоящего вылета на край земли (и кто знает, не на собственный ли край – при его-то астме), – все звенья прошлого понесли на себе печать рока, предопределенья.

Подумалось: в Оргеев бы... На родину, мяу.

До сих пор как-то не тянуло (пока Надька любила).

Сейчас – другое дело.

Да и… гм-м… про биологического отца… надо ответить. Нельзя такое – без ответа оставлять.

 

И вот, с целью доказательного ответа, с целью поливания лжи и дезинформации едкой карболкой факта, в первых числах декабря 1975-го, на подверте земного шара к фазе самых коротких и темных, самых безутешно-убитых дней в году, Пешков нашел себя в городе Оргеев, по месту рождения.

 

 

9.

 

В городе Оргеев.

– Остановка Гоголя, городской сад, кто спрашивал? – водитель поднял глаза в скошенное зеркало кабины.

Хотя спрашивать мог только Пешков, других пассажиров не было.

Автобус качнуло к тротуару.

 

– Местный сам? – Пешков прошел через весь автобус, встал на ступеньке, возле водителя.

12.12.1975. Оргеев.

Остановились.

Дверной никелированный шест двинулся и ударил Пешкова по портфелю.

В портфеле грохнуло.

Передняя дверь открылась.

 

Ступив на тротуар, Пешков развёл портфель.

На него прянуло винно-уксусным настоем.

Стекло, осколки.

 

Ругаясь, стал бумаги вызволять.

Зимний дождь колол сверху.

Ближайшая урна – возле входной ротонды впарке.

 

Портфель был с разводным узким ртом. Затряс его над урной (и урна, и ротонда были исторические: царский герб под капителью.И надпись 1829 годъ).

 

Осколки о мраморзастучали. Вино стало стекать.

– Волгин! – заорал Пешков, тряся портфель. – Альсан Федорч!..

Взбудораженные вороны снялись с тополей – кучно, как шерсть на спицах.

Пешков поднял голову, проследил за ними.

 

Городок был одноэтажный, в истасканных тополях.

Но улица со сквером была широка.

Коробочные домики обмещали её.

 

– Сюда! – отозвались откуда-то с угла.

Там грузовик бортанулся у овощного подвала. Рабочие сносили подоны по ступенькам.

Пешков направился в их сторону.

 

– Не проходите мимо!.. – перехватили его.

Это сам Волгин Александр Федорович стоял в воротах.

Очень представительный. С палочкой. Бывший пешковский начальник на МПК (межрайонный промкомбинат союзн. значения).

Это он кричал «Сюда!».

– Тут моя овчарка дура! – предупредил. – На цепи!.. Но все равно осторожно!..

 

Зашли к Александру Федоровичу.

В комнате пахло дэ-эс-пэ-плиткой, разогретым клеем.

Выглядело как обивка диванов на дому.

 

– Чем обиваете, велюром? – поинтересовался Пешков.

– Кушать будешь? – перебил Волгин.

 

И Пешков сообразил, что не надо было про обивку. Это сейчас Волгин такой. А когда-то высоко летал. На МПК – правая рука Ишая Тростянецкого. Пока Ишай его не съел (за то, что честный! Ишай при нем комбинировать не мог).

 

– Не буду кушать!.. – пожаловался Пешков. – Хорошее вино вам вёз... в автобусе побил! – и раскрыл портфель, чтоб Волгин понюхал.

– Вино? – изумился Волгин. – Мне же нельзя!..

– Фи-и-иу!.. – присвистнул Пешков.

– Тогда садись решать вопросы – если без кушать!.. – Волгин с деловитостью уселся за стол и подвинул к себе блокнот.

– Печень?.. – посочувствовал Пешков. – Или что болит?.. Почему вино нельзя?..

Это была 2-я бестактность. Ещё похуже1-й – про обивку диванов.

– И по почкам тоже! – огрызнулся Волгин. – Лёва, мэй! – рассвирепел он вдруг. –Ты по делу приехал, Лёва?.. Или выведывать тут!.. и вынюхивать!...

Пешков обмер.

Помолчали.

 

– Вот это, – побагровевший Александр Федорович распахнул блокнот и навёл какие-то цифры, – получено от тебя, так?.. Вот это, – с нажимом потащил стрелку вниз, –уплоченов городской архив, чтоб документы подняли!..

От обиды его трясло, но почерк оставался чёткий, умный. Инженерский почерк.

– Это, – нарисовал новые цифры, – бригадиру Панченко на ремонт!.. И наконец, – обвел последнюю сумму, – раввину за бэлэле! молятся они так, бэ-лэ-ле, скоро услышишь!..

Подведя под расходами черту, он отстрелил карандаш в сторону, на скатерть.

– То есть к Александру Федоровичу, сам видишь, и копейки не прилипло!.. –заключил он успокаиваясь.

– А вот это, – Пешков достал из кармана и прибил об стол конверт, – Альсан Федорчу от всей души!..

И на конверте были фиолетовые пятна от вина.

 

 

10.

 

Вышли из комнаты в садик с георгинами.

Уже с порога Александр Федорович затопал ногами и пошел с кулаком на овчарку.

Пятясь как рак, с глухим рычанием, она отползла в конуру.

В садике солнце вышивало по сугробам.

 

Сели в волгинский «Запорожец».

Тучный Александр Федорович едва помещался в нём.

 

Выехали со двора.

– А про Фогла? – спросил Пешков в машине. – Нашлось что-то?..

– Тс-с! – шикнул Волгин. – Без формуляра дали!..

 Маленький «Запорожец» трещал на нём по швам.

12 декабря 1975, Оргеев.

 

– Церковь-то… когда построена? – Пешков показал в окно.

– В 15-м веке! – отвечал Волгин так быстро, что Пешков не поверил.

– А там что? – он показал на 3-этажное, из печатного камня здание за тополями парка.

На этот раз Волгин не торопился с ответом.

– Там, – отвечал он наконец, – небоскреб их местный! Мы в нем клуб «Динамо» открыли в 40-м! Но я не понял, Лева, кто из нас оргеевский местный – ты или я?..

 

– Ноль воспоминаний! – посмеялся Пешков. – Нет, помню, рюкзачок у меня был из холста… и мое имя по нему – цветными бусинками!..

 

Он ещё хотел спросить, сколько лет вороны живут.

Вон те – что с тополей взлетают.

Может, эти самые экземпляры еще при маме с папой каркали?!

 

Но не спросил, постеснялся.

 

К тому же его кинуло головой в стекло. Это Волгин дал зачем-то по тормозам!

– Вы чего, Альсан Федорч?!..

Встали у тротуара.

 

– Вот!.. – Волгин показал на 4-этажную хрущевку за деревьями. – На этом месте – согласно городскому архиву!..

 

Деревья были тонкие, точно ими ожеребились недавно.

 

– А пианино не попадалось? – посмеялся Пешков. – Говорят, наше пианино тут… всю войну на улице простояло! – и показал на тротуар.

 

– В войну, Лева, – Волгин с важностью выбрался из «Запорожца», – я был далеко! И надолго!..

 

Стуча палкой, он потопал к хрущевке в горку.

Во как характер человека испортился! Инвалидной палкой по земле – и то с вызовом стучал. Мол, «я вас всех переживу!» – с таким видом.

 

Подошли к хрущевке.

Взойдя на крыльцо, Волгинвстал под каменным козырьком.

Уставился в железный лист на дверях подъезда – с фамилиями жильцов.

 

– Меня ищете, ха-ха? – Пешков встал рядом.

 

– Иди ты!.. – смутился Волгин. И протянул конверт. – На вот!.. Здесь ты и жил! На этом месте!..

 

Пешков полез в конверт.

Внутри – фотография.

– Отвернитесь на минуту!.. – попросил.

 

– Но только с возвратом! – предупредил Волгин, отворачиваясь. – В архиве без формуляра дали!..

 

Убедившись, что он не смотрит, Пешков поцеловал фотографию.

--------

 

В машине он пел.

– Талант пропадает!.. – заключил Волгин. – Это баритон у тебя? Или тенор? У меня в семье дед Локтион – пел! Редким басом! Сейчас уже таких голосов нет!..

Пешков прекратил пение и посмотрел на него сбоку.

– Чего? – ответно покосился на него Волгин.

– Так просто! – отвернулся Пешков.

– На! – сказал тогда Волгин, не отрываясь вождения..

И протянул еще конверт.

 

Рентген какой-то?

Да. Похоже на рентгеновский снимок ступни.

 

– Что это? – не понял Пешков.

– Тоже без формуляра! – объяснил Волгин. – Под расписку на 24 часа!..

– Фогл? – догадался Пешков.

 

 

11.

 

На кладбище.

За воротами была будка, прижатая к забору.

Ломанные плиты побросаны за горой песка.

Возле плит рабочий возился с мототележкой.

 

– Панченко! – Волгин позвал его.

Рабочий уселся в седло мототележки.

Завёл.

Подъехал.

– Я в обход, а вы в том направлении! – показал на горку.

И затарахтел в обход по аллее.

 

Потопали в гору.

Скучный репей вязал ноги.

– Вон там, – поделился Волгин, – и я лягу! – и указал палкой на могилу в другом ряду. – Рядом с Изабеллой!..

На этот раз Пешков не стал лезть в душу – кто такая Изабелла и кем она Волгину приходится. Чтоб не сесть в лужу, как с бутылками вина.

 

Мототележка Панченко тарахтела впереди.

 

Панченко ждал внутри ограды.

Эта могила была единственная ограждённая. С новенькой столяркой – стол и скамеечка.

Краска блестела.

– Принимаешь работу? – Волгин деловито потрогал наконечники ограды.

 

Вошли вовнутрь.

 

– Каким раствором замазывал? – Пешков наклонился, провел пальцем по плите. –Стабилизирующим?..

Могильные плиты улыбались – такие новенькие.

– Не вопрос, я хоть всю облицовку поменяю! – стал защищаться Панченко. –Только качественный камень достаньте!..

– Камень хорошо зачистил? – строго спросил Волгин. – На стыке промазал как полагается?..

– Трещин не будет! – обещал Панченко.

– Это улучшенный цемент! – подтвердил Волгин. – Я своей Изабелле из такого же делал!.. А краска, а, водоупорная? – и провел пальцем по надписи.

– Нет, ну надпись хорошо! – успокоил Пешков. И склонил голову на плечо (не знал, как, с какой стороны, под каким углом причитаться к надписи на древнем языке). –Ну-у, здравствуй, папа!..  

 

– Равненье направо! – возгласил Волгин, показав в сторону. – Идёт!..

Пешков оглянулся.

 

Сквозь колчьдикого цветения, из путанины зацветших лишаем древних камней выбирался человек в шляпе.

Пешков присмотрелся.

Похоже, что старик.

Да, старик. Но энергичный, сильный. И прёт наведённо, как торпеда.

 

– Вы раввин? – с десяти шагов спросил его Волгин. – Это с вами говорили?..

– О чем? – подойдя спросил человек с надменностью.

Безбородое лицо его было красно-зелёное. Ресницы – рыжие. В носу – блестело.

– Чтоб помолиться, как по вашей религии принято! – Волгин кивнул на Пешкова. – За упокой души… отца его!..

Человек не удостоил его ответом.

– Но только без экстаза тут! – потребовал Волгин. – Помолились и разошлись!..

 

– Вы кто?.. – спросил человек по-еврейски. И ткнул в Пешкова огромным пальцем.

– Я? – засмущался Пешков. – Вот!..

И паспорт дал.

Он всё понял, что раввин спросил. Из-за этого разбухшего пальца, наверное.

 

– Переведи, что он говорит! – заволновался Волгин.

 

– Нет, как ваше еврейское имя? – пробормотал человек, листая пешковский паспорт. – И мне нужно еврейское имя вашей матери!..

– Лёва, переводи!.. – настаивал Волгин.

– Спросил, как имя матери! – перевёл Пешков. – Вот! – и протянул ещё бумажку.

– Ну тогда побыстрее! – велел Волгин. – Я все-таки советский инженер!..

И отвернулся.

 

Но человек и не думал «побыстрее».

Зачем-то он полез к себе в пальто.

Только и оставалось, что следить за его лапой. За тем, как – медленно и с дрожаньем – переползает она из кармана в карман.

Тихо было – как в бутылке.

Наконец он очешник выудил.

 

– Кто вам писал эта бумагэ? – по-русски спросил он, рассмотрев в очках вторую бумагу.

И медленно развернул грузное тело – к Пешкову.

– Вот! – Пешков показал на Волгина. – В городском архиве дали!..А что?..

– Всё законно дали! – предупредил Волгин. – Через формуляр!..

 

Панченко с деловым видом стал откатывать мототележку.

На горке он пустил ее вразгон. Мотор затарахтел.

 

– Ты... – спросил человек, – Шанталын сын?.. Ты Шейнделе сынок?..

И посмотрел на Пешкова так, точно...

Точно он консерву вскрывает.

Точно у него рука с консервным ножом вместо глаз.

 

– Панченко! – закричал Волгин. – Ты проверял?.. Это верно раввин?..

Треск мотора был ему ответом.

 

– Тогда это не твоя могила! – сказал человек. – Тут Ёшка-пчеловод лежит!.. И не смотри, что сверху написано!..

– Ничего себе, – засмеялся Пешков, – пчеловод!..

 

– Ну хорошо, а что тут сверху написано?.. – спросил он.

 

– Сверху написано Иосиф Стайнбарг! – сверкнул глазами раввин. – Но я тебе сказал, кто тут на самом деле!..

– А не Фогл? – маленьким, чужим голосом ввернул Пешков.

Точно в узкую соломинку текст проплюнул.

 

– Фогл? – не понял раввин. – При чем тут Фогл?.. Фогл в Палестине давно!.. Если не сдох!..

 

– Да это же не раввин! – озарило Волгина. – Это с конзавода бывший собственник! Я с ним дело имел!.. Говори, как твоя фамилия? – попёр он на «раввина». – А ну-ка фамилию напомни!..

– Александр Федорович, стоп!.. – удержал его Пешков.

И тряхнул головой, точно из-под воды вынырнул.

 

– Ты себя за раввина не выдавай! – бушевал Волгин из-за пешковского плеча. – Это с конзавода буржуй! Я его в 40-м году описывал!..

– Тихо, тихо! – Пешковусмирял его. – Пусть только скажет где отец!.. Ну? –ласково обратился он к равину. – Ну а где тогда Иосиф Стайнбарг… лежит?..

– Шурку спросите! – отвечал тот, жаля Волгина взглядом. – Дядю вашего!..

 

Но потом… точно радиоигла в лице его дрогнула.

Дрогнула – как если б по шкале настройки ее вели.

Иная музыка, иной эфир зашумели.

 

– Ну а Шейндел?.. – спросил он. – Ну а Шантал… жива?..

Дыхание его укоротило – когда он это Шейндел произносил.

«Жива??? Какое-там!» – хотел ответить Пешков. Но запаса слов не хватило.

 

Вернулись к «Запорожцу».

Открыли дверки. Уселись.

Унгар! – хлопнул себя по лбу Волгин. – Вот его фамилия! Конзавод на 160 голов, лично я описывал в 40-м! Все низкие, с широким крупом!..

 

Тот, кого он назвал Унгаром, подковылял.

 

– В Виннице была жива! – наклонился он к пешковскому окошку. – В лагере смерти!.. Я там фашистам сказал: «Тронете ее, у кобыл течки не будет!» Я там за конюшней смотрел!..

Рыжие ресницы его часто заморгали.

 

– Выключите мотор, Александр Федорович! – попросил Пешков.

Волгин выключил мотор. Стало тихо.

 

– Из-за нее туда попал! – задушенным и вместе грубым голосом продолжал Унгар. – Хотя эваколист до Гурьева был!.. Э-э! – махнул он рукой.

Грубому, с выпирающими костями звуков, голосу его неуютно было в такой вот внимательной к нему тишине. Неуютно, как голому человеку на публике. Поэтому он умолк и целую минуту стоял и хлопал ржавыми ресницами. Смотря при этом с недоверием, даже с угрозой. Взгляд – ну точно кулак, поднесенный к твоему носу.

 

– Шэйндел была толковая! – забубнил он вновь. – Но с характером!.. В лагере с ней сам Идл-Замвл из Резены говорил! А он женщин к себе не подпускал! Э, да ты хоть слыхал, кто такой Идл-Замвл из Резены?..

 

Пешков не слыхал.

– Лучшее время жизни – лагерь смерти в Виннице! – заключил тогда Унгар. –Потому что рядом с ней!..

И высморкался в огромный носовой платок.

 

– У меня ты был бы другой! – залепил он вдруг.

И стал складывать платок.

 

– Переведи, что он сказал! – вскинулся Волгин по привычке.

Но сам только рукой махнул.

Завел мотор.

 

Унгар стоял в 2-х шагах и смотрелупорно.

Внутренняя борьба отпечаталась на его лице.

Сквозь недоверие и угрозу, сквозь надменность и важность… искало пробиться что-то другое, третье.

И пока «Запорожец» перед воротами выкручивал, исход этой борьбы стал определен.

– Помогите старому человеку! – подошел и протянул ладошку.

12 декабря 1975, Оргеев.

– Ах ты!.. – Волгин задохнулся от возмущения. – Мало дали тебе?!..

Но Пешков раскрывал уж тверденький бумажник.

 

С деликатностью, как сахар из рук, Унгар выбрал два рубля. Как лошадь деликатно.

 

– А это?.. – из того же бумажника Пешков извлек и показал фотку (веселого старика с лупатыми глазами). – Случайно не знаете – кто?..

 

«Чего это он?..» – повернулся он к Волгину, удивленный тем, что последовало.

Вот только тянувший лапу к пешковскому кошельку, при взгляде на фотку Унгар отлетел так, точно его за узду оттащили.

В одну минуту он за могильными памятниками скрылся.

--------

 

Выехали в ворота.

 

– Наврал дед! – заключил Пешков с облегчением. – Всё наврал, раз деньги просит!.. Мужчина должен быть при деньгах!..

– Деньги я отдам! – истово пообещал Волгин. – Но только с пенсии в конце месяца, потерпишь, Лева?..

– Не надо отдавать! – сказал Пешков. – Вы не виноваты!..

– Не виноват! – подтвердил Волгин благодарно и расстроено. – И уж в архиве-то лучше знают – где кто лежит!..

 

За окошком городок был нефигуристый, никакой.

Ехали молча.

Даже неудобно как-то – до того молча.

 

– А вот хрущёвки, – Пешков постучал ногтем по ветровому стеклу, – какие-то левые у вас!.. Не как по всей стране, а?!..

Местные хрущёвки и вправду были в 4 этажа. А не в 5, как по всей стране.

– А вот «хрущевки»... – отвечал Волгин покраснев, – попрошу не трогать!..

– Не буду! – посмеялся Пешков. – Раз вы просите!.. Мяу!..

Но как-то он и вправду… плохо посмеялся. Обидно для Волгина. Да еще и это «мяу» дурацкое!

 

– Никиту Хрущева не трожь, дурак! – выплеснуло из старика.

 

– А-а? – переспросил Пешков.

– Бэ-э! – разошелся Волгин. – Потому что сидел я за вас!..

– За себя я сам сидел! – отвел Пешков.

– За воровство – ты сам сидел!.. А по еврейскому делу – я, русский Ванька, за тебя!..

 

И, понимая, что заступил черту и что за десять бед один ответ, полез напропалую:

– И за Никиту-освободителя свечку ставил и буду ставить, пока жив! Ну и иди-стучи!..

 

Подъехали к автобусной остановке.

Кое-как Пешков выбрался с низкого, над самой землей, сиденья «Запорожца».

– Спасибо скажи, Альсан Федорч, – объявил он на прощанье, – что ты мне по возрасту – в отцы годишься!..

– А ты ударь старика! – ахнул Волгин. – И не тыкай мне, скотина!..

 

Пешков задумался.

 

– К дяде Шуре, что ли? – спросил себя вслух.

– Чего-о? – не понял Волгин.

Но Пешков уж был в своих мыслях...

А потом и вовсе крутанулся на каблуках – в другую сторону.

 

Потопал не попрощавшись.

 

– Разлеглись тут! – в спину ему запустил Волгин. – Твоя могила, не твоя могила!.. В Палестине у себя лежите!.. В своих могилах!..

От обиды он плакал.

 

 

12.

 

К дяде Шуре. На следующий день.

С д. Шурой как-то отдалились в последние годы.

Не виделись лет семь.

Наверно, это из-за бабы его, обрусевшей румынки (называвшей дядю Шуру «jidanulmeu» («мой жид» – рум.).

--------

 

«Вот тут вот на гвоздь наступил! – рассказала румынка и, отведя дверную марлю, показала на садик с мальвами и дорожку к сараям, мощенную битым кирпичом. – В поликлинику не шел, сам компрессы ставил, пока до колена распухло! В госпитале теперь!..»

Говоря все это, она держала руки на животе, точно топя в нем истошные бабьи крики, уже готовые вырваться.

 

Дядя с 47-го года жил в 1-этажной халабуде без удобств, только привозной газ в баллонах да водоколонка во дворе. Но в 47-м там полгорода были такие. А сейчас 5-этажки, 9-этажки всюду! И чтоб дядя, с его связями в Прикарпатском ВО, не добыл квартиру в новом доме! Очень странно. Видимо, это из-за румынки опять. Ей огород нужен.

Вот и подцепил ржавый гвоздь.

 

В военгоспитале. Через час.

– Закупорка сосудистых каналов! – рассказал замзавотделения (в погонах подполковника). – Сахар не дает крови достигать конечностей!..

 

– Возраст! – повздыхал Пешков. – Ну главное, что не гангрена, ага?.. Ведь не гангрена, доктор?..

Специально забрал так далеко, чтоб исключить худшее.

– Гангрена! – огорошил тот . – Газовая!.. И процесс упущен!..

14 декабря 1975, Черновицкий военный госпиталь.

 

– То есть как это– «упущен»?! – похолодел Пешков.

И дернулся вперед, мимо подполковника.

– Визиты запрещены!.. – спокойно сказал тот в спину.

 

– Запрещены? – встал Пешков.

Нетерпение его было теперь так велико, что и в лице доктора (ему показалось!) проступили дяди Шурины черты.

 

– Ну, ёлки!.. – затрепетал он, сверля глазами доктора. – А через окошко с улицы можно?.. В окошко хотя бы дайте посмотреть!..

 

Не дали.

Тем более что палата – на 2-м этаже.

 

Ну, это он от отчаянья – про окошко.

Как будто если б палата была на 1-м этаже и ему разрешили с улицы через окошко, то все секреты бы открылись. Все упущения были бы поправлены.

--------

 

Верхом откровенности в дядиных рассказах о прошлом – был семейный Bluthner, простоявший на оргеевской улице всю войну (подвыпившие румыны из комендатуры могли подойти, помолотить по клавишам...).

И еще он развыступался однажды – в ленинградском трамвае в 1951-м году: «Куда голову суешь? К мамочке себе дорогу закрываешь!»

Но впоследствии отрицал. Ничего, мол, не говорил такого. Ни про какую мамочку.

 

Эх, всё потеряно.

Всё.

Как дядин голос звучит – и то не вспомнить!

К счастью, вспомнил стишок, что дядя напевал (когда в легком настроении): «Трэяскэ Романия марэ ши пулэ тарэ!» («Да здравствует Великая Румыния и твердый х…!» – рум.).

Благодаря этому стишку и голос дядин вернулся!

«Засекаю на будущее! – подумалось. – Приспичит дядин голос услышать – затяну про Великую Румынию и твердый х…!»

--------

 

Вернулся к румынке.

По ее лицу было видно, что она боится Пешкова. Предвидит материальные претензии.

Поэтому, когда он попросил что-нибудь из дядиных бумаг на память («А из вещей мне ничего не надо!»), вздохнула с облегчением.

--------

 

«Это Адасса! Первая жена! – фыркнула румынка, ткнув в одну из фотографий. – Та, что мужика себе в Сибири нашла!..»

– Которая слева? – подражая ей, Пешков тоже ткнул пальцем в фотографию. – Или справа?..

Но румынка и смотреть не стала, кто там справа, кто слева. Обе малютки на фотографии были слиты для нее в одну неверную Адассу.

– А это? – спросил Пешков.

«Это jidani какие-то, – отвечала румынка, – которых Сталин из СССР выпускал!.. Дядя твой зарабатывал на этом!..»

Не терпелось ей показать, что и дядя Шура не святой.

– А это? – продолжал он расспрашивать спокойно (на фотографии – молодая женщина с ребенком).

– Это я не знаю! – пожала плечами румынка. – Тоже, наверное, из тех... которых он в Палестину переправил – после войны!»

А это? – чуть не спросил на автомате.

Визитная карточка. Иностранная. Michael FOGEL.

 

ОНА САМАЯ

 

«Эту я забираю!» – объявил.

--------

--------

--------

 

 

13.

 

2 дня спустя. В Кишиневе. У Виктора в больнице.

– …Вот, чуть не забыл! – Пешков потащил какой-то пакет из баула. – Банка мёда от желтухи!..

И вытер пот со лба.

– Мне мёд нельзя! – пожаловался Витя. – Тошнит!..

– От мёда тошнит?.. – обрадовался Пешков. – Ха, и меня!.. Да это же у нас фамильное, ха-ха, аллергия на мёд!.. – расчувствовался он. – Но я еще 10 дней в городе! Что тебе нести?..

– Варенье из ягод! – отвечал Виктор с озлобленностью. – Два ведра!..

– Подкалываешь? – догадался Пешков.

– Переносной телевизор «Юность» как у бабушки, – сказал тогда Виктор. Уже без подкалыванья.

– Будет! – выпалил Пешков.

Узкий лоб его сморщился.

Он ушел в себя, думая, где добыть переносную «Юность».

 

Утро в окно боднуло.

 

– Будет телевизор! – повторил Пешков.

И удивился собственной уверенности.

– Ну, а в школе как? – перевел разговор. – Мать говорит, по физике тройка. Вы что проходите?..

– Индукцию! – рассказал Виктор.

– Электромагнитную индукцию?.. Ну и чего непонятного?!..

 

Первые голоса послышались в отделении.

Рабочий день начинался.

 

– Индукция это когда появляется ток! Электрический ток! – заспешил Пешков. – Даю наглядный пример!..

Сопя от волнения, он развел портфель, достал картонку с электробритвой.

– Вот смотри, как берется ток в магнитном поле, эйн-цвейн!.. – и с ловкостью, как разламывают варёную курицу, разнял бритву. – Дрейн!..

Чья-то голова выглянула из ординаторской.

– Электромагнетизм открыл Фарадей... – палец Пешкова полез во внутренность электробритвы (на каждом пальце – по татуировке в виде морского якоря). – Фарадей, значит, засовывал магнит в катушку из проволоки... тебе видно?.. и наблюдал ток!.. –пальцы его дрожали.

 

По коридору завтрак повезли.

«Еврейским» чаем запахло – вонючим, сладким.

 

– Ну и самое главное... – зашептал Пешков. И даже наклонился к викторову уху, – только правду скажи, ты на фамилию его… не будешь переходить?.. Но только правду говори!..

– На чью фамилию? – не понял Виктор.

И – отстранился.

Потому что с Пешкова пот лился рекой.

– На кадра фамилию, чью!.. – сказал он, обратно надвигаясь. – Вот только не переходи, прошу!..

И приставил татуированный палец к груди Виктора.

И больно нажал.

 

– Пусти!..–затрепыхался Виктор.

Но не тут-то было.

 

– Ты единственное, что после меня останется, понял?! – забыв обо всем на свете, Пешков облапил и не отпускал. – Ты единственное, что после меня останется!.. Ты единственное…

Как будто пластинку заело.

По коридору уже вовсю люди сновали, а ему все равно.

 

– Это не мои проблемы! – выкрикнул Виктор назло ему. – Пусти!.. Ну?!..

– Что-о-о? – вскричал Пешков. – Что именно – не твои проблемы?!..

 

И даже пальцем в грудь – перестал давить.

 

– Не мои проблемы, – объяснил ему Виктор, – что там от тебя останется!.. Захочу – и на кадра перейду!..

 

 

 

Часть II

 

1.

 

«Кадр».

В те же дни.

В общежитие была пьяная драка. Украинец Николай Каменко из лазаревской группы сорвал со стены огнетушитель и стал поливать всех подряд. Его милиция увезла.

На следующий день был приказ об отчислении. Каменковские чемоданы снесли в подвал, койку разорили до пружин.

 

Лазарев не интересовался событиями на курсе, но, повстречав избитого, почерневшего от побоев и унижения Каменко у кожаных дверей ректората, позвал ночевать к себе.

 

Поехали с двумя чемоданами на метро.

Каменко держался высокомерно. На вопрос о причинах драки не посчитал нужным отвечать.

Но он рассказал, что родом из-под Львова (Гусятин какой-то). Его студенческая прописка в Москве истекает летом. Но пока она не истекла, он пойдет рабочим на стройку – за характеристикой. Или на завод к станку. И тогда – с трудовой характеристикой – его на курсе восстановят.

Но он был щуплого сложения, язвенник. Повсюду таскал термос с лечебным отваром. Рабочий из него...

Декабрь 1975, Москва.

 

Приехали к Лазареву.

Еще в дороге, в метро, Лазарев сообразил, что на тумбочке возле кровати – «ГУЛАГ» (Усов подарил). Надо будет придержать гостя у двери.

Но Каменко с порога попросился в уборную, и в отсутствие его Лазарев без спешки забросил «ГУЛАГ» на антресоли.

 

А потом передумал.

Оставил как есть.

Даже передвинул поближе: с тумбочки на обеденный стол в центре комнаты.

Но и этого мало.

Полез под кровать и достал папку: «Этногенез» (ротапринт).

Устроил на столе рядом с «Архипелагом».

Пускай Каменко видит.

Пусть передаст – всем этим центровым.

 

Каменко вернулся из уборной.

Увидел.

Ничего не сказал.

Потом ушел в город и вернулся к ночи.

 

Работа ему пока не выгорала – ни на стройке, ни на заводе.

--------

 

Ночью на раскладушке он листал «Этногенез».

А потом стал цитировать по памяти:

– «Глядя на глобус, я вижу как Космос сечет плетью нашу планету. Первый пассионарный толчок – Египет со столицей в Фивах, 18-й век до нашей эры… Второй пассионарный толчок – завоевания Северного Китая – 11-й век до нашей эры… Третий пассионарный толчок – римляне центральной Италии – 7-й век до нашей эры!..» Обиделся, что не позвали? – переключился он вдруг. – Ты мало потерял! Про Китай и Египет говорили в первые полчаса. Потом – пьянка. Б-в к Ленке приставал!..

– Дала? – поинтересовался Лазарев.

– Не-а! – отвечал Каменко. – Б-в цыпленок узкогрудый!..

– Цыпленок узкогрудый! – засмеялся Лазарев. – Ну и рядовой такой классик по совместительству!.. Ладно, а какие он комментарии дал – по поводу пассионарных толчков?..

– Я забыл! – пожал плечами Каменко. – Помню только, что монголы это хорошо, а купцы из Генуи – плохо!.. В таком духе!..

– Вот как? – удивился Лазарев. – И чем же это купцы хуже дикарей?..

– Алексей! – сказал Каменко, подумав. – Если завтра будет погром... то я первый брошусь евреев защищать!.. Но не жди, чтоб я купцов из Генуи любил!..

– Не понял! – растерялся Лазарев. – Они, что, евреи были – купцы из Генуи?..

– Да! – подтвердил Каменко. – Но ты ведь не еврей?.. Извини, если что...

– Яврей, не яврей! – передразнил Лазарев. – Прадед из оренбургских крепостных!.. Бурил тоннели на железной дороге!..

Помолчали.

...Ночью он просыпался от холода.

Окно позеленело от мороза.

Каменко спал и кашлял во сне.

 

Лазарев принес ему чаю из кухни.

Каменко стал пить у него из рук.

 

– Лично тебе – чем евреи напакостили? – Лазарев поддержалподстаканник за донышко. – Но только тебе лично, я спрашиваю!..

– Отняли мельницу за долги! – Каменко наклонил лицо и стал жадно дышать над стаканом. – Мы устроили мельницу у плотины, а евреи посполитые задушили нас!..

– Какие-какие евреи? – не понял Лазарев.

– Посполитые! – повторил Каменко, не умея надышаться чайным дымком. – Занизили цены на хлеб – раз! Навесили налог на помол – два!..

– Кому навесили? – Лазарев искал шаломуть розыгрыша в его лице.

– Казацькой автономии! – Каменко дышал, как согревшийся теленок. – В итоге мельница к еврею перешла – за долги!..

– При Речи Посполитой? – переспросил Лазарев. – В тыща шессот каком-то?..

– В тыщашессот сорок втором! – подтвердил Каменко.

– И ты там был?..

– И есть, и буду! – поправил Каменко.

– Понятно! – заключил Лазарев.

– Не уверен, что тебе понятно! – сказал Каменко. – С головой у меня всё в порядке!.. Но духовно я в каждой клеточке моей национальной истории!..

 

Как раз порыв снежного ветра с улицы налетел. Оплюснулся об окно, перебрал двойные стекла в раме.

 

Отдохнув, Каменко вновь стал цедить чай.

 

– В клеточке, – проговорил за ним Лазарев, – национальной истории!.. Хм-м!.. Завидую тебе!..

Каменко расцвел от этих слов.

 

– Знаешь, из-за чего драка была? – спросил он. – Володька Мухин составил дом из спичек. «Могiляньска Академия»! – говорит... и зажег!

– А ты за огнетушитель! – оживился Лазарев.

– Тебе не понять, что для украiнца Могiляньска Академия! – заплакал Каменко.

И даже кулачками глаза затер – как ребенок.

 

– Комплекс малой нации!.. – постановил Лазарев.

– У кого? – вскричал Каменко.

– У меня товарищ в Кишиневе, – рассказал тогда Лазарев. – Апостол Мирча... режиссер на телевидении, нормальный молдаван!.. Но что! Сядем выпивать – так он после 2-го стакана: «Вы нас ру-си-фи-ци-ро-вали!»...

– И оккупировали!.. – добавил Каменко.

 

Лазареву стало скучно.

Захотелось в туалет.

Вышел.

...

– Филармонией мы их оккупировали!.. – сказал вернувшись. – Академией Наук!.. Асфальтовыми дорогами!..

– Лютым голодом! – вставил Каменко.

– Мединститутом оккупировали!.. Вакциной от туберкулеза! – Лазарев улегся в постель. – Вот такие мы кровавые оккупанты!.. Они там на волах по Кишиневу рассекали, когда мы в 40-м вошли!.. На каруцах* пилили – по главной улице!..

– А голод? – не унимался Каменко.

– Что – голод? – поморщился Лазарев.

– Был голод или нет?..

– Отец был директор художественного училища!.. – рассказал Лазарев. – Нас это не коснулось!..

 

= = =

*каруцы – крестьянские телеги (молд.)

= = =

 

– Отец ВХУТЕМАС с отличием окончил! – еще стал объяснять Лазарев. – Герой Гражданской, любимец Ворошилова!.. Мог запросто всесоюзную карьеру делать!.. Ан нет! Едет в Бессарабию, вонючую и пыльную, царан живописи учить!..

– А голодомор – ты слыхал, что такое? – вскричал Каменко. – Голодомор на Украине?..

– Ладно, спим!.. – Лазареву надоело спорить.

– Вы нам голодомор принесли!.. Голодомор в 33-м!..

– А Первую Пуническую, – отверг Лазарев, – не мы вам принесли?..

– Вы нас 10 миллионов заморили! – Каменко потащил к себе чемодан. –Оккупанты!..

Отбросив крышку, стал копырсать в нем, как грызун в капусте.

– Своими глазами видел? – сухо, требовательно спросил Лазарев.

– Чего – «своими глазами»? – поднял голову Каменко.

– Не чего, а кого!.. 10 миллионов заморенных!..

– Да у меня бабка со всей семьей…

– Оставим бабку! – перебил Лазарев. – Вопрос поставлен так: видел или не видел – своими глазами?.. Да или нет?..

– Ой боже, – Каменко в беспомощной позе замер над чемоданом, – да в Америке уже целая комиссия заседает по голодомору! Двести человек сенаторов и конгрессменов!..

– Значит, не видел! – заключил Лазарев. – А раз – своими глазами – не видел, то, значит, миф!.. часть сознания!..

– Миф? – возопил Каменко, откинувшись от чемодана.

– Миф!.. – подтвердил Лазарев. – Как Тутанхамон!.. Как динозавры!..

На фоне дерганного, взъяренно-беззащитного Каменко он был ровно-спокоен и, конечно, любовался собственным хладнокровием.

– Какие динозавры?! – детские глаза Каменко стали совершенно круглыми.

Кажется, он совсем не въехал насчет части сознания.

– Ну вот что, – обмяк вдруг Лазарев, – я не знаю, миф или не миф!.. Я только знаю, что не войди мы в Молдавию в 1940-м году, я не встретил бы свою будущую жену в 1970-м, и, значит, в 1974-м у меня не родилась бы Весна!.. Вот и вся оккупация!.. Сумеешь – переубеди!..

 

В ответ Каменко поднялся с раскладушки.

Стал собираться.

Лазарев не останавливал его.

 

– Говорили мне, – вздохнул Каменко, одеваясь, – кто твой отец!..

И, натягивая носки, застучал пятками о паркет.

– Говорили, чтоб языком не шлёпал при тебе!..

 

Все померкло для Лазарева – от этих его слов.

 

– Ну, и кто мой отец?.. – выдавил с ухмылкой.

 

– Это не мой отец! – воскликнул, не дождавшись ответа. – Если ты про третьего Ша – это Надьки моей отец!..

Но Каменко натягивал ботинки и стучал, стучал пяткой об пол.

Торжество его над Лазаревым было полным.

 

– Чемодан оставить можно? – коротко спросил. – До завтра?..

– Можно!.. – отвечал Лазарев, совершенно убитый.