Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Волга 2016, 7-8

Трилистники вневременья

Михаил Окунь. 33 трилистника

Где мой город

 

Михаил Окунь. 33 трилистника. Стихи. – Гельзенкирхен: Edita Gelsen, 2016. – 70 с.

 

В новой поэтической книге Михаила Окуня представлены стихотворения разных лет, объединенные в тематические трехчастные циклы – трилистники. Эта форма, прежде всего, у нас ассоциируется с Иннокентием Анненским, с «Кипарисовым ларцом» и 20 трилистниками, туда вошедшими. Но можно вспомнить и «Трилистник московский» Ахматовой, и «Трилистник» Бальмонта («Будем как Солнце»), и альманах «Трилистник», вышедший в 1922 году, где были опубликованы стихи Волошина, Мандельштама, Пастернака, Эренбурга и др. Можно даже вспомнить о том, что в 1918 году в Москве некоторое время существовало литературное кафе «Трилистник» (где выступали Бальмонт, Ходасевич, Вертинский и др.). Почему – трилистник? Магическое число три, Троица, число три у Данте, клевер святого Патрика, три лепестка одного цветка, разделенное, но единое... В книге Окуня – 33 трилистника (опять же, перекличка с архитектоникой «Божественной комедии»). Эти две тройки замыкают и сами трилистники в единый, целостный текст, в мир поэта, созданный им в пространстве слов и звучаний.

Стихи Окуня удивительно реальны, в них нет вымысла – просто не нужен, потому что если рассмотреть внимательно имеющийся на час сей фрагмент пространства – можно найти любой сюжет, любых персонажей, любые краски и метафоры. И описываемое пространство (о времени скажу ниже) в стихах Окуня – настолько точно и в деталях подмечено, что становится ощутимо видимым. Созданный поэтом образ вызывает ассоциацию, воспоминание у читателя, иногда из каких-то невообразимых глубин, дарит бесценное, – и тогда не только видишь – но и чувствуешь, проживаешь стихотворение. При этом мир Окуня – очень личный, очень субъективный – и как раз этим такой родной. Мы не встретим в стихах ни воспеваний, ни восхищений, или это восхищение будет сразу приглушено, приземлено, как взгляд, поднятый к небу и опущенный к самой земле – проводит линию, размечает шкалу от одной бесконечности до другой. Как в этом стихотворении: «Какой закат висит над Ленинградом!.. / На кухне мальчик, замерев без слов, / Стоит и смотрит восхищенным взглядом / На абрис башни у Пяти углов. // Пусть жизнь короткая – но ведь умрем не сразу! / Еще отец уходит «по делам», / Еще Разъезжая укрыта диабазом, / Еще не выслан инвалид на Валаам...»

 Петербург, который описывает поэт – это не город с парадного входа для туристов, это закутки и закоулки, это его подноготная, это навеки Петербург Достоевского, Блока, Белого; где среди персонажей встречаются и пациенты «скворечника» (о, почти забытое слово!), и проститутки («Трилистник с проститутками»), алкаши («Трилистник с алкашами»), маргиналы («Трилистник с маргиналами»), старики («Трилистник со стариками»), рыбаки («Трилистник с рыбаками») и другие колоритные жители «знакомого до слез» Петрополя. Это, конечно же, вокзал («Вокзальный трилистник»), – место символичное, мучительное для русских поэтов. Вспомним «Тоску вокзала» Анненского («Трилистник вагона») (и ведь он умер на ступеньках Царскосельского вокзала. Помните, как он сравнивает вагоны с гробами в последнем стихотворении этого трилистника?..), или описание вокзала у Введенского («Ночь каменеет на мосту»), с его глухонемыми поездами и ревущими кондукторами – чем не ад, чем не описание той эпохи... У Окуня вокзал утрачивает эту зловещую планетарную символику надвигающейся катастрофы, к счастью (ведь, как известно, слово поэта – больше, чем слово), но не утрачивает знакомой всем тоски и тревоги, потерянности и необратимости часа расставания: «По вокзалу плутая с чемоданом в руке / И под мышкою – с хлебницей, / Купленной в универмаге, / Ощутишь себя вдруг в самой дикой тоске, / Будто обнаружив пропажу важной бумаги. // Так на русского странно влияет вокзал». Но жизнь, на мгновенье застывшая из-за томительного ожидания, скоро возьмет свое, скоро сменит кадр, оставив лишь фотокарточку в памяти: «Вокзалец – маленькое чудище / Под чешуею в лунном глянце. / ...Всё это я припомню в будущем, / Забыв меж двух соседних станций».

 

Читая Окуня, как и всегда при чтении настоящей поэзии, явно слышишь его диалог с великими предшественниками. Этот диалог необходим, потому что именно он позволяет поддерживать насущную связь времен, прокладывает мост от одной эпохи или культуры к другой, противодействует неумолимо надвигающемуся хаосу.

Приведу пару примеров. Про Анненского уже говорила, вот еще, разве что, одна цитата из стихотворения «Кабинет стихотворца»: «И ночь его бессонная пройдет / С поэтом в спорах: "Можно петь, не мучась!"» – здесь речь идет о нерадивом стихотворце, получившем гору премий, но пишущем никудышные стихи – «детей мертворожденных», опять же отсылка к Анненскому, стихи – дети. Строки Окуня, конечно же, саркастические по отношению к этому стихоплету, это антитеза к «Старой шарманке» Анненского «Разве б петь, кружась, он перестал / Оттого, что петь нельзя, не мучась?..». А читая следующее произведение этого трилистника, про «поэзо-вечера», на ум приходит Лев Лосев (Вы что, какой там, к черту, фестиваль!). И диалог этот неслучаен, потому что только другой поэт может действительно понять, чего стоит рождение живых стихов.

 

Теперь несколько слов о таком же диалоге с Мандельштамом. Для примера – отрывок из стихотворения «Еда»: «Наша жизнь – крахмал да соя, / не жалей о том». Читаем у О.Мандельштама: «Все лишь бренди – шерри-бренди, – / Ангел мой». Размышлению над разницей этих двух мирочувствований можно посвятить целый исторический обзор. Или из «Трилистника со стариками»: «И мой недолгий век пройдет, / Но прежде, чем он канет, / Какая жизнь из темных вод / В глаза мне глянет?» у меня ассоциируется со строками стихотворения Мандельштама 1918 года «Сумерки свободы»: «В ком сердце есть, тот должен слышать, время, // Как твой корабль ко дну идёт». Цитируемое стихотворение Окуня написано в 1982 году, до конца эпохи осталось совсем ничего. У Мандельштама – масштаб всечеловеческий и конец времени – конец света, грядущий, – это именно всему конец, когда все обречены на смерть («землю»), за которую сами же заплатят «десять небес» (рай у Данте состоит из девяти сфер и божественного центра). У Окуня – этот же конец (смерть) времени – в образе старика, вопрос жизни и смерти не вселенной, но одного человека. Но не каждый ли отдельный человек и есть вся вселенная?

 

Нужно отметить, что большинство стихов в книге связаны с Россией. Хотя поэт с 2002 года живет в Германии. Наверное, невозможно действительно расстаться с родиной, если, покинув ее, продолжаешь писать на родном языке. Можно жить в Европе (Америке, Австралии), но при этом метафизически продолжать жить в Питере (Москве, Новгороде, Вышнем Волочке). И чем дольше пребываешь на чужбине (пусть даже ставшей второй родиной, пусть даже любимой не меньше) – тем будто сильнее выкристаллизовывается, высвечивается «родная» родина, выстраивается в каком-то другом измерении, куда ни самолеты не летают, ни поезда не ходят, – становясь порою реальнее реальной. Тогда можно, порой, быть в двух местах одновременно (прямо как электрону в квантовой механике). Что мы и видим, читая «немецкие» стихи Окуня. Приведу одно полностью, потому что это из тех редких вещей, от которых и смешно, и больно, настолько ярко, эмоционально-насыщенно, неподражаемо оно написано:

 

Штутгарт

 

На город небо всею тушею

Легло, и солнце спит в загоне.

Бесплатный харч у кирхи кушают

Немецкие бомжи в законе.

 

Течет толпа огнеупорная,

Простые чувства, любо-мило!

И бабонька иссиня-черная

Свои услуги предложила.

 

Но я отшил ее, печальную,

Я шел и шел сквозь этот город,

Держа на каланчу вокзальную,

И холодок бежал за ворот...

 

Это из «Трилистника немецких городов», потом идет «Трилистник европейских городов» и «Альпийский трилистник» – очевидно, что все они написаны в эмиграции; а потом – временной скачок в 1985-й («Я видел озеро во сне», символику озера можно было бы разобрать отдельно), а дальше снова скачок – 2008 год. И важные, думаю, относящиеся ко всей поэзии Окуня, строки:

 

Полузабыты места дорогие,

Рябь на воде – словно дрожь.

Если увел Ты в пространства другие,

Что же обратно зовешь?

 

Это все к тому же, что на самом деле – для поэта эмиграция невозможна и немыслима. Можно перемещаться в пространстве внешнего мира, но это лишь еще больше привязывает нас к внутренней, заветной и, возможно, единственной родине, которой нет ни на одной карте, но без которой и этот внешний мир не реален по-настоящему.

Неудивительно, что книга заканчивается «Трилистником Ленинграда». Где заключительным аккордом идет стихотворение:

 

Ленинграду

 

Как время ни мычит, ни телится

В стране напрасного труда,

Как воздух пополам не делится,

Так я повязан навсегда

Железными слепыми узами

С тобой, с ночами без огня.

Твоя мучительная музыка,

Полупокойник, – для меня!

 

2008

 

Чем-то эта книга напомнила мне гениальную картину Дзиги Вертова «Человек с киноаппаратом», где на протяжении чуть более часа перед глазами ошеломленного зрителя стремительно разворачивается жизнь большого города. Никаких актеров, никакого сценария – сама жизнь и есть сценарист и актер. Кадры фильма, как и стихотворения в книге «33 трилистника» (!) – «куски ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЙ энергии..., сведенные на интервалах в аккумуляторное целое…» (Д. Вертов). А после просмотра кажется, что ты сам и был этим городом, внутри которого молниеносно случается все на свете, множество отдельных жизней и смертей. И тут что-то происходит со временем...

Так же и в книге Михаила Окуня со временем происходит что-то удивительное. Стихи охватывают разные эпохи и разные страны, как вы уже заметили. В один трилистник могут входить стихи и 89-го, 90-го и 2011 года. Например, из «Трилистника слабоумия» (стихи 1987, 1989, 2013 годов), мы попадаем в «Трилистник Римской империи» (стихи 2008, 2009, 2013 годов), одно из которых приведу ниже.

И тут возникает вопрос, а что для поэта время? Есть ли оно вообще – «Какое, милые, у нас / тысячелетье на дворе?» (Пастернак). Или время – это лишь верстовые столбы, и поэт сам решает в каком направлении двигаться, в Помптинские болота до н.э., или на Фонтанку 60-х? И то, и другое – уже кануло в Лету, и только поэзии под силу вернуть нам «в пыль обращенное», утраченное навеки в этой реальности, но возрождаемое силой искусства в какой-то иной, которую можно лишь чувствовать, видеть внутренним взором и где на самом деле и есть наш дом.

 

***

«...Тыщу талантов пожертвовал на осушенье Помптинских болот,

И приказал отвести близлежащие реки...»

Что там, историк, за век до н.э., что за год? 

Где эти в пыль обращенные римляне-греки?

 

Да и плевать на них! Сам-то в какой непосильной борьбе

Так изнемог?

            Где мой город и промельк тот летний?! –

Через Фонтанку, по Зодчего Росси, спешу я к тебе –

Юный, красивый, семнадцатилетний...

 

Мы покидаем родные места, но мы их не покидаем, мы взрослеем, стареем, умираем но на самом деле остаемся семнадцатилетними и в тридцать, и в пятьдесят, и в восемьдесят, мы не умираем, при том что смерть есть (возрождения без нее не бывает). Мы и есть те римляне-греки, каждый из нас целый мир и все времена и эпохи. Мы движемся от одной бесконечности к другой. И чтобы хоть что-то понять о том, где мы и кто мы сейчас, нужно на мгновение сойти с привычной орбиты, посмотреть на себя и свое с высоты птичьего полета, или нырнуть с головой в озеро, или умчаться на машине времени нашей памяти в прошлое, или прочитать стихотворение и обрести утраченное (в этой ли, прошлой жизни). В книге Михаила Окуня мы проходим сквозь зеркально вневременные трилистники-темы, сквозь города и вехи, ставшие сверхреальностью, и, вспоминая себя и свое как бы со стороны, добавляем фрагмент в обретаемую нами (всю жизнь) мозаику самих себя разделенное, но единое. Как возможность двигаться дальше.

 

 

 

Версия для печати