Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Волга 2012, 11-12

Музыка на воде

Андрей ПЕРМЯКОВ

Андрей ПЕРМЯКОВ

 

МУЗЫКА НА ВОДЕ

 

Мария Маркова. Соломинка. – М.: Воймега, 2012. – 64 с.

 

 

В наши дни, при повсеместном распространении сетевых технологий, следить за творчеством любимых авторов стало совсем просто. Почти любая «бумажная» публикация теперь сопровождается онлайн-версией, а многие, и не дожидаясь выхода очередного номера журнала, выкладывают свеженаписанные тексты в своих Интернет-блогах на растерзание, так сказать, поклонникам. В этой ситуации выход книги делается событием интересным вдвойне: к радости за поэта примешивается удивление – что нового скажут его стихи, многие из которых читатель по отдельности уже мог видеть?

Именно так я ждал книги вологодского поэта Марии Марковой. И, скажу честно, в первый раз перелистав книгу, испытал определённую долю разочарования: некоторых любимых стихов в сборнике не оказалось. Однако при внимательном чтении чувство стало иным: издательство «Воймега» можно поздравить с очередной удачей, а Марию – с отличным дебютом. Впрочем, о дебюте здесь можно говорить со значительной долей условности: в поэзии Маркова отнюдь не новичок и круг любителей её стихов по нынешним постгутенберговским временам довольно велик.

Книга получилась самостоятельной и смелой. Самостоятельность здесь не означает демонстративного новаторства у многих стихов легко определить истоки, где-то через сознательную отсылку. Например:

 

Но музыка удушье,

один сплошной обман –

и дудочка пастушья,

и скрипка, и орган

 

пожалуй, сложно воспринять иначе как диалог с мандельштамовским Александром Герцевичем. Или вот память, которая

 

только белые платьица носит,

только детские песни поёт

 

это, без сомнения память о «Только детские книги читать...». Разумеется, речь идёт не о подражании, но о разговоре через время. Точно так же через время идёт диалог и с другим автором, интонационно Мандельштаму противоположным – с Николаем Рубцовым:

 

Где ещё видишь на вырост пространство,

в огненном город венце?

После полуночи ходит ли транспорт

с бедной окраины в центр?

 

Вообще, молодому поэту из Вологды Рубцова естественно скорее не любить – как, например, для поэта рязанского естественно не любить Есенина. Громада затмевает горизонт, да и «старшие товарищи» слишком стараются учить, как надо делать. Но у Марии разговор с земляком кажется вполне внятным. Хотя, опять-таки, любое сопоставление тут будет условным: всё-таки иное время, иной воздух, иной ритм дыхания. Ещё легче найти близких Марии Марковой авторов среди современников. Скажем, отчётливую близость интонации некоторых её стихов и стихов Ольги Седаковой отмечали многие.

Вот только к чему эти параллели? Мария же не зря сказала: «А мы хотели музыкой и сами». Музыкой, как известно, создаются миры, и мир этих стихов вполне осязаем. В этом мире всё одновременно. Не медленно, а именно одновременно – детство, любовь, лес, старость:

 

Как будто я вижу, вот тут подглядела случайно,

как падает камень, как щепку уносит, качая.

С корзиной тяжёлой идут, поднимаясь, легки,

неясные тени, забытые старики,

совсем ещё юные, гибкие – не спугни.

Они ведь уверены, что совершенно одни.

 

Собственно, это даже не мир, но некоторое множество частных Вселенных, принадлежащих каждая отдельной душе. Но, парадоксальным образом, такое устройство не подразумевает солипсизма – большинство миров открыты для вхождения. Только каждому, пришедшему сюда, надо понимать: он теперь и сам абсолютно открыт, развёрнут навроде ёжика, упавшего в воду. Только не в пространстве развёрнут, но во времени:

 

... потому что я вижу в прихожей

безмятежных людей молодых,

потому что я вижу их тоже,

но – седых.

 

В таком рентгеновском зрении нет ни малейшей угрозы или превосходства. Нет почти ничего, кроме музыки и жалости. И жалость эта бывает адресована не только людям, ближним своим, но порою и куда более жутким гостям:

 

Как рассказать – не знаю.

Не подобрать слова,

что смерть пришла – смешная,

льняная голова,

что у неё скакалка,

молочные усы

и мне её так жалко,

невыносимо жалко –

о Господи, спаси.

<...>

И вот она большая,

глядит-глядит в упор.

Ей всё вокруг мешает,

и тень моя мешает,

и жизнь моя мешает

существовать с тех пор.

 

Вот так. Здесь не страшно, ибо автор и не пытается нас испугать. В мире, где время неподвижно, смерть, в сущности, уже случилась и оттого не случится никогда. Этот единый образ смерти-жизни-нового рождения чаще всего запечатлён в образе подвижной реки. Приём, скажем честно, не совсем новый, внове – его интонационное решение:

 

Не было, не было, и, удивись, явилась.

Но воробей, и жалко всегда до слёз.

Да, я хочу, чтобы время остановилось,

чтобы застенчиво кто-нибудь произнёс:

 

«Жили мы, жили и красоту проспали,

но проводить успеем её к реке».

 

Детское прозвище вслух бы моё назвали,

дали с собою бы сладостей мне в кульке.

 

Так что? Раз смерти, как вечного небытия нет, значит бояться нечего? Увы, реальность (точнее – бытийный, сущностный её аспект) куда сложнее. Вообще, «Соломинка» это книга тревожных стихов. Собственно, и сам образ, вынесенный в заглавие книги, весьма колюч, и лирического героя вечно подстерегают острые предметы: от зелёной иголки дневного света до осиных жал. И снова символика вполне ясна. Колючки, прежде всего, ограничивают – вспомним хотя бы колючую проволоку, не выпускающую за предел, ею огороженный. Вот этот вот страх перед несвободой, перед запретом, перед принудительной тишиной и стал вторым (условно – отрицательным) полюсом, создающим локус напряжения, где держится «Соломинка»:

 

Всё возможно вымерить линейкой

и пространство подвести к нулю.

Жизнь – бездарность, сводня, грамотейка –

я тебя, безделицу, люблю.

Ты меня за пазухой носила,

полумёртвой двигала рукой.

Ты меня ни разу не спросила,

хорошо ли мне с тобой такой.

 

Чувство любви и благодарности, кажется, ни разу не изменяет лирическому герою. Равно как и автору ни разу не изменяет музыка стиха, но иногда тот самый страх перед молчанием и ограничением свободы (а в вечном, неподвижном мире и несвобода ведь тоже будет вечной) заставляет стихи делаться чуть избыточными. Скажем, финал замечательной в целом «Пчелы Паганини» почти тавтологичен. И пример этот, хотя и один из немногих, всё же не единичный.

Проблема избыточности текста, к счастью, не стала системной и, надеюсь, таковой не станет. Способов преодоления этого автор, кажется, знает великое множество, и один из них, может быть самый интересный – появление третьего. Почти во всех случаях, когда в стихи Марии Марковой входит не тень, но живой и точно во плоти пришедший герой, вещь оказывается замечательно удачной. В начале рецензии я уже сетовал на отсутствие некоторых любимых стихотворений, так вот: они почти все такие, с присутствием третьего.

В «Соломинке», несмотря на очевидное преобладание «бесплотных» текстов (повторю: в большинстве своём очень хороши и они, замечание о многословии относится к довольно немногим), есть, например, посвящение Андрею Нитченко; невероятно живое стихотворение про Ирочку; и, может быть, лучший текст книги – Медоблако, воистину, дарующий речь безгласному:

 

– Поговори со мною, логопед,

небесная волнительная Тонья.

Я – мальчик Коля, двадцать семь два лет,

небрит и холост, насморк, недоед,

вот-вот утонет.

 

Поговори за ночь, за немоту,

Моя прекрасна речь – не оторваться.

Изык мой детский прячется во рту –

до носа дотянусь и проведу –

айда смеяться.

Кто говорил, что облака нема?

Идёт по коридору облакиня

такая белая – зима, зима.

Спаси его, лиши его ума

незрелого и доноси, как сына»...

 

Впрочем, советовать автору, чего ему делать, как минимум, смешно. Тем более – автору весьма интересной книги. Причём интересной не только в отношении состоявшегося уже, но и, может быть, в большей степени – в плане перспективы. Вообще, определённый путь поэтом Марией Марковой выбран, да и шагов по этому пути сделано не так и мало, но самое интересное ведь всегда прячется в развилках, в неожиданных поворотах и за переменами рельефа. Правда?

 

Версия для печати