Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Волга 1999, 12

МИНУВШЕЕ ? ПЕРЕЖИТОЕ

Окончание. Публикация Н. В. Самохваловой

И. Я. Славин

Минувшее — пережитое

Воспоминания

Преемник Столыпина

Губернатор Татищев. — Иллиодоровщина. — Конфликт губернатора с Гермогеном. — Отставка Татищева. — Враждебные выпады в Думе и печати.

— Редактор “Дневника” Н. М. Архангельский

В апреле 1906 г. П. А. Столыпин был назначен министром внутренних дел. Уезжая из Саратова, он заручился согласием прокурора Саратовской судебной палаты А. А. Макарова принять должность его товарища. На вопрос, кого он полагает своим преемником, он отвечал, что в свою родную губернию он поставит на своё место самого лучшего, какой только будет находиться в его распоряжении. И сдержал своё слово. Саратовским губернатором был назначен граф С. С. Татищев.

С 1883 г. и по 1913 г. включительно, с очень коротким перерывом в начале девяностых годов, я участвовал в заседаниях губернского по городским делам присутствия: до 1891 г. — в качестве замещающего место городского головы, а с 1895 г. по избранию Городской думы — в качестве члена этого присутствия от города. Председателем присутствия состоял губернатор. Заседания происходили 2 — 3 раза в месяц, а с 1905 г., когда сюда были переданы дела об обществах (профессиональных, промышленных, экономических и т.п.), заседания участились. Поэтому мне часто доводилось входить в близкое соприкосновение с высшей губернской властью, и я располагал богатым материалом, добытым путём личного, непосредственного знакомства и наблюдения для оценки и распознавания отдельных представителей власти.

Из длинного ряда губернаторов, с которыми имел близкое служебное и деловое общение, я ставлю на первое место графа Татищева. Назначенный вслед за Столыпиным, он блестяще выдержал сравнение со своим ближайшим и выдающимся во многих отношениях предшественником. Столыпин — студент естественного факультета Петербургского университета, бывший земец и предводитель дворянства, Татищев — бывший воспитанник Пажеского корпуса и кавалергард. Но, несмотря на такую разность образования и прошлого служебного стажа, они оба были родственники по духу, близки по выдающимся дарованиям, по глубокому и верному пониманию задач и целей государственной власти. Французская пословица говорит: gouverner c`est prevoir (управлять — значит предвидеть). Оба умели искусно и разумно сочетать твёрдую власть со строгой законностью, не переступая грани, за которой начинается уже не губернаторство, а сатрапия. Оба обладали недюжинным даром государственного предвидения. Татищев приехал в Саратов, когда ему не было ещё 40 лет, полный сил и неутомимый в работе, как Столыпин.

Но на этом их сходство и оканчивается. Столыпин как председатель иногда угнетал своею властью присутствие в случае возражений против его мнений и предложений, настойчиво и круто проводя своё заключение. Татищев как председатель всегда был беспристрастен, объективен и корректен. Он мог быть живым уроком и упрёком некоторым из наших судебных председателей или городских голов, председательствовавших в Городской думе. В присутствии нередко возникали вопросы юридические. Столыпин медленно и напряжённо ориентировался в них, и иногда нелегко было сговориться с ним и заставить его согласиться с предложенным верным и юридически правильным решением и толкованием данного вопроса. Татищев порой поражал меня быстротой и верностью соображений в решении юридических и административно-сложных вопросов. Он не был упорен и настойчиво-упрям в принятых им решениях.

Наша Городская дума избрала директором Городского банка П. И. Шиловцева. Он был на плохом счету у жандармерии, так как за ним водились грешки политического свойства. Сомневались в возможности утверждения его губернатором. Шиловцев попросил меня походатайствовать перед Татищевым об утверждении (допущении) его. Я с этой целью явился к графу, когда была уже заготовлена и, кажется, даже подписана бумага о недопущении Шиловцева. Беседовал с графом около часа, и в результате нашей беседы он согласился допустить Шиловцева, игнорируя отзывы и заключение жандармерии. Было это в 1909 г.

(П. И. Шиловцев — из разорившейся купеческой семьи. Отец его имел когда-то в Саратове пивной завод; состоял долгое время членом городской управы; по оставлении службы получал от города пенсию — 100 р. в месяц; умер, кажется, в 1908 г. Сын его вышел из 5 класса гимназии; служил в разных учреждениях, занимая канцелярские и счетоводные должности; большой любитель драматического искусства, часто подвизавшийся в театре в качестве любителя-артиста и чтеца. Числился левым кадетом, но в действительности, по-видимому, был гораздо левее. Октябрьская революция привела его в смущение. Но он скоро освоился с новым положением, приспособился; в 1922 г. был назначен управляющим саратовского отделения народного Госбанка. В марте 1922 г. поехал в Москву благодарить за назначение и получить надлежащие инструкции. По дороге заразился тифом, от которого и скончался в Москве в возрасте около 50 лет. Как директор Городского банка Шиловцев значительно расширил его операции, проявив большой размах, соединённый в некоторых случаях с сильным риском. Мало знакомый с кредитоспособностью отдельных представителей коммерческого мира, допускал операции, принёсшие значительный убыток банку (Борисов-Морозов, Агафонов и др.). — Прим. авт .)

Суммируя все качества и свойства графа Татищева как администратора и человека и учитывая его выдающиеся дарования, можно было безошибочно предсказать ему блестящую карьеру большого государственного деятеля. Но епископ Гермоген, Иллиодор и Распутин преждевременно лишили Саратов графа Татищева и на некоторое время прервали его служебный путь, изменив его направление.

В 1908 — 1911 гг. в Царицыне юродствовал и бунтил Иллиодор, покровительствуемый и поощряемый Гермогеном и Распутиным. Как известно, Гермоген, Иллиодор и Распутин одно время составляли тесно сплочённый и единомышленный триумвират. Когда Распутин гостил у Гермогена в Саратове, все они втроём снялись в одной фотографической группе. Это была странная клерикальная “Антанта”. Впоследствии она раскололась, и члены её разошлись с остро враждебными чувствами друг к другу, Иллиодор даже выпустил о Распутине брошюру под заглавием “Святой чёрт”. Но в 1910 — 1911 гг. союз их был крепок и все члены его были единомышлены, энергично в нужных случаях поддерживая друг друга. В поддержке особенно нуждался тогда Иллиодор, который в Царицыне сумел овладеть вниманием и доверием народных масс.

Описание или перечень всех безобразий и чудачеств “иллиодоровщины” не входит в мою задачу. Я лично не был свидетелем-очевидцем их и знаком с ними только по слухам и газетным сообщениям. Поэтому остановлюсь лишь на том, как “иллиодоровщина” отражалась и преломлялась в саратовских губернских правящих сферах и какое влияние она оказала на взаимные служебные отношения саратовского епископа Гермогена и саратовского губернатора графа Татищева.

Отчасти из газетных сообщений, а главным образом из бесед с товарищем прокурора Окружного суда Н. П. Радовицким, жившим в Царицыне и заведовавшим его участком в пору “иллиодоровщины”, я знаю, что Иллиодор обращался к толпе с явно демагогическими и антиправительственными речами и воззваниями. Граф Татищев и местный прокурорский надзор не могли не реагировать, обязаны были реагировать на такие речи исступлённого монаха-демагога, бунтовщические выпады которого были тем более опасны, что подносились толпе под видом благочестивых пастырских наставлений и поучений и сдабривались ссылками на тексты из Священного писания.

Власти отлично понимали недопустимость подобных выпадов зарвавшегося монаха. Против него составлялись полицейские протоколы, акты, его привлекали к суду. Но по мере этих законных действий и распоряжений представителей власти росли смелость и наглость Иллиодора. Он знал, что за его спиной стоят могучие защитники и покровители в высоких сферах, и потому был уверен, что все эти акты, протоколы и судебные дела в конце концов не будут иметь никаких практических последствий.

Действительность оправдала эту его уверенность. Мероприятия и распоряжения, предпринятые губернской властью в целях укрощения строптивого монаха, в силу каких-то тайных приказов свыше отменялись, аннулировались, сводились “на нет” или же — в лучшем случае — приостанавливались в исполнении. Ободрённый этим Иллиодор окончательно обнаглел и всенародно кричал в Царицыне: “Я отправлю Татищева пасти коров”.

Судебные дела его также не страшили. Против него были возбуждены два уголовных дела: одно — по обвинению его в оскорблении полиции и другое — по обвинению в оскорблении на бумаге царицынского уездного съезда. Первое слушалось в Царицыне, и я не знаю обстановки, в которой оно производилось, и в точности состоявшегося приговора — кажется, Иллиодор был оправдан.

Второе слушалось в Саратове и долго являлось предметом различных толков и разговоров в кулуарах суда и палаты. В силу каких-то соображений и чьих-то внушений оно было оригинально обставлено. Производилось оно в первом уголовном отделении. Но почему-то члены этого отделения устранились или кем-то были устранены от разбора и решения его. Для этого было составлено “особое присутствие”, в которое вошли члены второго уголовного отделения С. С. Модестов и два члена из гражданских отделений суда: А. Г. Найдёнов и С. А. Уваров. Председательствовал А. Г. Найдёнов. Я не был на разборе дела, но рассказывают, что Иллиодор явился в суд ровно в 10 ч. утра, как значилось в повестке. Однако в суде ещё не было налицо всех судей, назначенных для разбора его дела. Это Иллиодору дало повод, расхаживая по коридорам и канцеляриям суда, громко требовать скорейшего открытия заседания в час, назначенный во вручённой ему повестке, угрожая в противном случае заявить надлежащему начальству о неаккуратности и неисправности суда. Наконец заседание было открыто. Говорят, в начале заседания Иллиодор сделал суду выговор за несвоевременное начало заседания. Защищался он сам и... был оправдан. Приговор не был опротестован прокурорским надзором и вступил в законную силу.

Несмотря на защищавшую Иллиодора броню, сотканную из сторонних властных влияний и закулисных противодействий, губернская власть не переставала принимать законные меры к обузданию “царицынского Саванаролы” (так некоторые газеты называли Иллиодора) и слала куда следует представления о недопустимости и невозможности дальнейших поблажек разнуздавшемуся монаху.

Татищев, по-видимому, надеялся побороть встретившиеся ему в этом деле сторонние влияния и противодействия, связывавшие ему руки и дискредитировавшие власть, рассчитывая, вероятно, на поддержку и содействие всемогущего тогда Столыпина. Эти надежды до поры до времени оставались тщетными. Но выступления и устремления Татищева возбудили остро враждебное настроение к нему епископа Гермогена. Возник острый конфликт между светской и духовной властью в Саратове.

Властный, нравный, дико упрямый, задорный Гермоген не скрывал своей глубоко враждебной неприязни к Татищеву и однажды открыто, публично, торжественно и в достаточной мере бестактно выступил против него. Случилось это 21 октября 1910 г., в день восшествия на престол императора. В кафедральном соборе шла обычная архиерейская служба. В храме собралось во главе с графом Татищевым саратовское чиноначалие в мундирах и регалиях. Перед молебном Гермоген выступил с проповедью, в которой, чуть ли не указывая на Татищева, говорил о представителях власти, не понимающих своих обязанностей, не разумеющих своего назначения и своим образом действий напоминающих татарских баскаков, похожих на них отчасти и своим головным убором (при этом проповедник сделал показательный жест по направлению к треуголке Татищева, которую тот, стоя впереди всех, открыто держал в руках). Но современные “баскаки”, продолжал Гермоген, превзошли татарских в своём гонении под подвижников и ревнителей благочестия и веры (и опять жест в сторону Татищева). (Лично я не находился в соборе, проповеди Гермогена не слышал и передаю её со слов бывших в соборе. Поэтому не ручаюсь за её текстуальную точность, а передаю только её общий смысл и содержание. — Прим. авт. )

В таком тоне со слишком откровенными и прозрачными намёками и экивоками по адресу Татищева была выдержана вся проповедь Гермогена. Не было в храме человека, который не понял бы, против кого направлено слово гневливого епископа, забывшего на сей раз под влиянием злобы и раздражения, где он и кто он...

Татищев терпеливо выслушал проповедь и молебен. Но, вернувшись в дом и не снимая даже парадного мундира, послал министру внутренних дел телеграмму в несколько сот слов о дерзком и беспримерном выступлении Гермогена. Началась переписка, возник оживлённый обмен мнениями между заинтересованными ведомствами. Очевидно, были пущены в ход все пружины до самых высших верхов включительно. Татищев вскоре поехал в Петербург к Столыпину, который, очевидно, оказался бессильным помочь ему...

Декабрь 1910 г. и январь 1911 г. я провёл Гаграх и там в начале января получил известие об увольнении графа Татищева от должности саратовского губернатора. Ему был устроен прощальный обед в Коммерческом собрании, присутствовало несколько сот человек. К этому обеду мы с Кропотовым (Г. С.), бывшим в то время также в Гаграх, послали приветственную телеграмму; граф ответил нам благодарственными депешами.

На место Татищева был назначен П. П. Стремоухов, который и прибыл в Саратов в марте 1911 г.

Татищев переехал на жительство в своё имение в Самарской губернии близ станции Филиппово Самаро-Уфимской железной дороги. Но недолго ему там пришлось “пасти коров”. В октябре 1912 г. я встретил его в Петербурге на посту начальника управления по делам печати. Его и его супругу (саратовская институтка, урождённая Насакина) я приглашал на акт открытия Саратовской консерватории. Перед ним вновь была открыта дорога к блестящей государственной карьере, которую он, наверное, и сделал бы, если бы неумолимая смерть преждевременно не исхитила его в марте 1915 г. Он умер в возрасте 40 лет с небольшим в Петрограде от заражения крови, произошедшего от карбункула на лице.

Триумвират его врагов и противников уже распался, члены его расстались с недобрыми чувствами друг к другу, и каждый понёс участь, которая ему была предназначена судьбой. Гермоген, приглашённый к присутствованию в Синоде, показал там свой “нрав” и был сослан на покой в Жировицкий монастырь. Иллиодор, высланный из Царицына в какой-то монастырь средней России, бежал оттуда опять в Царицын, совершенно откололся от господствующей синодальной церкви, объявил себя сначала патриархом и основателем новой “живой” церкви, а потом — снял с себя рясу, отрёкся от монашеского обета, женился и начал воздвигать какие-то “алтари” Заратустре, Конфуцию, Будде и др...

Всего раз я видел Иллиодора. Было это в один из его приездов в Саратов, когда он ещё дружил с Гермогеном, который демонстрировал его пред саратовской публикой в зале музыкального училища. Иллиодор вёл беседу. Высокий, худой, измождённый, с горящими глазами, в поношенной ряске, он говорил с кафедры, жестикулируя, размахивая рукавами своей ряски. Содержание его речи не сохранилось в моей памяти, да оно и трудно передаваемо. С кафедры всё время слышались истерические выкрики, складные, правильные грамматически, но выкрики в продолжение 1,5 — 2 часов. Надо удивляться крепости его голосовых связок... Помню, что очень досталось евреям, которых он сравнивал и сопоставлял с разными нечистыми животными. И эти сравнения вызывали улыбку на лице Гермогена, сидевшего вместе с некоторыми представителями местного духовенства в первом ряду. Когда я прочёл в газетах о сооружении Таруфановым (мирская фамилия Иллиодора) алтарей Заратустре, Будде и др., то вспомнил его истерические выкрики, которые гипнотически действовали на толпу и особенно на женщин.

Третий, самый могущественный член триумвирата — Распутин — кончил очень печально. В декабре 1916 г. его убил Пуришкевич...

Выше я подробно охарактеризовал епископа Гермогена как администратора и человека, указав на его отрицательные свойства, которые и породили неприязненное к нему отношение среди воспитанников духовной семинарии. Однажды эта неприязнь проявилась демонстративно и резко. В семинарской церкви Гермоген в большой праздник слушал литургию и после неё молебен, обычно заканчивавшийся провозглашением и пением многолетия. Хор воспитанников дружно пел “Многая лета” царскому дому, Синоду, но когда дьякон провозгласил многолетие Гермогену, то хор ответил гробовым молчанием... Это ошеломило Гермогена, служившее с ним духовенство и богомольцев.. В самом конце перед выходом из храма Гермоген разразился горячей проповедью, обращённою к семинаристам, которую начал так: “Многая лета вам, питомцам православной семинарии!”... Я не знаю, какие репрессии и взыскания последовали за это неслыханное в нашей церкви враждебное публичное выступление семинаристов против своего епархиального епископа. Но в марте 1911 г. в здании семинарии случилось нечто худшее и страшное. В субботу третьей недели Великого поста, после всенощной 12 марта, в преддверии семинарского храма инспектор Целебровский был смертельно ранен воспитанником Князевским, вонзившим большой финский нож в его бок. Целебровский скончался вскоре после того, как его принесли в квартиру. Князевского, действовавшего по уговору с другими товарищами, приговорили к каторге. Но после революции 1917 г. освободили, а после октября того же года он занял видный пост. Говорили, что Целебровский пал жертвою за введённый им режим согласно указаниям Гермогена.

С конца 1907 г. в губернском присутствии возник целый ряд дел о закрытии разных обществ и коллективных организаций, появившихся в значительном количестве после 1905 г. Закрывались они в большинстве случаев потому, что выходили из рамок своих уставов, проявляя иногда в своей деятельности политические выступления с ярко выраженным левым уклоном. Между прочим, было закрыто частное музыкальное общество, приютившееся в Народной аудитории, возглавлял которое член окружного суда Шиллинг. Поводом к закрытию послужила лекция выписанного обществом какого-то лектора-еврея, который, говоря о музыке, сумел вставить восторженную апологию революции. Закрыто было также общество домовладельцев, которое присвоило себе функции Городской думы и делало в этом направлении бурные выступления. Закрыто было существовавшее десятки лет общество “с длинным названием” — пособия стремящимся к высшему образованию.

По болезни я не участвовал в заседании присутствия, когда рассматривалось дело о закрытии этого общества. Но правительственная ревизия, предшествовавшая закрытию, обнаружила хаотическое состояние делопроизводства в его правлении и такие серьёзные дефекты и беспорядки в его бухгалтерии, которые наводили на серьёзные размышления... Имелись негласные сведения о том, что пособия выдавались не только “стремящимся”, но и политическим преступникам, отбывающим законную кару. Кроме того, на годовых студенческих вечерах, устраивавшихся в пользу этого общества, в последние перед его закрытием годы почти открыто проводились сборы “на оружие” революционерам. За время своего существования общество раздало около 100 тыс. рублей, которые, согласно уставу, должны быть возвращены бывшими стипендиатами из своих последующих профессиональных заработков. Значительное большинство этих стипендиатов и стипендиаток устроились впоследствии очень хорошо в смысле материального обеспечения, но только очень и очень немногие вернули обществу полученные от него пособия. Вместо ожидаемого возврата по этой статье тысяч рублей поступали десятки и изредка сотни рублей. Причём и эти жалкие поступления вносились после усиленных и энергичных напоминаний правления, в некоторых случаях — даже укоризненных, по адресу некоторых неплательщиков, зарабатывавших ежегодно большие тысячи. Некоторые из закрытых обществ приносили на решение присутствия жалобы в Сенат, но жалобы были оставлены без последствий.

Выше я говорил уже о враждебных ко мне выступлениях А. Е. Романова. Оканчивались они полным посрамлением этих выпадов. В декабре 1908 г. Романов в заседании Думы, в котором я не был по случаю болезни, заявил, что я пропустил давностные сроки по некоторым городским судебным делам. Начался злопыхательный по отношению ко мне трезвон на газетных колокольнях, звонари которых очень обрадовались. Я представил объяснения. Дума избрала особую комиссию, по преимуществу из юристов, с участием Романова, под председательством гласного, присяжного поверенного Э. Ф. Иордана. Комиссия признала неосновательность навета Романова, и Городская дума всеми голосами против одного Романова утвердила заключение комиссии. Романов пропуделял, и в 1909 г. меня вновь избрали гласным на очередное четырёхлетие.

В 1913 г. предстояли опять выборы гласных. Поэтому в конце 1912 г. Романов заявляет в Думе, что благодаря мне город понесёт миллионные убытки, так как губернское присутствие признало город обязанным уплачивать земский сбор за сооружения трамвая и электрического освещения; что я как городской юрисконсульт не предусмотрел этого обстоятельства при заключении контракта с бельгийцами, хотя в деле имеется телеграмма Столыпина (дотоле неведомая мне) с запросом о том, кто обязан уплачивать налоги с сооружений трамвая и освещения. Указывалось, что из-за моего недосмотра обыватели должны будут покрывать эти миллионные убытки.

На этот раз дело не ограничилось газетной шумихой и фельетонным трезвоном. Романов устроил в театре Очкина общее собрание членов общества домовладельцев. Это многолюдное и шумное собрание постановило возбудить вопрос о взыскании убытков (?!) с меня и других виновников и поручило Романову с несколькими другими избранными лицами обратиться к юристам, которым и поручить предъявление иска. Я не состоял ещё членом общества домовладельцев и потому не был на собрании. Но, узнавши о результате собрания, послал в “Саратовский листок ” письмо, в котором разъяснил, как и кем составлялся и утверждался контракт с бельгийцами. (Контракт составлялся особой комиссией и утверждался пункт за пунктом Городской думой. — Прим. авт.) Затем, коснувшись вопроса о предъявлении иска, я закончил письмо поощрительным: “Попробуйте!”. Не знаю, обращались ли делегаты общества домовладельцев к юристам и что те им сказали. Но иска пока предъявлено не было, хотя Романов продолжал свою кампанию против меня. В “Русском слове” время от времени появлялись телеграммы из Саратова с указанием фамилий моей, Немировского и Коробкова как главных виновников убыточного для города контракта с бельгийцами и с прозрачными намёками на то, что мы “не даром” поступились интересами города. Подобные же пасквильные инсинуации появлялись и в “Саратовском вестнике”, редактируемом Н. М. Архангельским (он же и корреспондент “Русского слова”)...

Опять была избрана комиссия под председательством того же Э. Ф. Иордана. В заседании её присяжный поверенный А. И. Скворцов блестяще разбил все доводы и наветы Романова. Комиссия единогласно признала их неправильность и неосновательность. Городская дума большинством всех против Романова и Д. В. Тихомирова согласилась с этим заключением. А Правительствующий Сенат отменил по жалобе города решение губернского присутствия и признал, что все налоги по трамваю и освещению до конца концессионного срока или же до выкупа предприятия городом должны падать на бельгийцев. Как в 1909 г., так и в 1913 г. Э. Ф. Иордан обращался в редакции “Листка” и “Вестника”, поливавших меня в течение нескольких месяцев помоями, с просьбой напечатать мотивированные заключения комиссий по наветам Романова. Но оба раза получил от них категорический отказ. Несмотря на постановление Думы и решение Сената, в сознании многих обывателей всё же укоренилось подозрение, что я, Немировский и Коробков “продали город” бельгийцам.

Тем не менее, в 1913 г. я был вновь избран гласным на новое (и последнее для меня) четырёхлетие. А подозрение о “продаже нами города” совершенно улетучилось после событий 1917 и 1918 гг.

Тот “большой инженер”, эксперт, приглашённый городом из Москвы перед подписанием контракта с бельгийцами, о котором я говорил выше, в своих объяснениях, между прочим, сказал: “Я удивляюсь, как бельгийцы могли подписать такой рискованный для них договор”...

Не могу попутно не посвятить несколько строк появившемуся в Саратове в начале девяностых годов газетному литератору Николаю Михайловичу Архангельскому.

Он начал свою карьеру в “Саратовском дневнике”, когда эта газета являлась официальным органом “Общества взаимного кредита” и крепко прильнувших к нему стародумцев. Векселя редакции “Дневника” учитывались в этом обществе. В ряду векселей имелись подписанные Н. М. Архангельским, тогда на печатных столбцах защищавшим интересы буржуазии и торгово-промышленного класса “не токмо за страх, но и за совесть”. Конечно, эти векселя никогда не оплачивались, опротестовывались и аккуратно в годовых отчётах списывались на убыток. Получались субсидии и под другими соусами. Всё это проделывалось, когда “Дневником” руководил Б. А. Маркович.

В 1901 г. газета перешла к Н. Н. Львову, Марковича удалили из редакции, но остался в ней Архангельский, который в своих писаниях повернул руль влево с сильным уклоном к кадетской ориентации и начал бросать увесистые камни в буржуазный огород, когда-то учитывавший его неоплаченные векселя. Года через 2 — 3 Львов кому-то передал “Дневник”, и на столбцах его проявилась более левая тенденция с уклоном к эсдекам и эсерам. Архангельский твёрдо и неуклонно пошёл по этому пути и держался его до 1921 — 1922 гг.

Октябрьскую революцию 1917 г. он встретил очень враждебно, поместив в “Вестнике” (бывший “Дневник”) боевые фельетоны, явно и резко враждебные Советской власти: “В осаждённой думе”, “О товарищах”, “О Володе” (одном из главарей октябрьского переворота в Саратове) и многие другие. (Профессор Какушкин рассказывал, что как-то в первые недели Октябрьской революции 1917 г. он зашёл в редакцию “Вестника” и там Архангельский, показывая ему портрет Ленина (Ульянова), сказал: “Ну, вот, посмотрите: разве это не морда каторжника?”. В. Н. Терликов передал мне следующий эпизод. Когда он был начальником отделения Казённой палаты, в начале девяностых годов Архангельский подавал прошение об усыновлении своего незаконнорождённого сына, назвав себя в прошении дворянином. Когда Терликов разъяснил ему, что Казённая палата регистрирует только усыновление податных сословий, а не дворян, Архангельский конфузливо проговорил: “Я не дворянин... назвал себя так... нарочно... так себе, не придавая этому значения”. — Прим. авт.) По мере того как гасли надежды на скорый уход большевиков и крепла Советская власть, Архангельский учинил крутой вольт в сторону её и стал “сжигать” то, чему служил и поклонялся и от чего когда-то под разными видами получал пособие, на чьём содержании находился...

Суммируя весь его путь и учитывая эволюционные зигзаги в его литературной деятельности, хочется спросить Архангельского: “Как дошёл ты до жизни такой?”. Свои фельетонные наброски в “Вестнике” он подписывал обыкновенно так: “Ян-Варский”; но, читая некоторые из них, хотелось рекомендовать ему другой псевдоним: “Фе-Вральский” или только “Вральский”.

 

Три выдающихся события

Открытие университета. — Последнее посещение Саратова Столыпиным. — Портрет кисти Репина. — Памятник Александру II. — Открытие кон-

серватории. — Губернаторы Стремоухов и Ширинский-Шихматов

В четырёхлетие 1909 — 1912 гг. в Саратове состоялись три важных, выдающихся “открытия” и одно юбилейное торжество: 6 декабря 1909 г. произошло открытие университета; 29 июня 1910 г. были юбилейные торжества по случаю 25-летия со дня основания и открытия Радищевского музея; 19 февраля 1911 г., в день пятидесятилетия отмены крепостного права, произошло открытие и освящение памятника царю-освободителю Александру II и 2 1 октября 1912 г. последовало открытие первой в провинции Саратовской консерватории.

Вопрос об основании университета в Саратове — очень давнего происхождения. Когда я учился в средних классах гимназии в половине шестидесятых годов, вопрос этот был уже в ходу. О нём говорили, писали, возбуждали его в дворянских собраниях, в только что созданном тогда земстве. Отзвуки этих провинциальных толков иногда оставляли след на столбцах столичной прессы. Ещё гимназистом я держал в руках печатную брошюру саратовского историка А. Ф. Леопольдова, который горячо и страстно полемизировал со сторонниками основания университета в Саратове, находя открытие его на родине Каракозова несвоевременным и опасным. В последние десятилетия девятнадцатого века изредка поднимался этот вопрос в саратовском земстве и в городском управлении. Но все пока витали в области добрых пожеланий, очень далёких от практического осуществления.

В начале текущего века в высших правительственных сферах был возбуждён вопрос о переводе Варшавского университета в Саратов. Этот факт уже переносил заветные пожелания целого ряда поколений саратовской интеллигенции в область возможного осуществления. Но коренной и решительный сдвиг на практическую почву исполнения совершил П. А. Столыпин, занявший пост саратовского губернатора в 1903 г. За время его губернаторства вопрос этот вступил в фазис близкого осуществления. Не буду подробно излагать прохождения университетского вопроса в высших правительственных и законодательных учреждениях. Я не принимал участия в городских комиссиях, делегациях и депутациях, которые толкали его наверху, способствуя его успешному прохождению там.

По всему этому имеются точные, подробные документальные данные, которые М. Ф. Волков обстоятельно резюмировал в своём докладе, сделанном в Саратовском обществе истории, археологии и этнографии в публичном заседании исторической секции 27 октября 1924 г. (по старому стилю — 14-го). Волков — ближайший, деятельный участник этих городских делегаций, документальные данные восполнил и живо и увлекательно иллюстрировал своими личными воспоминаниями о странствованиях городских представителей по разным петербургским министерствам, департаментам, канцеляриям и пр. В докладе он подробно изложил все перипетии прохождения саратовского университетского вопроса в правящих сферах. Дополнять его нет необходимости.

Не могу не остановиться лишь на одном моменте. С переводом Столыпина на должность министра внутренних дел в начале 1906 г. и затем назначением его премьером надежды саратовцев получить университет окрепли и окрылились. В конце 1906 г. или начале 1907 г. в Саратовской городской думе обсуждался вопрос, кажется по докладу управы, о чествовании Столыпина как бывшего губернатора присвоением ему звания почётного гражданина Саратова. Надо заметить, что все предшественники Столыпина по оставлении Саратова получали это звание, и присвоение его всегда проходило “безболезненно”, тихо, мирно и единогласно, сделалось обычным традиционным финалом прощания города с отъезжающим начальством. (Этого звания не получил только Ф. И. Тимирязев, бывший саратовским губернатором всего около двух лет. Но он очень добивался этого звания и очень дорожил им. Уже по отъезде из Саратова он мне не-однократно писал об этом. Но тогда (1881 — 1883 гг.) я был рядовым гласным и членом городской управы и не имел возможности провести вопрос о присвоении звания через Городскую думу; тем более что увольнение Тимирязева состоялось в виде опалы после 1 марта 1881 г. и в связи с тем печальным событием. Это знали гласные Думы, и возбуждение данного вопроса могло не встретить сочувствия и носить характер неблагонамеренной оппозиции. — Прим. авт.) Однако, когда подобный вопрос был внесён в Думу о Столыпине, то встретил бурную и страстную оппозицию со стороны “прогрессистов” нашего муниципалитета — левого крыла Городской думы (кадетов и левее). Ярыми противниками выступили В. И. Алмазов, В. Н. Поляк, Д. В. Тихомиров, Н. Н. Сиротинин и др. Эти “прогрессисты” были рады случаю публично “навести критику” на Столыпина и проявить своё злоязычие по его адресу. Они наговорили много кислых и злопыхательных слов, уверенные, что “Листок” и “Дневник” погладят их за это по головке. Ввиду этого городской голова Коробков, опасаясь, что баллотировка даст незначительное большинство за предложение, снял вопрос с очереди.

О таком исходе вопроса и о содержании прений по нему Столыпин, конечно, знал. Поэтому некоторые очень опасались, что он изменит своё отношение к делу о саратовском университете. Но он оказался выше таких подозрений и со свойственным ему благородством и глубоким пониманием сущности дела не захотел ради выходок “либеральных” и “прогрессивных” сорванцов лишить Саратов высшего учебного заведения. Он продолжал вести это дело в благоприятном для своего “родного города” направлении и довёл его до благополучного конца .

Несмотря на это, наши муниципальные “прогрессисты” проявили столь же злобное отношение к Столыпину и после его смерти, когда в конце 1911 или 1912 г. в Городскую думу был внесён доклад об увековечении памяти Столыпина сооружением ему памятника в Саратове перед зданием университета. Те же Алмазов, Поляк, Тихомиров и др., а также Б. А. Арапов с пеной у рта оппонировали и выливали бочки грязи и помоев на покойного премьера. Предложение не прошло. “Листок” и “Вестник” очень одобрили поведение “прогрессивной” оппозиции, а один из газетных сотрудников дьякон-расстрига Мизякин серьёзно уверял печатно, что Столыпин нуждается в молитвах, а не в памятниках.

Торжества открытия Саратовского университета в своё время были подробно изложены в местных газетах. По избранию Городской думы я вошёл в состав организационной комиссии по выработке программы этих торжеств. С конца лета 1909 г. комиссия очень часто заседала. В неё входили и представители университета, поэтому большинство заседаний проходило в здании фельдшерской школы (угол Никольской и Большой Сергиевской улиц), которое было предоставлено университету впредь до выстройки предназначенных ему зданий на Московской площади.

Кроме того, я участвовал как юрисконсульт и давал заключения в соединённом заседании управы и особой комиссии по отчуждению университету городской земли. В этом заседании участвовали попечитель Казанского учебного округа и ректор Саратовского университета.

Ограничусь указанием порядка торжества открытия, как он изложен в отношении университетского совета на моё имя от 25 ноября 1909 г., № 1012.

5 декабря — всенощное бдение и панихида по общественным деятелям, способствовавшим учреждению в городе Саратове университета;

6 декабря — божественная литургия и благодарственный молебен (в архиерейском служении); крестный ход к месту постройки будущих зданий университета и освящение места; торжественный акт; вечером — спектакли для учащихся Саратова (бесплатные) во всех театрах;

7 декабря — первый студенческий литературно-музыкальный вечер (платный в пользу недостаточных студентов).

Программа торжественного акта, происходившего в здании Городского театра, началась оглашением закона об учреждении университета; затем следовала посылка телеграмм Государю императору, Государственной Думе и Государственному Совету; ректор произнёс речь “К истории университета”, декан — “О возникновении и осуществлении саратовского университета”. Были посланы телеграммы разным высокопоставленным лицам. Далее последовало чтение полученных приветствий, приём депутаций. Акт закончился исполнением кантаты, сочинённой специально для торжества преподавателем Саратовского музыкального училища М. Я. Горделем и переложенной на музыку директором того же училища С. К. Экснером. Вот текст кантаты:

День этот славный, как знамя победное,
Дорог и памятен будет всегда;
День этот — светоч, едва загоревшийся|
Над колыбелью священной труда.
Мирный и благостный, пусть разгорается
Пламенем ярким забрезживший свет,
Свет исцеляющий, свет примиряющий
В мире страданий, печали и бед.
Жаждущим знаний, в потёмках блуждающим
Он озаряет дорогу кругом...
Всем охраняющим пламя священное
В день этот радостный славу поём.

Литургию и молебен в кафедральном соборе совершил епископ Гермоген; проповедь произнёс протоиерей Ледовской. Основным тезисом её было доказательство неразрывной связи веры и науки.

Погода вполне благоприятствовала выполнению начертанной программы. В тот год до половины декабря (по старому стилю) снега не было совершенно. Стояла ясная, тихая, слегка морозная погода; не было ни грязи, ни гололедицы. Температура воздуха и весь красочный антураж напоминали раннюю весну...

Массы народа сопровождали крестный ход на Московскую площадь. По улицам наблюдалось оживлённое, многолюдное движение. Вагоны трамвая, незадолго перед тем пущенного в городе, были переполнены. До позднего вечера уличное движение и оживление не прекращались. Дома были украшены флагами, а улицы иллюминированы и ярко освещены...

На 4 часа дня 7 декабря в зале Городской думы был назначен от города обед на 180 — 200 человек. Но тут получилось некоторое досадное осложнение. В ночь с 6-го на 7 декабря губернатор получил телеграмму о кончине Великого князя Михаила Николаевича и объявлении траура. Опасались, что обед заставят отменить. Но тактичный граф Татищев ограничился запрещением музыки во время обеда и заявил, что, ввиду траура, он сам на обеде не будет. Гермоген также не явился на обед, ничем не мотивируя своего отсутствия: возможно, он руководился не только трауром, но, пожалуй, не явился главным образом потому, что, по-видимому, не симпатизировал открытию университета.

В середине обеда граф Татищев появился в зале Думы в простом штатском сюртуке; посидел некоторое время в “президиуме” обедающих (в центре стола у портрета Государя), выкурил папиросу и удалился раньше конца обеда. Кажется, при нём был провозглашён тост за Государя императора.

Обеденные тосты заранее были распределены между гласными Думы. Коротенький тост за Государя императора произнёс городской голова В. А. Коробков. Последующие тосты провозглашали Г. Г. Дыбов, я, Н. И. Селиванов, Б. А. Арапов, М. Ф. Волков, А. М. Масленников и В. И. Алмазов. Мне было предназначено предложить тост за П. А. Столыпина. Я произнёс небольшую речь, за которую получил очень много комплиментов. Не помню дословного текста её; в газеты она не попала, так как подробного отчёта об этом обеде они не поместили. Я вкратце упомянул в начале речи о том, как долго и сильно ждал и желал Саратов этого дня, пережить который выпало великое счастье на нашу долю. “Минувшее проходит предо мной, — сказал я далее , — и в этом минувшем проходят предо мною грёзы и мечтанья саратовских шестидесятников о саратовском университете. Кто претворил грёзы и мечтания в живую, реальную действительность? Это имя у всех у нас на устах — П. А. Столыпин”. Тут, помню, шумные аплодисменты прервали мою речь. Окончание её также сопровождалось шумными знаками одобрения. Потребовали послать Столыпину телеграмму, что и было исполнено немедленно. Корреспондент “Русского слова” (Н. М. Архангельский) в телеграмме отметил этот момент в таких выражениях: “Октябрист Славин предложил тост за Столыпина. Похлопали”.

Литературно-музыкальный вечер в зале Коммерческого собрания (клуба) прошёл оживлённо и был очень многолюден. 30 января 1910 г. совет университета прислал мне на память бронзовую медаль, изготовленную по случаю торжественного открытия университета, а 19 октября 1911 г. — печатный “Сборник по торжеству открытия университета”. После 1918 г. как медаль, так и “Сборник” исчезли. Исчезновение их я заметил после произведённых у меня обысков...

Лето 1910 г. я прожил до конца августа на побережье Чёрного моря в Гаграх, и юбилейное музейное торжество 29 июня проходило без меня. Но к этому дню я прислал в “Волгу” статью, посвящённую годовщине, под заглавием “Четверть века назад”. Статья была помещена в иллюстрированном приложении к “Волге”, вышедшем в день юбилея. Совет музея в день торжеств вспомнил меня и прислал мне приветственную телеграмму, за которую я немедленно телеграфом поблагодарил совет.

17 сентября 1910 г. Столыпин, обозревая “отруба” вместе с министром Кривошеиным, заехал в Саратов. Объезжая Новоузенский уезд, он с самарского берега переправился на саратовский, где представители города и чиновничество парадно его встречали. На пароходной пристани он обошёл всех встречающих. Я при этом представлении просил его властного внимания к ходатайству нашей дирекции музыкального общества о преобразовании музыкального училища в консерваторию. Он обещал и сдержал своё обещание, но, к сожалению, не дожил до открытия её...

В зале Городской думы в честь его был устроен лёгкий завтрак. В. А. Коробков просил всех воздержаться от каких-либо речей. На завтрак явились и думские “ прогрессисты” (кадеты и левее), которые своим злоязычием могли испортить общее настроение и, по свойственной им бестактности, подпустить “кислые слова” в адрес Столыпина. Завтрак прошёл без речей, если не считать нескольких “простецких” приветственных слов П. М. Репина (гласный-купец, пароходовладелец, популярный и влиятельный капиталист в коммерческом мире), обращённых к Столыпину и не вызывавших никаких реплик.

Это было последнее посещение Столыпиным Саратова. Почти ровно через год он в Киеве был смертельно ранен.

Не помню когда, ещё при жизни его состоялось постановление Городской думы — поместить его портрет в зале Думы. Портрет заказали знаменитому Репину, кажется, за 3000 рублей. Столыпин любезно согласился позировать пред художником. Портрет вышел chef-d`oeuvre (шедевр) искусства и представляет собою художественную unicum (уникум). Уже после смерти Столыпина из Петербурга, по поручению какого-то правительственного учреждения, приезжал в Саратов художник для снятия копии с этого портрета, на что городское управление выразило своё согласие. Столыпин на портрете Репина изображён сидящим на кресле в штатском сюртуке при полном отсутствии каких-либо регалий и мундирных прикрас. Столыпин и в этом случае остался верен себе: никаких ходулей, павлиньих хвостов; простота, доступность. Его портрет среди украшавших стены думской залы портретов его предшественников, декорированных звёздами , крестами и лентами, явился бросающимся в глаза исключением. Копия петербургского художника также очень удалась, и неспециалисту трудно её отличить от подлинника.

За несколько месяцев до своей смерти Столыпин испросил соизволения Государя на принятие им депутации Саратовской городской думы с благодарственным адресом за дарование Саратову университета и для поднесения ему золотой медали в память открытия университета. В состав депутации входили городской голова В. А. Коробков, председатель Думы Г. Г. Дыбов и М. Ф. Волков. Городской голова просил меня написать адрес. (Вообще составление приветственных, торжественных, поздравительных и парадных адресов и обращений от города всегда поручалось мне одному. На этой почве в 1914 г. произошёл анекдотический случай, о котором я расскажу в своём месте подробно, очень сконфузивший наших думских леваков, оказавшихся в очень неприятной ситуации.) Я исполнил его просьбу и успел уже забыть об адресе — адресов я писал великое множество. Но Волков в своих письменных воспоминаниях рассказал об этом обстоятельстве и о том восторге, в который привёл составленный мною адрес депутацию и всех знакомившихся с его содержанием. Волков отмечал, что адрес был составлен “без сервилизма” и, несмотря на это, очень понравился Николаю II, который в беседе с депутатами сказал, между прочим: “Какой прекрасный ваш адрес”. Я что-то не помню, вносился ли этот адрес на одобрение Думы. Это могло случиться в моё отсутствие: я в то время часто и подолгу проживал в Гаграх. Но если бы вносился, то, вероятно, вызвал бы какую-нибудь демонстративную выходку со стороны некоторых наших думских “прогрессистов”, хотя бы в форме показывания кукиша из кармана. На это из них были способны даже те, у кого “верхний чердак” обретался в порядке, конечно сравнительно, относительно...

Вспоминается мне один из этой “стаи славных” — мой помощник по городскому юрисконсульству, присяжный поверенный А. И. Скворцов. В сущности человек хороший, очень неглупый, талантливый адвокат. Вышел он из недр старозаветной купеческой семьи. Буржуй до корня волос, с ярко выраженными буржуазными позывами к жизни, эстет, с сильным уклоном к изящным искусствам, к всевозможным “радостям жизни”, страстный любитель пожуировать, всегда одевавшийся по последнему крику моды, будто сбежавший с модной картинки. В этом отношении с ним конкурировал в Саратове только директор консерватории, известный пианист Сливинский. Ежегодно путешествовавший за границу Скворцов, как рассказывают, привозил оттуда всегда большими дюжинами галстуки, перчатки, носки, штиблеты, туфли, шляпы и т.п. Проживал он в собственном доме, в большой, поместительной квартире, шикарно, по последнему слову моды обставленной.

Очень ему льстило знакомство с высокопоставленными лицами. Войдя в состав дирекции музыкального общества, он снискал большое доверие председательницы главной дирекции герцогини Саксен-Альтенбургской и её помощника В. И. Тимирязева. Вёл с ними “доверительную” переписку, бывал у них, когда приезжал в Петербург. При удобном случае любил упомянуть о своей близости к этим особам.

В то же самое время он был очень близок к Керенскому, который, тайно приезжая в Саратов, всегда укрывался в квартире Скворцова. Одержимый недугом республиканизма, революционно настроенный, Скворцов не всегда уместно афишировал это своё настроение. Помню негодование председательницы нашей дирекции графини Татищевой, когда Скворцов с красной гвоздикой в петлице появлялся на официальных концертах музыкального общества. Уже состоя гласным Думы, он один из всех возражал и баллотировал против названия проектированного моста через Волгу в честь царя “Николаевским”, что было предложено, конечно, в целях скорейшего и благоприятного для города прохождения и решения этого вопроса. Он устраивал конспиративные собрания рабочих у себя на квартире и в других местах, концерты с вымышленной целью, а в действительности в помощь и пособие революции и революционерам.

Был он не то эсдек, не то эсер. Но, думается, он приклеивал к себе этот ярлык как последнее слово политической моды в полное соответствие своим сюртукам, пальто, смокингам, кофтам (для верховой езды у него было что-то вроде кофты) и т.п. Его судили за какое-то революционное укрывательство или попустительство. Был оправдан. Его революционная “краснота” была известна властям, и, когда я сложил обязанности городского юрисконсульта, мне не удалось провести его на своё место: граф Татищев категорически отказался допустить его. Зоил-стихотворец присяжной адвокатуры К. К. Мауэров посвятил ему целое стихотворение, из которого у меня остались в памяти такие строки (Верой звали супругу Скворцова):

Скажи, скажи мне, Вера,
Похож ли я на Робеспьера?
Чтобы попасть в Бебели,
Не пожалею я мебели...

Во времена Керенского он рассчитывал занять очень высокий пост в центре. Почему этого не случилось, не знаю. В конце 1918 г. он оставляет Саратов, пробирается на Украйну, оттуда на Кавказ. На Каспийском море он попадёт в руки Советской власти вместе с белогвардейским генералом Глазовым-Алмазовым и его свитой. Их привозят в Астрахань. Там Скворцов заявляет, что он англичанин, коммивояжёр, отлично симулирует иностранца, случайно попавшего в компанию с русским генералом; его хотят отпустить, но найденная у него при обыске записная книжка обличает его симуляцию, и его расстреливают. Случилось это в мае 1919 г. Он погиб в возрасте около 42 лет. Я иногда вспоминаю своего молодого товарища. Он был “дитя века”. Requiescat in pace...

По внешнему облику, да, пожалуй, и по внутреннему содержанию полной противоположностью Скворцову был популярный в Саратове врач В. И. Алмазов — ярый левый кадет. Видная фигура этой партии, Алмазов был и гласным Думы, и заступающим место городского головы; он всегда шёл в первых рядах своей партии. С сильным красным налётом, ненавистник Столыпина, член последней Государственной Думы, Алмазов был резок и невоздержан на язык, когда в Городской думе обсуждались вопросы с политическим оттенком.

Во время прений по одному из таких вопросов в 1907 или 1908 г. его выступление вызвало резкую выходку М. Ф. Волкова, который, обращаясь к выступавшему Алмазову, крикнул на всю залу: “Мерзавец!”. Несмотря на свой демократизм, Алмазов потребовал “удовлетворения” (“сатисфакции, я требую!”). В. А. Коробков и Г. Г. Дыбов целую неделю мирили их. Алмазов долго упорствовал в своём требовании “удовлетворения”, но в конце концов согласился на публичное извинение. В следующем за “мерзавцем” заседании Городской думы противники публично расшаркались друг перед другом. Дуэль была устранена, и инцидент был объявлен исчерпанным и ликвидированным...

Остальные муниципальные “прогрессисты”, вроде Д. В. Тихомирова, А. Е. Романова, Д. Е. Карнаухова, не стоят того, чтобы на них долго останавливаться. Это были маньяки, не всегда кстати и умело размахивавшие своим красным либеральным плащом, желая, чего бы это ни стоило показать, что они интеллигенты и большущие либералы. Был между ними почтенный и симпатичный купец А. И. Шумилин. Но он представлял собою “дойную корову” саратовских кадетов. Его доили очень усердно. В Думе он никогда публично не выступал. Были ещё в рядах их присяжные поверенные А. М. Масленников и В. Н. Поляк. Но Масленников, попавши в члены Государственной Думы, редко появлялся в Городской и вообще вёл себя сдержанно. В. Н. Поляк был осуждён судебным приговором за одно из революционных выступлений и присуждён к шестимесячному тюремному заключению, которое и отбыл. По приговору он был лишён избирательных прав и выведен из гласных. Некоторые из леваков держались такой линии поведения, снедаемые желанием встретить свою фамилию на столбцах местной либеральной прессы с эпитетом: “наш передовой”, “наш симпатичный”, “наш уважаемый” и т.п.

После 1917 г. громадное большинство из “стаи славных” окончательно отрезвело, и одни из них откровенно сожалели о минувшем “гнилом режиме”, а другие конфузливо таили в себе это сожаление, не высказывая его открыто...

В лагере муниципальных “прогрессистов” был ещё один присяжный поверенный, болтливый и задиристый С. П. Красников. Правоверный кадет, он строго и неуклонно следовал кадетской шпаргалке. Несмотря на это, его болтовня очень невысоко расценивалась его единомышленниками и даже иногда вызывала возражения с их стороны. Так, неоднократно Дума оказывалась свидетельницей междоусобной полемики между Красниковым и Сиротининым. В словесном единоборстве противники иногда обменивались не только кислыми, но и задорными словами. В юридическом мире Красников расценивался очень низко и не имел почти никакой практики. Иногда он бывал поразительно бестолков...

Памятник Царю-Освободителю Александру II был сооружён городским управлением и на городские средства. Дело было поручено особой комиссии под председательством гласного А. Е. Уварова, члена правления первого Общества взаимного кредита. В комиссию, между прочим, входил гласный Брюханенко, инженер. Был объявлен конкурс на представление проектов памятника.

Заложили памятник в мае 1907 г. Закончен он был к 1911 г., а 19 февраля этого года последовало его торжественное освящение и открытие, приуроченное к пятидесятилетию отмены крепостного права. Торжество открытия и освящения было зафиксировано кинематографической фильмой, которая после вошла на некоторое время в репертуар саратовских кино.

К этому случаю мне пришлось писать верноподданнический от города адрес. Его текстом воспользовались и другие общества и учреждения, несколько переиначив и несущественно изменив некоторые выражения. В день открытия состоялось публичное торжественное заседание в зале консерватории с участием представителей земства и губернского присутствия. Помню, читали какие-то доклады В. Д. Юматов и К. Н. Гримм. Моё участие в торжестве ограничилось, кроме составления адреса, возложением вместе с другими избранными Городскою думою представителями города венка к подножию памятника. Венков от разных сословий, обществ и учреждений возложили множество, и к концу акта открытия около памятника из них выросла целая гора.

День 19 февраля был пасмурный, но тихий и тёплый; чуялось веяние приближающейся весны. Поэтому всё торжество и военный парад после него очень удались. Большие толпы народа окружали оцеплённую рядами солдат и полиции площадку, на которой находились духовенство, депутации и власти.

Все обстоятельства и сведения, а также цифровые данные о сооружении памятника подробно изложены в особом печатном докладе — отчёте комиссии, разосланном перед открытием памятника всем гласным.

Это был первый в Саратове памятник, воздвигаемый в честь монарха. В этом отношении Саратов отстал от других городов Поволжья: в Казани, Самаре и Астрахани памятники Царю-Освободителю уже давно, с последних десятилетий 19 в., украшали городские площади. Саратов, как известно, обязан Петру Великому пожалованием городу многих тысяч десятин земли по обе стороны Волги. Правда, большая часть жалованных им земель впоследствии была отобрана: для солевозов-малороссов (слобода Покровская), казаков, питомцев Николаевского городка и пр. Но и за всеми этими отчуждениями у города осталось ещё всей земли около 100 тыс. десятин. Поэтому в конце минувшего века в городском управлении явилась мысль о сооружении памятника Петру Великому. Было предположено поставить его на Старособорной площади. По нему, насколько мне помнится, в девяностых годах состоялось постановление Городской думы, которое, однако, почему-то не было приведено в исполнение, хотя и вступило в законную силу. Когда открыли памятник Александру II, то говорили о постановке памятника Петру I на другом фланге бульвара — против Большой Кострижной улицы. Но дальше разговоров дело не пошло.

Перехожу к последнему “открытию” в указанное четырёхлетие — к открытию первой в провинции консерватории.

Устав Русского музыкального общества предоставлял всем отделениям право открытия не только музыкальных классов и училищ, но и консерваторий. Однако ни одно из провинциальных отделений за всё время существования Общества не воспользовалось этим правом и, насколько известно по годовым отчётам, даже никогда не возбуждало этого вопроса. Инициатором и пионером в этом отношении явилось наше саратовское отделение, и только после открытия нашей консерватории потянулись другие — Киев, Одесса, Тифлис и др.

Преобразование музыкального училища в консерваторию было намечено нашей дирекцией в 1902 — 1903 гг., когда мы из скромных наёмных помещений перешли в собственное роскошное и специально приспособленное для музыкального учебного заведения здание на углу Немецкой и Никольской улиц. Мы задались такой целью и неуклонно стремились к ней, выжидая удобного момента. И он настал в 1907 г.

Главная дирекция в конце 1906 г. предложила циркулярно всем провинциальным отделениям составить исторические очерки с указанием времени возникновения отделения, работ и результатов их и т.п. Составление очерка я принял на себя. Суммируя всё, что было сделано саратовским отделением с 1873 г., я закончил заключением о том, что наше музыкальное училище по составу преподавателей, по количеству учащихся и по приспособленности здания, которым располагает, вполне заслуживает преобразования в консерваторию. Кроме такого заключения, представленного в главную дирекцию, я составил и обширную записку, в которой подробно развил соображения, поверхностно намеченные в заключении. Указывал на право провинции, ввиду её культурного роста, иметь консерватории так же, как она имеет университет. В частности, отметил, что Саратов является большим центром, к которому тяготеет весь юго-восток России, Кавказ и часть юга. Эту записку впоследствии главная дирекция препроводила в министерство внутренних дел, которое соображения её целиком и буквально включило в свой доклад при представлении законопроекта о Саратовской консерватории в Государственную Думу...

“Удобство” избранного нами момента заключалось ещё в том, что в высших правящих сферах был уже в большой силе П. А. Столыпин, супруга которого во время пребывания его в Саратове состояла председательницей нашей дирекции. Это обстоятельство мы, конечно, учли и имели твёрдую надежду на властную поддержку премьером нашего ходатайства. Надежда вполне оправдалась. Конечно, на пути прохождения вопроса о нашей консерватории встречалось немало препон, трений и потребовалось добрых пять лет, чтобы провести его до благополучного конца. Все фазисы этого прохождения изложены в моей речи, произнесённой на торжественном акте открытия 21 октября 1912 г. Речь и весь церемониал открытия подробно изложены в изданной в 1913 г. нашей дирекцией отдельной брошюре “Торжество открытия Саратовской консерватории”, к которой я и отсылаю интересующихся этим сюжетом. Остановлюсь лишь на том, что выпало на мою долю в дни, ближайшие перед открытием и после него.

В конце сентября 1912 г. из Киева, где я по семейным делам прожил около недели, я проехал прямо в Петербург, куда прибыл в начале октября. Там я нашёл С. К. Экснера и очередную председательницу нашей дирекции С. А. Стремоухову. Съехались мы специально для того, чтобы лично передать приглашения на акт открытия некоторым Августейшим особам и высокопоставленным лицам. Вдвоём с С. К. Экснером мы были у графа Татищева, занимавшего должность начальника главного управления по делам печати, у министра внутренних дел А. А. Макарова и у Танеева, какого-то большого чина в министерстве финансов, имевшего близкое касательство к музыке.

Из Августейших особ мы получили аудиенцию у Великого князя Константина Константиновича (поэт К. Р.), продолжительное время бывшего помощником своей матери Александры Иосифовны, когда та состояла председательницей главной дирекции. Аудиенция длилась минут десять. Мы беседовали о новой музыке, о новой беллетристике. Заметив на мне университетский знак, он спросил меня, в каком университете я окончил курс. Он произвёл на меня очень хорошее впечатление. Года через два после того судьба меня ещё два раза сводила с ним; об этом я скажу позже...

Посетили мы также Ольгу Борисовну Столыпину. Она проживала ещё во дворце и приняла нас поздним вечером. Нас встретила слегка сгорбившаяся и кутавшаяся в большую шерстяную шаль пожилая женщина с трагическим выражением лица; говорила она слабым голосом. Мы вспомнили Саратов; при воспоминании о покойном П. А. Столыпине у неё показались слезинки на глазах; почему-то она резко и неодобрительно отзывалась о Б. А. Арапове и А. М. Масленникове. С тяжёлым, подавленным чувством я расстался с О. Б. Столыпиной.

Посетили мы основателя отделения музыкального общества в Саратове М. Н. Галкина-Враского, состоявшего нашим представителем в главной дирекции. Предстоял ещё визит к председательнице главной дирекции герцогине Саксен-Альтенбургской, принцессе Саксонской Елене Георгиевне. Его мы сделали уже втроём. К нам присоединилась С. А. Стремоухова. Герцогиня назначила нам приём в часы своего завтрака, и когда мы явились, то были приглашены к нему. Завтракали вчетвером. Она отказалась приехать на акт открытия. Да и вообще из всех приглашённых нами прибыл на акт только М. Н. Галкин-Враский. Остальные ограничились присылкой поздравительных телеграмм. О. Б. Столыпина в день акта прислала мне телеграмму: “Всей душой с вами всеми. Да процветает Саратовская консерватория, благодаря любвеобильной энергии ея руководителей”.

Программа акта напечатана в брошюре, о которой я говорил выше; там же помещён текст кантаты, исполненной на акте хором и оркестром консерватории (слова Горделя, музыка Рудольфа), а также текст “Гимна труду” (слова Курсинского, музыка Г. Э. Конюса), исполненного хором и оркестром в конце акта перед народным гимном.

В 7 часов вечера у губернатора Стремоухова состоялся парадный обед на 11 персон: Галкин-Враский, дирекция в полном составе, княгиня Волконская (супруга князя П. М. Волконского, бывшего одно время председателем нашей дирекции) с сыном, губернский предводитель дворянства В. Н. Ознобишин с супругой и двое Стремоуховых. Обед прошёл без речей, с короткими тостами за хозяев. В конце обеда было высказано предположение о наименовании консерватории Алексеевской, в честь наследника цесаревича Алексея Николаевича. Решили немедленно составить об этом постановление дирекции, которое подписал и Галкин-Враский, имевший звание статс-секретаря Его Величества. Он нашёл возможным немедленно послать Государю, находившемуся на охоте в Спале, телеграмму с ходатайством о соизволении на именование консерватории. Сказано — сделано, и телеграмма была отправлена раньше оставления нами губернаторского дома.

Впоследствии это обстоятельство явилось поводом к возбуждению главной дирекцией переписки о нарушении нашей дирекцией устава, по которому дирекции отделений могут входить в сношение с центральными властями только через посредство главной. От нашей дирекции потребовали объяснение; мы представили. Но им не удовлетворились, и нашей дирекции было поставлено на вид допущенное ею нарушение устава. Между тем, спустя некоторое время, главная царская квартира (или канцелярия) уведомила нас о Высочайшем соизволении на присвоение нашей консерватории наименования Алексеевской. После этого в нашем фойе появился портрет младенца-цесаревича.

На 10 часов вечера 21 октября городское управление назначило в залах Городской думы раут, на который был приглашён “весь Саратов”. Были предложены чай, фрукты, сласти. Часам к 12 ночи закончился этот нелёгкий для меня день...

Но торжество омрачилось серьёзной неприятностью, имевшей серьёзные последствия.

С. К. Экснер имел все права занять пост директора консерватории. Но герцогиня Елена Георгиевна согласилась возложить на Экснера только исполнение обязанностей директора на первый учебный год и упорно отказывалась назначить его на этот пост как не имеющего имени в музыкальном мире. Она остановилась на известном пианисте Сливинском. Экснера знал весь Саратов; он работал у нас свыше 30 лет; Городская дума избрала его почётным гражданином Саратова, и он был Высочайше утверждён в этом звании. Сливинского же как работника, как администратора никто не знал. С ходатайством о назначении Экснера к герцогине обращались М. Н. Галкин-Враский, княгиня Мещерская, Танеев и другие, но она упорно стояла на своём.

Мне передавали, что против Экснера интриговал А. И. Скворцов и настроил герцогиню. Это я слышал и от Экснера, который узнал об интриге из верных источников. Упорство герцогини имело своим последствием выход Галкина-Враского из главной дирекции.

С появлением Сливинского во главе консерватории в ней и в нашей дирекции начались такие порядки, которые вынудили меня после тридцатидвухлетнего непрерывного пребывания в составе дирекции оставить её в конце 1915 г. В своих сотрудниках по дирекции и в главной дирекции я не нашёл поддержки моих мер, имевших целью устранить самовольные и коренным образом нарушающие устав выступления Сливинского. Я на них не буду останавливаться: они мало интересны. Но как иллюстрации, характеризующие Сливинского, приведу следующие забавные факты. Он требовал, чтобы в подаваемых ему заявлениях его именовали “превосходительством”, хотя он никакого чина не имел и должность директора значилась в пятом классе, дававшем право только на “высокородие”. Кроме того, Сливинский, как мне передавали близкие к нему люди, собирался заказывать форменную тужурку с генеральскими отворотами. Ему было мало лавров виртуоза, он стремился к генеральству...

Почти одновременно со мной оставил службу в дирекции правитель дел Никифор Васильевич Денисов — беспримерно честный, самоотверженный, добросовестный работник, который с лишком 30 лет работал в нашем отделении и радел об его интересах не только за страх, но и за совесть. Он проявлял поразительную работоспособность и обладал выдающейся практической сметкой, которая сберегла нашему отделению при постройке и оборудовании нового здания и вообще по хозяйственным расходам отделения многие тысячи рублей. Я всегда благодарно вспоминаю о Никифоре Васильевиче, скончавшемся в Саратове в августе 1922 г.

Вернусь несколько назад... Вскоре после открытия консерватории Стремоуховы оставили Саратов, и меня избрали председателем дирекции, хотя назначенный на место Стремоухова князь Ширинский-Шихматов был женат и супруга его обреталась в Саратове. Моим помощником был избран Б. А. Арапов.

Пётр Петрович Стремоухов был у нас губернатором всего около полутора лет. Воспитанник Пажеского корпуса, камергер Его Величества, Стремоухов представлял собою симпатичного, добродушного, “барственного” губернатора, страстно любившего охоту. Он очень часто целыми днями проводил время на охоте в самой разношерстной и разночинной компании. На охоте он был со всеми равен и одинаково обходителен и любезен . Делами по управлению губернией больше заведовал вице-губернатор П. М. Боярский, что откровенно и публично признал сам Стремоухов на торжественном прощальном обеде перед отъездом из Саратова. Он любил и умел говорить. Власть как будто его мало интересовала. В конце концов он нашёл Саратовскую губернию неспокойной, бурливой и попросился перевести его с понижением в Ярославскую.

Его перевели, а в Саратов назначили князя Ширинского-Шихматова, человека совершенно иного закала. Он крепко держался за руль власти и круто поворачивал его вправо.

В его губернаторство как-то в “Вестнике Европы” появилась корреспонденция из Саратова: неизвестный мне автор между прочим утверждал, что я — большая фигура при князе и от меня лично зависит отношение губернской власти к городским управлениям всей губернии... Это была одна из многих клевет, которые время от времени печать возводила на меня...

 

“Где море вечно плещет”

Осуществление мечты. — Гагры. — Принц Ольденбургский. — Закладка

дачи. — Расставание с должностями

Я уже не раз говорил, что ещё в 1903 г., после моего первого посещения восточного побережья Чёрного моря, у меня явилась мысль устроиться “на закате дней” под пленительным небом Колхиды. Эта мысль не оставляла меня во все последующие годы, и я неуклонно стремился к её осуществлению. Но семейные обстоятельства, а затем, с 1905 г., разные политические и внутренние осложнения стояли на моей дороге. В 1906 г. вышла замуж моя последняя дочь, и я остался совершенно одиноким. Но забастовки, не ликвидированное революционное брожение, а затем выборы в Государственную Думу задерживали выполнение моего заветного желания. Наконец в 1907 г. наступило успокоение, и мне казалось, что явился удобный момент для начала задуманного мною дела. Однако роспуск второй Государственной Думы и последовавшие затем новые выборы, от которых я нравственно и в силу партийной дисциплины был не вправе уклониться, опять вынудили меня отложить задуманное.

Только в 1908 г. я бесповоротно решил поехать на Побережье с целью разведок и ознакомления на месте с условиями приобретения там недвижимости.

Я остановил свой выбор на Гаграх, куда и прибыл в августе. Гагры тогда не были ни городом, ни селом, ни посадом, ни местечком, а назывались лечебно-санитарной станцией, находившейся под “самодержавной” ферулой принца Александра Петровича Ольденбургского, при котором состояло назначаемое им и всецело от него зависящее управление. Стремоухов, посетивший Гагры летом 1912 г., называл их “Ольденбургией”. Я не был новичком на Юге. Начиная с 1895 г., я почти каждый год, наотрез отказываясь от горячо рекомендуемых мне многими заграничных поездок, посещал Крым и Кавказские воды. Несмотря на это, именно Гагры произвели на меня сильное впечатление. Субтропическая растительность в большом масштабе, чего совершенно не наблюдается в Крыму, придающая экзотический колорит всей окружающей обстановке, яркие полуденные краски (Крым — акварель, Гагры — полотно масляными красками), красота заоблачных высей, синее небо, лазурное море, и над всей этой красотой реют отзвуки античного мира и юстиниановской Византии, — всё это очаровало меня, загипнотизировало и приковало моё внимание к этому чудному уголку. Это, конечно, поэзия... Но и практические соображения относительно жизненных удобств давали, на мой взгляд, значительный преферанс этому уголку. В самом деле, когда я поближе присмотрелся к Гаграм, то нашёл, что в них можно устроиться совершенно изолированно, вполне “по-дачному”, даже “по-деревенски” и вместе с тем иметь поблизости, прямо под рукой культурные городские удобства: почта, телеграф, водопровод, электрическое освещение, аптека, врач, библиотека и пр.

Всё это вместе взятое повлияло на моё окончательное решение, и я подал в управление заявление об отводе мне избранного мною места мерою около 400 квадратных сажен. Мне назначили 20 рублей за сажень. Я согласился, и в октябре 1908 г. был совершён крепостной акт. Лето следующего года ушло на составление и утверждение плана инженер-архитектора Фельдау (из Новороссийска), а в середине октября я отправился в Гагры для закладки дачи.

На этот раз мне пришлось познакомиться с принцем Ольденбургским. При земляных работах на моём месте рабочие встретили твердокаменный массив значительного размера, который не поддавался никаким усилиям рабочих и никаким землекопательным орудиям и инструментам и мог быть удалён только взрывом динамита. Такого способа удаления массива принц, ревниво оберегавший спокойствие и тишину своих владений (пароходам при подходе к Гаграм и отплытии воспрещалось давать обычные свистки, хотя пароходы останавливались на расстоянии почти одной версты от берега, и дальнейшая переправа шла на фелюгах; принц также очень дорожил хорошим, жизнерадостным настроением обитателей Гагр и бывал недоволен, когда рассаживали кипарисы — кладбищенское могильное дерево, которое поэтому считалось в Гаграх почти запретным, “нецензурным”), не разрешал. Фельдау, подрядившийся произвести постройку, заявил, что без удаления этого массива выполнение проекта постройки невозможно и намеченная планировка места неосуществима. Поэтому необходимо ходатайствовать перед принцем об отмене наложенного им запрещения и о разрешении взрыва. Кроме того, мне дали знать, что принц будет очень доволен, если я приглашу его на церемонию закладки, намеченной на 22 октября в праздник иконы Казанской Божьей матери.

Аудиенцию мне назначили в 6 часов утра 21 октября. Я заявил адъютанту принца, что так рано встать не могу; начали торговаться и остановились на 7 часах утра. Надо заметить, что принц всегда вставал в 5 часов утра; к 8 — 9 часов утра оканчивались приёмы, представления, доклады, в 11 он обедал и к 12 часам на автомобиле отправлялся в своё имение “Отрадное”, верстах в 12 от Гагр...

Раннее утро 21 октября было прелестное, тихое, ясное, солнечное, жаркое, и я шёл во дворец в фрачной паре и наброшенном на плечи летнем пальто. Поднимаясь по шоссе, спиралью идущему к вершине горного уступа, на котором в виде орлиного гнезда высился замок-дворец принца, я с величайшим наслаждением вдыхал в себя чистый живительный воздух, согретый утренним солнцем и освежаемый морским бризом.

В приёмной я просидел не больше 4 — 5 минут, как был приглашён в кабинет принца. Там сидел за столом высокий, широкоплечий, коренастый старик лет семидесяти в военной генеральской тужурке. Обстановка кабинета — самая простая, деловая, без малейших намёков на роскошь. На стене висела чёрная доска, какие обыкновенно употребляются в классных комнатах. Принц встретил меня приветливо, просто, без каких-либо величаво-торжественных знаков и жестов, подчёркивающих покровительственное превосходство и снисхождение к принимаемому. Некоторые губернаторы и чины разных министерств, с которыми мне приходилось иметь дело, куда величавее и пышнее принца держали себя с просителями...

Он усадил меня за стол, открыл свой золотой портсигар и предложил папиросу; я отказался как некурящий. Началась беседа. Я просил его о разрешении взрыва и подробно изложил мотивы ходатайства. Он согласился со мной и отменил свой запрет. Затем он начал расспрашивать, какой системы канализацию я предполагаю устроить в своей даче, какой марки цемент будет употреблён при постройке и т.п. После моих ответов он стал мне пояснять разные системы канализаций, причём на доске чертил мелом их конструкции... Надо заметить, что медицина, санитария, гигиена были любимыми коньками принца. Передо мною был крепкий, бодрый, работоспособный и изучавший серьёзно эти интересующие его предметы старик. Недаром его всегда командировали на очаги чумной заразы. А в 1910 или 1911 г. Медико-хирургическая академия присвоила ему учёную степень доктора медицины honoris c a usa. В конце нашей беседы я просил его пожаловать на закладку дачи. Он очень благодарил и заявил, что будет непременно. Мы расстались, крепко пожавши руки друг другу.

На другой день аккуратно в назначенный час он явился с адъютантом на место закладки, когда там находились только мы вдвоём с Фельдау. Священник и полицмейстер явились после. Понемногу стали собираться соседние дачники и любопытные. Кто-то высказал предположение, не имеется ли подпочвенной воды на моём месте? Принц, услышав, попросил дать ему раздвоенный на конце прут от какого-нибудь дерева. Прут немедленно доставили и вручили ему. Он взял обеими руками его верхний конец, а нижний, раздвоенный, наклонил к земле и начал суетливо и быстро ходить по месту в разных направлениях. Совершивши этот обход, принц заявил, что никакой подпочвенной воды на моём месте и поблизости от него не имеется. Ему, конечно, никто не возражал. Но меня очень удивила манипуляция с прутом. Я недоумевал, но находил неудобным просить принца рассеять моё недоумение.

Уже много лет спустя мне попала в руки книга английского профессора У. Э. Баррэта “Загадочные явления человеческой психики”. В ней я нашёл разгадки моего недоумения. Баррэт утверждает, что гадатели-водоискатели употребляют с давних лет так называемый волшебный прут (dousing rod), вилообразный, раздвоенный на конце отрезок от дерева. Этот прут будто бы безошибочно указывает местонахождение подпочвенной воды, наклоняясь к земле, и такой способ водоискательства до сих пор часто употребляется в Англии...

Этот способ, очевидно, был известен принцу, и он применил его здесь. При освящении места закладки я заметил одну особенность, которая наблюдается в Греции и Турции и вообще на Востоке. Священник в конце благословляющей молитвы льёт на заложенные камни вино и масло. Принц бросил в заложенный фундамент несколько золотых и серебряных монет. Его примеру последовали некоторые из присутствующих. При этом принц спросил, кто рабочие: турки или греки. Оказалось — турки. Тогда он успокоился и сказал, что деньги, брошенные в закладку, останутся целы; а рабочие-греки, наверное, их изъяли бы и присвоили себе... Местный фотограф сделал несколько снимков с церемонии закладки.

В конце было подано шампанское. Я произнёс коротенький тост за здоровье принца, указав и подчеркнув его творческую работу по созданию Гагр. Закричали “ура!”. Этим всё кончилось. Я проводил принца до автомобиля; вернулся в свой номер и переменил фрачную пару на чесучовую — так было жарко...

Подпочвенных вод при дальнейших работах на моём месте, действительно, не оказалось.

На рождественские праздники 1909 г. я опять отправился в Гагры. На торжественной ёлке, обычно устраиваемой за счёт принца в главной гостинице, я опять имел встречу и разговор с ним, и он опять спрашивал меня о цементе и о ходе работ по постройке дачи. На ёлку приглашались все гагринские дети без всяких исключений и ограничений: дети служащих, рабочих, прислуги, торговок и т.д. На ёлке 1909 г. их было около 400, и все получили подарки.

Принц был полным, неограниченным хозяином Гагр. Он вникал во все мелочи курорта. Кухня, буфет, столовая, номера — всё было предметом его внимания и строгого наблюдения. Замеченные непорядки вызывали строгие репрессии к виновным. Малейшее пятнышко на салфетке, не на своём месте стоящая солонка, пепельница, спичечница и т.п. — ничто не укрывалось от его наблюдения. Плохо приготовленное или поданное блюдо, малейшая неопрятность в коридорах, уборных, на лестницах и т.д. вызывали жёсткие кары.

Служить при нём и с ним, очевидно, было очень нелегко, и его “первые министры” (управляющие станцией) менялись чуть не каждые полгода. Большинство из них были военные-гвардейцы. Но за моё время был один штатский — агент Общества русского пароходства и торговли, грек по происхождению и русский по фамилии, бердянский мещанин А. В. Савельев. Это был симпатичный, но хитрый, лукавый и с большой сметкой вполне окультуренный и обрусевший эллин. Долго ли продержалось его “министерство” — не знаю: в начале войны 1914 г. я оставил Гагры. Низший же персонал служащих был очень невысокого качества . Говорили о хищениях, о взятках, о грубом произволе, и, по-видимому, слухи имели более чем веские основания.

Кажется, летом 1910 г. недалеко от Гагр было совершено разбойное нападение нескольких злоумышленников, вооружённых и замаскированных, на проезжавших в Гудауту. Оно было расследовано управляющим станцией гвардейским ротмистром Старосельским (из самых порядочных и приличных “премьеров” принца). Оказалось, что возглавлял бандитов один из служащих управления станцией. Его судили и сослали в Сибирь. При отправлении его в ссылку супруга принца прислала ему “Новый завет”, сласти и разные продовольственные припасы.

Принца нередко можно было видеть в парке, на шоссе, на базаре, на набережной делающим хозяйственный обзор в сопровождении управляющего и полицмейстера. Он всегда ходил в форменной тужурке, без всякого оружия, но обязательно с палкой в руках. На поклоны он вежливо козырял, а при встрече с дамами галантно козырял сам первый. Лютеранин по вероисповеданию, он очень радел о древнем (кажется, 7 — 8 в.) православном храме, который турки когда-то обратили в пороховой погреб. В торжественные службы принц являлся в храм в полной парадной форме со свитой. Я имел случай видеть его мерно шагающим во главе свиты за крестным ходом в день Крещения на иордань, поставленную на горной речке Жоэкваре. День стоял ясный, жаркий. Иордань зеленела, увитая сплошь миртами... Когда какой-то московский купец прислал для гагринской церкви большой колокол, то принц сам лично присутствовал при церемонии его освящения и поднятия на колокольню и сам первый зазвонил в него.

Его супруга и сын были православные. Брак его сына с сестрой Николая II Ольгой Александровной был неудачен. В конце концов они развелись, и Ольга Александровна вышла замуж за офицера Ахтырского гусарского полка, шефом которого она являлась. Несмотря на это, принц состоял, по-видимому, в очень хороших отношениях с Николаем II, который, кажется в 1911 г., пожаловал ему титул Императорского Высочества, а до того он был только Высочеством, хотя его супруга всегда носила титул Императорского Высочества.

Но вот что я нашёл в письме Государыни Александры Фёдоровны к Николаю II. Упомянув о свидании с сыном принца, она дальше пишет: “Мне придётся повидаться с его сумасшедшем отцом. Я дважды посылала к нему Ломана за различными сведениями относительно наших поездов. Он, принимая его при других, накричал на него, оскорбил и всё не так понял, хотя ему была передана бумага, которую я предварительно просмотрела. Он просто невозможен, бегает по комнатам, никому не даёт слова сказать и всё время кричит” (письмо от 29 января 1915 г. № 273. “Переписка Николая и Александры Романовых.1914 — 1915 гг.”. Госуд. Издательство. 1923. Т. 3. С. 109 — 110. — Прим. авт. ).

О вспыльчивых и бурных, гневных порывах принца до меня доходили слухи и в Гаграх. Вполне достоверные люди рассказывали мне, что он нередко допускал палочную расправу со служащими. Приём Петра Великого — основателя Петербурга, а принц — основатель Гагр…

Часть зимы 1910 — 1911 гг. я жил уже на своей даче. Зима выдалась ужасная: с конца декабря повалил снег, выпало его около сажени высоты; понадобились сани, а их никогда не было в Гаграх. Смастерили наскоро какие-то самодельные вроде дровней. Морозы доходили до 5 — 12 градусов; двойных рам нигде не имелось; во многих дачах не было совершенно комнатных печей. Море в течение нескольких недель страшно бушевало, поднимая волны на десятки сажен в вышину, от удара этих морских громад о берег дрожала земля, вздрагивали аршинной ширины каменные стены моей дачи, отстоящей от моря около 60 сажен. Пароходы не останавливались; снежные заносы прервали сообщение с окрестными селениями и аулами. Почта не приходила; телеграф бездействовал. Мы были как в осаждённом городе. Продовольственные припасы подходили к концу. Пернатая дичь, прилетевшая зимовать, спустилась с вершин гор и искала тепла внизу; её стреляли в парке, стреляли с балконов дач, ловили руками иззябшую, ослабевшую, ставили ловушки-силки около деревьев, дичь забиралась в них, рассчитывая, очевидно, погреться, немало их и замерзало. Старожилы-чужеземцы говорили, что такая зима в последний раз была в 1872 — 1873 гг., и что такие зимы бывают у них через 40 лет. (Но, судя по газетам, подобное повторилось в 1925 — 1926 гг.) От больших масс снега и страшного морского прибоя пострадали многие постройки в Сухуми, Батуми и Трапезунде…

С большим трудом и риском я вырвался из Гагр в конце января и в Саратове отогрелся.

О гагринской жизни я поместил в “Волге” длинный ряд корреспонденций под заглавием “Где море вечно плещет” и рассказов под заглавием “Курортные негативы”. Некоторые вырезки их из газеты у меня сохранились, и если явится малейшая возможность издать их при моей жизни, я постараюсь это сделать. “Omnia Deo, nihil — fortuna” (всё от Бога и ничего от судьбы) значится на жетоне, подаренном мне одной из саратовских губернаторш. Я иногда вспоминаю этот девиз, и хочется верить, что Бог поможет мне осуществить моё намерение. Фортуна изменчива, лукава, непостоянна, шаловлива…

В своих воспоминаниях я всегда с особым удовольствием останавливаюсь на пребывании в Гаграх. В корреспонденциях я изобразил, какие были Гагры, когда их называли “Ольденбургией”. А что с ними сталось потом? С той поры, как я сделался гагринским дачевладельцем, я приступил к ликвидации моих служебных и общественных обязанностей по Саратову. В 1909 г. я отказался от должности городского юрисконсульта. (Моим преемником назначили присяжного поверенного М. М. Парли, отбывавшего при мне стаж, а потом ставшего моим фактическим помощником.) В 1910 г. вышел из состава присяжной адвокатуры, и тогда же Саратовское уездное земское собрание единогласно избрало меня почётным мировым судьёй, каковым я состоял до января 1918 г.

 

Последние дни довоенного времени

Августейшие особы в Радищевском музее. — Городской голова М. Ф. Волков. — “Коалиционная” городская управа. — Выборы председателя Думы. — 50-летие земства. — Чествование С. К. Экснера. — Встреча
с поэтом К. Р. — Начало войны

Весною 1913 г. начались выборы гласных Городской думы на новое четырёхлетие. Несмотря на очередной предвыборный выпад А. Е. Романова против меня, о котором я уже говорил выше, и остервенелую газетную травлю меня “Листком” и “Вестником”, я вновь был избран в гласные.

В самых первых числах июня мне пришлось в Радищевском музее, ввиду отсутствия председателя попечительного совета Г. Г. Дыбова, встречать и принимать Августейших особ, проездом по Волге на несколько часов заглянувших в Саратов: Великих княгинь Марью Павловну (вдова Владимира Александровича), Марью Александровну (дочь Александра II, бывшая замужем за английским принцем Эдинбургским, впоследствии унаследовавшим герцогство Кобург-Готское), Великого князя Дмитрия Павловича (сын Павла Александровича) и при них какого-то маленького немецкого герцога. Я вместе с директором рисовального училища Боевым сопровождал их по залам музея и давал необходимые объяснения.

Марья Павловна, немка по рождению, остававшаяся долго после замужества лютеранкой, в германскую войну уверяла французского посла Палеолога, как это видно из его мемуаров, что она ненавидит немцев вообще и в особенности Вильгельма и что предки её (Мекленбург-Шверинские) славянского корня. Она хорошо и свободно говорила по-русски с едва уловимым акцентом. Сойдя с парохода, она отправилась в женский монастырь, где её торжественно встретили игуменья и монахини, отслушала обедню. Потом отправилась в музей, после которого — опять в монастырь, чтобы проститься с сёстрами-монахинями; те поднесли ей подарок собственного рукоделия. Тогда ходили смутные слухи, что путешествие по России ею предпринято ввиду того, что в будущем рисовалась возможность сделаться ей матерью императора, так как цесаревич Алексей считался недолговечным и вообще по слабости здоровья едва ли способным носить шапку Мономаха. Она держала себя очень просто, обходительно и приветливо; в ней не замечалось немецкой важности, угрюмой серьёзности и напыщенности.

Так же прост и скромен был обаятельный и молодой красавец Дмитрий Павлович, живо интересовавшийся музеем и его сокровищами. Мне подолгу при обозрении им некоторых картин и других сокровищ музея приходилось ему разъяснять их и отвечать на его вопросы. Бойкая, живая, бодрая старушка Марья Александровна с лорнеткой в руках очень напоминала помещицу былых времён, с медленной, размеренной поступью, добродушная, симпатичная, немного суетливая, проявлявшая при обозрении музея иногда знаки нетерпения, торопливости, не в пример пышно-нарядной Марье Павловне одетая очень просто, по-дорожному. Когда я сопровождал её в большой зале музея, она, заметив на стене надпись без твёрдого знака (без ъ), вдруг встрепенулась и, обратившись ко мне, в несколько приподнятом тоне проговорила:

— Это что такое? Новшество! Как это могли допустить? Я скажу об этом Государю!..

Я отошёл в сторону и предоставил Боеву, стоявшему рядом со мной, объясняться. Тот что-то залепетал. Но его лепет, по-видимому, не удовлетворял Марью Александровну, и она, помахивая лорнеткой, продолжала протестовать.

— Очень торопились к встрече с Вашим Высочеством… Но, конечно, это не порядок, — заметил я улыбаясь.

— Да, да, торопились к встрече Ваших Высочеств, — конфузливо бормотал Боев.

По-видимому, это объяснение удовлетворило Великую княгиню, и она успокоилась. Не знаю, доложила ли она Государю... Глядя на неё, мне почему-то вспоминалась бабушка из “Обрыва” Гончарова.

Августейшие гости и их свита расписались в книге посетителей музея и отбыли в женский монастырь, а оттуда на пароход. От проводов я уклонился. Центральной фигурой этой группы “знатных туристов” была Марья Павловна…

Вскоре я уехал в Гагры, где пробыл до последних чисел сентября. Когда вернулся в Саратов, то вновь избранные гласные оживлённо толковали о кандидатуре М. Ф. Волкова в городские головы. Нашим муниципальным “прогрессистам” кандидатура его была очень не по нутру. Волков открыто не примыкал ни к одной из политических партий. Но правизна и лояльность его политических убеждений не составляли ни для кого тайны. При случае он не скрывал их, а иногда, как, например, в конфликте с Алмазовым, проявлял их ярко и даже бурно. Конечно, такой городской голова нашим левым муниципалам был очень нежелателен. Но у них не было своего кандидата, который мог бы иметь какие-либо шансы на избрание. Среди гласных и вообще избирателей не было такого кандидата, который более или менее приближался бы к их идеалу и мог рассчитывать на избрание и утверждение министром. Поэтому волей-неволей “прогрессисты” вынуждены были примириться с кандидатурой Волкова. Но они обещали ему свои голоса лишь в том случае, если он, со своей стороны, согласится принять к исполнению некоторые их условия; так, они требовали сохранения и поддержки врачебно-санитарной организации, против которой в Городской думе в своё время Волков вместе с доктором Аплавиным возражали как бесцельной затеи, создающей в городском управлении несколько дорого оплачиваемых синекур. Были поставлены ещё какие-то требования. По-видимому (всё происходило в моё отсутствие), Волков принял их условия.

М. Ф. Волков не был новым человеком в нашем городском управлении. Он входил в состав городских гласных с 1891 г. Но его предшествующее прошлое было незаурядным. В 1876 г., во время войны Сербии и Черногории с Турцией, Волков совсем молодым человеком, только что кончившим курс медико-хирургической академии или состоя ещё на пятом курсе, едет к “братьям славянам” на театр военных действий в качестве врача-добровольца; самоотверженно работает там; князь Сербский Мълан (с 1879 г. — король) награждает его орденом Такова. По возвращении оттуда он работает земским врачом, специализируется как окулист; в конце семидесятых или в самом начале восьмидесятых годов он переезжает в Саратов.

В конце восьмидесятых его имя уже встречается среди земских гласных, он втягивается в общественную работу, в которой проявляет большой и даже рискованный размах в своих начинаниях, необычайную энергию и изумительное упорство на пути к достижению намеченной цели.

Так, состоя в обществе саратовских врачей, он решил от имени его создать в Саратове фельдшерскую школу, работает в этом направлении не покладая рук совершенно один. Город по его ходатайству уступает обществу врачей в пользование дворовое место на углу Большой Сергиевской и Никольской улиц, на котором ранее, до начала шестидесятых годов, находилось деревянное здание и каланча второй пожарной части до перевода её во вновь выстроенное уже каменное здание на Соборной площади. (До начала 1860-х гг. все четыре городских части помещались в деревянных зданиях, а полицейское управление – в старинном городском каменном доме на углу Полицейской (теперь Октябрьской) и Большой Сергиевской (теперь Чернышевской) улиц. Впоследствии, до сооружения городом школ-дворцов, в этом доме находилось четвёртое городское мужское начальное училище, сменившее полицейское управление, перемещённое во вновь выстроенное здание второй части на Соборной площади). И вот, на этом месте Волков почти из ничего создаёт грандиозное здание фельдшерской школы, которое в 1909 г. явилось “колыбелью” “новорождённого” Саратовского университета.

Приблизительно таким же способом он впоследствии воздвигает большое каменное здание глазной лечебницы на плац-параде, на углу Бахметьевской и Вольской улиц. Как гласный Думы Волков проявляет выдающуюся работоспособность в качестве председателя попечительного совета Александровского училища и члена многих комиссий. Особенно много труда и энергии он положил в комиссии по открытию Саратовского университета. В городские головы он прошёл блестяще, как никто из его предшественников: большинством 60 — 70 голосов против одного.

На месте городского головы Волкову явился широкий простор для проявления его всевозможных и многогранных начинаний и железной энергии к их осуществлению. Мост через Волгу, асфальтирование всего города (были уже приняты меры к заготовке асфальта, но 1917 г. приостановил этот проект), крытый рынок, набережная на Волге, новый театр, крытый рынок на Верхнем базаре и т.д. Все эти “инициативы” клокотали и бурлили, немного сдерживаемые неимением надлежащих капиталов, но, несомненно, в более или менее близком будущем эти начинания были бы приведены в исполнение. Война 1914 г. значительно затормозила их выполнение, а 1917 г. отодвинул их осуществление ad graecas calendas — до греческих календ.

Отсутствие капиталов мало смущало Волкова. Он их находил, не стесняясь никакими сметами и бюджетами, смело и решительно перешагивая через формальные пороги и игнорируя какие-то там... дефициты. Вообще у него был довольно оригинальный взгляд на деньги, он относился к ним довольно пренебрежительно, пока они не превращены в какие-либо реальные ценности. Он считал их равнокачественными отбросам (он выражался более резко и не совсем цензурно), пока они не превращены в удобрение…

В управе он доминировал над всеми сотрудниками. Заступающим его место был “прогрессист” А. А. Яковлев — из оскудевших местных дворян-помещиков, с высшим образованием (кажется, естественник), бывший ранее и акцизным чиновником, и железнодорожным служащим, и членом уездной земской управы, и мировым судьёю. Держался он за городскую службу как за кусок хлеба, не проявляя никаких талантов и даже самой дюжинной чиновничьей работоспособности двадцатого числа… Председательствуя в Городской думе, он являл собою очень жалкое зрелище, когда пытался и силился резюмировать доклад и прения. В эти моменты он растерянно и конфузливо что-то лепетал и оглядывался кругом, ища опоры и помощи… Помощь приходила от секретаря, членов управы и некоторых гласных. Но в конечном выводе Яковлев был человек честный, хороший, добросовестный, добрый, мягкий, пожалуй, даже безличный. Это — его плюсы. В Думе в качестве гласного он никогда не выступал.

Другой “прогрессист”, член управы П. В. Воронин, в прошлом скромный нотариальный клерк с аттестатом Александровского ремесленного училища, проявлял такую же минимальную работоспособность, но маскировал её суетливостью и болтовнёй в Думе (у него язык был подвешен лучше, чем у Яковлева). Волков говорил мне, что, благодаря халатности и безделью Воронина, ему не удалось осуществить своевременно своих предположений об асфальтировании всех улиц, где только этот способ мощения допускал уклон их.

Серьёзной силой в управе был Н. О. Никольский. Но он, заведуя лесным и земельным хозяйством города, редко и мало проявлял, по-видимому, своё влияние в других вопросах и шёл вослед М. Ф. Волкова. Однако, заведуя ещё отделом народного образования, он воздвигал школы-дворцы. Никольский также не был чужд “прогрессивности”; в прошлом за ним числились какие-то грехи с яркой красной окраской. Как-то его выбрали в заступающие место городского головы, но министр не утвердил его. Во всяком случае он не был таким ничтожеством, как Яковлев и Воронин. Большой дипломат, крайне уклончивый в своих ответах, почти всегда хитро и загадочно улыбающийся, Никольский, оппортунист по натуре, был деятелем, за то или другое мнение которого в каком-либо вопросе никогда нельзя было заранее поручиться…

Таким образом, переводя сказанное на парламентский язык, следует признать, что городская управа при М. Ф. Волкове представляла собою “коалиционное министерство”, но оно не полагало никаких препон его замыслам и начинательным полётам по благоустройству города. Все свои проекты в этом направлении он в частной беседе оценивал ни более ни менее как в 50 миллионов рублей, которые город должен найти и занять. Значительно сузил эти замыслы и подрезал крылья его полётам роковой 1914 г.

В январе этого года скончался многолетний председатель Думы Г. Г. Дыбов. Некоторые гласные выставили мою кандидатуру на освободившийся пост. При первых слухах об этом в стане “прогрессистов” послышался “скрежет зубовный”. Особенно смутился таким обстоятельством и сильно скрежетал А. Е. Романов. Ему вторили “Листок” и “Вестник”. Собственно говоря, “председатель Городской думы” звучит гордо, в действительности же прикрывает собою, может быть, важные, но, в сущности, по редкости применения председательской власти скромные мимолётные обязанности.

По городовому положению 1892 г. особо избранный председатель устранял городского голову в заседаниях Думы только по некоторым вопросам: по жалобам на действия городской управы, о возбуждении судебной ответственности должностных лиц городского управления, при рассмотрении докладов ревизионных комиссий по отчётам управы и т.п. Практика установила ещё обычай устранения городского головы от председательствования в заседаниях Думы при выборе городского головы. Таким образом, председатель Думы “не царствует и не управляет, а… только иногда привлекается к исполнению редких председательских треб”.

Мне поэтому не очень-то льстило это амплуа гастрольного председателя. Однако ввиду редкости этих гастролей, а также из желания сделать “удовольствие” нашим “прогрессистам” я согласился баллотироваться. Мне сообщали, что состоялись частные собрания гласных для обсуждения кандидатов на пост председателя Думы. На этих собраниях я не присутствовал, но мне передавали, что моя кандидатура принимается большинством.

В середине февраля было назначено заседание Думы для выбора. А. Е. Романов продолжительное время пытался противопоставить мне кандидатуру Ф. П. Шмидта, на котором, как ему казалось, сойдутся и правые, и левые. Но Шмидт отказался наотрез. Баллотировался я один. Не помню точного числа шаров, кажется, я был избран большинством, близким к двум третям наличных гласных. Рассказывали, что когда репортёры “Листка” сообщили в редакцию по телефону о результатах баллотировки, то с одним из соредакторов, П. А. Аргуновым, сделалось дурно…

Вскоре после избрания я вошёл в Думу с предложением об изменении порядка рассмотрения жалоб, приносимых на действия и распоряжения городской управы. Раньше такие жалобы представлялись городскою управою при её докладах, всегда односторонне освещавших дело. Я рекомендовал избрание особой подготовительной комиссии, чтобы возложить на неё предварительное рассмотрение жалоб и представление их в Думу со своими заключениями. Причём жалобщику, извещавшемуся повесткой о времени рассмотрения жалобы в комиссии, предоставлялось право явиться в заседание комиссии и дать ей словесные объяснения по содержанию жалобы. Дума приняла целиком моё предложение.

В январе 1914 г. истекало пятидесятилетие земских учреждений. По случаю юбилея во второй половине января были назначены торжества. 19 января в зале консерватории собиралось торжественное заседание земцев для принятия поздравлений, приветствий, депутаций и т.п. М. Ф. Волков обратился ко мне с просьбой написать поздравительный адрес от городского управления. Я составил его в следующей редакции (заимствую из местных газет, которые воспроизвели его):

“Полвека назад издано “Положение о земских учреждениях” — 1 января 1864 г. С той поры прошёл целый ряд поколений, которые восприняли эту реформу, проводя её в жизнь, и великое слово земского самоуправления претворилось в живое дело, составившее эру в жизни не только наших сёл и деревень, но всего нашего края. Дарованное в бозе почившим Царём-Освободителем Александром Вторым земство, облечённое и вооружённое доверием избравшего его местного населения, бодро выступило на путь культурной работы, поставившей своею целью благо, пользы народных масс и удовлетворение их насущных нужд. Оно давало и близкий к населению выборный мировой суд. С перереформированием земства в 1890 г. оно не изменило заветам земских работников первого призыва, оно отстояло знамя, на котором было написано: “свет и благо населения”, и мужественно пронесло его, продолжая работу своих предшественников. Да примет оно за это низкий, благодарный поклон от товарища и соседа по такой же работе в пределах городского поселения. Земство и бессословное реформированное городское управление — близкие друг к другу по духу и целям звенья одной и той же цепи великих реформ незабвенного Царя-Освободителя.

Пройден великий полувековой путь земской работы. Пионеры её — земские работники первого призыва — давно ушли от нас, оставив после себя благодарную память. Настанет пора — уйдём и мы. На смену нам придут другие поколения, другие деятели; но хочется верить, что великие заветы, положенные в земское дело, навсегда останутся руководящими лозунгами земских работников, которые придут после нас. Примите же от Саратовского городского управления товарищеский привет, поздравление с полувековым юбилеем и горячие пожелания бодрой, честной земской работы на все грядущие времена, исторические дали и судьбы которых сокрыты от нас в глуби веков”.

Когда Волков в заседании Думы заявил, что по его просьбе я составил поздравительный от города адрес земству, то с левой стороны от “прогрессистов” раздались ожесточённые крики: “Комиссию, комиссию!”.

— Да вы выслушайте. Если эта редакция не удовлетворит вас, вы отвергнете…

— Не желаем, не желаем! Комиссию!…

— Да вы только выслушайте!

— Не желаем, не желаем!…

Гул и крик не прекратились. Избрали комиссию, в которую попали одни “прогрессисты”. Выбрали самых “умных” из них: Романова, Красникова, Тихомирова и т.п. Я, конечно, не вошёл в комиссию. Она имела несколько заседаний и штудировала мою редакцию. Несмотря на великие “прогрессивные” умы, призванные заменить мой адрес своим, — этого не случилось, и они после долгих тяжких дум приняли мою редакцию целиком, не изменив в ней ни одной запятой. Дума, конечно, утвердила. Хотелось мне после этого сказать им словами Гейне: “Всякий человек имеет право быть глупым, но не следует злоупотреблять этим правом”.

Вскоре после торжественного юбилейного заседания земство устроило в Коммерческом собрании раут с весьма обильным угощением, ни в чём не уступавшим тем роскошным трапезам, которые когда-то устраивало дворянство один раз в три года во время губернских съездов для выбора предводителей. На этом рауте, кроме всех земских и городских гласных, а также представителей учреждений и разных общественных организаций, в числе приглашённых был налицо весь земский третий элемент.

Неприятное для муниципальных “прогрессистов” недоразумение с редакцией земского адреса, разумеется, было замолчано “Листком” и “Вестником”. Но “Листку” скоро представился случай пустить меня снова в фельетонный переплёт. Увы, в конце концов и эта попытка оказалась покушением с негодными средствами. Как я уже говорил, С. К. Экснер был оставлен исполняющим должность директора консерватории только на один год. В конце 1913 г. директором её избрали профессора Сливинского. 25 марта 1914 г. в зале консерватории был устроен в честь С. К. Экснера концерт, на котором, кроме музыкальной программы, происходило чествование его. Читались и подносились ему адресы, приветствия, подарки. Я участвовал в поднесении адреса и подарка от имени дирекции, а в самом конце чествования лично от себя произнёс речь (воспроизвожу её тоже из газеты — “Саратовского вестника” № 71 от 27 марта 1914 г.):

“На днях я, просматривая старые журналы дирекции, остановил своё внимание на одном из них. Это — журнал, состоявшийся с лишком тридцать лет тому назад, о приглашении Вас в Саратовское отделение. Из пяти директоров, подписавших этот журнал, в живых остался я один. Это обстоятельство, независимо от моих личных, горячих симпатий к Вам, обязывает меня приветствовать Вас сегодня, в день Вашего большого торжества — в день общественного признания Ваших гражданских заслуг . Тридцать лет — много времени. Это почти целая жизнь. Переживания, которые выпали на нашу с Вами долю за это время, отзвуки радостей, огорчений, надежд, разочарований, чаяний, упований, — всё это не укладывается в папки и для своего выражения требует живого слова: “От избытка сердца говорят уста”.

Мне не приходится говорить о Ваших делах: они у всех на виду. Слова проходят, дела остаются. Вы уйдёте, а дела Ваши останутся и останутся навсегда. Не приходится мне говорить и о том, что Вы самоотверженно отдавались вверенному Вам делу и влагали в него всю Вашу энергию, все Ваши силы. Это старая истина, хорошо всем нам известная, и я не хочу повторяться. Но вот что я хочу сказать: работая с Вами, мы были верны вековечному, основному закону того чистого, святого искусства, которому и ради которого мы служили. Закон этот — гармония; только при гармонии возможна музыка; дисгармония даёт уже какофонию. В наших работах и была гармония. Бывали и диссонансы… Но, как известно, диссонансы не чужды музыке: они красиво пестрят и оттеняют музыкальную ткань, если разрешаются в консонансы. Так разрешались и наши с Вами диссонансы.

С лишком тридцать лет тому назад, когда Вы впервые приехали в Саратов, совершенно новый и чуждый ему человек, я напутствовал Вас по мере сил и крайнего разумения, руководил Вами при Ваших первых робких шагах. Теперь, через тридцать лет, мне приходится приветствовать Вас словом сожаления и надежды. Сожаление так понятно и естественно в данном случае: дирекция расстаётся с Вами как с ближайшим своим сотрудником. А надежда, эта, по слову поэта, “кроткая посланница небес”, говорит мне, что при помощи Божией и поддержке общественных сил Саратова Вы вернётесь и ещё многие годы поработаете в составе дирекции на пользу Саратовского отделения… Я не имею дерзкой мысли передать словами сложную гамму ощущений, чувства, воспоминаний. Но вот что хочу сказать Вам в заключение. Жизнь человеческую, соответственно отдельным периодам возраста, принято сравнивать с временами года. Всякий поживший человек имел в своё время ароматную весну, жаркое горячее лето, золотистую осень, за которой неумолимое время надвигает хмурую морозную зиму. Вы отдали Саратову конец Вашей весны — Вы явились сюда почти юношей, — жаркое горячее лето и вступили в осенний период Вашей жизни. Позвольте же пожелать Вам осени ясной, тихой, тёплой, солнечной, ласковой… Может быть, эти мои пожелания идут “наперекор стихиям”. Но они идут от сердца… Примите их”.

Переполнившая зал консерватории публика ответила на мою речь дружными и продолжительными аплодисментами. Эта скромная овация по моему адресу надавила “больную любимую мозоль” редакции “Листка”. Не помещая всего текста моей речи, редакция цитировала на выбор некоторые отдельные выражения по своему усмотрению, подвергая их фельетонному издевательству и разбавляя их крылатыми словами собственного тупого острословия. Этим делом занимались П. А. Аргунов, Сараханов и С. Глаголин (Г. Г. Гусев — не бесталанный провинциальный фельетонист, страдавший органическим алкоголизмом и дипсоманией). Когда С. К. Экснер обратился к ним с просьбой напечатать всю речь, ему отказали. Этот отказ весьма характерен и является доказательством преднамеренной недобросовестной подтасовки газетного материала. “Вестник” на сей раз не пошёл вослед “Листку” и поместил мою речь целиком, без всяких комментариев. Публика, не бывшая в консерватории 25 марта, ознакомившись с моей речью в её целости, дала надлежащую оценку выпадам “Листка” против меня и “честности” побуждений, которыми руководились Аргунов и Ко. Они не могли не понять после этого неловкости и конфузливости своего положения и прекратили свои вылазки.

Чтобы закончить изложение фактов и иллюстраций, характеризующих нравы и поведение провинциальных газетных писак, забегу несколько вперёд и вкратце изложу пикантную сенсацию, появившуюся в “Листке” летом 1914 г., когда я находился в Гаграх. Фактическим редактором “Листка” в это время был Н. Н. Сиротинин — секретарь кадетского комитета.

Когда в августе 1914 г. после начала войны я вернулся в Саратов, то узнал, что “Листок” напечатал о похищении мною молодой жены одного “помещика”, с её согласия, и увозе её в Гагры. “Листок” утверждал, что имеется уже дело в Окружном суде и что мне предстоит понести наказание — тюремное заключение до 4 месяцев. Не буду излагать все подробности этой сенсации, в которой была затронута честь замужней молодой женщины, названной в хронике “Листка” en toutes lettres. Конечно, никакого дела по обвинению меня не возникало. Мне лично шёл уже 64-й год, и сенсация г. Сиротинина могла доставлять мне “соблазнительную честь”. Приехав в Саратов, я застал в обеих газетах (“Листок” и “Вестник”) фельетонный трезвон на эту тему. Фельетоны, заметки, карикатуры, изображавшие меня лихим гусаром, увозящим в своих объятиях молодую женщину, пестрили столбцы этих газет. Несмотря на “соблазнительную честь”, я послал опровержения, которые редакции поместили без урезок. (Обычная некрасивая манера наших газет при напечатании опровержений.) Кроме того, я предъявил обвинение “Листку” в печатной клевете. По получении повестки судебного следователя “Листок” (Сиротинин) прекратил свои рассуждения и фельетонные остроумия на эту тему. Его примеру последовал и “Вестник”…

Началась война. Мой сын, ахтырский гусар, шёл в первых рядах и выдерживал атаку за атакой. В эти “великие” исторические дни меня охватило такое настроение, при котором мне было противно копаться в репортёрской грязи, полемизировать и выступать в суде с обличением и разоблачением наглой лжи, продиктованной партийной неприязнью. Кроме того, разбор этого дела в суде поставил бы ни в чём не повинную женщину под перекрёстный допрос сторон, обязал бы её отвечать на хитрые, лукавые вопросы… Ввиду этого я прекратил “хождение” по делу, и оно, по истечении законного срока, было прекращено. Так была ликвидирована сочинённая Сиротининым легенда о моих донжуанских похождениях. Но впоследствии я узнал, что эту легенду воспроизвели киевские газеты. Возможно, и другие провинциальные газеты также огласили её: Сиротинин сдобрил её пикантным соусом, подчеркнув то обстоятельство, что обвиняемый в похищении чужой жены состоит председателем Городской думы.

Я подошёл к последним дням так называемого теперь “довоенного времени”. Эти “последние дни” будут последними страницами моих настоящих воспоминаний.

В эти дни мне довелось опять встретиться с Августейшим поэтом К. Р. — Великим князем Константином Константиновичем. Проездом в Вольск и обратно он дважды посетил Саратов: 15 и 18 мая. Оба раза я его встречал и провожал. 15 мая в Саратове не было ни губернатора, ни городского головы.

Приехал он в этот день с почтовым поездом, приходившим в Саратов около 9 часов утра. На вокзале нас, встречающих, было немного: вице-губернатор, губернский предводитель дворянства Ознобишин, директор консерватории Сливинский, А. А. Яковлев и я. Утро выпало дождливое, пасмурное, серое. Великий князь вышел из вагона с адъютантом и, поздоровавшись с вице-губернатором, указал на меня: “Это мой знакомый, мы уже знаем друг друга”. Я поздоровался.

Меня удивила и поразила его память. Я в октябре 1912 г. имел у него аудиенцию, длившуюся минут 10. Сумеречный осенний петербургский день, полутёмная зала Мраморного дворца, длинный ряд лиц разных рангов, представлявшихся ему в тот день до меня и после меня, видел он меня тогда первый раз в жизни — всё это, конечно, не могло благоприятствовать памяти. Но он по истечении с лишком полутора лет всё же узнал меня…

С вокзала он в сопровождении всех нас проехал в консерваторию, а оттуда на пароход. Он подробно осмотрел всё здание консерватории и долго стоял перед редким портретом своего отца в молодости, работы итальянского художника. Портрет был вывезен из Италии и пожертвован консерватории Еленой Павловной Лефевр.

В Вольск Великий князь отправился на обыкновенном пассажирском пароходе, переполненном пассажирами, большинство которых и не подозревало в скромно держащем себя генерале Великого князя.

18 мая он вернулся в Саратов. На этот раз губернатор и городской голова находились в Саратове и встречали его на пристани. А я прямо отправился в Городской театр, где за счёт города был устроен высокому гостю лёгкий завтрак. Там же были собраны все гласные Думы. По сторонам площади выстроились с начальницами и классными дамами воспитанницы женских средних учебных заведений. Они, при обходе их Великим князем, проделывали школьную гимнастику и читали некоторые из его произведений. Великого князя возили на автомобиле по окрестностям города. По возвращении Великий князь снялся перед зданием театра с группой. (Снимок я передал в фотографический музей Общества истории, археологии и этнографии.) В городском театре Великому князю были представлены все явившиеся городские гласные. После завтрака, устроенного в фойе, Великий князь отправился на скорый поезд; я проводил его до вагона...

...Почти ровно через год мы в соборе слушали панихиду о нём. Последний год его жизни прошёл для него под гнётом тяжёлых утрат. На Западном фронте был убит его сын Олег, а на Кавказе погиб зять — муж его дочери грузинский князь (кажется, Шервашидзе). Возможно, эти удары судьбы и общая ситуация, которую он понимал и расценивал лучше многих других, преждевременно свели его в могилу. Из всех Августейших особ, с которыми мне официально приходилось соприкасаться, поэт К. Р., несомненно, выдающийся из всех Романовых, оставил во мне добрую неизгладимую память. Как известно, он сам перевёл “Гамлета” и, говорят, на придворной сцене идеально художественно играл его. И вспоминая его, мне всегда хочется сказать словами Шекспира о датском принце: “Человек он был!”…

В начале июня я отправился в Гагры. Туда же вскоре приехала одна из моих дочерей с мужем и своей девочкой; следом за нею прибыл мой старший сын. Мы предполагали в тесном семейном кругу пробыть там до конца лета. Но предположениям этим не суждено было осуществиться… Ранним утром в воскресенье 20 июля (3 августа по н. ст.) я по обыкновению отправился на море купаться. В купальном здании я встретил служащего управления, который мне и сказал, что ночью получено сообщение об объявлении нам войны Германией... На следующий день говорили о неминуемом нападении на нас Турции. Началось бегство... Принца на этот раз не было в Гаграх. Во вторник 22 июля мы с сыном выехали в Саратов. Спустя некоторое время Гагры оставила и семья моей дочери. Свою дачу я сдал инженеру Савиничу, а в 1916 г. я её продал…

По приезде в Саратов я нашёл мобилизацию в полном разгаре. В здании консерватории было расквартировано 800 мобилизованных… Появились в обращении вместо серебряных бумажные рубли, которых мы не видели около 20 лет. 10 (23) августа я начал свой дневник... “Еже писах — писах”...

22 декабря 1926 г. (4 января 1927 г .)

Саратов

Публикация Н. В. Самохваловой





Версия для печати