Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Волга 1999, 1

Александр Лобок. Антропология мифа.


Александр Лобок. Антропология мифа (Серия “Философский андеграунд Урала”). — Екатеринбург, 1997.

Самое трудное для автора этой рецензии — написать о книге Александра Лобка вне контекста его авангардных педагогических экспериментов, получивших широкую известность благодаря серии публикаций в газете “Первое сентября”. Впрочем, эти эксперименты уже давно стали объектом внимания литературной критики1, так что, возможно, такие самоограничения не нужны.

И всё же, предположим, что мы не знаем, что:

— несколько лет тому назад философ Александр Лобок создал свой знаменитый класс, состоящий из самых обычных детей и детей, признанных слабо подготовленными или вообще не подготовленными к школе, и начал учить их чтению, письму и счёту;

— в третьем классе эти дети читали “Евгения Онегина”, в пятом — писали “вариации на тему” сложнейших сюрреалистических текстов Уоллеса Стивенса; в шестом — стилизации в духе “Столбцов”;

— рецензируемая работа была защищена как докторская диссертация по педагогике и психологии.

Итак, перед нами текст с вполне культурологическим названием, наводящим на мысль о контаминации заглавий и идей знаменитых работ Леви-Стросса. На первых же страницах, как и следовало ожидать, Леви-Брюль: определение мифологического сознания как сознания, непроницаемого для опыта. Где-то рядом — магические заклинания Лосева: “миф не есть...”. И далее по алфавиту, вплоть до Фрейда, Фрейденберг, Фрэзера, Ясперса. Не помню, есть ли Ясперс, но должен быть, потому что один и тот же набор имён обнаруживается под обложками всех отечественных изданий, в названии которых присутствуют либо “антропология”, либо “культура”. И именно это обстоятельство может помешать потенциальному читателю познакомиться с этой действительно интересной и талантливой книгой. Сегодняшний потребитель серьёзной философской литературы уже начинает уставать от нашей доморощенной “культурологии” с её неподражаемым слэнгом, бесконечной перетасовкой одних и тех же имён и цитат и самое главное — наивной всеядностью, позволяющей воспринимать Деррида как единомышленника Бердяева (разумеется, всеядность при этом громко называется “кентавризмом”). Конечно же, ни автор, ни его книга ответственности за это не несут, но опасность сгинуть в море окологуманитарных текстов — огромная.

На самом деле работа Александра Лобка попадает в иной, намного более интересный контекст, живой и новый, складывающийся у нас на глазах в самое последнее время. И как для всех новых явлений, для него пока можно найти только приблизительное обозначение — “индивидуальное мышление как литература”. Главный симптом — то, что качественные современные философские тексты сегодня становятся эквивалентом, а иногда — и заменой поэзии и прозы. И это происходит в сознании читателя, изначально ориентированного не на специальную, а на привычную художественную литературу. Создаётся такое впечатление, что изящная словесность постепенно сдаёт свою послед-нюю сакральную позицию — право быть убежищем одинокого человеческого “Я”, со всех сторон осаждаемого параметрами и стандартами. Совсем недавно именно литературное слово представлялось гарантией защиты от инерции языка и мысли. И законы литературной эволюции казались чем-то вроде законов природы, работали безотказно, мгновенно устраняя инерционный жанр, стиль, приём. Наверное, старомодное естественнонаучное почтение к этим законам заставляло и на Сорокина с Приговым смотреть так, как провинциальный обыватель смотрит на новенькую мусороуборочную машину иностранного производства, восхищаясь быстротой и бесшумностью работы. Но за последние годы вряд ли кто-то из восхищённых и постоянных зрителей не заметил, что с этими супермашинами что-то произошло —заело, и они уже по десятому разу перемалывают одно и то же сырьё из всё той же самой кучи. Зато есть Пелевин — изначально не полезный механизм, а кинетический объект, элемент инсталляции, выполняющий несложные однообразные движения. Да и о тех, кого раньше случалось читать исключительно из удовольствия, а не по необходимости, вдруг с ужасом приходится думать всё то же: заело... Естественно, когда ломаются механические соловьи, в моду снова входят живые. Но — уже другие. То микроскопически-медлительная, то резко меняющая траекторию люминисцентная мысль Мамардашвили: от Венечки — к Альбертине, от Сен-Лу — к Боттичелли... Суровые, как зимняя ночь, тексты Подороги и почти поэтическая эссеистика Петровской. Наконец наводящий на размышления успех “перебежчиков”: великолепная книга М. Б. Ямпольского о прозе Хармса, написанная уже после всех знаменитых диспутов, где филологи и философы оспаривали друг у друга право думать о литературе, — совершенно нефилологическая книга именитого филолога и киноведа. Правда, тексты всех сочувственно упомянутых выше авторов давно уже заслужили репутацию и не философских тоже. За отсутствие чётко выраженной и сформулированной методологии. Которой в них не может быть именно по причине выраженности и сформулированности, порождающих всю ту же мыслительную инерцию, “мёртвую мысль”, как любил говорить Мамардашвили. Одинокая, “кустарная”, трудно рождающаяся живая мысль сегодня противопоставлена изощрённому, невероятно сложному, но работающему часто бессмысленно и вхолостую механизму современной культуры. “Натура” — её (культуры) вечный мифический оппонент — пока ассоциируется с мыслью. Надолго ли, неизвестно. Зато очень эффективно. И книга Александра Лобка эту эффективность подтверждает.

“Философия — вся — есть нечто иное, как мучительное, трудное проговаривание вслух неких первоначальных интуиций”, — вслед за Бергсоном повторяет автор, предваряя основной текст. Даже при самом поверхностном знакомстве с книгой создаётся впечатление, что представления о мифе и “первоначальных интуициях” в ней тесно связаны. Александр Лобок пишет не о социальной и даже не о социокультурной мифологии, а о мифологии индивидуальной, о мифе — защитном механизме, спасающем человеческое сознание от “семантического шока” при первом знакомстве с миром. Почему при первом? Потому что ребёнок при всей многоплановости книги — её главный герой. И именно здесь автору, кажется, удалось сказать своё слово, добавляя ещё одно значение к многоэтажному смыслу термина. “Миф — это то, что создаётся внутренним зрением самого ребёнка, а вовсе не навязывается ему извне. Миф — это тот инструмент, который ребёнок не может взять из внешнего мира, а вынужден изобретать сам, чтобы защититься от семантического шока, связанного с разнообразием культурной семантики. Именно миф — иллюзорное понимание и объяснение окружающего мира — позволяет сознанию маленького ребёнка вступить с окружающим миром в спокойный диалог”. Любое справочное издание и любая классическая работа по мифологии начинает с определения мифа как надличностной и надиндивидуальной установки, своеобразной парадигмы мышления, определяющей его изоморфизм. Александр Лобок утверждает обратное: все люди думают абсолютно по-разному, потому что у каждого — свой миф, изобретённый им в раннем детстве, ещё до того, как все мы учимся говорить.

Т.е. каждый из нас уже определил границы своего мышления ещё с пелёнок? Да, но эти границы намного шире тех, которые наше сознание приобретает в процессе “социализации”. “Суть этого детского мифа, вооружившись которым ребёнок отправляется в поход на завоевание культуры, сводится к простой формуле: всё, что ни встречается на его пути, — ценно, и потому ничего нельзя отбирать и отсеивать. Всё, что ему ни встретится, он должен аккуратно складывать в котомку своего сознания”. Потому что (вернёмся к началу фрагмента, конец которого только что процитирован) “в мире культуры всё возможно”.

Если следовать мысли Александра Лобка, взросление и социальная адаптация каждого человека — отнюдь не постепенное усовершенствование несовершенного, усложнение примитивного. Это путь из Иерусалима в Афины, из царства свободы, творимого детским мифом, в царство вечных истин, сортирующих и ограничивающих реальность. “Чудо памяти”, остроумно смоделированное Борхесом, с этой точки зрения, представляет собой ни что иное, как развернувшуюся картинку реальности, воспринятой через “координаторную сетку” детского мифа, которую новорождённое сознание из самосохранения набрасывает на многообразие окружающего. Но “ячейки” этой сетки настолько широки, что в них без труда проскальзывают и “формы южных облаков на рассвете тридцатого апреля тысяча восемьсот восемьдесят второго года”, и “прожилки на книжных листах из испанской бумажной массы”, и “узор пены под веслом на Рио Негро” и т.д., и т.д. В гносеологической фантазии Борхеса человеческое сознание (а ещё точнее и конкретнее — человеческую голову) достаточно просто встряхнуть, как погремушку, и его “другие возможности” проявятся: не было бы никакого “чуда памяти”, не упади Иринео Фунес с лошади. Александр Лобок в своём “антиплатонизме” идёт дальше борхесианского приговора: “мыслить — значит забывать о различиях”. Он примиряет платоновское “мышление-воспоминание” с реальностью детского мифа, а потому оно перестаёт быть забвением. И древняя платоновская формула приобретает тогда несколько иной смысл: “мышление-воспоминание о различиях”.

Работа Александра Лобка очень далека от наивной идеализации ребёнка и детского мышления как такового, которая сама по себе — один из старых социокультурных мифов европейской цивилизации. Книга посвящена, скорей, проблеме становления человеческого сознания в культуре. А потому предостерегает и уводит от другой, не менее опасной формы наивности, — игнорирования самоценности детского сознания как сознания другого, а значит, несущего в себе информацию о возможностях сознания вообще.

И здесь, пожалуй, стоит вернуться к антропологическому (и педагогическому) аспекту книги, может быть, излишне торопливо отвергнутому в начале наших заметок. Антропология в книге Александра Лобка не только оправдывает и подтверждает его философствование. Она связывает его философию с педагогическими экспериментами, потому что сегодня каждый профессиональный педагог если не обязан, то вынужден быть антропологом. Впрочем, так было всегда. И тогда, когда Жан Пиаже приравнивал уровень сознания дикаря к уровню одиннадцатилетнего европейского школьника, моделью “дикарь — несовершенный европеец” закрепляя свою идею “ребёнка как недоразвитого взрослого”, находящегося на той или иной стадии “недоразвитости”.

Сегодня, при полном торжестве идеи (или мифа?) мультикультурализма и моде на антропологические штудии, сентиментальные банальности о “стране детства”, из которой мы “все родом”, наполняются конкретным и неожиданным смыслом. Конечно же, ещё и поэтому книгу Александра Лобка интересно читать.

Ольга Лебёдушкина





Версия для печати