Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вестник Европы 2016, 46

Без страха и надежды

Из записей разных лет

 

 

Творец всегда изображается в творении, и часто против своей воли

                                                                              Н.М. Карамзин

 

Европейцы ездили-плавали в Россию издавна: дружинами, ватагами, торговыми флотами, многолюдными посольствами, группами и порознь; многие впоследствии писали о ней. Русские тоже посещали Европу, а со времен Петра эти «командировки» стали регулярным и обычным делом, необходимым для многих карьер.

Разделение мира на «Восток» и «Запад» произошло сравнительно поздно, в конце XVIII века.

Карамзин в своем «Путешествии…» все время называет себя посланцем Севера.

Ларри Вульф1 показывает, как западноевропейские путешественники в своих книгах воспринимали и «изобретали» Восточную Европу, пишет об их пристрастно-пренебрежительном и, в общем-то, до сих пор не изменившимся отношении к европейскому Востоку. Российских авторов Вульф даже не цитирует, разве что на последней странице упоминается Лев Толстой. Карамзина и его европейское путешествие он не отмечает, хотя приводит многочисленные цитаты из путешествий европейцев тех же лет и буквально дней по тому же маршруту — но в обратном направлении: из Парижа и Лондона в Москву и Петербург. Тем интереснее сопоставить впечатления юного Карамзина с восприятиями европейцев.

 

Граф Луи Филипп де Сегюр участник Войны за независимость в Северной Америке (1775–1783), зимой 1784/85 года проехал через Восточную Европу как посланник Людовика XVI ко двору Екатерины II.

 

Сегюр писал:

«Попав в Польшу, начинаешь верить, что окончательно покинул Европу<…> порабощенное население, грязные деревни, жилища, лишь немногим отличающиеся от жилищ дикарей, — все внушает мысль, что ты перенесся на десять столетий назад к полчищам гуннов, скифов, венедов, славян и сарматов».

…Он еще не доехал до Петербурга, но у него уже был наготове образ города: «Вид Петербурга вызывает двойное удивление: здесь слились век варварства и век цивилизации, Х и ХVIII столетия, азиатские и европейские манеры, грубый скиф и утонченный европеец, блестящая гордая знать и погруженный в рабство народ».

В Петербург Сегюр прибыл 10 марта 1785-го, за четыре года до путешествия Карамзина.

«…когда я прибыл в Петербург, в нем под покровом европейской цивилизации оставалось еще множество пережитков прежних времен». Граф повсюду ищет их — и все-таки находит, хотя и не без труда: «…за полстолетия все приучились подражать иностранцам, одеваться, строить жилища, обставлять их, есть, встречаться, приветствовать, давать балы и ужины, точно так же, как французы, англичане и немцы <…> Только в разговоре да в некоторых мелочах и виден тот знак, который показывает, где кончается современный русский и начинается древний московит».

Ну да, Московия, седая старина…

В свите императрицы Екатерины II граф Сегюр посетил Москву в июне 1785 года.

«Это смешение хижин простолюдинов, богатых купеческих жилищ, великолепных дворцов гордого и многочисленного дворянства, этот беспокойный народ, представляющий одновременно самые противоположные манеры, различные века, народы дикие и цивилизованные, европейское общество и азиатские базары…»

Примерно так же писали и о Китае.

Даниэль Дефо (от имени Робинзона Крузо проехавшего через Сибирь от Китая до Архангельска) писал в 1719 году:

«Должен сознаться, что по возвращении домой мне было странно слышать, как у нас превозносят могущество, богатство, славу, пышность и торговлю китайцев, ибо, по моим собственным наблюдениям, китайцы показались мне презренной толпой или скопищем невежественных грязных рабов, подвластных достойному их правительству. Словом, если бы расстояние, отделяющее Китай от Московии, не было столь огромным и если бы московская империя не была почти столь же варварской, бессильной и плохо управляемой толпой рабов, то царь московский без большого труда выгнал бы китайцев с их земли и завоевал бы их в одну кампанию».

В 1773 году знаменитый на всю Европу философ Дени Дидро, шестидесятилетний издатель Энциклопедии, просветитель, писатель, драматург, отправился в Санкт-Петербург к своему венценосному конфиденту — русской императрице Екатерине II, дабы отблагодарить за щедрую цену, данную за его библиотеку, которую она великодушно согласилась получить лишь после его кончины. Дидро прибыл в Петербург осенью 1773 года и прожил здесь, во дворце Нарышкиных на Исаакиевской площади, пять месяцев — до февраля 1784 года, почти ежедневно встречаясь с императрицей. По этому поводу посол граф Сегюр записал: «Она восхищалась его умом, но отвергла его теории, заманчивые по своим идеям, но неприложимые к практике».

И Дидро укатил по зимнему тракту будучи очень разочарованным.

 

* * *

Понятие «Большое путешествие» утвердилось в Европе после того, как в 1738 году. Томас Наджент издал описание маршрута, которого традиционно придерживались англичане, под названием «Большое путешествие», или вояж через Нидерланды, Германию, Италию, Францию. Он убеждал, что древний и благородный обычай путешествовать помогает «воспитать истинного джентльмена».

Уильям Кокс, англиканский священник, сын придворного врача, в 1775 году был приставлен к юному племяннику герцога Мальборо, которого на пять лет отправляли в «Большое путешествие» по Европе. Кокс включил в этот маршрут новшества, такие как посещение Польши, Швеции и России. В 1784 году, когда Сегюр проезжал через Польшу и Россию, Кокс опубликовал свои «Путешествия по Польше, России, Швеции и Дании». Сегюр наверняка их читал.

Кокс был поражен «огромностью и разнообразием Москвы»: «в первый раз моему вниманию представал город столь необычный, столь исключительный и столь противоречивый<…> местами это огромное поселение похоже на заброшенный пустырь, местами — на многолюдный город; местами — на презренную деревню, местами — на величественную столицу». (Л.В. С. 74).

«Москву можно счесть городом, построенным по азиатскому образцу, но постепенно она становится все более европейской, демонстрируя беспорядочное смешение разнородных архитектурных стилей».

Были в его книге и места, которые сегодня, при желании, воспринимаются как пророчества: «Если двор вернется в Москву и ослабит связи с европейскими державами, прежде чем во нравах этого народа произойдут существенные изменения, то Россия быстро вернется к своему первоначальному варварству».

Маркиз де Кюстин написал «Россию в 1839 году», когда Карамзина, как и Пушкина, уже не было на свете.

Он восклицал: <…> «здесь слишком легко обмануться видимостью цивилизации». И до сих пор европейцы пишут о России именно так, опираясь на эти «заповеди» Кюстина: «Я не виню русских в том, что они таковы, каковы есть, я осуждаю в них притязания казаться такими же, как мы».

 

 

РУССКОЕ БОЛЬШОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

 

Молодой Николай Карамзин дерзко назвал себя «первым, кто с пером в руках…»

«Наши соотечественники давно путешествуют по чужим странам, но до сих пор никто из них не делал этого с пером в руке. Автору сих писем первому явилась эта мысль».

Г.П. Макогоненко отметил, что это заявление неточное.

В 1777–1788 годах по Франции именно с «пером в руках» путешествовал Д.И. Фонвизин. Своими впечатлениями о поездке он делился в письмах, адресованных своей сестре и П.И. Панину. Позже Фонвизин собирался опубликовать эти письма под заглавием «Записки первого путешествия» в Собрании своих сочинений, о чем сообщал в объявлении, напечатанном в мае 1788-го в «Санкт-Петербургских ведомостях».

Денис Иванович Фон Визен (как писали его имя в старину) был на двенадцать лет старше Карамзина, но прожил всего 48 лет.

Письма Фонвизина к П.И. Панину ходили в списках. Два из них были опубликованы в «Санкт-Петербургском журнале» (1798). Возможно, что в 1797-м Карамзин действительно еще не знал о письмах Д.И. Фонвизина из Франции.

Фонвизинские письма скептичны и отличаются от карамзинских, так же как сорокачетырехлетний человек отличается от молодого, двадцатидвухлетнего. Забавно сравнить, как совпадают оценки чужих стран у де Сегюра и Фонвизина.

 

Фонвизин

«Здешние злоупотребления и грабежи, конечно, не меньше у нас случающихся.<…> Вся честность на словах, и чем складнее у кого фразы, тем больше остерегаться должно какого-нибудь обмана<…>

<…>Ежели кто из молодых моих сограждан, имеющий здравый рассудок, вознегодует, видя в России злоупотребления и неустройства, и начнет в сердце своем от нее отчуждаться, то для обращения его на должную любовь к Отечеству нет вернее способа, как скорее отослать его во Францию. Здесь узнáет он самым опытом очень скоро, что рассказы о здешнем совершенстве — сущая ложь, что люди везде люди, что прямо умный и достойный человек везде редок и что в нашем Отечестве, как ни плохо иногда в нем бывает, можно, однако, быть столько же счастливу, сколько и во всякой другой земле, если совесть спокойна и разум правит воображением, а не воображение разумом…

Дворянство французское по большей части в крайней бедности, и невежество его ни с чем несравнимо. Ни звание дворянина, ни орден св. Людовика не мешают во Франции ходить по миру. Исключая знатных и богатых, каждый французский дворянин, при всей своей глупой гордости, почтет для себя за великое счастие быть принятым гувернером к сыну нашего знатного господина…»2.

 

* * *

Итак, 22-летний Карамзин отправился в Европу и скоро написал о своем путешествии прославившее его объемистое сочинение, названное «Письма русского путешественника» (далее — ПРП).

Ю.М. Лотман подсчитал, что путешествие обошлось Карамзину в 1800 рублей — немалые, конечно, деньги, тем более что в другом месте он упоминает, что Карамзин не сделал гвардейской карьеры и ушел в отставку в 19 лет, потому, что не было денег на взятку писарю и на обмундирование. Глинка утверждал, что Карамзин как-то сказал ему, что ездил в Европу на деньги масонов. Однако Лотман в это не верил.

Адам Мицкевич, человек очень осведомленный в русских делах, друживший с Пушкиным уже в конце 1820-х, в своих парижских лекциях о русской литературе писал: «Карамзин был, так сказать, созданием мартинизма. Семейство Тургеневых, познакомившись с молодым человеком, оказало ему поддержку, дав ему средства совершить поездку за границу… хотя Карамзин не вполне примкнул к религиозным идеям мартинистов, но им он обязан серьезным, честным и религиозным характером своих произведений». (Вояжёр. Это тоже был его псевдоним. Или позывной: курьер, связной, вестник).

С одной стороны, пишет Лотман, «вояж Карамзина был делом щегольским и легкомысленным». Карамзина прельщала мысль приобщиться к «тайному союзу мудрецов», число коих во все времена было невелико.

Его увлекали идеи «братства людей культуры», «республики философов».

Иван Петрович Тургенев, симбирский помещик, основатель симбирской ложи «Златого венца»3, совладелец Типографической компании (покровитель Карамзина, вытащивший толкового юношу в Москву и пристроивший его к Новикову), признавался в письме Лафатеру, с которым состоял в переписке:

«Русские и вправду начинают чувствовать то высокое призвание, для которого создан человек».

 

«Отправляясь в путь, он уже знал Европу. Надо было выяснить, можно ли ей верить», — пишет Лотман. Европы, конечно, он не знал, а узнав немножко, как большинство русских до, и много после него, решил, что эти европейские знания не очень применимы к русской жизни.

В путь

«Для чего же и путешественнику не простить некоторых бездельных подробностей? Человек в дорожном платье, с посохом в руке, с котомкою за плечами, не обязан говорить с осторожной разборчивостью какого-нибудь придворного, окруженного такими же придворными, или профессора в шпанском парике, сидящего на больших, ученых креслах»4.

 

Карамзин писал под цензурою, и ему нужно было всячески затемнить следы своей неподобающей активности во Франции, охваченной революцией, в Швейцарии, Англии, как и некоторые из своих занятий, контактов и встреч.

И тем не менее будем основываться на авторской (литературной) версии графика и маршрута путешествия, потому что график и маршрут литературного путешествия — важнейшая часть сюжета, разворачивающегося на ландкарте; даже если он и не вполне соответствовал реальности, продуманный автором маршрут является реальностью более высокого порядка — художественной.

Итак, первая датировка:

18 мая 1789 года, Тверь.

В России К. давал даты по юлианскому, в Европе — по григорианскому календарю. Об этом разрыве не будем забывать. От Москвы до Твери 120 км. Это примерно день, а с отдыхом и с обедом два дня конного пути.

Получается, что отправился Карамзин из Москвы в свое историческое путешествие 16 мая 1789 года.

Вторая запись:

26 мая. Санкт-Петербург.

«…прожив здесь пять дней, друзья мои, через час поеду в Ригу».

Выходит, что 21 мая К. был уже в Петербурге, преодолев 650 км, за пять дней. Слишком быстро!

Еще одна непонятность: маршрут европейской поездки выбран им слишком уж экзотический — тогда так никто не ездил.

К тому же сухопутная поездка кругом, через Лифляндию, Эстляндию, Курляндию, Пруссию и Польшу, была утомительной, опасной и несравненно более дорогостоящей, чем проверенный путь морем (тоже, впрочем, не слишком безопасный). Корабли и позднее частенько пропадали в море. Тонули. Сгорали (как корабль с женою Тютчева). Скорее всего, у К. были причины выбрать такой маршрут, о которых он не хотел сообщить читателю, но которые были понятны посвященным. Например: Иммануил Кант жил в Кёнигсберге. Если повезет с Кантом, откроются и другие двери.

31 мая. От Риги до Кёнигсберга извозчик нанялся довезти за 13 червонцев.

 

Встреча с Кантом

Кёнигсберг, июня 19. 1789 г.

Карамзин подробно осветил свой визит к Канту. Вот он, знаменитый отрывок:

«…Вчерась же после обеда (отметим эту тонкость, на обед не нарывался) был я у славного Канта, глубокомысленного, тонкого метафизика, который опровергает и Малебранша и Лейбница, и Юма и Бонета. Канта, которого иудейский Сократ, покойный Мендельзон, иначе не называл, как der alles zermalmebde Kant, то есть всесокрушающий Кант. Я не имел к нему писем, но смелость города берет — и мне отворились двери в кабинет его».

Смелость-то смелость, но как, какими словами приготовился он к встрече?

«Я русский дворянин, люблю великих мужей и желаю изъявить мое почтение Канту».

Несколько натужно…

«Он тотчас попросил меня сесть, говоря: “я писал такое, что не может нравиться всем; не многие любят метафизические тонкости”. С полчаса говорили мы о разных вещах: о путешествиях, о Китае, об открытиях новых земель».

Карамзин не подробен, но общий сюжет беседы легко представить. Кант вежливый человек. Не докучает расспросами. Но вполне ведь вежливо спросить у ворвавшегося в твой дом человека:

— Вы откуда и куда? С какими, так сказать, целями?

Карамзин отвечает подробно. Про Петербург, Москву.

— Вы Москвич, это так интересно. (Это Кант, должно быть, без энтузиазма.)

— Нет, я провел детство в глубине России, на Волге, если знаете. (Кант знает, он 46 раз прочел студентам курс физической географии.)

Беседа оживляется…

— Правда ли, что Волга так велика? — Кант, разумеется, читал Палласа и Миллера, объехавших и описавших Россию, но перед ним сидит юноша, выросший на Волге! Невероятно. Ведь за Волгой татары, Урал, а там Сибирь, Китай. Гигантское, непредставимое, неисправимое пространство. Непредставимое?

«Удивлялись: Кант настолько живо мог представить себе описанное, то есть не им увиденное, что это было для него реально живым, как бы увиденным им. У Канта была фантастическая способность присутствия. Ему не надо было реально испытывать, чтобы испытать. (М.Мамардашвили. Кантианские вариации).

Карамзин, наверное, чуть рисуется, юн. Рассказывает о происхождении своего рода. О волжских жителях, о татарах и казаках. О Стеньке Разине.

«Надобно было удивляться его историческим и географическим знаниям, которые, казалось, могли бы одни загромоздить магазин человеческой памяти; но это у него, как немцы говорят, “дело постороннее”. Потом я, не без скачка (выделено Карамзиным), обратил разговор на природу и нравственность человека; и вот что мог удержать в памяти из его рассуждений: «Деятельность есть наше определение. Человек не может быть никогда совершенно доволен обладаемым и стремится всегда к приобретениям. Смерть застает нас на пути к чему-нибудь, что мы еще иметь хотим. Дай человеку все, чего желает, он в ту же минуту почувствует, что это ВСЁ не есть ВСЁ. Не видя цели или конца стремления нашего в здешней жизни, полагаем мы будущую, где узлу надобно развязаться. Сия мысль тем приятнее для человека, что здесь нет никакой соразмерности между радостями и горестями, между наслаждением и страданием. Я утешаюсь тем, что мне уже шестьдесят лет и скоро придет конец жизни моей, ибо надеюсь вступить в другую, лучшую… Говорю о нравственном законе: назовем его совестию, чувством добра и зла — но они есть. Я солгал, никто не знает лжи моей, но мне стыдно, — вероятность не есть очевидность, когда мы говорим о будущей жизни; но сообразив все, рассудок велит нам верить ей… Но, говоря о нашем определении, о жизни будущей и проч., предполагаемым уже бытие Всевечного творческого разума, все для чего-нибудь, и все благо творящего. Что? Как?.. Но здесь первый мудрец признается в своем невежестве. Здесь разум погашает светильник свой, и мы во тьме остаемся; одна фантазия может носиться во тьме сей и творить несобытное».

“Почтенный муж! Прости, если в сих строках обезобразил я мысли твои!.. Вот вам, друзья мои, краткое описание весьма любопытной для меня беседы, которая продолжалась около трех часов. Кант говорит скоро, весьма тихо и невразумительно, и потому надлежало мне слушать его с напряжением всех нерв слуха. Домик у него маленький, и внутри приборов немного, все просто, кроме… его метафизики”.

Этот текст из «Писем русского путешественника» цитировался многократно. Он вполне хрестоматиен. Но трудно найти в русской мемуаристике документ большей важности — прямое свидетельство беседы ключевых людей западной и русской культуры. Немного было таких встреч. Пусть Карамзин еще молод, скорее, даже зелен, юн, дерзок до наглости, и не обучен манерам: ну как это — прийти без приглашения, без рекомендаций, запросто к Канту? Нарушить заведенный распорядок жизни, набиться на три часа — абсолютно неслыханно. Из текста Карамзина, многократно правленного и передуманного, видно невероятное напряжение, которым дался ему этот очень важный для него визит. Это фрагмент моего старого текста про Кёнигсберг из «Вестника Европы» (том 6 за 2002 год.В.Я.)

 

Веймар

20 июля, Веймар

Особые планы возлагал К. на Веймар. Еще бы! В этом городе под крылом герцога Карла Августа жили великие и легендарные — Гете, Гердер, Виланд.

«На рассвете приехали мы в Буттельштет, где почтмейстер дал мне до Веймара маленькую колясочку. Я подарил почтальону фарфоровую трубку, купленную мною на берлинской фабрике, и он из благодарности привез меня в Веймар довольно скоро.

…Город очень не велик, и кроме герцогского дворца, не найдешь здесь ни одного громадного дома.

У городских ворот меня допрашивали; после чего я предложил караульному сержанту свои вопросы, а именно: здесь ли Виланд? здесь ли Гердер? здесь ли Гете?»

— Здесь, здесь, здесь, — отвечал он, и я велел почталиону вести себя в трактир «слона».

Наемный слуга немедленно был отправлен мною к Виланду спросить, дома ли он.

— Нет, он во дворце.

— Дома ли Гердер?

— Нет, он во дворце.

— Дома ли Гете?

— Нет, он во дворце.

— «Во дворце, во дворце!» — повторил я, передразнивая слугу, взял трость и пошел в сад….

Узнав, что Гердер наконец дома, пошел к нему…

Он встретил меня еще в сенях и обошелся со мною так ласково, что я знал в нем великого автора, а видел перед собою только любезного, приветливого человека».

Известно, что с августа 1788 по июнь 1789 года Гердер был в Италии. Когда вернулся, был завален неотложными делами, болел. Непрошеный визитер был ему совсем некстати.

Гёте однажды заметил: «Гердер умел быть пленительным и остроумным, но так же легко выказывал и неприятную сторону своего характера — насмешливую нетерпимость к чужому мнению и поведению». Карамзину повезло, он попал на пленительного Гердера.

И.Эккерман спросил как-то Гёте, что он считает самым лучшим произведением Гердера. Его «Идеи к философской истории человечества», — сказал Гёте, — безусловно самое лучшее.

Первая часть «Идей» была опубликована в 1784-м. Вторая вышла в 1785-м, третья — в 1787-м. В 1789-м в Риге все три тома были переизданы. Четвертая часть вышла только в октябре 1791 года (А.В. Гулыга). Пятую часть он так и не закончил.

Из толстого тома «Идей»:

«Пусть обрушатся на Европу дикие народы — с нашим военным искусством им не совладать, и новый Аттила не сможет пройти от Черного и Каспийского моря до Каталаунских полей.

Пусть восстанет сколько угодно попов, сластолюбцев, мечтателей, тиранов, им не вернуть ночь Средневековья<…> Возблагодарим творца, он рассудок сделал существом человека, а искусство — существом рассудка. Рассудок и искусство — вот тайна и средство укрепляющегося миропорядка»5.

Карамзин:

«Он расспрашивал меня о политическом состоянии России». Рискованные расспросы, тут можно и под подозрение попасть. Экспертные заключения 22-летнего московита вряд ли могли глубоко интересовать почтенного профессора, тем более что русские студенты ему встречались и в Дрездене, и в Кенигсберге; удивляла разве что из ряда вон выходящая дерзость посетителя.

Карамзин:

«…Разговор обратился на литературу, и, слыша от меня, что я люблю немецких поэтов, спросил он, кого предпочитаю всем другим.

Вопрос привел меня в затруднение.

Клопштока, — отвечал я, запинаясь, — почитаю самым выспренним из певцов германских.

— И справедливо, — сказал Гердер, — только его читают менее чем других, и я знаю многих, которые в «Мессиаде» на десятой песне остановились, с тем чтобы уже никогда не приниматься за эту славную поэму.

Он хвалил Виланда, а особливо Гёте, велев своему маленькому сыну принести новое издание его сочинений, читал мне с живостью некоторые из его прекрасных мелких стихотворений».

Но вот умозаключение, в котором наш наивный путешественник выглядит совсем уже иначе:

«Гердер, Гёте и подобные им, присвоившие дух древних греков, умели и язык свой сблизить с греческим и сделать его самым богатым для поэзии, удобнейшим языком; и поэтому ни французы, ни англичане не имеют таких хороших переводов с греческого, какими обогатили ныне немцы свою литературу. Гомер у них Гомер; та же неискусственная, благородная простота в языке, которая была душою древних времен, когда царевны ходили по воду и цари знали счет своим баранам».

Через тридцать лет в своем отзыве о французском издании «Идей…» Гёте заметит, что произведение Гердера “почти полностью забыто” на его родине… На Гердера стали смотреть как на устаревшего мыслителя.

 

* * *

Как-то совсем уж вскользь пишет Карамзин о своей попытке повидаться с Гёте; это удивляет. А ведь ласковый прием у Иоганна Готфрида Гердера давал шанс и на прием у Иоганна Вольфганга фон Гёте.

Вполне возможно предположить, что у Гёте его ждал еще больший афронт, чем у Виланда, такой, о котором он уже не мог написать никогда.

21 июля состоялся визит к Виланду.

Карамзин у Виланда. Виланду посвящены шесть страниц книги — более чем кому бы то ни было другому, кроме Лафатера. Оно и понятно — Христофор Мартин Виланд, поэт и автор знаменитой сатиры «Истории Абдеритов», «Агатона», издатель «Немецкого Меркурия», был тогда популярнейшим, моднейшим из писателей германских; его сравнивали со Свифтом и Вольтером.

Карамзин:

«Вчера два раза был я у Виланда, и два раза сказали мне, что его нет дома.

Ныне пришел к нему в восемь часов утра (!?) и увидел его.

Вообразите себе человека довольно высокого, тонкого, долголицего, рябоватого, белокурого, почти безволосого, у которого глаза были некогда серые, но от чтения стали красные, — таков Виланд».

А дальше — удивительные по откровенности и выпадающие из общего контекста книги страницы:

« – Желание видеть вас привело меня в Веймар, — сказал я.

— Это не стоило труда, — отвечал он с холодным видом и с такою ужимкою, которую я совсем не ожидал от Виланда.

Потом спросил он: как я, живучи в Москве, научился говорить по-немецки?

Отвечал я: мне был случай говорить с немцами, и потом такими, которые хорошо знают свой язык, упомянул я и о Л.

Тут разговор обратился на сего несчастного человека, который некогда был ему очень знаком. Между тем, мы все стояли, из чего и надлежало мне заключить, что он не намерен удерживать меня долго в своем кабинете.

— Конечно, я пришел не во время? — спросил я.

— Нет, отвечал он, — впрочем, поутру мы обыкновенно чем-нибудь занимаемся.

— Итак, позвольте мне прийти в другое время; назначьте только час. Еще повторяю вам, что я приехал в Веймар единственно для того, чтобы вас видеть.

Виланд: Чего вы от меня хотите?

Я: Ваши сочинения заставили меня любить вас и возбудили во мне желание узнать автора лично. Я ничего не хочу от вас, кроме того, чтобы вы позволили мне видеть себя.

В: Вы приводите меня в замешательство. Сказать ли вам искренно?

Я: Скажите.

В: Я не люблю новых знакомств, а особливо с такими людьми, которые мне ни почему не известны. Я вас не знаю.

Я: Правда, но чего вам опасаться?

В: Ныне в Германии вошло в моду путешествовать и описывать путешествия. Многие переезжают и города в город и стараются говорить с известными людьми только для того, чтобы после все слышанное от них напечатать. Что сказано было между четырех глаз, то выдается в публику. Я на себя не надежен; иногда могу быть слишком откровенен.

Я: Вспомните, что я не немец, и не могу писать для немецкой публики.

(A propos: Карамзин издал “Письма” по-немецки еще раньше, чем по-русски.)

К тому же вы могли обязать меня словом честного человека.

В: Но какая польза нам знакомиться? Положим, что мы сойдемся образом мыслей и чувств; да, наконец, не надобно ли будет расстаться?

Я: Для того чтобы иметь удовольствие вас видеть, могу остаться в Веймаре дней десять и расставшись с вами, радовался бы тому, что узнал Виланда, — узнал, как отца среди семейства и как друга среди друзей.

В: Вы очень искренны. Теперь мне должно вас остерегаться, чтобы вы с этой стороны не приметили бы во мне чего-нибудь дурного.

Я: Вы шутите.

В: Нимало. Сверх того, мне бы совестно было, если бы вы точно для меня остались здесь жить. Может быть, в другом немецком городе, может быть, в Готе было бы вам веселее.

Я: Вы поэт, а я люблю поэзию; как бы приятно для меня было, если бы вы дозволили мне хотя час провести с вами в беседе о пленительных красотах ее?

В: Я не знаю, как говорить с вами. Может быть, вы учитель мой в поэзии.

Я: Много чести! Итак, мне остается проститься с вами в первый и последний раз.

В. (посмотрев на меня с улыбкою): Я не физиономист, однако ж вид ваш заставляет меня иметь к вам некоторую доверенность. Мне нравится ваша искренность; и я вижу еще первого русского, такого как вы. Я видел вашего Ш. Острого человека, напитанного духом этого старика (указывает на бюст Вольтеров). Обыкновенно ваши единоземцы стараются подражать французам, а вы…

Я: Благодарю.

В: Итак, если вам угодно провести со мною часа два-три, то приходите ко мне ныне после обеда, в половине третьего.

Я: Вы хотите быть только снисходительны! Хочу иметь удовольствие быть с вами, — говорю я, — и прошу вас не думать, чтобы вы одни на свете были искренны.

<…> Мы сели на канапе. Он желал знать, пишу ли я. И не переведено ли что-нибудь из моих безделок на немецкий. Я сыскал в своей записной книжке перевод «Печальной весны».

— Жалею, если вы часто бываете в таком расположении, какое здесь описано, — сказал он.

Тут Виланд и задал важнейший вопрос:

— Теперь скажите, что у вас в виду?

К. не сказал ни слова правды:

«Тихая жизнь, — отвечал я. — Окончив свое путешествие, которое предпринял единственно для того, чтобы собрать некоторые приятные впечатления и обогатить свое воображение новыми идеями; буду жить в мире с натурою и с добрыми, любить изящное и наслаждаться им».

А как же: первый в Европе с пером в руке?

— Кто любит муз и любим ими, — сказал Виланд, — тот и в самом уединении не будет празден и всегда найдет для себя приятное дело. Он носит в себе источник удовольствия, творческую силу свою, которая делает его счастливым.

«Вот вам подробное описание нашего разговора, который сперва зацепил заживо мое самолюбие».

Кто здесь Карамзин автор? Или К. — литературный персонаж, чувствительный, наблюдательный, болезненно самолюбивый, мнительный, тщеславный искатель знаменитостей, простак, который, давши слово хранить между двумя сказанное, тут же все и разбалтывает в печати?

Карамзин сильно рисковал, набиваясь к Виланду. Этот насмешник, автор язвительнейшей «Истории Абдеритов» (а попросту — «страны дураков»), мог за себя постоять.

«Ведь истинным мудрецом в Абдере мог стать лишь тот, кто менее всего был абдеритом: нетрудно понять, почему абдериты были самого низкого мнения о том из своих сограждан, кто более всего делал им чести. И это была не обычная их глупость. Она имела свою причину, настолько понятную, что было бы несправедливо их упрекать... И не в том, что из зависти или ревности они не могли стерпеть, чтобы кто-нибудь превосходил их умом. Клянусь истинным изречением на вратах Дельфийского храма — ни у одного абдерита не нашлось бы столько ума, чтобы подумать об этом, иначе бы он сразу же перестал быть абдеритом» (перевод Г.С. Слободкина).

Виланд пылкого русского юношу обижать не стал.

«Окончание успокоило меня несколько; однако ж я все же еще в волнении пришел от Виланда к Гердеру и решился на другой день ехать из Веймара».

 

* * *

«…Гердер принял меня с такой же кроткой лаской, как вчера, — с такой же приветливой улыбкой и с таким же видом искренности. Мы говорили об Италии, откуда он недавно возвратился и где остатки древнего искусства были достойным предметом его любопытства.

Путник (К., или герой его), человек легкости мыслей необыкновенной:

“вдруг пришло мне на мысль: что, если бы я из Швейцарии пробрался в Италию и взглянул на Медицийсскую Венеру, Бельведерского Аполлона, Фарнезского Геркулеса, Олимпийского Юпитера, — взглянул бы на величественные развалины древнего Рима и вздохнул бы от тленности всего подлунного?”

В желании этом не было ничего фантастического: маршрут в Италию давно и хорошо наезжен английскими и немецкими туристами. Винкельман, Гердер и Гёте уже написали об Италии.

Например, Гете:

“Только в Риме ощущаешь по-настоящему, что ты человек. Такого подъема, скажу я, такого накала, никогда уже не испытывал, по сравнению с тем, что я переживал в Риме. Я никогда уже не знал подлинной радости”.

Карамзин туда не едет, у него другой маршрут и другой, возможно, мандат. О Гете только и сказано:

“Вчера ввечеру, идучи мимо того дома, где живет Гёте, видел я его, смотрящего в окно, — остановился и рассматривал его с минуту: важное греческое лицо! Ныне заходил к нему; но мне сказали, что он рано уехал в Йену”.

Трудно представить, зная обстоятельность уже отработанной тактики осады (позади Кенигсберг и Кант, Берлин, Лейпциг, Веймар), что от Гёте К. так легко бы отступился. Возможно, что Виланд, уступив напору московитянина, рассказал о том Гёте; Гёте не пожелал с ним встречаться… Жаль. Во всяком случае, важная для нас встреча — германской и русской литератур — не состоялась.

А может, состоялась, но были причины, по которой она не описана?

 

* * *

29 июля. Франкфурт

«Был у Виллемера, богатого здешнего банкира.

Мы говорили с ним о новых парижских происшествиях. Что за дела там делаются!»

К богатым банкирам просто так не попадают и просто так не ходят.

Вообще у праздного вояжера очень много встреч с деловыми людьми.

30 июля. Франкфурт

Особого описания удостоились “Франкфуртские жиды”.

«Общее бедствие соединяет людей теснейшим союзом. Таким образом, и жиды, гонимые роком и угнетенные своими сочеловеками, находятся друг с другом в теснейшей связи, нежели мы, торжествующие христиане. Я хочу сказать, что в них видно более духа общественности, нежели в другом народе».

1 августа. Дармштадт

2 августа. Майнц

3 августа через Оппенгейм и Вормс в Мангейм

4 августа. Мангейм.

Куда он несется в наемных экипажах по пыльным тряским дорогам?

5, 6 августа. Страсбург На стенах собора Карамзин нашел и русские надписи: “Мы здесь были и устали до смерти”.

Без даты, Базель

«Из Страсбурга выехали мы в шесть часов поутру, а в восемь вечера были уже за три версты до Базеля, то есть проехали в день 29 французских миль, или 87 верст.

Французская почта гораздо скорее немецкой… на шести, девяти и двенадцати верстах переменяют лошадей и на каждой станции надобно платить прогоны вперед; нашими деньгами копеек по двадцати за милю».

Тридцать миль по двадцать копеек — 6 рублей. Недешево. Если вспомнить, что весь бюджет путешествия составлял 1800 рублей, то получается, что у него на месяц приходится 100 рублей, на день получается рубля три. С дорожными расходами. Негусто.

2 октября. Женева

«Вы, конечно, удивитесь, когда скажу вам, что в Женеве намерен я прожить почти всю зиму. По рекомендательным письмам отворен мне вход в первые дома».

«За десять рублей в месяц я нанял себе большую, светлую, изрядно прибранную комнату; завел свой чай и кофе; а обедаю в пансионе, платя за то четыре рубля в неделю». (10 +16 = 24 рубля. Тут можно передохнуть и подтянуть расходы. Такое чувство, что он старательно отчитывается за финансы, имея в виду и другой какой-то счет.)

1 декабря. Женева

«Ныне минуло мне двадцать три года!»

Потом запись почти через два месяца. Где он был, что делал — следы надо искать в швейцарских архивах...

В Женеве он получил паспорт:

«Мы, синдики и совет города и республики Женевы, сим свидетельствуем, до кого сие имеет касательство, что поелику господин К., двадцати четырех лет от роду, русский дворянин, намерен путешествовать во Франции, чтобы в его путешествии ему не было учинено никакого неудовольствия, ни досаждения, мы всепокорнейше просим всех, до кого сие касается, и тех, к кому он станет обращаться, давать ему свободный и охранный проезд по местам, находящимся в их подчинении, не чиня ему и не дозволяя причинять ему никаких тревог, ни помех, но оказывать ему всяческую помощь и споспешестствование, каковые бы они желали получить от нас в отношении тех, за кого бы со своей стороны они перед нами поручительствовали. Мы обещаем делать то же самое всякий раз, как нас будут об этом просить. В каковой надежде выдано нами настоящее за нашей печатью и за подписью нашего секретаря сего 1 марта 1790 г. От имени вышеназванных господ синдиков и совета Пюэрари».

В видах русской цензуры Карамзин добавляет: «Но не думайте, что великолепные синдики из отменной благосклонности дали мне эту грамоту: всякий может получить такой паспорт».

И теперь-то не всякий. И тогда.

4 марта 1790 года наш путешественник в двухместной английской карете, которую он нанял до самого Лиона за четыре луидора с талером, выехал из Женевы.

 

 

ПЕРВЫЕ “ПИСЬМА

 

О своих «европейских» Письмах Карамзин уведомил европейского читателя, напечатав по-французски в октябре 1787 года в гамбургском журнале «Spectateur du nord» статью «Несколько слов о русской литературе». Статья по сути своей мистификаторская: бóльшая часть ее — конспект еще не напечатанных «Писем русского путешественника в пяти частях» — дается как пример прозаического сочинения, стяжавшего в России некоторый успех.

Издатель «Зрителя» здесь же опубликовал примечание, которое, скорее всего, написано самим автором — К.:

«…даем это сочинение, равно как и письмо, в том виде, в каком получили его; читатели смогут судить, до какой степени литература в России владеет нашим языком. Мы глубоко сожалеем о невозможности назвать выдающегося писателя, от которого письмо это получено; но мы должны уважать запрет, предписанный нам его скромностью».

Очень интересно, как Карамзин подает свое пространное сочинение европейской публике на нескольких страницах журнала, как и что он акцентирует:

«Своему успеху у русского читателя это сочинение отчасти обязано новизне предмета. Наши соотечественники давно путешествуют по чужим странам, но до сих пор никто из них не делал этого с пером в руке. Автору писем первому явилась эта мысль, и ему удалось привлечь интерес публики (выделено мною.В.Я.)».

Далее следует Автопортрет:

«Это молодой человек, стремящийся увидеть природу там, где она предстает более сияющей, чем у нас, и он особо алчет увидеть великих писателей, чьи сочинения пробудили в нем первые движения души.

Он вырывается из объятий друзей и отправляется в путь один на один со своим чувствительным сердцем. Всё интересует его: достопримечательности городов, мельчайшие различия в образе жизни их обитателей, монументы, воскрешающие в его памяти различные знаменательные события; следы великих людей, которых уже нет на свете; приятные ландшафты, вид плодородных полей и безбрежного моря.

То он посещает развалины заброшенного старинного замка, чтобы без помех предаваться там мечтам и блуждать мыслью во тьме прошедших веков; то он является в дом к знаменитым писателям — причем единственной рекомендацией служит ему его восторг перед их сочинениями; и почти всегда он бывает хорошо принят. Впрочем, ему случается переносить и некоторые унижения».

(Здесь интересный момент: Карамзин перед иностранным читателем откровенно обнажает главный прием своего проекта: игру в восторженного неофита, эдакого простодушного русского, не чуждого, впрочем, долго незаживающих обид.)

«Кант, Николаи, Рамлер, Мориц, Гердер принимают его сердечно и приветливо, он очарован их приемом и в таких случаях чувствует себя перенесённым в древние времена, когда философы отправлялись в самые легендарные страны, дабы повидаться с себе подобными, и повсюду находили гостеприимных хозяев и искренних друзей».

(Юноша не без дерзости избрал себе подобных и жаждет их признания — пусть даже обычной вежливости к путешествующему, но тем самым он все равно уже в круге себе подобных!) Все это сходило вполне удачно, пока не встретился Виланд. В «Письмах» Карамзин уделил этой встрече немало страниц, видимо, будучи до глубины сердца уязвлен приемом.

Даже здесь, в «Зрителе», в кратком «дайджесте» для иностранного читателя, обида прорывается вновь: «Но когда автор бессмертного “Агатона” (т.е. Виланд), будучи в дурном расположении духа, говорит ему: “Сударь, я вас не знаю”, — он поражен, потрясен, он уже хочет уходить и хочет отказаться от своего увлечения такого рода визитами; но добрый Виланд смягчается, меняет тон, удерживает его и доверительно с ним беседует; проведя три часа в кабинете сего великого поэта, юный путешественник прощается с ним, полный признательности, и со слезами умиления».

В «Письмах русского путешественника» этой незадавшейся встрече Карамзин посвятил гораздо больше места, хотя обида в книге сквозит не так явственно.

Франция

Фонтенбло, 9 часов утра

«Третьего дни ночью выехали мы из Шалона, в легкой коляске, вместе с одним парижским купцом, который, взяв с нас двоих триста ливров, сказал, чтобы мы спрятали до Парижа свои кошельки: он платит прогоны, за обед, за ужин, за чай и кофе. Может быть, останется у него несколько талеров или экю, но зато мы совершенно покойны.

…За 30 часов переехали мы 65 французских миль; везде видели приятные места и на каждой станции — были окружены нищими! Товарищ наш француз говорил, что они бедны от праздности и лени своей и потому недостойны сожаления, но я не мог спокойно ни обедать, ни ужинать, видя под окном сии бледные лица, сии раздранные рубища!»

27 марта 1790 года К. прибыл в Париж.

Париж, 2 апреля 1790

«“Я в Париже!” Эта мысль производит в душе моей какое-то особливое, быстрое, неизъяснимое, приятное движение... “Я в Париже!” — говорю сам себе и бегу из улицы в улицу, из Тюльери в поля Елисейские, вдруг останавливаюсь, на все смотрю с отменным любопытством: на домы, на кареты, на людей. Что было мне известно по описаниям, вижу теперь собственными глазами — веселюсь и радуюсь живою картиною величайшего, славнейшего города в свете, чудного, единственного по разнообразию своих явлений.

Пять дней прошли для меня как пять часов: в шуме, во многолюдстве, в спектаклях, в волшебном замке Пале-Рояль. Душа моя наполнена живыми впечатлениями, но я не могу самому себе дать в них отчета и не в состоянии сказать вам ничего связного о Париже.

Пусть любопытство мое насыщается, а после будет время рассуждать, описывать, хвалить, критиковать».

 

Обед у г-на и г-жи Гло, к которому у К. было письмо из Женевы.

«Г-жа Гло есть ученая дама, лет в тридцать, говорит по-английски, итальянски и… любит обходиться с авторами”. Подле меня сидел за столом англичанин, человек умный и важный, который, узнав, что я русский, расспрашивал меня о нашем климате, образе жизни и проч. Известный путешественник Кокс ему приятель; он вместе с ним был в Швейцарии и Германии».

«…Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями и помрачает блеск этого некогда пышного города. Златая роскошь, которая прежде царствовала в нем, как в своей любезной столице, — …поднялась на воздух и скрылась за облаками… Ужасы революции выгнали из Парижа богатейших жителей; знатнейшее дворянство удалилось в чужие земли, а те, которые здесь остались, живут по большей части в тесном круге своих друзей и родственников.

…“Вы опоздали приехать в Париж” (говаривал аббат Н.).

Счастливые времена исчезли, приятные ужины кончились, хорошее общество рассеялось по всем концам земли. …Порядочный человек не знает теперь, куда деваться, что делать и как провести вечер».

«<…>Вчера в придворной церкви видел я короля и королеву, — писал Карамзин, когда головы венценосцев уж скатились в корзину при гильотине.

«Спокойствие, кротость и добродушие изображаются на лице первого, и я уверен, что никакое злое намерение не рождалось в душе его.

Он может быть злополучен, может погибнуть в шумящей буре — но правосудная история впишет Людовика XVI в число благодетельных царей, и друг человечества прольет в память его слезу сердечную» (значит, не вчера, а давно виделось, а писано уж потом!).

 

* * *

Париж, апрель 1790 г.

«Говорить ли о французской революции? Вы читаете газеты, следственно, происшествия вам известны…»

Нет, отнюдь не наивный простак ездит по Европе:

«Не думайте, однако ж, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует; все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре!»

(Так было спустя полтора века и в Москве — в декабре 1905-го, затем в Санкт-Петербурге в марте и в октябре 1917-го, а потом в Москве в августе 1991-го, и в октябре 1993-го.)

«Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы; одни хотят все отнять, другие хотят спасти [хоть] что-нибудь. Оборонительная война с наглым неприятелем редко бывает счастлива. История не кончилась, но по сие время французское дворянство и духовенство кажутся худыми защитниками трона.

…С 14 июля все твердят во Франции об аристократах и демократах, хвалят и бранят друг друга этими именами, по большей части не зная их смысла… Один маркиз, который некогда был осыпан королевскими милостями, играет теперь не последнюю роль меж неприятелями двора. Некоторые из прежних его друзей выразили ему свое негодование. Он пожал плечами и с холодным видом отвечал им: “Что делать? Я люблю мя-те-жи!”»

(Маркиз заика. Наверняка это Лафайет. — В.Я. Наш путешественник явно знает гораздо больше, нежели пишет.)

«…Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан, и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. “Утопия” всегда будет мечтою доброго сердца или может исполниться неприметным действием времени, посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания добрых нравов. Всякие же насильственные потрясения гибельны». И К. кончает главу, цитируя (переводя) Рабле:

«Потоп, потоп говорю: ибо земля освободится от сего бедствия не иначе, как упившись кровью».

К. писал о своей жизни в революционном Париже:

«Если же кто вздумает коротко знакомиться с певицами или актрисами, или в тех домах, где играют в карты, тому надобно английское богатство. И домом жить дорого, то есть дороже, нежели у нас в Москве.

Но вот как можно весело проводить время и тратить не много денег:

Иметь хорошую комнату в лучшем отеле, поутру читать разные журналы, газеты, где всегда найдешь что-нибудь занимательное, жалкое, смешное и меж тем пить кофе, какого не умеют варить ни в Германии, ни в Швейцарии; потом кликнуть парикмахера, говоруна, враля, который наскажет вам множество забавного вздора… о Мирабо и Мори, о Бальи и Лафайете, намажет вашу голову прованскими духами и напудрит самой белой, легкой пудрой, а там, надев чистый, простой фрак, [можете] бродить по городу, зайти в “Пале-Рояль”, в Тюильри, на Елисейские поля, к известному писателю, к художнику, в лавки, где продаются эстампы и картины, — к Дидоту, любоваться его прекрасными изданиями классических авторов, обедать у ресторатора, где подадут вам за рубль пять или шесть хорошо приготовленных блюд с десертом; посмотреть на часы и расположить время свое до шести, чтобы, осмотрев какую-нибудь церковь, или галерею картинную, или библиотеку, или кабинет редкостей, явиться с первым движением смычка в опере, в комедии, в трагедии, пленяться гармонией, балетом, смеяться, плакать… с томною душою отдыхать в Пале-Рояле, в “cаfe de valois” “de caveau” за чашкой баваруаза, взглядывать на великолепное освещение лавок, аркад, аллей в саду, вслушиваться иногда в то, что говорят тамошние глубокие политики, наконец, возвратиться в тихую свою комнату, собраться с идеями, написать несколько строк в своем журнале… Так я провожу время — и доволен».

 

* * *

«Нынешний день — угадайте, что я осматривал? Парижские улицы; разумеется, где что-нибудь случилось, было или есть примечания достойное. Забыв взять с собою план Парижа, который бы всего лучше мог быть моим путеводителем, я страшным образом кружил по городу и в скверных фиакрах целый день проездил».

Париж, май 1790

«Нынешний день молодой скиф К-н в академии надписей и словесности имел счастье узнать Бартелеми-Платона.

Меня обещали с ним познакомить, но как скоро я увидел его, то, следуя первому движению, подошел и сказал:

— Я русский, читал “Анахарсиса”, умею восхищаться творениями великих, бессмертных талантов. Итак, хотя в нескладных словах, примите жертву моего глубокого почтения!»

К. уже поднаторел, оттачивая в разных местах свою коронную фразу, со времен Канта он сильно пообтесался.

 

 

О РУССКОЙ ИСТОРИИ

 

«…Тут же узнал я Левека, автора “Российской истории”, которая, хотя имеет много недостатков, однако ж лучше всех других».

И тут же Карамзин дает задание для самого себя, на исполнение которого потребовалось двадцать лет трудов и, конечно, благоприятные обстоятельства, сделавшие его историографом.

«Больно, но должно по справедливости сказать, что у нас до сего времени нет хорошей российской истории, то есть написанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием. Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон — вот образцы!

Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна; не думаю; нужен только ум, вкус, талант.

Можно выбрать, одушевить, раскрасить (выделено мною.В.Я.), и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло выйти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания и не только русских, но и чужестранцев.

…Что неважно — то сократить, как сделал Юм в “Английской истории”, но все черты, которые означают свойство народа русского, происшествия действительно любопытные — описать живо, разительно. У нас был свой Карл Великий — князь Владимир; свой Людовик ХI — царь Иоанн, свой Кромвель — Борис Годунов, и еще такой государь, которому нигде не было подобных, — Петр Великий.

<…>

Немцы, французы, англичане были впереди русских, по крайней мере, шестью веками; Петр двинул нас своей мощной рукою, и мы в несколько лет почти догнали их. Все жалкие иеремиады об изменении русского характера, о потере русской нравственной физиономии — не что иное, как шутка, или происходят от недостатка в основательном размышлении. Мы не таковы, как брадатые предки наши: тем лучше! Грубость наружная и внутренняя, невежественность и праздность, скука была их доля в самом высшем состоянии — для нас открыты все пути к утончению разума и к благородным душевным удовольствиям.<…>

Все народное — ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно и для русских, и что англичане или немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!»

 

Эрменонвиль

«Верст 30 от Парижа до Эрменонвиля: там Руссо, жертва страстей, чувствительности, пылкого воображения, злобы людей и своей подозрительности, заключил бурный день жизни тихим, ясным вечером... Человек редкий, автор единственный, пылкий в страстях и в слоге, убедительный в своих заблуждениях, любезный в своих слабостях!.. Несчастный по своему характеру между людьми и завидно-счастливый по своей душевной нежности в объятиях натуры, в присутствии невидимого божества, в чувстве его благости и красот творения!..

Среди журчащих вод, под сению священной,

Ты видишь гроб Руссо, наставника людей,

Но памятник его нетленный

Есть чувство нежных душ и счастие детей».

 

Вернемся в Париж.

Июнь 1790 г.

«Парижское народное собрание… в первый раз пришел я туда после обеда…был остановлен часовым, которого никакие просьбы смягчить не могли... Но вдруг явился человек в темном кафтане, собой очень некрасивый, и, взяв меня за руку и сказав “пойдемте сударь, пойдемте”, ввел в залу... заседание еще не открывалось. Вокруг меня было множество людей, по большей части неопрятно одетых, с растрепанными волосами, в сюртуках. Наконец, тот самый человек, который ввел меня, подошел к президентскому столу, взял колокольчик, зазвонил — и все, закричав: “По местам! По местам!” — разбежались и сели.

Один я остался посреди зала и сел на ближайшей лавке. Подошел церемонимейстер в черном кафтане и сказал: “Вы не можете быть здесь”. Я встал и перешел на другое место”. (Очень достоверно. Но ясно, что К. кто-то привел сюда и представил. — В.Я.)

«Между тем один из членов, г. Андре, читал на кафедре предложение военной комиссии. Его слушали с вниманием, я также, но недолго, потому что проклятый черный кафтан опять подлетел ко мне и сказал:

— Вы, конечно, не знаете, что в этой зале могут быть [только] одни члены.

— Куда же мне деваться?

Подите в ложи.

— А если там нет места?

Подите домой или куда вам угодно.

Я ушел, но в другой раз высидел в ложе пять или шесть часов… Я видел одно из самых бурных заседаний».

Карамзин, наверное, видел много разных заседаний, будучи уже введен в круг политический, но он не случайно описывает именно это:

«Депутаты духовенства предлагали, чтобы католическую религию признать единственной или главной во Франции.

Мирабо оспаривал, он говорил с жаром и сказал:

— Я вижу отсюда то окно, из которого сын Екатерины Медичи стрелял в протестантов!

Аббат Мори вскочил с места и закричал:

— Вздор! Ты отсюда не видишь его!

Члены и зрители захохотали во все горло… (Это явно откуда-то из печати.В.Я.)

Вообще в заседаниях нет никакой торжественности, никакого величия; но многие риторы говорят красноречиво. Мирабо и Мори вечно единоборствуют, как Ахиллес и Гектор».

* * *

«Француз непостоянен — и незлопамятен… По ветрености оставляет он доброе, избирает вредное; зато сам первый смеется над своей ошибкой… Как англичанин радуется открытию нового острова, так француз радуется острому слову.

Ни якобинцы, ни аристократы твои не сделали мне никакого зла; я слышал споры — и не спорил; ходил в великолепные храмы твои наслаждаться глазами и слухом… Выехал из тебя не с пустой душой: в ней остались идеи и воспоминания!» (Из письма Александру, члену совета при императрице, или сестре, княгине Екатерине Дашковой).

 

Англия

«Мы уже три часа на море; ветер пресильный; многие пассажиры больны. Берег французский скрылся от глаз наших — английский показывается в отдалении.

Вместе с нами сели на пакетбот молодой лорд и две англичанки, жена и сестра его; они возвращаются из Италии. Лорд важен, но учтив. Леди и мисс любезны. С каким нетерпением приближаются они к отечеству, к родственникам и друзьям своим, после шестилетней разлуки! С какою радостию говорят о тех удовольствиях, которые ожидают их в Лондоне!»

 

В Англии поиздержавшийся в странствиях Карамзин пробыл недолго. Может быть, поэтому тексты про Англию у него довольно стереотипны.

«Англию можно назвать землею красоты — и путешественник, который не пленится миловидными англичанками (особенно переехав из Франции, где очень мало красавиц), может смотреть равнодушно на их прелести, должен иметь каменное сердце».

«Женщины в Лондоне очень хороши, одеваются просто и мило... Они ходят, как летают, …маленькие ножки, выставляясь из-под кисейной юбки, едва касаются до камней тротуара… Англичанки по большей части белокуры, но самые лучшие из них темноволосые.<…>

В каждом городе самая примечательная вещь для меня… сам город<…>. Я исходил Лондон вдоль и поперек. Он ужасно длинен, но в иных местах очень узок, в окружности же составляет верст пятьдесят<…>. Дома лондонские все малы, узки, кирпичные, небеленые и представляют скучное, печальное единообразие; но внутренность мила, все просто, чисто и похоже на сельское».

Карамзин в концерте.

«Тут видел я всю лучшую лондонскую публику. Но всех более занимал меня молодой человек в сереньком фраке, видом весьма обыкновенный, но умом своим редкий; человек, который в летах цветущей молодости живет единственно честолюбием, имея целию пользу своего отечества; родителя славного сын достойный, уважаемый всеми истинными патриотами, — одним словом, Вильгельм Питт! У него самое английское, покойное и даже немного флегматическое лицо, на котором, однакоже, изображается благородная важность и глубокомыслие. Он с великим вниманием слушал музыку — говорил с теми, которые сидели подле него, — но более казался задумчивым. В наружности его нет ничего особенного, приятного. Слышав Генделя и видев Питта, не жалею своей гинеи.

…Но всего чаще обедаю у нашего Посла, Г.С.Р.В.6, человека умного, достойного, приветливого, который живет совершенно по-английски, любит англичан и любим ими. Всегда нахожу у него человек пять или шесть, по большей части иностранных министров. Обхождение графа приятно и ласково без всякой излишней короткости. Он истинный патриот, знает хорошо Русскую Историю, Литературу, читал мне наизусть лучшие места из “Од” Ломоносова. Такой посол не уронит своего Двора; за то Питт и Гренвиль очень уважают его. Я заметил, что здешния Министерские конференции бывают без всяких чинов. В назначенный час министр к министру идет пешком, во фраке. Хозяин, как сказывают, принимает в сюртуке; подают чай, высылают слугу, и, сидя на диване, решают важное политическое дело. Здесь нужен ум, а не пышность. Наш граф всегда носит синий фрак и маленькой кошелек, который отличает его от всех лондонских жителей: потому что здесь никто кошельков не носит. На лето нанимает он прекрасный сельский дом в Ричмонде (верстах в 10 от Лондона), где я также у него был и ночевал…»

Пока Карамзин безмятежно путешествовал по Европе, Россия воевала на два фронта — с Турцией и со Швецией. Лилась кровь, гибли люди. В Петербурге в панике ждали шведского десанта. Англия была готова вот-вот вступить в войну против России, чему немало препятствовал российский посол С.Р. Воронцов. В Автобиографии (Русский архив, 1876. Кн. 1, вып. 1. С. 33-59) он описал свою борьбу:

«<...> Пруссия открыто заключила наступательный и оборонительный союз с Портою и такой — же со Швецией. Вышеупомянутые условия мира были предло-жены нам министрами Пруссии и Англии. У нас смутились, отго-варивались, давали уклончивые ответы и не умели заговорить тоном, приличным одной из первых держав в мире. <...>Шведский король был настолько изменчив и безрассуден, что поддался этим внушениям и согласился на все, споря только о подробностях, т.е. требуя более денег<…> Наконец г-н Питт вооружил огромные морские силы: он приказал снарядить 36 линейных кораблей, из которых 8 трехдечных, 12 фрегатов и столько же бригов и куттеров. Не веря, чтоб он окончательно решился на меру столь крутую, против-ную действительным интересам его страны, опасную для его популярности, благодаря которой он держался на своем месте, я несколько раз объяснялся с ним со всею смелостью человека, желающего предотвратить несправедливую войну, одинаково пагуб-ную для обеих сторон. Он отвечал мне уклончиво и ничего не значащими фразами, как человек, решившийся на меру, которую не может оправдать, при всем своем искусстве в диалектике».

Воронцов решился на действия, которые в наши дни сочли бы бесцеремонным вмешательством во внутренние дела и привели бы к скандальному выдворению посла. Он заявил:

«...“Вы, конечно, можете рассчитывать на большинство в обеих палатах; но я настолько уже ознакомился с здешнею страною, чтобы знать, что министерство и самый парламент не имеют никакой силы без поддержки графств и независимых собственников, в сущности управляющих страною. Поэтому я вам объявляю, господин герцог, что я всеми мерами буду стараться, чтоб нация узнала о ваших намерениях, столь противных ее интересам, и я слишком убежден в здравомыслии английскаго народа, чтоб не надеяться, что громкий голос общественного мнения заставит вас отказаться от несправедливого предприятия”.

Он был поражен смелостью и откровенностью моих слов, и я оставил его изумленного и безмолвного.

Я посетил вождей оппозиции и, что было еще действеннее, нескольких членов нижней палаты, которых независимый и честный характер пользуется уважением и министерства, и оппозиции, и которые внушают всей стране такое доверие, что по их голосам судят о правоте и полезности всякого дела. Я объяснил им несправедливость предполагаемых мер, огромные расходы, которые они повлекут за собою и вред от прекращения торговли с нами, столь необхо-димой для Англии. Они обещали мне свою поддержку. <...>С моей стороны, дабы скорее разрешить вопрос и принудить г. Питта к разоружению, я велел составить записки, для которых доставлял самые точ-ные и убедительные материалы, с целью доказать нации, что ее влекут к разорению посредством уничтожения ее торговли, и что все это делается ради интересов, ей чуждых. Эти записки были переведены на английский язык и, по напечатании, рассылаемы мною во все провинции. Они произвели тревогу в мануфактурных городах и между прочими в Норидже, Уэкфильде, Лидсе и Ман-честере, где произошли митинги и публичныя собрания, которых постановления были напечатаны и клонились к подаче прошений Парламенту против действий министерства относительно России. Другие города готовились последовать этому примеру; из нескольких графств независимые избиратели писали к своим представителям в Парламенте, внушая им отделаться от г. Питта и подавать голоса против него. В Лондоне, на стенах всех домов, простой народ мелом чертил слова: “Не хотим войны против России”. В двадцати и более газетах, выходящих здесь ежедневно, появлялись постоянно статьи, происходившие (хотя негласно) от меня и убедительные для нации, которая со дня на день все сильнее негодовала на министерство<...>

Мы целые ночи писали, а днем бегали во все стороны, и если я еще мог иметь несколько минут отдыха, то они не могли: приходилось по ночам разносить в конторы разных газетных редакций статьи, которые должны были появляться в печати на следующий день. Наконец Питт признал себя побежденным и послал в Россию Фаукнера — с наставлением уступить во всем воле Императрицы. <...> Флот был разоружен, а в Швеции отправлен к Листону курьер для прекращения всех переговоров о субсидии королю» (там же).

 

* * *

Не думаю, что К. совсем уж был далек от интереса к теме международной политики и к некоторым ее подробностям. Я не знаю, пересылал ли с ним С.Р. Воронцов, так его приблизивший, какой-то корреспонденции своему старшему брату, дипломату, сенатору и члену совета при Императрице. Ведь именно он, опытнейший дипломат и в прошлом полномочный министр в Англии, занимался разработкой статей Верельского мирного договора со Швецией, а потом и Ясского договора — с Турцией. Или к своей сестре, княгине Екатерине Романовне Дашковой, близкой Императрице.

В Англии, если верить “Письмам”, К. старательный турист, но вот и отголосок разговоров с послом Семеном Романовичем Воронцовым:

«…Важно, что министр всегда должен быть отменно умным человеком для сильного, ясного и скорого ответа на все возражения противников; еще важнее, что ему опасно во зло употреблять власть свою. Англичане просвещенны, знают наизусть свои истинные выгоды, и если бы какой-нибудь Питт вздумал явно действовать против общей пользы, то он непременно бы лишился большинства голосов в парламенте, как волшебник — своего талисмана. «Итак, не конституция, а просвещение англичан есть истинный их палладиум. <…>Всякие гражданские учреждения должны быть соображены с характером народа; что хорошо в Англии, то будет дурно в иной земле».

* * *

«Письма путешественника» искусно смонтированы из жизненных впечатлений, а также сведений из книг, журналов и газет. (Впрочем, и в «Бедной Лизе» искали биографию. Биография там есть — не утопленная в пруду, конечно, но незабываемый образ Москвы, — это личное, прочувствованное.)

Почитаем прямые авторские, как теперь бы сказали, включения:

Остров Борнхольм:

«Вы знаете, что я странствовал в чужих землях, далеко-далеко от моего отечества, далеко от вас, любезных моему сердцу, видел много чудного, слышал много удивительного, многое вам рассказывал, но не мог рассказать всего, что случалось со мною...» (И правда ведь не мог! — В.Я.)

«Англия была крайним пределом моего путешествия (именно так.В.Я.)

Сел в Лондоне на корабль “Британия”, чтобы плыть к любезным странамарамзин описывает свое морское плавание — и, зная уже его манеру ценить детали и факты, ему вполне можно верить:

«Волны пенились под рулем корабля нашего, берег гревзендский скрылся в отдалении, северные провинции Англии чернелись на другом краю горизонта, — наконец все исчезло, и птицы, которые долго вились над нами, полетели назад, к берегу, как будто бы устрашенные необозримостью моря».

Есть детали и вполне откровенные, не требующие ни сюжетом, ни художественной ткани, но единственно отвечающие строгой точности автора-путешественника, просто не могущего изменить правду, какой бы она ни была, потому что претерпленное в реальных странствиях для автора дороже всякой выдумки, и оно непременно проступит сквозь вымысел.

«Но скоро жестокий приступ морской болезни лишил меня чувства. Шесть дней глаза мои не открывались, и томное сердце, орошаемое пеною бурных волн (тут К-н даже дает сноску: “В самом деле, пена волн часто орошала меня, лежащего почти без памяти на палубе”) едва билось в груди моей. В седьмой день я ожил и хотя с бледным, но радостным лицом вышел на палубу. Солнце по чистому лазоревому своду катилось уже к западу, море, освещаемое златыми его лучами, шумело, корабль летел на всех парусах по грудам рассекаемых валов, которые тщетно силились опередить его…»

Точнейшее описание!

«Моя исповедь», 1802 г. (написана от имени графа NN).

«<…> Наконец я возвратился в отечество, где лавры и мирты поджидали меня (сарказм автора очевиден)». А вот следующая фраза — уже скорее не героя, а автора: “Весь свет казался мне беспорядочною чередою китайских теней, все правила — уздою слабых умов, все должности — несносным принуждением. Я спешил поразить умы соотечественников разными странностями и с удовольствием видел себя истинным законодателем столицы.

Я везде, как в зеркале, видел себя с головы до ног; все мои движения были срисованы и повторены с величайшей верностью… Но главным моим предметом были женщины, которых лестное внимание открывало мне обширное поле деятельности».

 

“Рыцарь нашего времени” написан в 1803 году, когда Карамзин начал увлеченно издавать «Вестник Европы».

Героя этой романтической истории зовут Леон, он, как и автор, родился на «луговом берегу Волги, там где впадает в нее прозрачная река Свияга<…> Отец Леонов был русский коренной дворянин, израненный отставной капитан (как и отец К., Михаил Егорович. — В.Я.), человек лет в пятьдесят.<…>

Провинциальные небогатые дворяне, соседи, дружеский клуб и даже «Братское общество» провинциальных дворян. Но приезжает сосед — богач, вельможа, граф, с красавицей молодою женой. Покровитель, благодетель, как и в судьбе Гоголя. И в судьбе Карамзина.

И графиня обращает внимание на прелестного ребенка-сироту и начинает покровительствовать ему, и между ними, К-н подчеркивает, возникает томление, начинаются странные и запретные отношения.

Она учит его манерам, языкам, книгам, танцам, одевает и делает щеголем: “как приятно обласкать хорошенького мальчика!”

Он вырос в деревне, застенчив, неловок, как весело взять его на руки.

«Эмилия объявила Леона нежным другом своим, сама учила его по-французски, даже истории и географии, старалась также образовать в нем приятную наружность, показала, как ему надо ходить, кланяться, быть ловким в движениях — и герой наш не имел нужды в танцмейстере. Разумеется, что его одели уже по моде: разумеется, маленькая слабость женщин! Через две недели соседи не узнавали Леона в модном фраке его, в английской шляпе, с Эмилиною тросточкой в руке и совершенно городскою осанкою… Графиня согревала Леона нежными поцелуями — если не было с ней графа. Он стоял за нею, чесал гребнем ее светлые каштановые волосы, которые почти до земли доставали и которые он любил целовать”…

Симбирский мальчик оказавшись хлопотами И. Тургенева сотрудником Новикова, к двадцати знал немецкий и французский превосходно, английский похуже, но переводил Шекспира, прочел, судя по “Письмам”, все главные книги Европы той поры.

 

* * *

В Петербург Карамзин вернулся щеголем, денди, каким скоро прослывет красавчик Браммел, всех шокирует, как через сто лет желтая кофта Маяковского, как Крученых или Хлебников, он меняет язык, он использует немыслимые прежде сюжеты.

Дилетантизм — знамя Карамзина. К. был авангардист! Это моя догадка, и тут же Лотман меня осаживает: “поведение романтика, нигилиста, футуриста”.

После путешествия он одевался, по общему мнению, вызывающе. А ведь он уже не был наивным юношей, многое повидал, многое понял. В этом была какая-то выработанная позиция, маскировка, мимикрия; возможно привлекая внимание к своей внешности эдакого Freak, фрика, “Попугая Обезьянина”, он отводил внимание от содержательных и опасных к нему вопросов. Ведь вскоре после его приезда обстановка в России сильно ухудшились, последние годы правления императрицы Екатерины II отнюдь не были благостными.

 

А. Попов «Дело Новикова и его товарищей» («Вестник Европы», 1868, кн. 4, с. 617-650).

.Исследователи еще в XIX веке отмечали «несообразности и противоречия в защите и обвинении Новикова.

Действительно, дело вообще о масонах окончилось наказанием собственно одного лишь Новикова. Указ от 1 мая 1792 года повелевал «предать Новикова законному суждению на основании учреждения (о губерниях), а между тем законного суждения дано не было, и дело было решено административном порядком и тайно.

Еще в августе 1790 г. <…>Радищев за напечатание книги возмутительного содержания был — правда, на основании жестоких тогдашних законов — осужден на смерть; но осужден все-таки по закону и притом в уголовной палате и в Сенате, а по дарованию ему жизни сослан на жительство в Сибирь, куда дозволено было приехать к нему и его семейству.

Ровно через два года Новиков, по разным, отчасти далеко не доказанным проступкам, вследствие предполагаемых намерений и т.п., был отстранен от законной подсудности, которой сначала хотели его подвергнуть, и заключен без суда на пятнадцать лет в каземат Шлиссельбургской крепости.

Почему только Новиков? Основной инстинкт — самосохранение. Екатерине не нужны были массовые репрессии, подрывающие основу ее режима, она хорошо знала, что масонство было слишком распространено среди высшей знати, двора и гвардии. Пугнула, разогнала по деревням — этого оказалось достаточно».

А.Н. Пыпин писал в «Вестнике Европы» в 1867 году:

«…при начале дела его предполагали отдать на правильное законное суждение; но процесс ограничился допросами у Прозоровского и Шешковского... Новикову, как главному представителю направления, досталась самая тяжкая участь из всего кружка. Его ближайшие друзья, товарищи и соучастники, иногда — по делам ордена — даже более компрометированные по тогдашним понятиям, отделались легкими взысканиями... В указе от 1 августа «О Новикове и его друзьях» деятельность их характеризована как «вредные замыслы, побуждения духа любоначалия и корыстолюбия, крайняя слепота, невежество и развращение, плутовство и обольщение» («Вестник Европы». 1867, т. 5. А.Н. Пыпин. Русское масонство в ХVIII веке. С 65.).

Указом от18 августа повелевалось дело о московских книгопродавцах решить согласно с законами и о том донести.

Книгопродавцев арестовали, заковали, били, бросили в казематы, магазины разорили, книги сожгли. Люди были сосланы в каторжные работы. « Их было 15 человек, все вышеупомянутым наказаниям и подвергаются», — писал Прозоровский Шешковскому 24 августа (ВЕ 1868, т. 4, с. 623).

Отчего такая резкая реакция и такая суровость? Судя по всему, Екатерина давно и внимательно следила за масонами, за их активной перепиской между собою и особенно с Западом — и с утроенным вниманием — с важными масонами, входившими в европейские правительства.

Масонскую метафизику и алхимию она считала вздором, но ей в принципе не нравилась деятельность этих «иностранных агентов», особенно когда она узнала, что масоны общаются с цесаревичем Павлом Петровичем и мечтают, по советам зарубежных «братьев», сделать его главою русского масонства — Великим мастером русской провинции Ордена. Архитектор Василий Баженов тоже был масон, часто ездил между Петербургом и Москвой и возил наследнику новиковские запрещенные книги. До поры до времени это сходило с рук.

Над Н.М. Карамзиным нависла вполне реальная опасность, если вспомнить дело студентов Московского университета Невзорова и Колокольникова.

Посланные Новиковым за границу изучать химические науки якобы в поисках «философского камня», дабы стать лаборантами, каковые при кругах бывают и коих работы служат для наблюдения прочим членам. Перед поездкой оба были приняты в масоны.

По возвращении же в Россию оба студента 14 февраля 1792 года были арестованы в Риге и препровождены в каземат. Их долго допрашивали; даже били («биты лично Степаном Шешковским, начальником Тайной канцелярии»). Оба студента оказались не совсем здоровыми, их поместили в Обуховскую больницу, где Колокольников вскоре умер. А с Невзоровым продолжили «следственные действия», предложили было при чистосердечном раскаянии поехать врачом в Сибирь.

Невзорова держали сначала в Невской лавре, а потом в Петропавловской  крепости. На допросах у Невзорова домогались «показать по самой истине», не был ли он в Париже и в народном собрании и «не имели ли какого сообщения или сношения с членами народного собрания?» Невзоров, судя по всему, «не был, не знал, не участвовал».  А вот Карамзин как раз был и даже описывал в живых сценах заседания Конвента.

Допросы Невзорова продолжались несколько месяцев, результатами их интересовалась императрица. Да только он совсем сошел совсем с ума, называя всех вокруг шпионами и иезуитами, а «присланное платье не носил, говоря, что оно намагнетизировано». Заключение было такое: «оный Невзоров в уме помешан».

Через 25 лет Невзоров писал о своем пребывании в Обуховской больнице: «Меня, содержавшегося в доме сумасшедших, [император Павел] высочайше благоволил посетить пять раз (сам и в первый раз, вскоре по вступлении своем на престол, с высочайшею супругою своею и с благополучно царствующим ныне государем императором. Не мог я тогда быть освобожден по причине болезни моей». Невзоров находился в больнице до апреля 1798 года, когда было решено: «Студента Невзорова в рассуждении выздоровления его отпустить в Москву к сенатору Лопухину с тем, чтобы он и за поведение его отвечал» (ВЕ, 1868, т. 4, с. 644).

Так что Карамзину было чего опасаться. В своем заграничном путешествии он приобрел немало контактов, знакомств, приятелей и друзей, что всегда было подозрительно для российской власти. Карамзин вернулся в Россию к разгрому новиковского кружка, гонениям на мартинистов. (В сталинские времена расстреляли бы, состряпав заговор «карамзинистов».) Был под подозрением, его «отхлопотали». В “Письмах” Карамзин лукавил, менял даты, умалчивал, шифровался, вместо имен ставил инициалы, что дало работу на двести лет вперед филологам и историкам.

 

Вернувшись домой, Карамзин затеял «Московский журнал»7, который имел некоторый успех. Карамзин получил 300 пронумерантов (подписчиков). Публике журнал нравился. Но среди «своих» были и другие мнения. В 1792 году, когда начались гонения на Новикова и его круг, журнал прекратил свое существование.

Николай Никитич Трубецкой был влиятельным масоном, наместным мастером провинциальной ложи, а также прозаиком и поэтом, стихи которого «весьма похвалялись». Когда Карамзин основал «Московский журнал», Н.Н. Трубецкой не без раздражения писал А.М. Кутузову (кстати копию того письма отправил по начальству почтдиректор И.Б. Пестель):

«Сочинение же его никому не полюбилось, да и, правду сказать, полюбиться нечему, я пробежал оные и не в состоянии был оные дочитать. Словом, он своим журналом объявил себя в глазах публики дерзновенным и, между нами сказать, дураком» (Барсков. Переписка масонов. 1915, с. 94).

 

* * *

«Письма» Н.М. Карамзина носили следы воздействия Лориса Стерна: «Жизнь и мнения Тристама Шенди, джентльмена», 1767) и особенно «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии», 1768). Но я думаю (тема совсем неисследованная), что стоит поискать параллели с более ранними тревеллогами — с псевдодокументализмом Даниэля Дефо в популярнейших «Приключениях Робинзона Крузо» (1719) и с его антиподом Джонатаном Свифтом — «Путешествия Гулливера» (1726-27).

ПЯТИДЕСЯТИЛЕТНИЙ

 

31

 декабря 1815 года, под самый новый 1816 год, столь много значивший в жизни вступавшего в год пятидесятилетия Карамзина, — его жена Екатерина Андреевна родила второго сына, которого назвали Александром.

Ключевой юбилей для всякого — пятидесятилетие, пора подведения итогов. Наступил 1816-й. Историограф повременил три недели и отправился в Петербург.

2 февраля 1816-го он прибыл в столицу. Карамзин не был здесь четверть века и появился без всякого желания, но с нуждою — исхлопотать согласие Императора на публикацию «Истории Государства Российского», а главное — денег на издание. Прибыть-то Николай Михайлович прибыл, только в Петербурге его никто не ждал. То есть не то что бы никто.

 

Вот как описывал пребывание Карамзина в Петербурге Натан Эйдельман. («Последний летописец»):

«…Петербург непривычен, впечатлений слишком много, суета, расходы: 500 рублей в месяц за карету, 70 рублей — лакей... Историографа всюду приглашают, принимают...

И, конечно, постоянно — лучшие друзья: один раз до второго часу ночи, другой раз, кажется, всю ночь...

«Арзамасцы» — веселый литературный союз с шутовскими атрибутами: арзамасский колпак, обязательное угощение — арзамасский гусь, ...обязательные прозвища, заимствованные только из стихов Жуковского: «Светлана», «Дымная печурка», «Чу, вот я вас!» «Сверчок»… Здесь дурачатся Жуковский, Вяземский, Денис Давыдов, Батюшков, братья Тургеневы, Никита Муравьев, Михаил Орлов, чуть позже — Пушкин, а из «галиматьи» выходит лучшая русская литература…» Молодые арзамасцы везут своего «евангелиста» в Царское Село, и там возобновляется знакомство с кудрявым отроком, которого более десяти лет назад Карамзин изредка наблюдал в доме Сергея Львовича Пушкина. Дядя-«арзамасец» Василий Львович наставляет племянника насчет Николая Михайловича: «Люби его, слушайся и почитай».

Он ежедневно писал жене, описывая встречи и приемы, которые принимал как неизбежное… Но слава уже летела впереди него. Ростопчин сказал во дворце, молва растащила: «Привратник Бессмертия».

Карамзин ждал приема у императора Александра, но во дворец не приглашали. Не до того было. Александр не принимал Карамзина два месяца. Пока не посетил скрепя сердце, почти униженный, всесильного графа Аракчеева. Почитал и ему из «Истории», как читал в других домах. Аракчеев был сама любезность. Вскоре пригласили и к императору. Пять лет не виделись. Александр заматерел, забронзовел — еще бы, победитель Наполеона, один из властителей Европы.

Дерзкая по тону «Записка о древней и новой России» не забыта, но отсюда кажется уж совсем неуместной. Проявил благосклонность: присвоил статского советника, наградил орденом Анны первой степени. (Карамзин принял в сложных чувствах. Чин пятого класса. Где-то между полковником и генерал-майором. У статских чин начальника департамента какого-нибудь.) А Вяземский дразнил «Истории графом». Вольно ему, князю, дразниться.

Государь дозволил печатать «Историю» без цензуры (сам взялся цензурировать, а на деле — «на личную ответственность»), велел печатать в типографии военного ведомства и выделил 60 тыс. рублей на издание. Он, отмечали многие, не очень понимал в деньгах, что значит много, что — мало. Публиковаться в Петербурге означало держать корректуры, значит и жить здесь. В мае Карамзин перевозит в Петербург семью <…>»

Ната Эйдельман продолжает:

«В Петербурге Карамзины стараются, не всегда с успехом, сохранять московские привычки. Зимою — в городе, сперва на Фонтанке у гостеприимной Е. Ф. Муравьевой, затем — около Литейного двора, на Захарьевской за 4 тыс. руб., Нева в ста саженях, недалек и Таврический сад; двор хорош и с садиком; всего довольно, и сараев, и амбаров, комнаты весьма недурны, только без мебели».

Свой же дом в Санкт-Петербурге завести было невозможно. Летом повелели жить в Царском Селе в штабс-лекарском доме, одном из «Кавалерских домиков», что в «Китайской деревне», построенной Екатериной для адъютантов, лекарей и прочей близкой обслуги. Совсем рядом с Екатерининским дворцом и Лицеем в ближнем флигеле. Часто забегал Пушкин.

Светские, дворцовые люди, заезжие гости стремились непременно побывать у Карамзина, докучали, как он сам некогда — Канту и Виланду. Круг замкнулся.

«Царь дал 60 тысяч, — пишет Н. Эйдельман, — но год многосемейной, светской жизни в столице стоит 40 тысяч. Хотя вскоре «История» начинает давать доход, и кое-какой оброк приходит из деревни, а все равно к лету 1819-го “половина исторического капитала уж рассеялась”. За 5 лет прожили сверх доходов ровно 100 тысяч, еще через 4 года — 150 тыс.».

Все это, конечно, не могло не задевать Карамзина: нелепая «китайская деревня», кавалерские домики, птичьи права, неясные обязательства. Но он привык жить, «как истинный философ, не унижая своей личности», как мало кто жил в его время. Да и у Канта домик был не больше.

 

 

КАРАМЗИН И ГРАФ ИОАНН КАПОДИСТРИЯ

 

Он подружился с графом Каподистрия, возможно, потому что почувствовал в нем скитальца, каким и он сам был в молодости: вояжера, посланца, человека большого мира, открытого и свободного. Карамзин в Петербурге был обласкан, известен — и одинок. Не знатен, не богат, без больших связей и, что особенно опасно: прямодушен и конфидент государя. К таким людям свет относился с опаской. Каподистрия тоже был здесь чужой. Они сблизились.

Через две недели, 14(26) февраля 1816 г., по приезде в Петербург в одном из первых писем, написанных из северной столицы, он сообщал своей жене: «Из новых примечательных знакомств наименую тебе Капо д’Истриа; он в большой доверенности и показался мне любезным, откровенным...»

В этой дружбе все интересно, хотя мало что известно. Известно (со слов Ф.Ф. Вигеля, что Каподистрия и Карамзин заступились перед разгневанным императором за Пушкина («Он наводнил Россию возмутительными стихами») и умолили Александра не губить юное дарование, не ссылать его на погибель в Соловки или Сибирь, а отправить в Кишинев сверхштатным чиновником в распоряжение генерала И.Н. Инзова. Каподистрия и других лицеистов пригрел в департаментах Министерства иностранных дел.

Граф Каподистрия был одним из многих европейцев, связавших свою судьбу с Россией в эпоху крупнейшего европейского (и мирового) кризиса, вызванного Французской революцией и переделом мира. Наполеоновские войны, Италия, Испания, Египет, возвышение Бонапарта, разделы Польши — все это мало известно современному читателю, как и то, почему и зачем Суворов штурмовал Альпы и против кого адмирал Ушаков воевал в Средиземноморье.

Республика Семи Островов — первое греческое государство Нового времени, — существовавшая в 1800–1807 годах на островах Керкира (Корфу), Паксос, Лефкас, Кефалиния, Итака, Закинф и Китира в Ионическом море.

Ионические острова на протяжении многих столетий входили в состав Венецианской республики, пока Наполеон ее не уничтожил, заняв всю Италию. Острова перешли к Франции. Французы повели себя также, как все оккупанты. Греки возмутились. В Петербурге тоже. Император Павел I направил против французов русскую эскадру во главе с контр-адмиралом Федором Ушаковым, которая при поддержке турецкого флота в 1800 году выбила французов с Корфу и освободила Ионические острова. Республика Семи Островов во главе с И. Каподистрией (будущим российским министром иностранных дел) просуществовала семь лет, формально как данница Османской империи, но, в сущности, под защитой русского флота.

Однако по условиям Тильзитского мира, заключенного после серии поражений, император Александр I негласно обязался стать союзником Наполеона, принять участие в континентальной блокаде Англии и многое еще... Острова переходили в состав Иллирийских провинций Франции.

Первый президент Греческой республики граф Иоанис Каподистрия вынужден был отбыть под покровительство русского императора. Он поступил в русскую дипломатическую службу и сделал быструю карьеру. Служил при императоре, в 1815 году стал статс-секретарем, а в 1816-м был назначен управляющим Министерства иностранных дел Российской империи. Занимал он эту должность до 1822 года, когда, окончательно уверившись, что ему не удастся склонить Александра к войне с Турцией за свободу Греции, ушел в отставку и покинул Россию. Этот блестящий человек, которого греки называли Президент, вернулся на родной остров Корфу и был предательски убит в 1830 году8.

Переписка Графа Каподистрии с Н. М. Карамзиным была опубликована в литературно-политическом сборнике «Утро» в 1866 году.

 

«13 июня 1818. Умный Гр. Каподистрия обедал у нас на сих днях, и мы провели с ним приятно часов шесть. Он рассказал нам всю свою историю. Люблю его, но вижу редко».

28 июля 1822 г. К Дмитриеву: «Люблю его искренно, еще более за душу, нежели за ум».

5 августа к нему же: «Никто не балует меня здесь ласкою (никто из придворных) кроме одного графа Каподистрии, с которым мы иногда философствуем».

1 августа 1822 г. к Малиновскому: «Жаль, что любезный, умный граф Каподистрия нас оставляет. Таких людей мало».

Письмо Карамзина к графу Каподистрии в марте 1818 г. (по-французски)

«Примите, Граф, мою искреннюю благодарность за честь, оказанную Министерством иностранных дел моему сочинению. Если это не есть уже ободрение для меня (потому что, увы, я уже слишком стар), это приятная награда за труды и за усердие, с которым я старался сделать нашу историю известнее, и, следовательно, полезнее»<…>

Мое полуофициальное письмо окончилось бы здесь, Граф, если бы мне надобно было только выразить признательность за благородность действий Министерства в отношении к Историографу; но чувство, которое вы в особенности мне внушили, требует языка более свободного, более искреннего... Я мог бы прибавить к этому еще многое, если бы дал волю своей болтливой откровенности; я был бы в состоянии не пощадить вашей скромности, но я щажу ваше время. И так я оканчиваю письмо, говоря, что Карамзины вас любят много: этим выражается все».

 

Из письма графа Каподистрии Карамзину:

«У меня нет слов, любезный, многоуважаемый друг, чтобы выразить вам удовольствие, доставленное мне письмом, которое вы написали вместе с вашей супругою... Вне семейных привязанностей, лучшее в мире это есть искренняя дружба. Такая дружба, какой удостаивают меня Карамзины, более чем искренняя: она сердечна; я дорожу ею и прошу вас сохранить мне ее навсегда... Мое здоровье, в котором вы по своей доброте принимаете участие, было в самом деле очень расстроено в начале зимы. Путешествие в Италию и в особенности родной воздух принесли мне бесконечно много пользы, и я, может быть, уже совершенно выздоровел бы, если бы не мешала живость участия, какое я принимаю во всем, что касается лиц, которые удостаивают меня своего доверия, и те тревоги, которые от этого происходят. Вы можете поэтому легко судить о моем положении на родине после одиннадцатилетнего отсутствия, в обстоятельствах, в каких эта страна находится. Вместо покровительства Великобри-тания поступает с нею таким образом, какому нет названия, какого вообразить нельзя, — столь отъявленно сие недоброжелательство. Исполнив, насколько от меня будет зависеть, обязанности сына и гражданина, я отплыву опять в Италию. По дороге я воспользуюсь в продолжение недель двумя минеральными водами, чтобы избавиться от той желчи, какая накопилась у меня здесь, а потом отправлюсь прямо к вам в Царское Село. Я буду рад видеть вас в добром здравии, с вашим IХ томом и дитятей, которое имеет явиться на свет. Я не смею писать об этом Г-же Карамзиной, чтобы не утомлять ее своими каракулями. К тому же вы составляете с нею такое прекрасное и такое полное единство, что было бы и трудно говорить с вами порознь. Будьте здоровы и верьте в искренность того чувства, которое я питаю к вам обоим».

Из письма Карамзина графу Иоанну Каподистрия, которое широко известно, его приводит и Ю.М. Лотман:

«Приближаясь к концу своей деятельности, я благодарю Бога за свою судьбу. Может быть, я заблуждаюсь, но совесть моя покойна. Любезное Отечество ни в чем не может меня упрекнуть. Я всегда был готов служить ему, не унижая своей личности, за которую я в ответе перед той же Россией. Да, пусть я только и делал, что описывал историю варварских веков, пусть меня не видали ни на поле боя, ни в совете мужей государственных. Но поскольку я не трус и не ленивец, я говорю: значит, так было угодно небесам, и, без смешной гордости моим ремеслом писателя, я без стыда вижу себя среди наших генералов и министров».

 

Поездка в Макателем

В.Ярошенко. Из дневника. Октябрь 2011 г.

 

«Я вернулся из Арзамаса; третий раз за год. Старинный город проводил «Гайдаровские чтения», на этот раз не в связи с Аркадием Гайдаром, которому тут многое посвящено, а вокруг памяти его внука, моего друга, Егора.

«Гайдаровские чтения», устроенные мэрией Арзамаса, Фондом Егора Гайдара и АНХ и ГС, были посвящены поискам социально-экономической стратегии развития в современных обстоятельствах. После объявления «рокировочки» жарких политических споров не было.

Констатируя нарастание кризисных тенденций в экономике мира и, в частности России, все выступающие видели выход в ускорении перевода страны на инновационный путь развития и в актуальности проведения широкой демократической политической реформы.

<...>Я выступал с докладом — «“Вестник Европы” — от Карамзина до Гайдара».

Мало кто знал здесь, что основатель «Вестника Европы» Николай Михайлович Карамзин был помещиком Ардатовского уезда, жил здесь в страшную эвакуацию 1812 года. Сохранилась его хозяйственная переписка с крестьянами сел Большой и Малый Макателем. (Об этом на конференции в музее-усадьбе Вяземских Остафьеве рассказывала в декабре 2010 г. Луиза Михайловна Карнишина.)

«Имение принадлежало жене Карамзина, Екатерине Андреевне, Арзамасской округи Макателен с селами Малый Макателен, Большой Макателен…» (Правильно — Макателем.В.Я.)

После смерти тестя, князя А.И. Вяземского, в 1808 году Карамзин должен был заниматься делами имения.

Из Нижнего Новгорода: Состояние крестьян жалкое, нет духа собирать оброк. Эпидемия горячки в 1811 г. 16 мая писал брату, что значительная часть арзамасской деревни сгорела с хлебом и скотом.

Получая две тысячи рублей в год как историограф, Карамзин, вынужденный переехать в Петербург для печатания «Истории», остро нуждался в деньгах. Брату писал: “Петербург славный город, но жить в нем дорого”. Жалуется: “Не имею достаточно средств на воспитание детей... Иногда не без грусти думаю, что нашим небогатым дочерям, к тому же и не красавицам, придется, как вероятно, доживать век в девушках”.

У Карамзина было шесть, потом семь, восемь детей (двое умерли в младенчестве). Он был помещик, и проблемы были типичные, помещичьи: задержки оброка (два раза в год, в марте и октябре), недоимки, земельные споры. Об оброке. Бурмистру Степанову о непременном собрании мартовской половины оброка: “Вы знаете, никто не берет столь мало оброка, как мы, имейте совесть, не заставляйте нас думать о продаже Макателена. Сам приеду, чтобы разделиться с вами землей…

Оброчную сумму 2600 рублей получил. Обещаете доставить весь оброк, исполните, деньги нам очень нужны... До сего времени не получаю от вас оброка, вы обманули меня... Мы с горечью, но решимся продать вас. На неделе продадим все, еще возьмем оброк через губернатора, он пришлет вам воинскую команду для взыскания».

Уже на пороге смерти, 28 апреля 1826 года, Карамзин пишет: Платите оброк исправно, хоть и не совсем в срок, но чтобы к концу год был совершенно очищен”.

Карамзин так и не смог добиться своевременной оплаты полного оброка. Говорили, что историограф нуждался в деньгах “по неумению извлекать доход из арзамасской деревни своей супруги”. Одной из причин неуплаты были засухи, которые повторялись каждые три года. Случались пожары; в 1823 году бóльшая часть домов в Малом Макателеме сгорела.

“С горечью я получил ваше уведомление о несчастном пожаре... Надо всем миром помогать им”… Карамзин разрешает рубить лес в заказнике, освобождает погорельцев от оброка на год. Нескончаемый вопрос о земельных спорах крестьян. Пишет бурмистру: “я велел тебе исполнить приказ: возвратить 25 десятин Большому Макателену…» Но Земельный спор Малого и Большого Макателена не кончался годами.

Распоряжение:

“Я вам отец и судья, мое дело знать, что справедливо и для вас полезно… Вы мне все равны как дети. Велю строго вам слушаться и не сметь буянить”. Я упомянул об этом на конференции. А вечером, на приеме, мэр Арзамаса, Анатолий Николаевич Мигунов, сказал, что его мать родом из Большого Макателема и предложил там побывать.

 

* * *

Ясным, прозрачным, солнечным днем 7 октября 2011 года в компании двух ученых дам, бесконечно много знающих об истории города Арзамаса, я оказался в давно заброшенном карамзинском поместье.

Древняя липовая аллея вдоль асфальтового тракта, каскад прудов. Почти невидный за зарослями некогда прекрасного парка, скромный деревянный дом с резными наличниками и большой двухэтажный каменный дом в шестнадцать больших окон по каждому этажу, с флигелями, подвалами и храмом на берегу пруда, в котором до наших 90-х годов была больница и роддом. Был здесь и сиротский приют, и странноприимный дом, были и промыслы для местных крестьян... Здесь долгие годы жил сын Н.М. Карамзина — Александр Николаевич Карамзин (31.12.1815–9.7.1888) со своей супругой Наталией Васильевной, в девичестве княжной Оболенской.

Выпускник юридического факультета Дерптского университета, блестящий гвардейский офицер (прапорщик лейб-гвардии конной кавалерии), поэт (повесть в стихах «Борис Ульин»), преданный юный друг Пушкина. По преданиям, едва ли не прототип лермонтовского Печорина, Александр Карамзин, после роковой пушкинской дуэли, которая произвела на него «переворачивающее душу нравственное влияние», безвылазно поселился в далеком нижегородском поместье, по его выражению, «ардатовской Камчатке». Он был трудолюбив и предприимчив: разбил сады, пруды, огромный парк, сад, построил больницу, акушерский пункт. Узнав, что по соседству есть железная руда, основал вполне успешный Ташинский металлургический завод, работавший даже и до самых последних лет (завод, конечно, возник не случайно; помог его старший брат — Андрей Николаевич Карамзин. Прислал специалистов, помог с разрешением Горного ведомства. Он учился вместе с братом в том же Дерптском университете на том же юридическом факультете и служил в конногвардейской артиллерии. Выйдя в отставку был начальником знаменитых Демидовских заводов в Нижнем Тагиле, а после смерти графа, богатейшего Павла Николаевича Демидова, женился на его вдове, красавице шведке, урожденной баронессе Авроре Шернваль).

Ну, а Александр Карамзин с женою, княжной Наталией Оболенской, в своей глуши построили больницу и приют для сирот, позднее богадельню, мастерские. А после его смерти (детей Бог им не дал) «наследница Карамзина В.Н. Щербакова выстроила на свои средства здесь, в Рогожке, двухэтажную каменную больницу, которую обеспечила в 1910 году даже электричеством». Больница просуществовала больше ста лет, в 1995 году отметила столетие; затем закрыта, забыта и заброшена уж совсем недавно, в самые последние годы, уже при Национальных проектах.

 

В 1853 году братья Андрей и Александр Карамзины отправились добровольцами на Крымскую войну. Жена Александра Наталия стала сестрой милосердия. Андрей, в звании полковника, был направлен на Балканский театр, получил под свое командование боевой отряд из трех эскадронов александрийских гусар и сотни Донского казачьего полка. Он погиб в бою c турками под Каракулом, погубив свой отряд. Вот что писал о об этом Ф.И.Тютчев:

«…Последней тенью на этом горестном фоне послужило то обстоятельство, что во всеобщем сожалении, вызванном печальным концом Андрея Николаевича, не все было одним сочувствием и состраданием, но примешивалась также и значительная доля осуждения. Рассказывают, будто государь (говоря о покойном) прямо сказал, что поторопился произвести его в полковники, а затем стало известно, что командир корпуса генерал Липранди получил официальный выговор за то, что доверил столь значительную воинскую часть офицеру, которому еще недоставало значительного опыта. Представить себе только, что испытал этот несчастный А. Карамзин, когда увидел свой отряд погубленным по собственной вине…»

 

* * *

Похоронены были Александр Николаевич и Наталия Васильевна Карамзины с большим почетом в местной церкви. В 1923 году их могила была кощунственно разорена и разграблена, череп праведника долго использовался в местной школе как наглядное пособие — вот такой был «выверт». А кости продолжали лежать под разоренным алтарем. Только десять лет назад стараниями главного врача тогда еще существовавшей, старейшей в Нижегородской области Рогожской больницы Олега Михайловича Бахарева останки Карамзиных из разоренной церкви были перезахоронены на берегу их старинного пруда. В месте чистом, светлом и покойном. Удивительное место: тлен и запустение, но и покой и какая-то русская привычная скорбь в душе: эта дивная аллея древних лип, эта золотая листва под ногами, эти пруды и каналы, где гуляет рыба, эти еще белые больничные стены, где не выветрился запах лекарств.

Запустение, да, но неполное — крашеный мостик и скамейки, и даже белая беседка посреди зеленого пруда, невесть как поставленная; заботливо обустроенная могила, уместный здесь чугунный крест (он же чугунолитейный завод основал!), вырезанные на граните портреты Александра Николаевича и Наталии Васильевны, а на древнем дубовом стволе заботливо запаянная в полиэтилен, вырезанная из газеты статья «Ардатовский благодетель». А ведь нет никакого бюджета для этого, и нет никаких оплаченных рук.

Никого не было вокруг, и до города неблизко, и никакие указатели сюда не ведут, и в маршрутах туристических это место пока не значится, — а на гранитной плите лежали свежие цветы. И казалось, Гений места не покинул этот старый парк.

 

 

БЕЗ СТРАХА И НАДЕЖДЫ

 

«Завертываюсь в пурпурную мантию (разумеется, в воображении), покрываю голову большою, распущенною шляпою, И выступаю в альцибиадовских башмаках, ровным шагом, с философской важностию, на древнюю афинскую площадь».

Какой ритм!

А вот из стихов к другу юности И. Дмитриеву (1794 г. Карамзину 28 лет.):

 

.................................

А мы, любя дышать свободно,

Себе построим тихий кров

За мрачной сению лесов,

Куда бы злые и невежды

Вовек дороги не нашли

И где б без страха и надежды

Мы в мире жить с собой могли…

.................................

 

Один священник, услыхав эти стихи, сказал: «Бедный. Их автор совсем не знал Бога». Я думаю, Карамзин стремился жить в гармонии со своим внутренним Я, в мире с собою, c внутренним нравственным законом (о котором он говорил еще с Кантом: “Говорю о нравственном законе: назовем его совестию, чувством добра и зла — но они есть) и который чувствовал и ценил в себе как главную ценность.

И «Быв же спрошен фарисеями, когда придет Царствие Божие, отвечал им: не придет Царствие Божие приметным образом, и не скажут: вот, оно здесь, или: вот, там. Ибо вот, Царствие Божие внутрь вас есть» (Лук. 17:20-21).

Эта встреча в глубинах собственной личности всегда тайна, всегда неисповедима и несказанна, но жизненный путь пишущего человека дает возможность получить об этом некоторое представление.

 

«И где б без страха и надежды». Здесь важно это «б». Не сказано, что он так жил — сказано лишь, что он хотел бы так жить. А жил он, похоже, и в страхе, и, конечно, в надежде. С того самого 1792 года, когда повязали и бросили в крепость Новикова, на всю жизнь напугав детей его. Он знал боль потери самых близких и надеялся, что минует его чаша сия. Смелость — это не отсутствие, а преодоление своих страхов. Повторимся: «Любезное Отечество ни в чем не может меня упрекнуть. Я всегда был готов служить ему, не унижая своей личности, за которую я в ответе перед той же Россией».

 

* * *

Уже закончив эту статью, в уточняющих поисках в интернете, я наткнулся на некий сайт, из тех, что еще недавно были вполне маргинальны, а сегодня вполне даже в тренде, может, чуть впереди паровоза. Внимание мое привлекла обширная для интернета анонимная статья в трех частях про Карамзина. Вполне старательное изложение биографии, правда, с напором на усилия злонамеренных масонов, которые сделали Николаю Михайловичу всю биографию с далеко идущей целью — лишить наш народ «исторической памяти», чтобы он стыдился своих исторических корней... «Хотят, чтобы мы были уверены, что русские цари были похожи на грязных маньяков, которые устраивали публичные казни, а русский народ смотрел на это с умилением и с благоговением…» Именно для этого, по их мнению, и выпестован был врагами России Николай Карамзин.

Что тут сказать? С анонимами спорить не с руки, да и ничего им не докажешь. Они даже факты не слишком извращают, просто поворачивают так, как им нужно для улучшения питания исторических корней... Трудная тема... Потому что начиная с гонений на Новикова и других просветителей, и позднее, со споров сторонников «Беседы» и шутовского «Арзамаса», славянофилов и западников, все это отражения уже многовекового спора между «архаистами и новаторами», сторонниками самости и модернизации, обскурантизма и искусства, изоляционизма и открытости, свободы и прописей, либерализма и национализма, того самого, который все увереннее и громче возвышает голос повсюду на нашей планете. Дай им волю, они и Пушкина запретят (вот уже и попа в купца переиначивают в детском издании) из соображений защиты «чувств верующих» и вообще на всю светскую культуру готовы накинуть узду. Власти у нас, как и в других странах, все еще воображают, что они оседлают эту волну. Боюсь, не оседлают; это извержение лавы предубеждений и ненависти, она испепеляет все, сжигает всех... Тонкая кора нашей трехсотлетней, все-таки европейской (!) культуры идет трещинами. Так что Карамзин — это вовсе не далекое остыв-

шее прошлое, а самое что ни на есть горячее настоящее, потому что двести лет со дня опубликования его «Истории Государства Российского» оказались не таким уж большим сроком, чтобы достичь согласия по поводу цивилизационного выбора.

 

2001–2016 гг.

 

Примечания

1 Ларри Вульф. «Изобретая Восточную Европу: карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения». М.: НЛО. 2003. (Далее — цитаты из этой книги обозначены как Л.В.).

2 Д.И. Фонвизин. Цит. по сб.: «В поисках своего пути. Россия между Европой и Азией». С. 21-22.

3 Холм, на котором была построена Симбирская крепость, и поныне называется Венец, так же как и три улицы, и высотная гостиница в центре Ульяновска.

4 Н.М. Карамзин. Из предисловия к первому отдельному изданию «Писем русского путешественника». 1793.

5 И.Г. Гердер. Идеи к философии истории человечества. М., 1977. С. 450.

6 Ю.М. Лотман комментировал эту цитату:

        «Многократное приглашение на обед означает большую степень близости: или длительное знакомство (чего у Карамзина не могло быть с постоянно жившим в Лондоне С.Р. Воронцовым), или же существенные для Воронцова рекомендательные письма<…> С.Р. Воронцов, как и его брат, Александр Романович, был человеком с недвусмысленно очерченным политическим лицом: противник самодержавного деспотизма вообще и режима Потемкина — в частности, он не скрывал своей оппозиционности по отношению к петербургскому правительству. <…> Частые посещения Воронцова Карамзиным тем более бросаются в глаза, что ни в одной из столиц европейских государств, кроме Лондона, он не наносил таких высоких визитов, ибо ни служебное положение, ни родственные связи, ни состояние не давали ему на это права».

7 «Московский журнал». Карамзин издавал в 1791-1792. Он был издателем, редактором и переводчиком. В журнале были опубликованы его произведения: «Письма русского путешественника», «Бедная Лиза», «Наталья, боярская дочь» и др., а также переводы иностранных писателей, в т.ч. Стерна,  Макферсона, Мармонтеля, и др.

8 Записка об убиении графа Каподистрии http://www.memoirs.ru/rarhtml/Raik_RA69_5.htm

 

© Текст: Виктор Ярошенко

 

Версия для печати