Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вестник Европы 2012, 33

Халат Обломова

Халат Обломова

Игорь Клех

 

Халат Обломова

В воображаемом музее литературных предметов, — где в читательской памяти хранятся три карты Германна и дуэльный пистолет Онегина, шинель Башмачкина и дорожная шкатулка Чичикова, топор Раскольникова и ланцет Базарова, полковое знамя Болконского и линзы Безухова, галоши Беликова и удочка Тригорина, набоковская коллекция бабочек и несгораемая рукопись булгаковского романа, — обломовский халат занимает почетное видное место.

Гончаров написал и другие замечательные книги (“Обыкновенная история”, “Фрегат “Паллада””, “Слуги”, “Мильон терзаний”), воспоминания, очерки и этюды, но его “Обломов” — особь статья, потому что это великая книга, затрагивающая самые глубинные проблемы человеческой экзистенции, проникающая на ее базовый, “нулевой”, исходный уровень, где звучит один-единственный вопрос: быть или не быть? Или так: зачем? Поэтому это не история о русском барине-лежебоке и никакой не социально-психологический роман (как упомянутая “Обыкновенная история”), но антропологическая притча. И не карта Российской империи могла бы послужить материалом для просторного обломовского халата, но карта звездного неба, как ни пафосно это звучит (не случайно Гончаров порой вынужден призывать на помощь то русского богатыря, обломовского тезку, то самих Гомера и Платона). Удивительное дело: роман очень неровно написан, местами просто провально, но это не имеет существенного значения, потому что писатель попал в жилу — в самый нерв чего-то, что и наименованию-то поддается с большим трудом.

Но попробуем разобраться по порядку.

 

Автор как зеркало для героя

У Ивана Александровича Гончарова общего с Обломовым не много, но все же достаточно. Во-первых, они представители разных социальных слоев, но, оказывается, по-настоящему богатые волжские купцы умели баловать своих детей не хуже столбовых дворян, и детство Гончарова — такой же утраченный безмятежный рай, как ранние годы Гоголя или Редьярда Киплинга до их отправки в закрытые учебные заведения. Гончаров, подобно Обломову, пережил утрату позже и легче, поскольку после потери отца заботу об их семье взял на себя их состоятельный жилец и отставной моряк, откуда протянулись сразу две ниточки в биографии и творчестве — что называется импринтинг, “впечатывание” в матрицу поведения. Одна, благодаря связям покровителя, привела будущего писателя на государственную службу в столицу Российской империи (“Обыкновенная история”) и, в силу счастливого стечения обстоятельств, на борт фрегата “Паллада”. Другая определила судьбу Обломова, заставив того переселиться из центра Санкт-Петербурга в слободку на Выборгской стороне и находить утеху в совместной жизни со вдовой и ее малыми детьми, а впоследствии и самого бессемейного Гончарова на закате жизни подвигнула поступить аналогичным образом, когда умер много лет исправно служивший ему камердинер, оставив семью без кормильца.

Университетское образование получили они оба, но Обломов имел достаточно крепостных душ, чтобы очень скоро отказаться от чиновничьей карьеры, а Гончарову пришлось дослужиться до высоких чинов и постов, что не могло не отразиться на его письме. Конкурировавший с Гончаровым на литературном поприще барственный и состоятельный Тургенев не случайно за глаза окрестил его “чиновником”, что не помешало ему позаимствовать у доверчивого и медлительного конкурента несколько носившихся в воздухе литературных идей и персонажей. Гончаров едва не помешался на почве плагиата, дело дошло до третейского суда, и не было дыма совсем без огня, Тургеневу пришлось в одном случае согласиться и вычеркнуть главу, но основные тургеневские романы появились удивительно вовремя, — а дорогá ложка к обеду, — чего нельзя сказать о запоздалом “Обрыве”, третьем романе Гончарова, название которого, как заговоренное, начинается все с того же “Об...”.

Тем не менее “чиновник” Гончаров решился на то, на что ни за что в жизни не отважился бы его герой, — отправиться в полукругосветное путешествие на парусном фрегате (без малого через сорок лет по тому же маршруту, примерно, — только в прямо противоположном направлении, по часовой стрелке, — отправится еще не родившийся Чехов, что будет иметь исключительное значение для обоих писателей, их миропонимания и творчества, — сыграет ту же роль, что Кавказ и Крымская война для Толстого или арест, эшафот и каторга для Достоевского). Без подобного опыта, придавшего новый масштаб мышлению и письму, вряд ли получилось бы у Гончарова написать такого “Обломова”. Десятилетием ранее, еще до плавания на “Палладе”, был написан и опубликован “Сон Обломова” — на таком уровне, сатирической идиллии, ему бы и остаться без предпринятой Гончаровым “гулливеровской” экспедиции. Лично Обломову от нее досталось только пристрастие к чтению книг о путешествиях (что, кстати, очень характерно для второй половины XIX века и особенно для обитателей “глубинки”, откуда, по выражению Гоголя, хоть три года скачи, ни до какого другого государства не доскачешь, — своего рода “географический гомосексуализм”, страдающий бытовой ксенофобией).

Что еще роднит автора с его героем — это отношение к страстям, и в первую очередь к сильнейшей из них, любовной. Оба убежденные холостяки, обжегшиеся в молодости “на молоке” (Обломов, судя по беглому упоминанию о некоей содержанке, дважды) и впоследствии “дувшие на воду”.

Оба склонны к простудам (см. воспоминания А.Ф. Кони и обломовское многократное: “Не подходи, не подходи! Ты с холоду”, — это первого-то мая!). С той только разницей, что Гончаров в охотку поправляет здоровье на водах в Европе и на Рижском взморье по многу месяцев в году (имея для этого возможности и средства, служа в цензуре и в официальной печати, за что его все больнее клюют набирающие силу народники всех мастей).

Если читатель обратится к гончаровскому очерку “Слуги старого времени”, то увидит, как и из кого писатель сконструировал для Обломова его слугу Захара. И здесь невозможно не упомянуть о поразительно проникновенной адабашьяновско-михалковской экранизации гончаровского романа, где Захара (а не “себя в предлагаемых обстоятельствах”) сыграл изумительный актер дореволюционной по духу русской театральной школы Андрей Петров, а Обломова и Штольца — Табаков и покойный Богатырев (по признанию Табакова, как бы поменявшись ролями: практичный “Штольц” в роли Обломова, а неприкаянный “Обломов” в роли Штольца, — что и придало образам неожиданную глубину), и ни один из эпитетов в превосходной степени не кажется мне здесь лишним.

Как известно, начиная с Петра Россия в целом и русская культура в особенности ускоренным образом наверстывали свое отставание и преодолевали разрыв с большинством европейских народов, что имело неисчислимые последствия и определило своеобразие русского мира.

В частности, все русские романы XIX века, которые не были эпигонскими, были “неправильными”, не соответствующими западноевропейским образцам и требованиям жанра (роман в стихах Пушкина, поэма в прозе Гоголя, цикл повестей Лермонтова, метафизические триллеры Достоевского, эпопеи Толстого), но именно этим и ценными. И Гончаров здесь не исключение, точнее — его химерический “Обломов”. Разностильность этого романа многосоставная, как у скелета ископаемого ящера, — от классицистического хвоста (с риторикой о долге и нравственных нормах) через истлевший романтизм (со всеми его клише) до длинной реалистической шеи, увенчанной тесным вместилищем рассудка. И тем не менее повествование захватывает, потому что в книге говорится о главном. Максимально упрощая: зачем трудиться и беспокоиться, если все в итоге стремятся к одному — к довольству и покою? Зачем война, а не мир?

 

В ХАЛАТЕ

Об этом первая часть романа, вполне классицистическая. Первомайским утром Обломова навещают и силятся оторвать от дивана - вынуть из халата! — беспокойные посетители, целый парад шустрых представителей “ярмарки тщеславия”. Вертопрах Волков, карьерист Судьбинский, журналюга Пенкин, человек без лица и энергетический ноль Алексеев, готовый за компанию и повеситься, театральный грубиян “от сознания бесполезной силы в себе” и негодяй Тарантьев, озабоченный и корыстолюбивый доктор. Кто-то из них бывший сослуживец, кто-то земляк, кто-то просто знакомый, и все они забегают в гости просто “почесаться”, исполняя социальный ритуал. Ничего личного нет в их отношении к Обломову, поэтому даже слышать они не хотят о каких-то его неприятностях, которые самому Обломову представляются грандиозными, будучи, по существу, почти комичными в силу своей тривиальности. Всех визитеров Обломов жалеет, как русская баба: несчастные, как же они суетятся! Когда же жить? Так проживут свой век, и даже не пошевелится в них столь многое...

Но вот на пороге возникает вернувшийся из-за границы друг детства Обломова и совершенный его антипод с виду Штольц. И это уже не трение, а сцепление и конфликт — начинается действие романа.

 

 

ВЫХОД ИЗ ХАЛАТА

Но никакому Штольцу не вынуть бы Обломова из халата - дружба, сердечная приязнь, все это дело прошлое. Для такого нужна женщина, и благодаря Штольцу она появляется — Ольга Ильинская, то есть уже по самому звучанию фамилии “суженая” Ильи Обломова, и принимается лентяя, какого свет не видывал и мировая литература не знала, “обламывать”. Это интереснейший языковой поворот, зафиксированный Далем в его словаре: есть “обломки старины” и т. п.; но существует и другое, отглагольное значение — жестко обучать, объезжать, как лошадей, или дрессировать, как рабочих слонов, и даже кнут в шутку звался тогда “обломайка”. Впрочем, шуткам не место в данном случае. Любовная история Обломова и Ольги — очень старомодная и несколько наивная, но лучшая часть романа. Стоит отказаться на время от современных взглядов, представлений и эстетических пристрастий, чтобы ощутить всю прелесть, глубину и безысходный трагизм этой истории.

Вся проблема в том, что Обломов не только барин par excellence — воплощение барства как свойства, особая порода или даже биологический вид, искореняемый, искореняемый, да неистребимый на протяжении тысячелетий, по крайней мере. Как существует физическая красота, как существуют монашество, поэзия, музыка, так существует и эталон праздности, без доли которой счастье невозможно (так считал, в частности, пожизненный труженик Чехов), — и он необходим, чтобы люди не перебесились от непрестанного преследования пользы и выгоды, и бесполезен, как Обломов, этот трагикомичный Дон Кихот служения идеалу покоя, неомраченного мира и недеяния (как называли это свойство на Востоке). Совершенно не случайно Гончаров в одном месте сравнивает своего героя с православными старцами, спавшими в гробу и копавшими себе при жизни могилу, а сам герой признается, что ему давно уже совестно жить на свете (при том, что в романе почти совершенно отсутствует религиозно-церковная сторона русской жизни, сведенная здесь к одной максиме: “надо Богу молиться и ни о чем не думать”). Конечно же, в периоды модернизации Обломов (а с ним заодно и целая вереница исторически обреченных персонажей) однозначно оценивался как социальное зло и тормоз развития, а “обломовщина” (термин Штольца/Гончарова, подхваченный социал-дарвинистами) — как болезнь (по выражению Добролюбова, результат “бездельничества, дармоедства и совершеннейшей ненужности на свете”). К этому нам придется еще вернуться.

Проблема в том еще, что у Обломова... женское сердце! Вот обо что обломались Ильинская с Штольцем. А поскольку встретились три... сироты — треугольник образовался тот еще!

Ильинская весьма прозрачно позиционируется Гончаровым как пушкинская Татьяна и шекспировская Корделия, не лишенная однако специфического, биологически запрограммированного женского двоемыслия (с элементами “лукавства”, “честолюбия” и “корысти”, как ни старался писатель не употреблять подобных слов, выписывая сконструированный им идеал). Естественно, она устраивает предполагаемому спутнику жизни испытание и проверку на способность быть мужем и отцом (аналогичное испытание прошел Пушкин в 1830 году и сумел добыть себе желанную жену). Проблема, однако, в том, что Ольга желает быть ведомой, а ее избранник желает быть... нянчимым. Поэтому после лета томительно бесплодной любви все заканчивается болезненным для обоих фиаско, и Обломов молит о пощаде: “Разве любовь не служба?.. Возьми меня, как я есть, люби во мне, что есть хорошего...”.

Но Ольга беспощадна: это не любовь. “Я любила будущего Обломова! Ты кроток, честен, Илья; ты нежен... голубь; ты прячешь голову под крыло — и ничего не хочешь больше; ты готов всю жизнь проворковать под кровлей... да я не такая: мне мало этого, мне нужно чего-то еще, а чего — не знаю!.. Ты добр, умен, благороден... и гибнешь... Кто проклял тебя, Илья?.. Ты умер!..”. Посмотрим чуть позже, чего нужно ей.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ХАЛАТ

Вся наружная жизнь Обломова — это “утробное бегство”, фиксация, по Фрейду, на какой-то из ранних стадий психического развития, непобедимое желание вернуться в безмятежный мир материнской заботы (отсюда желание быть накормленным прежде всего и приласканным). При этом его внутренняя жизнь достаточно интенсивна (“Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня...”, — нападает он на Штольца), а его сердце безошибочно и способно понять несравненно больше, чем самый трудолюбивый ум (редкий у мужчин талант, за который Пушкин так любил и ценил своего друга и сибарита Нащокина).

Обломов бежал от света жизни — каким явилась для него Ольга Ильинская — к ее теплу — каким стала для него вдовушка из предместий Петербурга. Агафья Матвеевна (комбинация из имени невесты в “Женитьбе” Гоголя с отчеством матери самого Гончарова; в классицистическом, по замыслу и драматургии повествовании все типы сконструированы и большинство имен значимо: от Штольца — по-немецки “гордый”, до имен негодяев — Тарантьев, Мухояров, Затертый, — не говоря уж об Обломове, Пшеницыной и др.). Трудно не вспомнить здесь пассаж о булгаковском Мастере: он не заслужил света, он заслужил покой.

И всё в покое хорошо, кабы не скука. Для Обломова покой ассоциировался с отсутствием тревог и “тихим весельем”, тогда как труд — исключительно со скукой. Но, как показал опыт Обломова и Штольца, оба этих состояния равно заканчиваются тоской — а это монета более крупного достоинства. Рассмотрим ее реверс.

 

Идиллия

Та часть романа, где повествуется об отношениях и браке Ольги со Штольцем, является самой слабой и, более того, — фальшивой. Не потому, что счастье невозможно или не требует слов (Лис у Сент-Экзюпери нашел же слова для этого), не потому, что Ольга с Андреем его заболтали, как у какого-нибудь Чернышевского (что было общим рассудочным помешательством того времени, поразившим даже Обломова), а потому, что оно оказалось бессодержательным в гораздо большей степени, чем полурастительное счастье Обломова с бесконечно тупой и чистой сердцем вдовушкой в жалком подобии Обломовки на Выборгской стороне.

Склонный к прямым и эффективным решениям Штольц, “утопив страсть в женитьбе”, неожиданно упирается в тупик: “Все найдено, нечего искать, некуда идти больше”. Ему вторит всем удовлетворенная и успевшая стать матерью Ольга: “Вдруг как будто найдет на меня что-нибудь, какая-то хандра... мне жизнь покажется... как будто не все в ней есть...”. И созревшее у четы Штольцев намерение переселить в свое имение Обломова или хотя бы взять на воспитание его ребенка так похоже на стремление обрести и вернуть себе живую душу, бог весть где и как оброненную. Потому что тупой активизм, сколь бы искренним он ни был или не хотел таковым казаться, не доводит до добра.

Да и сам холостой Гончаров не очень-то верит в нарисованную им картину, и перо его теряет силу и завирается все больше. “Кругом сияла вечная красота” — это все, что писатель может сказать о Швейцарии; “блещущая красота” — это уже о Крыме, где он поселил придуманную им счастливую семью (похожим образом Толстой в “Анне Карениной”, чтобы не мучать перо, просто опускает путешествие Анны с Вронским в Италию). “Верный и глубокий наблюдатель явлений жизни” и их “истолкователь” — это о Штольце, являвшем собой в начале романа живой и полнокровный образ незаурядного русского немца. С Ольгой и того хуже, она “обливает его лучами взгляда” и “довоспиталась до строгого понимания жизни; два существования, ее и Андрея, слились в одно русло... все было у них гармония и тишина”. Так не о том же ли мечтал и не к тому ли стремился Илья Ильич Обломов?! Или Пушкин, писавший “Пора, мой друг, пора” и “щей горшок — да сам большой”? “Обломову” предшествовали “Старосветские помещики” и “Женитьба”, за ним появились “Ионыч”, “Душечка”, “Дядя Ваня”, “Вишневый сад” - да и весь парадный ряд русской литературы бесконечно пытался разрешить неразрешимую квадратуру круга, чему не предвидится конца, даже если великая литература уже почила в бозе.

Великая мечта

Мандельштам эту мечту определил как сугубо славянскую (что не так) мечту о прекращении истории: вот История закончится — и будем просто жить (Толстой, Фукуяма... несть утопистам числа). Потому и коммунизм неискореним в принципе, поскольку всякое нормальное (да и не очень) детство, по существу, коммунистично. Гончаров в предельно гипертрофированной форме поставил/изобразил проблему борьбы и единства противоположностей (прости, читатель, за формулировку), где каждая сторона если не уродлива, то недостаточна, иначе говоря — нежизнеспособна. Бердяев некогда писал о “вечно бабьей” сущности России, когда на улицах уже гуляли человеки с ружьем и жестокие комиссары в кожанках, — куда подевались? Коловращение продолжается.

Но остался роман, который говорит нечто предельно важное о жизни вообще. Не только русской.

Версия для печати