Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вестник Европы 2008, 22

Григорию Соломоновичу Померанцу исполняется 90 лет

Не часто такое напишешь: нашему активнейшему автору Григорию Соломоновичу Померанцу ИСПОЛНЯЕТСЯ 90 ЛЕТ.

Человек он бесспорно выдающихся качеств — интеллектуальных и моральных, — главное его занятие, наверное, всю долгую жизнь — поиск правды, встреча с ней на глубине собственной личности… Уже несколько поколений московской (и не только) интеллигенции выросли на его лекциях, и статьях, и книгах, на дискуссии с этим мягким, почти робким, но бесстрашно доходящим до самых трудных выводов философе и моралисте.

 

Ваши Любимые авторы?

Толстой, Достоевский, Тютчев. С каждым из них у меня множество расхождений, но, в каком-то смысле, я считаю себя продолжателем линии, которая была во всех трех: человек как космос.

 

Он рассказывал:

Родился 13 марта 1918 года в г. Вильно. Город был оккупирован немцами. Литва только что провозгласила независимость, признанную большевиками. Отец мой, Шлойме (Соломон) Померанц, был бухгалтер, мать, урожденная Полина Гинзбург, актриса…

В семейной жизни были трудные сюжеты, но в 1925 году семья воссоединилась в Москве. Семья была трехъязычная — польский, идиш и русский, — в разговоре перескакивали с одного на другой… К восьми годам я стал русскоязычным… В Москве поступил в школу в Староконюшенном переулке. Учителя были старые, учебные традиции тоже; состав учеников был совсем не пролетарский, но все старались выглядеть пролетариями, — это было больше чем мимикрия — мода. В школе я был слабым, тихим, одиноким ребенком. Только в седьмом классе сложилась дружба с Вовкой Орловым (он потом стал главным редактором «Советской культуры»). Отец его был профессором химии, дружил с Бухариным, тот бывал в их доме, и от Вовки я узнавал страшные вещи: пятилетка провалилась, коллективизация принесла в деревню голод и смерть… Мою душу это страшно смущало.

Пока мы не обеднели бесповоротно, у нас была домработница, девушка с Украины. Она получала письма из дому, сушила для своих сухари из своего четырехсотграммового пайка и посылала им. Ночами плакала.

Родители расстались, мать уехала в Киев, я остался с отцом…

Она была актрисой в киевском государственном еврейском театре. Приезжала в Москву и рассказывала страшные вещи о голоде на Украине.

Моя бедная голова не складывала то, что я слышал от Вовки, мамы, домработницы и то,что я слышал по радио и читал в газетах, о чем говорили в школе и повсюду.

Но в 1934-м году меня убедил Борис Пастернак — его вдохновенной речи на первом съезде Советских писателей я поверил. Он говорил, что долго сомневался, но теперь в нем укрепилось чувство исторической справедливости происходящего, чувство окончательной победы…

И я себя убедил. Вступил в комсомол.

Но потом пришли другие сомнения. Мы все были хорошие начетчики; сомнения отскакивали, как от брони, от накрепко выученных фраз. Червь сомнений точил: мы так долго строили фундамент социализма, а потом вдруг сказали что социализм уже построен. Но я и это
проглотил.

Но в 1936-м мама меня спросила: «Неужели это и есть социализм? Неужели ради этого люди шли на каторгу и на эшафот?»

Я ответил, — «Да, конечно, ведь мы первая в мире страна, где обществу, то есть всем, принадлежат средства производства, недра и богатства…» Но тут же почувствовал внутренним чувством, остро, как никогда прежде, — что все это фальшь и ложь.

Я уже знал про себя, что легко поддаюсь красивым словам.

Из Маркса я выбирал то, что мне нравилось, вроде «свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех». Собственный идейный багаж (общество тогда было безрелигиозно) я набирал из книг, от Шекспира до Толстого.

В последнем классе школы мы писали сочинение «Кем я хочу стать» и я написал, что хочу стать самим собой.

Словесник наш был смущен и сказал, что я заумни-чался; а директор школы дал отповедь вроде того, что «кто идет против коллектива того он, коллектив, сомнет».

Однажды в юности я вдруг с ужасом ощутил землю и человечество песчинкой в черном и бездонном космосе, в недвижимой вечности, а себя уж совсем ничтожным и мгновенным фантомом. Это чувство в юности посещает почти каждого, меня это долго не оставляло. Три месяца я был на этом сосредоточен. Я твердил: «если я есмь, то бесконечности нет». А если бесконечность есть,
то я ничто».

Много позднее я узнал, что это похоже на мантру, на дзен. Это чувство на русском языке лучше всех описал Тютчев.

В мою конструкцию вселенной вошло нечто духовное, идеальное, и с тех пор меня не покидало. Я поступил в Институт Философии и Литературы (ИФЛИ), ставший потом знаменитым. Я окончил институт в 1940-м.

Моя работа на 4 курсе называлась «Великий русский писатель Достоевский». В ней я вступил в полемику с Лениным и Горьким.

Реакция была сравнительно мягкая. Меня не пустили в аспирантуру и, много позднее я узнал, завели на меня папку с грифом «хранить вечно».

Началась война. Я вступил в ополчение 16 октября 1941 года. Назывались мы коммунистические батальоны, хотя большевиков среди нас всего несколько человек; все комсомольцы и беспартийные. Стояли мы по дороге на Шереметьево у деревни Новая Лужа… Ни пушек, ни противотанковых ружей у нас не было. Но на нас удар тогда не пришелся. Первый раз был ранен 23 февраля 1942 года. Деревню мы взяли ночью, почти без потерь. А днем нас вывели на снег под огонь. Это была мясорубка. Кровавые пятна по всему белому полю…

После ранения и контузии хромал, попал в дивизионную газету. Потом подал рапорт и снова оказался в боях. Второе ранение получил 23 октября 1944 года уже в Восточной Пруссии. После войны очень хотел демобилизоваться, не отпускали.Вступил в конфликт с начальством. Написал заявление, слишком резкое. В результате мое непосредственное начальство пришло в ярость. Сначала меня исключили из партии (в которую я вступил на фронте как многие, перед боем) «за антипартийные разговоры», а потом и из армии. Я оказался на гражданке: фронтовик-орденоносец, исключенный из партии. Три года мыкался как-то. В 1949 меня посадили. Я наконец почувствовал себя на свое дороге.

В лагере я пережил красоту белых ночей и глубину симфонической музыки. Над лагерем были развешены громкоговорители. Из них лилась симфоническая музыка, такая была линия, воспитывать через прекрасное. В бараке было смрадно и шумно, но если выйти, то можно было слушать. Мы ходили вдвоем с моим сотоварищем и слушали… После лагеря три года работал учителем на Ставрополье. А потом, уже после 1956 была реабилитация, возвращение в Москву. Я почувствовал несовершенство своего образования, и пошел в библиографы, работал читал и учился… С 1965 года активно участвовал в семинарах, выступал с лекциями и докладами, начали печатать, сначала за границей. В восемьдесят четвертом был предупрежден о недопустимости подобных занятий, но предупреждениям
не внял.

 

* * *

Добавим, что Григорий Соломонович и его жена Зинаида Александровна Миркина, замечательный поэт, многие годы ведут свой семинар, ставший уже легендарным.
Он — автор многих книг и сотен статей. Переводили его за рубежом, но неполно и непоследовательно. Англоязычный мир книг его не читал.

Он — один из последних больших философов ХХ века. Размышляет с неподражаемой интонацией доверия о том, как оставаться человеком в обстоятельствах, не допускающих этого. О том, что самообманы, это самое страшное зло, за которое нам потом приходится платить. О кумирах, которых творим мы и которые творят нас. О мифах и фальсификации истории и о том, «что только возродив творческое меньшинство можно поднять народ до уровня ответственной свободы», о необходимости «воссоздать вселенское понимание Европы» и дух всемирной отзывчивости, отличавшей Россию.

Версия для печати