Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вестник Европы 2001, 3

Из испанцев в русские

По великой европейской диагонали

Еще в XVII веке были предприняты первые попытки отличить специфический “русский” голос в общеевропейском хоре, дать хлесткое и запоминающееся определение национальному характеру, придать “русскому” лицу узнаваемость на фоне более или менее устойчивых дефиниций типичного француза, немца, итальянца или англичанина. Так, в романе Бальтасара Грасиана “Критикон”, одной из самых знаменитых книг европейского барокко, мы читаем, что в Московии обосновалась “хитрость” (в то время как в Англии – “непостоянство”, “простоватость” – в Польше, а в Турции – “варварство”) или что “лицо” у Московии “хмурое” (между тем как у Испании – “важное”, у Англии – “смазливое”, у Франции – “игривое”, а у Греции – “изнеженное”1). И все же не приходится сомневаться, что многоликий Иванус еще немало хлопот доставит своим соседям. Страна рыжих варваров или край реализованных утопий? Святая Русь или Бич народов? Народ, компенсирующий агрессивностью и размахом экспансий интеллектуальную вялость и аморфность или духовная родина? Неистовое стремление к свободе личности или рабская покорность и безличность? Образ России во многом формировала великая русская литература, которая и сама жила в инонациональном сознании по законам мифа.

Возникающие при изучении образа России трудности связаны не только с накопившимися стереотипами и предвзятыми мнениями – они-то как раз во многом и составляют саму суть образа той или иной страны, того или иного народа и отличие образа от реальной истории народа или его культуры. Не меньшие, а, скорее, куда большие сложности связаны с многовековыми предубеждениями, устойчивым недоверием народов к “другим”, их ревнивым отношением к мнению о них соседей. Взгляд со стороны воспринимался в лучшем случае как верхоглядство, а подчас и как недопустимое посягательство на нечто интимное, сокровенное и не поддающееся интерпретации извне. Между тем простая логика и жизненный опыт подсказывают, что, подобно тому, как представления любого из нас о самом себе недостаточны и представления о нас окружающих в значительной мере дополняют и подправляют картину, в таком же положении находится и народ, во всех его проявлениях и на всем протяжении его истории.

В путаных и многоаспектных взаимосвязях русской и зарубежных культур действительно подчас вначале был Образ, и, несмотря на то что мы нередко недоумеваем или внутренне протестуем, пытаясь его осмыслить, многочисленные мифы не только сопутствовали, сопутствуют и будут сопутствовать взаимному ознакомлению народов, но и неизбежно и в сильной степени будут ему способствовать.

Замечательная антология “Испанские путешественники в России”2, составленная испанским эрудитом и знатоком России Пабло Сансом Гитианом на основе собиравшейся им в течение всей жизни “русской” библиотеки, дает наконец возможность реконструировать Образ России в испанском сознании. В антологию включены небольшие фрагменты ста сорока шести дневников путешествий испанских миссионеров, дипломатов, политиков, военных, писателей, журналистов, ученых, волонтеров Голубой дивизии, побывавших в России на протяжении девяти веков. Впечатляет уже само их количество, тем более что критерием отбора была публикация дневника путешествия отдельной книгой, и автор лишь в самых редких, специально оговариваемых случаях учитывал тексты, опубликованные в периодике. В каждом случае фрагмент предваряется библиографической справкой об авторах записок, о которых в отдельных случаях теперь только из этой справки и можно будет что-либо узнать. При составлении антологии было сделано несколько допущений. С одной стороны, П.Санс счел необходимым учесть в ней впечатления гранадца Абу Хамида, представителя испано-арабской культуры, побывавшего на территории нынешней России в начале XII века, с другой – счел возможным включить в нее описания областей бывшей Российской империи или Советского Союза, ныне к России не относящихся, однако воспринимаемых испанцами во время их путешествий как часть России.

Возникновению образа, т.е. более или менее устойчивым, наследуемым, хотя нередко и недолговечным, представлениям, предшествовал период накопления впечатлений, просеивания сведений о далекой стране, населяемой христианским народом, для испанцев, впрочем, куда более экзотическим и загадочным, чем пограничный с ними мусульманский мир Северной Африки.

Среди накапливаемых, а затем отсеиваемых представлений от земель настолько удаленных, что любые фантастические рассказы о них могли приниматься на веру, были, например, некоторые сведения в Описании путешествия Абу Хамида (впрочем, сам Абу Хамид на достоверности этих сведений не настаивает, ибо они относятся к разряду услышанного, а не увиденного). Так, знаменательным свидетельством древнерусского извода охоты на ведьм является описание Абу Хамидом того “универсального” способа, применяемого, по его сведениям, в бассейне Оки, хорошо известного по другим описаниям, отличающегося, впрочем, в данном случае особым размахом. Когда ведьм становилось слишком много и они начинали оказывать дурное влияние на молодых девушек, местные жители хватали, не разбирая, всех (sic!) старух, связывали им руки и ноги и бросали в воду. С тех, кто шли ко дну, обвинение снимали, а тех, кто барахтались на поверхности, сжигали на костре живыми3.

Бесценными свидетельствами об ужасах сталинских тюрем и лагерей являются дневники, воспоминания и записки попавших в плен волонтеров Голубой дивизии. Сталинизм увиден здесь изнутри, но вместе с тем как бы и со стороны, ибо, при всей своей вине перед народом, “национальной” вины за сами эти ужасы, будучи иностранцами, они не несли. В одной из этих книг, принадлежащей перу К.З.Эйсагирре, подробно, без прикрас, хотя и не бесстрастно, рассказано о том, как семнадцатилетним юношей он записался в Голубую дивизию, как он оказался в плену, как в лагере для военнопленных повариха предлагала ему обменять еду на порнографические открытки, если таковые у него имеются, а коль скоро их у него не оказалось, накормила даром, о вавилонском столпотворении в лагерях для военнопленных, где, наряду с немцами и итальянцами, были румыны, венгры, испанцы, бельгийцы, французы, поляки, о разборках между уголовниками, вместе с которыми работали военнопленные, об их бунте против польского “землячества”, пользовавшегося в лагере особыми привилегиями, о том, как его спасли от мести уголовников врачи, дав ему справку, согласно которой с шахты его должны были перевести в колхоз, о том, как удивляло его обилие в лагерях советских людей, по разным причинам не угодных режиму, о том, как рядом с ним умирали его соотечественники, и наконец, о том, как после одиннадцати лет лагерной жизни он был выпущен в Испанию4.

Странно было бы ожидать, что испанцы, по разным причинам и с разными целями попадавшие в Россию, не видели в чужой и чуждой для них стране комических, отталкивающих или наводящих тоску особенностей и черт. При этом нельзя сказать, что какие-либо из них проникнуты изначальным чувством отчуждения, неприятия, отторжения, антипатии к русскому народу и к его культуре, когда стремление утвердиться в своих ожиданиях выливается в лихорадочный поиск негативного (если, конечно, речь не шла о политических мотивах и оценке коммунистического режима).

Еще более странно было бы ожидать, чтобы все их свидетельства и оценки были беспристрастны, безошибочны, объективны и убедительны, не говоря уже о том, что, будучи в равной степени впечатлениями представителей одного и того же народа, многие из них диаметрально противоположны. Не только у русских, например, вызовет возражение характеристика Сибири как земли без своей судьбы, своей земли, своего народа, своей религии, которая дается в воспоминаниях Хуана Гарсиа Оливера, видного деятеля анархистского движения Испании5.

Восприятие России как мира, исполненного серости и уныния, объяснялось подчас вполне конкретными личными мотивами. Например, у Энрике Кастро Дельгадо, члена Коммунистической партии Испании, подобный нелицеприятный образ России мотивировался состоянием полной подавленности, объясняемым наступлением фашистов под Сталинградом и одновременно его разочарованием в сталинизме: “Мне известно, что такое либеральная демократия: это решение без решения. Мне известно, что такое фашизм: другое решение без решения. Мне известно, что такое советский социализм: еще одно решение без решения. В итоге: три решения без решения, имеющиеся в распоряжении человека. Я не могу принять ни одного из этих трех решений. Но я не могу также отказаться от своего права на выбор какого-либо решения. Поэтому если те, что существуют, оказываются недостойными человека, нужно искать иное <...> Продолжается наступление под Сталинградом. Продолжается наступление союзников в Северной Африке. И подходит к концу 1942 год. И Уфа, в этот предновогодний день, такая же, как вчера, – серая, тоскливая. Погода и режим звучат на одной ноте”6.

Предубеждение по отношению к загадочной славянской душе, представление о которой складывалось из впечатлений от романов Достоевского и ужаса перед бесчеловечностью и фанатизмом большевизма, дает о себе знать во многих записках, дневниках и воспоминаниях волонтеров Голубой дивизии. “Мы на большой скорости проносимся по этим дорогам, – описывает свои первые впечатления от России Хосе Луис Гомес Тельо, впоследствии известный испанский журналист. – По обе стороны степь и леса, затем снова леса и степь. Трудно себе представить более убогую жизнь, чем это колеблющееся полотно племен, населяющих Ближний Восток Европы”7. В книге Гомеса Тельо очевидно органическое неприятие всего русского, как отталкивающего и чуждого, едва прикрываемое флером ненависти к большевизму: “Входя в избы, я каждый раз заново ощущаю это одурманивание, и не только водкой, это болезненная предрасположенность к отрицанию самого себя, составляющая едва ли не основу этого характера, упакованного в советскую тару. Всегда один и тот же полумрак, то же одно-единственное помещение, пригодное для вынашивания зыбких бредовых идей и для того, чтобы уйти в мир иной, так и не поняв, для чего они явились в этот”8.

Размышления о пресловутом русском фатализме, долготерпении, смирении русского народа то и дело встречаются в заметках испанцев о России. Характерными в этом смысле являются рассуждения Луиса Ойоса Каскона, мадридского нотариуса, побывавшего в России в 1933 году, о роли русского “Ничего!” в менталитете нации и в истории народа. В нем же, в русском фатализме и стоицизме, столь напоминающих подчас безразличие, он видит главную причину столь легкой победы большевизма в России9. Иногда эта столь полюбившаяся ему черта русского народа, увиденная сквозь призму его раздумий о покорности народа коммунистическому режиму, сопровождаемому очередями, бесправием, насилием над личностью, приводит к ее более жестким формулировкам, проникнутым одновременно негодованием и состраданием: “Если есть на земле народ, который вызывал бы ощущение стадности и забитости – я имею в виду некое классическое представление, – то это русский народ <...> Я видел их там, оборванных и грязных, понурых, стоящих в очередях за жалким пайком хлеба, сахара, сливочного или подсолнечного масла. Ждали, ждут, продолжают ждать... вот уже сколько веков!”10

Неудивительно, что испанцы, как правило, очень остро, когда сочувственно, в русле общехристианских убеждений, когда настороженно, памятуя о разногласиях между католиками и православными, реагировали на место религии в жизни русского народа. Особенно сочувственными оценки стали в тот период, когда религия в России оказалась почти под запретом. Русская вера, выдержавшая испытание антирелигиозной пропагандой и разнузданными репрессиями, вызывает у испанцев восхищение. Более того, испытания и гонения лишь усилили и очистили Церковь, которая, согласно, например, Л.Ойосу Каскону, напоминает теперь разбросанных и скрывающихся в катакомбах, но единых в своих убеждениях первых христиан, сохранивших, несмотря на все гонения, свою веру чистой и неприкосновенной11.

Религиозное чувство русского народа является, согласно Рикардо Баэсе, выдающемуся испанскому эссеисту и публицисту, главной опасностью для большевиков, и рано или поздно оно свернет им шею. Ни один атеистический реформатор, каким бы гениальным и искренним он ни был, считает Баэса, не добьется ничего, что имело бы долгую жизнь в России, и русский крестьянин все равно будет ждать, как манны небесной, окончания большевистского кошмара12. Мнение Хуана Валеры, полагавшего, что место истинной религиозности в России занимают патриотизм и русофилия и что в России те, кто озабочены вопросами веры, склоняются скорее к католицизму, протестантизму или к метафизике, чем к православию13, является скорее диссонансом. Объясняется оно (что и сам Валера неоднократно отмечает как одну из особенностей его писем) тем, что круг его знакомых был весьма ограниченным и принадлежали к нему почти исключительно представители высшего света, в своем большинстве западнической ориентации.

В то же время в записках испанцев, смотревших на православие сквозь призму либо католицизма, либо социализма, нашлось место филиппикам против православия, консерватизма и фанатизма (при этом оценке Победоносцева как русского Торквемады), и критике слепой веры русского народа и политических амбиций Церкви, и страстной мольбе об обращении этих заблудших христиан в истинную веру.

Первостепенный интерес представляют соображения испанцев о русском национальном характере. При этом вполне естественно, что в типичные черты возводились подчас прямо противоположные качества. Так, если Эулалия де Бурбон настаивает на особой предрасположенности русских ко всему загадочному и таинственному (“Трудно представить себе народ более суеверный, более доверчивый, более предрасположенный ко всему таинственному, чем русский. Вне зависимости от уровня культуры аристократия, подобно простолюдинам, безраздельно отдается всему загадочному”14), то Хуан Валера склоняется к мысли об эмпиричности русского сознания, о большем, по сравнению с западноевропейскими народами, прагматизме русского народа (“Мне кажется, что эти люди скорее предрасположены к практической стороне жизни, чем к высоким метафизическим материям; то, что они видят, им понятнее, чем то, что они слышат, а то, что они ощущают, понятнее, чем то, что они видят; они имитируют скорее, чем изобретают, и в глубине души они скорее сенсуалисты, чем спиритуалисты <...> Этому народу ближе этическая сторона христианства, чем его таинства”15). О противоречивом русском характере, предрасположенном к крайностям в отстаивании своих убеждений, пишет Рафаэль Митхана, испанский дипломат, побывавший в России накануне Первой мировой войны16.

При желании пресловутое русское долготерпение могло истолковываться как стоицизм, качество, которое в глазах испанцев является безусловным достоинством, коль скоро многие из них, и не без оснований, склонны видеть корни национального характера в философии Сенеки, уроженца Испании. Так, с очевидной симпатией пишет Эмилио Эстебан Инфантес о простых русских людях, с природным стоицизмом переносящих нашествие, несмотря на то, что имел к этому нашествию самое прямое отношение17.

Сравнение русского и испанского национальных характеров, русской и испанской природы, истории и культуры – один из самых знаменательных и характерных мотивов записок испанцев об их пребывании в России.

Особенно частыми были попытки сближения, стремление найти объяснение удивительной и, на первый взгляд, абсолютно необъяснимой близости, не имеющей, казалось бы, под собой никаких оснований. Судя по запискам испанских путешественников, взаимное тяготение двух народов скорее следует объяснять чертами близости или попытками эту близость обосновать, чем причудливостью и притягательностью экзотики. Изначальную и принципиальную близость католицизма православию, в противоположность протестантизму, подчеркивает Федерико Гарсиа Санчис, известный испанский журналист и публицист, побывавший в Советском Союзе в 1931 году18.

Природную живость, сообразительность и удивительное обаяние российского простонародья (ямщиков, лакеев, крестьян, городского сброда), резко отличного в этом смысле от простонародья немецкого, английского или французского и напоминающего испанское, отмечает Хуан Валера19. Близким, согласно Луису Ойосу Каскону, является национальное чувство русских и испанцев, их благородное стремление, в противоположность германским народам, к универсальности, принимающее подчас, как показывает большевистский опыт, угрожающие формы20.

Не случайно, что именно испанцы обратили внимание на то, что колониальная экспансия России во многом является инерцией отвоевания, продолжающей, в сущности, то же движение в пространстве, начатое отвоеванием захваченного ранее, как бы по закону разжимающейся пружины. Этой темы касается, например, Хулиан Худериас21. Выявляемое сходство неизбежно должно было сопровождаться соображениями о благотворности русского “опыта”, в том числе имперского или революционно-преобразовательного. Если в XVI веке русские, завоевывая Сибирь, не без пользы для себя оглядывались на испанский опыт в завоевании и христианизации огромных территорий в Латинской Америке, то в XIX столетии уже испанцы, утрачивая заокеанские территории и не без труда решая национальные проблемы на самом Пиренейском полуострове, внимательно изучали опыт Российской империи, с ходом времени не только не утрачивавшей, но приобретавшей, сумевшей привести к некоему государственному единству необъятные и чрезвычайно пестрые в этническом, религиозном и культурном отношении территории. О цивилизаторской миссии России на Востоке весьма сочувственно пишет Валера, подчеркивая, что именно ей, а не Англии уготовлена эта миссия и что Испании не мешало бы усвоить кое-что из этого опыта в своих африканских кампаниях22. Имперский опыт России берет на вооружение крупнейший испанский мыслитель конца XIX столетия Анхель Ганивет, отстаивающий, ввиду острых внутренних споров, идею единства Испании23.

Особого внимания заслуживают размышления испанцев о “пограничной” судьбе России, тем более что в них сказался “пограничный” опыт самой Испании, ее маргинальное, периферийное, по отношению к остальной Европе, положение и одновременное соседство и сосуществование, чреватое самыми разнообразными следствиями и проявлениями, с неким “Востоком”, если не с Азией, как в случае с Россией, так с Африкой и Америкой. Несколько отвлекаясь, можно попытаться определить хотя бы некоторые из тех особенностей, которые присущи всем пограничным культурам. Важнейшей из них, по всей вероятности, является одновременная большая, по сравнению с культурами непограничными, открытость и закрытость. По одной и той же причине – сосуществование на протяжении многих веков с чуждыми, хотя и не обязательно враждебными культурами – культуры пограничные неизменно являются особенно восприимчивыми к идущим извне влияниям и в то же время ревниво оберегающими свою самобытность. Этой особенностью объясняется столь характерное для русской и испанской культур постоянное напряжение между двумя полярными тенденциями – охранительной и космополитической, “всемирной отзывчивостью” и сохранением традиций, сочетание которых и является не только естественным, но и единственно возможным для подобного типа культур, динамичным фактором их развития. Соблазны своего (исключительно) и чужого (исключительно) пути явственны в истории и культуре не только России и Испании, но, по-видимому, любой пограничной культуры. Сопоставление “пограничного” опыта разных моделей показывает, что ничего исключительного в истовом западничестве и столь же истовом славянофильстве или испанофильстве нет, ибо оба уклона являются проявлениями общей для всех пограничных культур тенденции, полярной реакцией на сходную культурно-историческую ситуацию24.

Призма испанского “опыта” очевидна в размышлениях Валеры об осуществленном Россией синтезе двух цивилизаций, Востока и Запада: “Здесь не стыдятся, а, наоборот, гордятся тем, что есть в них что-то азиатское, равно как и тем, что они стянули в единый узел две цивилизации, азиатскую и европейскую, осуществив их синтез. Они полагают, что от европейцев они унаследовали любовь к искусству и чувство прекрасного, свойственные итальянцам, практицизм англичан, равно как и острый галльский esprit. Что же касается азиатского наследия, то, по их убеждению, они в действительности являются созерцательными, степенными, неприхотливыми и глубоко верующими”25.

Россия – и не Европа, и не Азия, утверждает Луис Мороте. С Азией ее роднит самодержавный строй, да и вообще тип власти, к Европе она примыкает этнически, культурно, своими нравами и обычаями26. Рикардо Баэса также настаивает на том, что русские – народ пограничный, а не однозначно европейский. И в этом он видит предостережение Европе, которой следует сделать шаг навстречу России, даже советской, ибо в противном случае Россия навсегда отвернется от “неблагодарной” и чурающейся ее Европы и обратит свой взор к Азии, с которой ее и так связывают общие корни27.

Не будет, по-видимому, преувеличением сказать, что в случае с Испанией и Россией образ “другого” не в последнюю очередь был способом самопознания. И наконец, коль скоро речь идет о путешествиях, географическая терминология оказывается более чем уместной. Поэтому в часто цитируемых размышлениях Хосе Ортеги и Гассета о России и Испании речь идет о двух крайних точках “великой европейской диагонали”28, а, воспользовавшись мало кому известным словосочетанием, принадлежащим перу Луиса Ойоса Каскона, можно истолковать образ России в Испании как близкий или чуждый, но неизменно влекущий мир, лежащий на “другой духовной широте”29.

Примечания

1 Грасиан Б. Карманный оракул. Критикон. М., 1984. С. 182, 374.

2 Sanz Guitia’n P. Viajeros espaЦoles en Rusia. Madrid, 1995.

3 См.: Abu Hamid el Granadino y su RelaciЧn de viaje por tierras eurasiЗticas // Texto Зrabe, traducciЧn e interpretaciЧn por Cesar E.Dubler. Madrid, 1953, P. 63.

4 Eisaguirre R.P. En el abismo rojo. Memorias de un espaЦol 11 aЦos prisionero en la URSS. Madrid, 1955. Указание на эту книгу отсутствует в антологии, составленной П.Сансом. При этом надо сказать, что проделанная им работа уникальна, и ни одному из специалистов, интересовавшихся вопросом или в той или иной степени его касавшихся, не была известна и малая доля тех воспоминаний, дневников, записок, донесений, репортажей, которые с такой скрупулезностью собраны им и описаны.

5 GarcТa Oliver J. El eco de los pasos. El anarcosindicalismo en la calle, en el ComitО de Milicias, en el Gobierno, en exilio. Paris; Barcelona, 1978. См.: Sanz P. Op. сit. P. 343.

6 Castro Delgado E. Mi fe se perdiЧ en MoscЬ. Barcelona, 1965. Цит. по: Sanz P. Op. cit. P. 364–365.

7 GЧmez Tello J.L. CanciЧn de invierno en el Este. CrЧnicas de la DivisiЧn Azul. Barcelona, 1945. P. 49.

8 Ibid. P. 112.

9 См.: Hoyos CascЧn L. El meridiano de MoscЬ o la Rusia que yo vТ. Madrid, 1933. P. 237–238.

10 Ibid. P. 72–73.

11 Hoyos CascЧn L. Op. cit. P. 79–80.

12 См.: Baeza R. Bajo el signo de Clio: Itenerarios (Inglaterra, Rusia, Extremo Oriente, Brasil, Mallorca). Madrid, 1931. P. 210–211.

13 См.: Valera J. Obras completas. Madrid, 1947. T. 3. P. 173.

14 Memorias de DoЦa Eulalia de BorbЧn, Infanta de EspaЦa (1864–1931). Buenos Aires, 1944. P. 149.

15 Valera J. Op. cit. T. 3. P. 108.

16 Mitjana R. Recuerdos de Rusia. El teatro simbЧlico de Leonidas Andreiev. См.: Sanz P. Op. сit. P. 61.

17 Infantes E.E. La DivisiЧn Azul (Donde Asia empieza). Barcelona, 1956. См.: Sanz P. Op. cit. P. 441.

18 GarcТa Sanchis F. Las soluciones: Rusia, Roma, EspaЦa. Zaragoza, 1942. См.: Sanz P. Op. cit. P. 272.

19 Valera J. Op. cit. T. 3. P. 201.

20 Hoyos CascЧn L. Op. cit. P. 222–223.

21 См.: Juderias y Loyot J. Rusia contemporanea: Estudios acerca de su situaciЧn actual. Madrid, 1904. P. 243.

22 Valera J. Op. cit. T. 3. P. 87, 103.

23 См.: Ganivet A. Cartas finlandesas y hombres del Norte. Madrid, 1961. P. 19–20.

24 Подробнее см.: Пограничные культуры между Востоком и Западом: Россия и Испания. СПб., 2000.

25 Valera J. Op. cit. T. 3. P. 145.

26 См.: Morote L. La Duma (La RevoluciЧn en Rusia). Segunda parte de RebaЦo de almas. Valencia, S.a. P. 13.

27 См.: Baeza R. Op. cit. P. 228–229.

28 См.: Ortega y Gasset J. EspaЦa invertebrada. Madrid, 1922. P. 146.

29 См.: Hoyos Cascуn L. Op. cit. P. 223.

Версия для печати