Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Вестник Европы 2001, 2

Милицейская фуражка

Рассказ

(Из цикла “Столкновения”)

Лет пятнадцать тому назад, возвращаясь с дачи, где он гостил у приятеля, Леня Гаврилов, молодой, спортивный, по тем временам социально благополучный и житейски устроенный (он работал руководителем группы в одном из архитектурных НИИ), был обременен поручением. Ему предстояло проводить до московской квартиры жену приятеля и их пятилетнюю дочку. День уже шел к вечеру, и, конечно, им казалось страшновато ехать одним. Мало ли кто может привязаться по дороге!.. В сопровождении мужчины все же спокойнее.

Разумеется, Леня не возражал. К тому же ему нравилась Татьяна, точнее подобный женский тип. С ним когда-то в одном классе училась рыжеволосая Оля (как и Таня, дочка писателя), требовавшая от мальчиков вежливого поведения, о котором обычные школьницы даже не помышляли. Она – по ее собственным словам – привыкла к тому, чтобы при ней не сквернословили, не мусорили, подавали ей пальто, целовали ручки, вели умные разговоры, а вечером провожали домой, не пытаясь при этом лапать. В ее мире ценились неординарность, светскость, остроумие. И Лене льстило, что из всех одноклассников Оля именно его выбрала поверенным своих дел и амурных переживаний, как бы приобщая тем самым его, сына обыкновенного полковника из инженерно-строительной академии и учительницы математики, к рафинированно-интеллигентному обществу.

Надо сказать, что с детства Леня прекрасно рисовал, но родители относились к этим его занятиям с сомнением и без особого восторга, хотя не бранились. И только Оля говорила ему, что он талант и непременно должен свое дарование развивать. В конце концов он поступил туда, где художественные способности и трудолюбие были совмещены в самой основе, – в Архитектурный. И проведя пять лет за бесчисленными чертежами и макетами, пережив множество “сплошняков” и научившись путешествовать по дальним городам и деревушкам, делать слайды, выдумывать острые словечки и хранить верность курсовым друзьям, он превратился со временем в высокопрофессионального и неплохо зарабатывающего архитектора. И теперь он чувствовал себя спокойным и уверенным, освоив желанное социальное пространство.

Ему приятно было идти с Таней, сознавая, что оба они одной культуры (как у Киплинга – “мы с тобой одной крови, ты и я”), но при этом он еще и опекает ее как мужчина, защищает и отчасти даже покровительствует. Бывшую свою симпатию – Олю – он не видел уже много лет, а ему хотелось, чтоб она оценила его нынешний облик. И ко всем женщинам, напоминавшим ему рыжеволосую одноклассницу, он старался относиться по возможности рыцарски, оберегать от случайностей жизни.

Они шли по растрескавшейся асфальтовой дорожке. Таня держала его под локоть. И он с удовольствием ощущал ее полную, с прохладной и нежной кожей руку. Воскресный вечер отпускал дневную жару медленно. Воздух был тепл, а запах сосновой хвои и цветов, которые несла Танина дочка Настя, казался пряным и густым. Правда, среди кустов и деревьев, росших вдоль платформы, располагались как бы в естественном укрытии компании мужиков, распивавших разнообразное спиртное – от водки до портвейна. Впрочем, алкогольного разнообразия в те годы было не так уж много. Но вели себя выпивохи тихо, на асфальтовую дорожку не вылезали и не нарушали вечерней дачной идиллии.

Взяв в кассе билеты, они узнали, что нужный им поезд отменен, а до следующего оставалось еще минут сорок. В помещении станции было душно. На полу валялось несколько растоптанных или смятых сигаретных и папиросных коробок, раздавленные окурки, пара дотлевающих “бычков” и разбитая бутылка. Бутылочные осколки кто-то, видимо, подгреб ногой в угол, но невысохшая лужица дешевого вина издавала кисло-сладкий запах. Да и публика не радовала. Там сидели местные, причем не лучшая их часть: несколько приблатненных парней, куривших, сплевывавших на пол и говоривших нарочито громкими и натурально хамскими голосами, а также пара мужиков, пивших “из горла─” какое-то темное вино, в просторечье именуемое “краской”. Лучше уж на воздухе ждать!

Две имевшиеся на платформе скамейки были заняты немногочисленными дачниками, возвращавшимися в Москву. Зато охапки цветов и сумки, набитые “грушовкой” – мелкими и сладкими яблоками, – вновь вернули ощущение уютного дачного мирка. В ожидании поезда они прогуливались по деревянному настилу платформы. Таня шла между Леней и дочкой (одетой, как и мама, в джинсы и легкую курточку) – и рассуждала.

– Видишь ли, – говорила она, опираясь о его локоть, – мой Сашка – хороший врач и, наверно, мог бы неплохо зашибать. Уж на машину бы заработал! Но он считает себя ученым, пишет кандидатскую. У него есть духовные ценности. И я, хотя ничего в его медицине не понимаю, готова с дочкой жить впроголодь, – краем сознания Леня отметил, что при ее богатых родителях ей это не грозит, но все же порыв ее был благороден, и это он тоже отметил, – но я никогда не буду заставлять Сашу работать для денег. В конце концов, творческая реализация человека важнее всего на свете, особенно это важно для мужчины, – Таня не любила эмансипаторш и всегда подчеркивала свою женственность и зависимость от мужчины. – Кто я? Обыкновенный театровед, сижу в институте, хожу по театрам, концепций не создаю, пишу статьи – примерно так же, как вышиваю, стежок к стежку, но я не творец и не работник, – она выделила последние два слова. – А вы с Сашкой – творцы и работники, за что я вас и уважаю.

Они дошли до начала платформы, развернулись и двинулись в обратную сторону, по направлению к кассе и залу ожидания. Затем еще один поворот, и еще. Так ходили они минут десять, и, наконец, дочка Настя стала отставать, тихо поскуливая. Но обе скамейки были по-прежнему заняты, присесть некуда.

– Может, зайдем? – Леня кивнул в сторону станционного здания. – Там вроде свободные посадочные места еще есть. Присядем хоть ненадолго. А то Настенька, кажется, устала...

– Ты устала? – наклонилась Таня к дочке.

– Немножко, – она подняла на мать глаза с вопросом, правильно ли она отвечает, но не удержалась и добавила: – А все же давай сделаем, как дядя Леня предлагает. Посидим чуть-чуть.

Лавка, как и деревянный пол станционного помещения, была покрашена коричневой масляной краской. И если пол был затоптан и замусорен, то лавка выглядела облупившейся, с выцарапанными гвоздем или вырезанными ножом привычными грубыми словами. К счастью, Настя не обратила на них никакого внимания. Войдя, она сразу забралась на лавку и, подобрав под себя ноги, прислонилась к стенке, отдыхая. Взрослые присели рядом, продолжая беседовать, только тема невольно возникла новая.

– Я ненавижу, – Таня бросила раздраженно-неприязненный взгляд на окружавшую их грязь, – наше варварство, наше пренебрежение вроде бы мелочами – чистотой, порядком, опрятностью. И все это неумение жить прикрывается неумеренным хвастовством – причем во всех слоях. И у интеллигенции тоже. “У-у, мы ничего не делаем, бездельничаем, пьянствуем, но если надо будет, если прикажут, то всех перешибем”. Словно какая-то враждебность в нашей психее к цивилизованному образу жизни. Отсюда панибратство, амикошонство, равнодушие к внешнему облику, даже к языку, которым мы пользуемся. Мне иногда кажется, что это наше российское хамство всех затопило и никто не может поставить ему преграду.

Так получилось невольно, но Леня почувствовал в ее словах упрек себе. Он по-петушиному дернул голову вверх и оглядел залу. Напротив них, под большим листом в деревянной рамочке – расписанием электричек, сидели двое: парень лет семнадцати-восемнадцати с физиономией, покрытой красными бугорками не то прыщей, не то угрей, и белесыми – навыкате – глазами, рядом с ним пожилой мужик с багровым носом, щеками в прожилках и такими же белесыми глазами (дядя? отец?). Они грызли семечки, сплевывая шелуху на пол, и вроде бы закусывали ими портвейн, который прихлебывали прямо из горлышка.

– А чего Зинка? – спрашивал старший.

– Не дает. Двадцать копеек, говорит, еще набери, тогда вторую бутылку получишь. Я ей – завтра отдам! А она – нет и нет, – дальше последовал набор малоосмысленных матерных слов.

– Ну и х... с ней! Будь!

– Сам будь!

Они сделали еще по глотку. Старший вытащил из кармана засаленного и потрепанного пиджака вареное яйцо, облупил его, бросил скорлупу на пол, откусил половину, а вторую половину передал младшему. Лене стало неловко перед Таней, что он, мужчина, как бы вынуждает ее слушать эту матерщину. А она в этот момент, отбросив носком туфли осколок бутылочного стекла от лавки, раздраженно сказала в пространство, к нему вроде бы не обращаясь:

– Откуда берется на наших пригородных станциях столько грязи и мусора?! И никто при этом не виноват!.. На дворе одна тысяча девятьсот восемьдесят первый, а мы как дикарями были, так дикарями и остались!

И тут уж Леня не выдержал. Чувствуя свою правоту, силу и уверенность, что в случае чего сумеет побить этих хиловатых пьянчуг, он встал перед ними и, показывая на шелуху у них под ногами, произнес властным тоном:

– Убрать надо! Вон урна в углу стоит.

Парень чуть не поперхнулся портвейном и злобно, но немного испуганно посмотрел на говорившего снизу вверх. У Лени промелькнула мысль, что сам бы он в такой ситуации, даже признавая правоту упрека, никогда бы не бросился подбирать с пола шелуху руками, как он того требовал от парня. Но тот был еще ошеломлен и реальным смыслом произнесенных слов.

– Че? Че ты сказал? – оторопело вскинулся он.

– Говорю – убрать надо! Раз намусорили. Чтобы грязь не разводить. Стыдно ведь.

Вступил старший:

– Че? Че мы тебе, уборщики или дворники?

Но младший, приподнявшись, выдвинулся вперед, как бы загородив собой пожилого:

– Че ты сказал? Ты постой, батянь, – попридержал он отца, – я сам. – И, устремив бешено-белесый взгляд на блюстителя чистоты, забормотал скороговоркой: – Пойдем выйдем. Слышь? Выйдем, а?

Теперь надо было отвечать Лене, да так, чтобы не потерять лицо и не осрамиться.

– Если ты сейчас встанешь и мы выйдем, – сказал он нарочито медленно и раздельно, – то ты там ляжешь. Так что выходить не надо, а вот убрать надо.

А поскольку парень рвался к нему, он мощным толчком посадил его на место. Но уже понимая, что силком их убирать не заставишь, а стоять над ними и вовсе бессмысленно, Леня повернулся к агрессивной парочке своей широкой спиной и, не торопясь, сохраняя достоинство, двинулся назад к Тане, иронически усмехаясь и досадливо дергая плечом.

– Вот ведь понесло меня, дурака, – сказал он, подходя.

Очевидно, Таня почувствовала свою вину за то, что втравила Леню в историю. Она поднялась, подхватила Настю и, не давая его противникам опомниться, сказала:

– Пойдем лучше по платформе погуляем,– и, предупреждая его естественное возражение, что, мол, убегать он не собирается, добавила:– Настя уже отдохнула. Не правда ли?– обратилась она к дочке.

– Конечно, мамочка,– послушно ответил наблюдательный ребенок, при этом еще немного и испуганный.

– Да и электричка скоро должна подойти, – продолжала Таня и, взяв Леню под руку, повела его к двери. За другую его руку уцепилась Настя. Но выйдя на воздух, Леня почувствовал, что напряжение и внутренняя настороженность не покидают его, а только усиливаются. Таня, полуоправдываясь, заметила:

– Нам всем урок: никогда нельзя связываться с быдлом.

А Леня все оглядывался, высматривая поезд. Ему хотелось поскорее попасть за стены вагона, чтоб уберечь Таню с дочкой от последствий нелепого конфликта. И последствия не замедлили.

Обернувшись в очередной раз посмотреть электричку, он увидел, что отец с сыном выкатились из станционного помещения и следуют за ними по пятам, размахивая руками и громко, но неразборчиво сквернословя. Он слегка приостановился, но Таня продолжала идти, словно не замечая ни пристроившихся за ними мужиков, ни напрягшихся мускулов на лениной руке. Она опять говорила о том, почему она уважает своего мужа и Леню, какие они молодцы и творческие люди, всем своим видом показывая, что не собирается обращать никакого внимания на “распоясавшихся хамов”.

И это явно выказанное презрение окончательно раззадорило отца с сыном, которые уже шли с ними вровень, перекидываясь словами, вроде: “В чужой огород влезут и там распоряжаются! Нам столичные не указ!” Или: “Начальников приказывать сейчас, батянь, много, а как самим что делать, так их нет”.

Старшего особенно раздражала Таня:

– Ишь, идет, хлебницей виляет! Отрастила себе хлебницу и в штаны засунула: смотрите на меня, мужики! А этот козел и рад перед ней выхваляться! “Убери! Убери!” Насрать на твое “убери”! Сам убери! Ети твою мать!..

Таня, сжав Лене локоть, чтоб не вмешивался, вдруг резко обернулась.

– А ну не матерись!– прикрикнула она на сквернослова.– Ты же старый! Неужели не стыдно?

Она так стремительно повернулась и так жестко это сказала, что пожилой хулиган даже отскочил. Таня, несмотря на свою стройность, была женщиной крупной, во всяком случае повыше пристававшего мужика. Немудрено, что он от неожиданности прянул в сторону. Но тут же распрямился, чуя поддержку молодого, который, весь кипя, нарывался на драку. И старик, и парень были распалены и тяжело дышали.

– Ах ты, га─да! – ощерился пожилой, но все же на расстоянии. – Че говорит! “Стыдно”! Это твоему пусть будет стыдно, как он старому человеку замечания делал! Стыдно! Ети твою мать!

А молодой, более наглый и решительный, шагнул вперед и замахнулся на Таню кулаком. Настя взвизгнула. Леня успел перехватить его руку и завернул ему за спину так, что парень согнулся и выматерился. Продолжая его держать в полусогнутом состоянии и понимая, что избить его по своей интеллигентности он не сможет, Леня угрожающим голосом сказал:

– Если не перестанете хамить, сдам в милицию.

И пихнул парня на старика, понимая также, что и в милицию он его не потащит. Уцепившись за отца, тот на ногах устоял и заклекотал, захлебываясь словами и междометиями:

– Ты! Ты! Батянь, да он грозится!.. Ух! Грозится!.. Да я!.. Ну? Че? Эй! Ты!.. Хрен! Недорезанный! Ща!.. Ща!.. Ща я ребят позову! Они те покажут... Ты, батянь, постой!

А поскольку слова у одноклеточных никогда не расходятся с делом, то с последними словами в зубах он уже частил по ступенькам, которые спускались с платформы к выбитой тропке, бежавшей по направлению к винному магазину. Старик заковылял следом.

Таня взяла Леню за руку, как ребенка, затем прижала к себе Настю. Минуту или две они стояли так молча и в растерянности. А потом двинулись опять к началу платформы, подальше от ступенек. Шли, не разговаривая, почти бегством спасались. Но при этом другого не оставалось, как делать вид, что все нормально, что ничего особенного не произошло. О чем думала Таня, Леня не знал, сам же он мысленно корил себя: “Кретин! Кретин! Зачем полез? Пили бы они и пили, все равно их не исправить... А теперь влипли мы непонятно во что”. Где-то в глубине сознания он сокрушенно понимал, что если бы сидели не пара хиловатых алканов, а четверо или пятеро здоровых бугаев, он бы не подошел к ним и не начал бы стыдить. Но от этого на душе стало сквернее, и ходу он этой мысли не дал. И так было не по себе. “Как он сказал – недорезанный! Как тот, который знает, что человека можно резать, зарезать, убить, взаправду это сделать, а не на словах”. На спине проступила испарина: сумеет ли он защитить Таню с малышкой?

И тут на их счастье показалась долгожданная электричка. Они вошли в один из первых вагонов. За ними какая-то бабка с двумя сумками. Остальные пассажиры рассосались где-то по всему поезду. Таня жестом предложила им сесть у окна со стороны путей, а не платформы. Вроде как менее заметно. Электричка была местная, пришла раньше и до отхода оставалось еще минут восемь. Таня нервно рассмеялась и первый раз после столкновения произнесла:

– Вот так-то, Леничка! И это в конце двадцатого века! Неужели мы когда-нибудь цивилизуемся настолько, чтобы не нуждаться в охране, когда едешь в общественном транспорте?.. Воронков по ночам мы уже не боимся. А в электричке страшно. Как был интеллигентный человек беззащитен перед миром, так и остался. Я где-то читала, что на самом деле человечество делится на два вида – один способный к развитию, а другой только человекоподобный, сохраняющий все зверские, даже каннибальские черты. И эти два вида не мирно сосуществуют, а, по сути, ведут борьбу, кто из них будет главенствовать на Земле.

Не отвечая, он подошел к противоположному окну и выглянул. Вдалеке на платформе, еще у ступенек, вилась комариная стайка парней (человек семь или восемь), почти все покрепче и повыше обиженного. Но обиженный был впереди и если не предводительствовал, то, во всяком случае, указывал дорогу. Он бежал, почти прильнув носом к вагонным стеклам, вынюхивая и высматривая своих обидчиков. Стало ясно, что через минуту или две они будут у их вагона. Леня вздрогнул, представив, как дерется привокзальная шпана, используя все – от кастетов и ременных пряжек до ножей, нисколько не стесняясь своего численного перевеса.

– Успокойся, сядь, – сказала Таня. – Скоро уже поезд пойдет.

Леня вернулся на свое место, сел. И в этот момент дверь от резкого рывка раздвинулась. В первую секунду Леня не разглядел вошедшего, но тут же с облегчением вздохнул. Невысокий, хотя явно крепкий мужик, шагнувший в вагон, был в милицейской форме. Леня, правда, сомневался, что присутствие милиционера остановит шпану, но шанс появился. Таня радостно ухватила Леню за плечо, шепнув:

– Ты знаешь – просто смешно: почти счастье при виде мента.

Запасмурневшее и испуганное личико Насти тоже просветлело.

Милиционер уселся у противоположного окна, со стороны платформы. Посидев минуту, он достал из кармана сигареты, положил на сиденье фуражку, пригладил ладонью волосы и двинулся в дальний тамбур – покурить. Опять они остались одни. Ведь шпана не знает, что в тамбуре – милиционер.

Но вот стайка привокзальных хулиганов уже у их вагона. В окне показалась прыщавая, белесоглазая, злобная физиономия. Обнаружив тех, кого он искал, парень аж просиял и хотел что-то крикнуть, но вдруг как-то глупо раскрыл рот и застыл. Проследив его взгляд, Леня понял, что хулиган заметил фуражку. Потому и растерялся. Отпрыгнув, принялся толковать с дружками, тыкая рукой в окно вагона. Они сбились в кружок, обсуждая, но к электричке не подходили. Потом парень глянул на вокзальные часы и дернулся. Леня поглядел на свои. До отправления оставалось три минуты. В открытую верхнюю часть окна просунулась прыщавая морда с белесыми злыми глазами и бессмысленно залопотала:

– Выди, а? Ты, ну выди! Поговорить надо. Ребята с тобой поговорить хотят. Ну выди, выди, выди. Не боись. Выди.

Леня не отвечал. Ясно уже было, что парень в вагон не зайдет, не решится. Не было у него особых причин (ни корысти, ни заказа, ни карточного проигрыша), чтоб осмелиться бесчинствовать при возможном присутствии представителя правопорядка. Милицейская фуражка, как преграда, как дамба, как мол остановила накатывавшуюся волну. Леня испытывал почти нежность к этой фуражке. Улыбался в белесые и подлые глаза юного хулигана и молчал.

– Ну выди! – молил парень.

Внезапно он набрал в рот слюны, поднапрягся, явно изготовившись к дальнему плевку, но в этот момент электричка дернула и пошла. Таня и Настя сидели бледные и притихшие.

Из тамбура вернулся милиционер, подвинул фуражку и сел. От него сильно пахло табаком.

А годы спустя, слушая страшилки о мафии, разговоры о росте преступности, Леня всегда вспоминал эту историю с фуражкой (теперь он воспринимал ее как некую модель мироустройства) и думал: “Ну и что? Что другого можно здесь ожидать? Дело не во времени, не в социальном происхождении и положении, даже не в режиме. При Сталине эта привокзальная шпана пошла бы в палачи и охранники. Сегодня идет в мафию. Просто по-другому они существовать не способны. Таня права. Два вида. И который победит – неизвестно. Я, похоже, с такими справиться не в состоянии. Тогда нам повезло. А могло не повезти. Могли убить. Все у нас случайно”. И пожимал плечами. А перед глазами вставал тот летний вечер на дачной платформе пятнадцать лет назад.

Версия для печати