Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Уральская новь 2004, 18

Дедушка

Рассказ

Голова дедушке Феде досталась немалая, другой такой я ни разу и не видел. Ни шапки, ни фуражки на такую голову не купишь, даже самые большие из магазинных на ней как маломерки. Вот и приходится шить их у частника, да ещё найди его, а потому вынужден дедушка носить пошитое вплоть до полного истребления. Да и зачем выбрасывать старую шапку, если её можно надевать, когда в доме холодно и у дедушки лысина мёрзнет. Нам-то со своими волосами не страшно и когда печь уже остыла и подтопок ещё не растоплен, а дедушке без волос всё равно, что раздетым ходить. Но вечером подтопок славно раскаляется, гудит печная труба, и дедушка шапку снимает. Он в такое время сидит возле стола, где что-нибудь мастерит, подшивает валенки или читает вслух для меня и бабушки книжку, а лампочка без абажура висит прямо над его головой. И тогда большая лысина дедушки всю комнату делает яркой, отражая падающие от лампочки лучи. На обращённой к печке стороне лысины пот начинает выступать, но противоположная её сторона всё равно остаётся прохладной. Если посмотреть в это время на дедушку из дальнего угла комнаты, то над его головой можно увидеть большой радужный нимб. И дело тут, конечно, не в лампочке — потому, что кто ни сядет другой на это место, нимба над его головой не бывает, из какого угла ни смотри.

Однажды дедушка мерился головами со своим племянником Петром Иванычем, которому померещилось во время карточной игры в дурака, что его голова превзошла дедушкину и кажется меньшей только из-за ещё не вполне законченной лысины. Сделав такое наглое заявление, Пётр Иваныч даже похлопал себя картами по незавершённой лысине. Дедушка лишь рукой презрительно махнул, не желая спорить по пустякам, но я такой несправедливости не мог стерпеть и решил, что надо бы Петра Иваныча проучить за бахвальство. Взяв у бабушки сантиметровую ленту, я предложил измерить окружность каждой головы. После своих неосторожных слов Пётр Иваныч не посмел отказаться от измерения, и в результате был посрамлён на два сантиметра с лишним, которых ему не хватило до дедушкиного размера. Пришлось ему, к большому моему удовольствию, признать:

— Да, дядя Федя, у тебя голова поболе моей, настоящий дом советов, а не голова. Дедушка, результатом обмеров вполне удовлетворённый, сначала оставил Петра Иваныча в дураках, а после великодушно утешил:

— Ты, Петька, не сильно переживай: у тебя голова хоть и невеликая, зато
образование высшее, а у меня только четыре класса.

У дедушки и другие родственники все головастые, но кроме Петра Иваныча никто меряться с дедушкой не рискнул, включая и двоюродную его сестру Прасковью, которой многие отдавали, по крайней мере, второе место. Прасковья славилась тем, что в любой год у неё родилась только крупная картошка, а секрет своего успеха она не скрывала:

— Бросаю в лунку картошку для посадки и приговариваю: расти как моя голова и
как Федина.

Давным-давно, когда меня ещё и на свете не было, у дедушки на голове росли кудрявые волосы, и он замечательно играл на гармони. Потом волосы отчего-то выпали, а гармонь и сейчас есть, только меха у неё прохудились. Я пробовал на ней играть, но она отзывалась одним лишь хриплым свистом, а про кудри дедушка вполне мог и присочинить. Его ведь никогда не поймёшь, то ли правду говорит, то ли выдумывает, а то и загадками может ответить. Спросишь, например, куда он уходит, а дедушка в усы свои ухмыльнётся и скажет: “На кудыкину гору” или “куда цари пешком ходят”.

— Дедушка, так у нас ведь нет царей, у нас генералиссимус Сталин.

— Оно, конечно, у вас генералиссимус. А только ещё раньше у нас царь был.

— Дедушка, а кто из них лучше?

— Ты да я, да мы с тобой, — уходит дедушка от ответа.

— Нет, ты про царя и генералиссимуса скажи. Ну, скажи кто?

— Дед Пихто, — опять изворачивается дедушка.

Мне становится понятно, что опять он ничего не скажет. И почему не говорит — тоже догадываюсь. Спросил я его как-то, нравится ли ему городской начальник Заманов, солидный такой дяденька в кителе, а дедушка его высмеял и сказал, что ему бы говновозом работать. Через некоторое время, когда отец упомянул зачем-то фамилию этого начальника, я и брякнул, кто он такой. Отец неожиданно рассердился, стал даже кричать, что не моего ума это дело, кем кому работать, а потом поинтересовался, кто мне такое наговорил. Я хотел сначала сказать, что сам так решил, но потом передумал и ответил, что дедушка, а ему лучше знать. После этого был у дедушки какой-то спор с моими матерью и отцом, и дедушка на меня осердился так, что некоторое время разговаривать не хотел.

Как-то раз, придя из школы, застал я в сенях дедушку толкущим в ступке пахучие чёрные горошины, похожие на сушёную черёмуху.

— Дедушка, это черёмуха? — спросил я.

— Да вот толку на пироги, — уклончиво дедушка отвечает.

— А можно мне немножко попробовать?

— Тебе не понравится, — снова равнодушно сказал дедушка.

— Да я чуть-чуть.

— Ну, чуть-чуть попробуй.

Взял я щепотку из ступки в рот, а это оказалась не черёмуха, а чёрный перец. Обожгло мне рот, я взвыл и побежал в кухню, чтобы его водой прополоскать, а в чашке вместо воды уксус оказался. Тут уж бабушка переполошилась, стала меня молоком отпаивать, а дедушке смешно. Бабушка рассердилась и говорит:

— Старый дурак, что натворил? Из ума выжил, отравить мальчишку затеял?

А у меня во рту горит, я его и водой полощу, и молоко пью, а всё не проходит. Тогда и дедушка испугался:

— Ты сильнее полощи рот-то. Я думал, что ты сразу выплюнешь и всё. Зато в другой раз умнее будешь.

— Сам-то больно умный, старый дурень, прости его, Господи, — не успокаивалась бабушка.

— Тебе бы самому так, — обиделся я на дедушку.

И тогда он взял щепотку молотого перца, положил себе в рот, а потом проглотил и даже не поморщился. Я от удивления и плакать перестал, и даже рот полоскать.

— Дедушка, а почему ты рот не полощешь? Тебе разве не жжёт?

— Есть маленько, — и дедушка хлебнул из ковшика воды, немного побулькал ею во рту и сплюнул аккуратно в умывальник.

— А я, когда вырасту, тоже буду лысым? — почему-то спросил я.

— Навряд ли, ты же не кудрявый, как я был когда-то.

И дедушка, пошарив рукой за висящим на стене зеркалом, достал оттуда старую фотографию, а на ней он и в самом деле был с кудрями. Пригляделся я, дедушку, хотя и не сразу, узнал, но сказал, что лысина ему больше подходит, симпатичнее он с лысиной. Дедушка хмыкнул, чуть-чуть подумал и сказал, что с лысиной и в самом деле удобнее, с нею реже приходится ходить в парикмахерскую, да и причёсываться долго не надо. Вот только зимой плохо ходить с голой головой.

Кроме замечательной головы и усов у дедушки есть ещё цветастые рубашки с косым воротом, поверх которых он носит толстую жилетку, овчинную или стёганую. Очень мне нравятся эти жилетки, жаль, что не бывает маленьких жилеток, которые бы мне подошли. И фуражек, таких как у дедушки, с высокой тульей, тоже нет нигде для детей, и сандалий, не покупных, как у меня, а самодельных, как у дедушки, я больше нигде не видел. Зимой я хожу в валенках, а у дедушки кроме валенок есть ещё и чёсанки: они мягче и тоньше валенок. Новые чёсанки дедушка надевает, когда идёт на базар или в гости к кому-нибудь, а в старых чёсанках зимой ходит дома.

На базар дедушка ходит за калёными семечками, и потому в карманах его полушубка их можно найти почти всегда, а в каждый карман сразу по четыре стакана влезает. Когда семечки оказываются особенно вкусными и крупными, я помаленьку таскаю их, а дедушка каждый раз удивляется, как быстро они разошлись. В нашем огороде летом растут и собственные подсолнухи: посаженные в ряд они иногда образуют живую изгородь, отделяющую наш огород от соседского, которым владеет семья дедушкиного брата Михаила. Рвать подсолнухи без спроса мне нельзя: сначала бабушка должна аккуратно расчистить от перги край шляпки и выколупать два-три семечка, чтобы определить, созрел подсолнух или нет. Когда же все подсолнухи созреют, бабушка вылущивает семечки и сушит их на солнце, потом калит на жаровнях в печи сразу после того, как из неё выгребут угли. Калёные семечки хранятся в холстинном мешочке, подвешенном в чулане, но запаса этого надолго не хватает. А посадить подсолнухов больше, чем обычно, нельзя потому, что огород у нас маленький, и надо вырастить в нём капусту, свёклу с морковью, лук с укропом и огурцы, и помидоры, и репу.

Для посадки картошки у нас есть своё место на Красной горе, его дедушка много лет назад разработал или, как у нас говорят, занял, соорудив ограждение. Ряды растущего картофеля довольно круто поднимаются в гору, а на самом верху дедушка выращивает ещё и гречиху, которую он почему-то называет гречухой. В августе мы начинаем ходить туда за молодой картошкой. По дороге дедушка часто останавливается, чтобы немного поговорить с кем-нибудь из повстречавшихся знакомых или родственников, которые нам попадаются почти всегда: их у дедушки столько, что всех и не упомнишь. Кроме трёх братьев и двух сестёр у него множество племянников, двоюродных сестёр и братьев и ещё более отдалённой родни. Иногда встречаются и незнакомые дедушке люди: они не местные и приехали к нам во время войны и после неё. Некоторые из них живут в казённых квартирах при заводе, а иные построились на отшибе. Их дома всё какие-то неказистые: и на солнце путём не глядят, и палисадников у них нет, и ворота без навеса не такие, как у всех.

У водокачки при Белом роднике дедушка останавливается поговорить со стариком, который следит за насосом, качающим воду к выстроенному не так давно тресту. Там живут в бараках работники каменного карьера, а ещё один барак занимает управление карьера, но всё это вместе почему-то называется трестом. Старика у водокачки дедушка называет то Пушкарём, а то Пушкиным, и я никак это понять не могу. Я знаю, что Пушкина застрелил Дантес, а этот старик с бакенбардами кто? Может быть, сын, а может быть, и сам Пушкин спасся и приехал работать на водокачку? Спросить бы у него про царя Салтана, да боязно: какой-то дикий вид у этого старика, наверное, он всё-таки Пушкарь, но чего он тогда здесь, а не при своей пушке? Дедушка этого старика не боится и обычно спрашивает:

— Здорово, захватчик, опять нашу воду высасываешь?

— Дык я-то что? Я тут на службе, понимаешь,— низким гортанным голосом, каким-то механическим, а не человеческим вовсе, откликается Пушкарь.

— А кому ты здесь служишь? Понаехали, кого не звали, кладбище наше разорять начали, слыхал? — не отстаёт от Пушкаря дедушка. — И тятя с мамой, и мы раньше, когда хотели, тогда и брали воду, а теперь почему по вашему расписанию должны из своего родника её брать? И вода стала пахнуть от твоей водокачки.

— Так она не моя же, ты пойми, Фёдор Иваныч, я казённый человек. Ты им самим скажи, — трубным голосом оправдывается Пушкарь, и косматые брови его приподнимаются, и бакенбарды как будто раздуваются.

— Казённый человек, — издевательски передразнивает Пушкаря дедушка и бурчит потом, — сказал бы я им, ноги бы им переломать, екирамара.

Это ругательство дедушкино, которое он вспоминает, когда чем-нибудь недоволен. Однажды ему на голову свалилась опоясанная металлическим обручем старая ступица от колеса телеги, которая висела зачем-то под навесом. Ступица была очень тяжёлая, я потом поднимал её: меня бы она совсем убила. А у дедушки только кровь пошла из лысины и изо рта потому, что он язык прикусил. Должно быть, ему очень больно было, но дедушка свою екирамару сказал и обратно ступицу приспособил, да закрепил её получше. А сейчас он ругался потому, что на кладбище, которое этот трест принялся раскапывать, у него все родные похоронены: и родители его, и дети. У него из всех детей одна только моя мать осталась, а остальные все давно поумирали, некоторые даже моложе меня были, когда умерли от разных болезней. Тогда дети почему-то чаще умирали, чем теперь: из нашего класса, например, за целый год, что мы вместе проучились, ещё ни один не умер.

После Белого родника мы проходим мимо кузни: так дедушка называет сооружение из брёвен, предназначенное для того, чтобы в нём набивать подковы лошадям. Я здесь часто нахожу старые подковы и гвозди, которыми их прибивают к лошадиным копытам, и всякий раз допытываюсь у дедушки, зачем их нужно прибивать, неужели нельзя обойтись без этого? Мне очень жалко лошадей, которым забивают гвозди в копыто, ведь им должно быть больно. Дедушка доказывает, что не очень больно, потому, что большинство лошадей спокойно терпят и лишь некоторые взбрыкивают. Он ещё говорит, что я вот надеваю сандалии, а у лошадей вместо обуви должны быть подковы. Но мне же не прибивают сандалии гвоздями, к тому же я их сам надеваю, а лошадь, может быть, и не хочет носить подковы. Нет, если у меня будет своя лошадь, то никогда её не стану подковывать. Мне лошади нравятся больше всех других животных, и я даже сказал однажды, что сделаюсь лошадиным пастухом, ответив так на любимый взрослыми дурацкий вопрос о том, кем я буду, когда вырасту. Конечно, взрослые тогда ничего по своему обыкновению не поняли и стали смеяться.

По каменистой тропке мы постепенно забираемся на гору, где смешиваются нагретые солнцем запахи душицы и полыни. Дедушка открывает незатейливую калитку, мы идём по травянистой обочине картофельного поля и выбираем на нём кусты, под которыми может оказаться достаточно крупная картошка. У дедушки в руке специальное приспособление, которое он называет кошкой: это металлическая вилка в его локоть длиной с растопыренными и подогнутыми зубьями. Дедушка осторожно рыхлит кошкой землю сбоку от картофельной ботвы, и тогда постепенно обнажаются клубни картофеля. Самые крупные картофелины я собираю в клеенчатую сумку, а потом дедушка сгребает землю обратно, чтобы прикрыть оставшиеся клубни, которые пусть ещё подрастут. В самый первый наш поход за картошкой мы иногда ничего домой и не приносим, но с каждым разом картошка становится всё крупнее, и однажды мы набираем уже полную сумку.

Были у нас раньше три козы — Верка, Зойка и Звёздочка, которые летом паслись на Рудничной горе, а на зиму им приходилось запасать сено. В июле дедушка косил траву вокруг картофельного поля и во всех ближайших ложбинах, а когда она высыхала, перевозил сено на тележке и хранил его на сеновале. Когда-то у них с бабушкой были и коровы, и лошадь, но с годами стало им трудно управляться с таким хозяйством, а вскоре по этой же причине и коз пришлось продать, хотя я очень просил, чтобы их оставили. Родители мои говорили, что не имеют времени на домашнее хозяйство, да отец и не мог им заниматься из-за искалеченной на фронте ноги.

И дрова на зиму чаще всего заготавливали с помощью наёмных работников, а то и просто покупали. Привезённые дрова сбрасывали с машины возле дома, и все принимались переносить эти метровые поленья во двор, который надолго пропитывался то резкими хвойными запахами пихты или ели, то пресноватым выдохом берёзовых поленьев, а то и вовсе замечательным, сладким ароматом клёна. И наступало время, которое мне никогда не нравилось: дрова нужно было распилить, а сложенная вдоль забора поленница казалась огромной. Дрова пилили по очереди, и мне чаще всего доводилось пилить с дедушкой. С ним и проще было потому, что отцу всегда не нравилось, как я пилю: то за ручку не так взялся, то не во время потянул, а то остановился некстати. Дедушка никогда не торопил, всегда уступал мне ту ручку пилы, что потоньше, удобно придерживал пилу, когда я тянул её к себе и в большинстве случаев находил такое место для распила, чтобы обойти крупные сучки. Но всё равно пилить дрова из клёна, ильма или дуба, мне бывало тяжело, и тогда мы выбирали хвойные поленья, а остальные дедушка потом пилил с кем-нибудь из взрослых.

Колоть дрова мне не разрешали: думали, наверное, что я вместо полена буду топором свою ногу рубить. Когда никого из взрослых рядом не было, я много раз пытался расколоть хотя бы тонкое полено, но врубался в него топор, а полено почему-то не кололось. Дедушка такие поленья раскалывал играючи, держа топор то в одной, а то в другой руке: отец говорил, что дедушка левша, но это неправда, просто у дедушки обе руки одинаково сильные. Но с особенно толстыми и сучковатыми кленовыми дровами и у него дело шло медленно. Колун в таких поленьях застревал, и приходилось вгонять его дальше тяжёлой берёзовой колотушкой, а то и вставлять в образующуюся щель металлический клин и забивать его кувалдой. Если же клин до конца уходил в дерево, в раздавшуюся щель вставлялся ещё один клин, немного потолще первого. Когда таких дров набиралось много, на помощь приходил отец, а иногда дедушке помогал его племянник Павел, живущий в соседнем доме.

Он любил посидеть и покурить на нашем общем заборе, а заодно и посудачить с дедушкой.

— Ну, что, Иван Фёдорыч, опять мало каши сегодня съел, снова колотушкой дрова колешь? — подначивал он дедушку, когда колун в очередной раз наглухо застревал в толстом чурбаке.

Шутейное его обращение состояло в том, что менял он местами имя и отчество дедушки, который к таким шуткам давно привык. Дедушка утирал рукавом выступивший на лбу пот и, не поворачивая головы к племяннику, с напускным равнодушием отвечал:

— Я гляжу, больно много ты знаешь, Панька, но только тебе такие дрова и колоть-то не приходилось. А я их не считано переколол, когда тебя ещё и на свете не было, и вряд ли ты меня догонишь. А языком-то вы все молоть горазды.

— А кто это все, дядя Федя? — широко улыбается Павел, показывая крупные белые зубы, и головой кудрявой русой чуть покачивает.

— Известно кто, что ты, что отец твой Мишанька, вы оба мастера. Это же не топором махать, — подзуживает дедушка.

Обычно их диалог заканчивается тем, что Павел спрыгивает с забора на нашу сторону и начинает показывать дедушке молодецкую свою удаль. Если колун застревает в полене, он лихо закидывает толстенный чурбан за правое плечо и, шумно выдыхая, ударяет обухом топора по другому полену, положенному плашмя, чтобы принимать на себя топор. Если чурбан не раскалывается с первого раза, дедушка не упускает случая напомнить племяннику о его недоеденной каше. Когда же удаётся Павлу с одного удара, с хряском расколоть полено, дедушка говорит, что такое-то и всякий дурак расколет, и Павел нарочно выбирает, что полегче. Раззадорившись, Павел иной раз раскалывал с десяток самых сучковатых и свилеватых чурбаков, и пот струился по его лицу, а майка на спине становилась мокрой. Тогда дедушка довольно улыбался и одобрительно хлопал племянника по спине:

— Ну и здоров ты, Панька, хорошо сегодня пособил.

А после они садились на крылечко амбара, разговаривали и курили: Павел папиросину из самодельного портсигара, а дедушка самокрутку из своего табака.

В самом конце лета или в начале осени дедушка принимается плести верши для рыбной ловли. К этому времени на прибрежных отмелях разрастается тальник, и надо нарезать прутьев, пока его ветви не загрубеют. Я брожу по галечной отмели и выбираю кусты, на которых особенно много молодых побегов. Найдя такой куст, я кричу дедушке, чтобы он скорее шёл ко мне, а дедушка не торопится. Он движется в мою сторону медленно, а когда подходит, в его руках оказывается довольно большая охапка прутьев, которые я по торопливости своей не заметил. Домой дедушка несёт огромную вязанку таких прутьев, а я — небольшую связку. Я и больше могу поднять, но далеко унести толстую вязанку у меня пока не выходит, и она начинает по дороге разъезжаться.

Мы ходим за прутьями и на другой день, и на третий, а после бабушка топит баню, но не в субботу и не для того, чтобы мыться, а чтобы нагреть воду. Кипятком дедушка замачивает прутья в большом долблёном корыте, в котором по осени рубят капусту. Кроме тальника дедушка замачивает тонкие и длинные ветки черёмухи, от которой амбар надолго начинает ею пахнуть. И как только дедушка находит такие ветки на черёмухе? Я сколько не ищу, всё вижу кривые, корявые или разлапистые, а он как-то сразу примечает стройные и длинные. Когда вымоченные в горячей воде ветви и прутья сделаются совсем гибкими и перестанут ломаться, дедушка принимается за работу. Из ветвей черёмухи он делает рамки, к которым прикрепляет прутья, заплетая их друг за друга и постепенно сводя в конус. В большой конус надо вставить маленький с круглым отверстием на конце, через которое в вершу будет заплывать рыба.

Дедушка во время работы тихонько поёт свои песни, какие я только от него и слышу потому, что по радио передают совсем другие, с Бунчиковым и Нечаевым или с военным хором. А когда у родителей собираются гости, то и они чаще всего поют песни про войну, на которой отец был ранен и потом долго ходил на костылях. Да и среди гостей часто бывают фронтовики: кто без ног, а кто и без глаз. Дедушку на войну не взяли, не на эту, а ещё на прежнюю, которая при царе началась. Тогда из семьи одного какого-нибудь брата забирали воевать, и досталось Ефиму Иванычу, который с войны без ноги пришёл. И зачем на нас всё время кто-нибудь нападает, чего им не хватает? Дедушка говорит, что и сам понять не может.

Плетёт дедушка верши, терпеливо пруток за пруток заплетает и поёт про Хасбулата удалого, про кирпичный завод, про коней, которые гуляют на воле. Когда он поёт “голова старика покатилась на лук”, мне представляется выдернутый из грядки и разложенный на просушку лук: видимо старик перед встречей с Хасбулатом свой лук хотел посушить. Всех дедушкиных песен и не переслушаешь, а тем временем растопыренные во все стороны прутья под его руками собираются в аккуратные конусы. Подсохнут верши, сделаются лёгкими и прочными, и тогда поставит их дедушка в проходах на язах, и пойдёт в них рыба: и скользкие налимы, и щуки зубастые, и полосатые окуни с костлявыми голавлями, а иной раз и хариус попадётся.

Поздней осенью, когда все дрова сложены в поленницы под навесом, убран огород возле дома, когда выкопана, перевезена и спрятана в подполе картошка, когда жёлтые и багряные листья лежат под ногами, лужи по утрам хрустят льдом, а дым из трубы отвесно подымается в прозрачное и высокое небо, мы с дедушкой отправляемся за рябиной. Мы друг за другом проходим по раскачивающемуся висячему мосту над речкой, и дедушка вспоминает, как полая вешняя вода однажды унесла такой же мост, который на этом же месте и стоял. А когда мост не выдержал напора воды, по нему бежали двое детей: они ходили за подснежниками и уже возвращались домой, а мать смотрела на них из окна и видела, как погибали её дети. Дедушка рассказывает это для того, чтобы я не бегал по мосту, а то он начинает сильно раскачиваться. Но я то знаю, что сейчас мост выдержит: воды в реке хотя и много, однако гораздо меньше, чем бывает весной.

Перейдя на другой берег, мы минуем старые бараки, которые построили немецкие военнопленные: в этих бараках они и жили, пока не отпустили их в свою Германию. В бараках и сейчас живут люди, которые тоже говорят не по-русски, но я уже знаю, что это не немцы, а татары, но как они сюда попали и зачем поселились в бараках, а не построили себе домов, я понять не могу. Мы переходим через железнодорожное полотно и направляемся к Пожарной горе, а правее видим ещё несколько новых бараков, окружённых колючей проволокой и вышками, на которых стоят вооружённые люди в форме. Дедушка говорит, что раньше здесь был лес, который вырубили для постройки бараков. Теперь это место называется Зоной, а люди, которые в ней живут, работают в каменном карьере, расположенном рядом. Их и ещё куда-то водят на работу под охраной, и все они ходят молча и плохо одеты, а вооружённые автоматами конвоиры с собаками сопровождают их с обеих сторон и командуют. Что это за люди и откуда взялись, дедушка не говорит, он только знает, что они не сами к нам приехали, а их охранники силой привезли. Дедушке Зона не нравится, и он рассказывает, как хорошо здесь было раньше, когда её ещё не было. И мне очень хочется хотя бы немного посмотреть, как замечательно здесь всё было раньше.

Мы поднимаемся на гору медленно потому, что дедушка начинает задыхаться и часто останавливается передохнуть, мне же хочется забраться наверх поскорее. Тогда дедушка начинает рассказывать, что за тремя горами есть моховое болото, а ещё дальше — ледяная пещера, и водится в тех местах огромная змея, которая называется полоз. Полоз умеет свистеть особенным свистом, чтобы заманивать людей к себе поближе.

— А какой он, этот полоз, как удав?

— Примерно так, — подумав немного, отвечает дедушка.

— А почему я его никогда не видел?

— Так и я его сам не видал, люди рассказывали. Говорят, их, полозов, раньше-то много было.

— Дедушка, а он человека может задушить?

— Бывало. Это, если близко к нему подойдёшь, и он тебя увидит. Вот тогда он за тобой гнаться начинает, а догонит — опутывает ноги, а потом всё выше, выше — обвивается. А уж когда до шеи дотянется, тут человек и задыхается.

— Дедушка, а потом что?

— А что потом, если человек небольшой, то полоз его заглатывает, но медленно. Иной раз целый день уходит, чтобы заглотнуть.

— А он какой длины? Как вон то полено? — кивнул я в сторону полусгнившего обрубка берёзы, примерно соответствующего моему росту.

— Да нет, — возразил дедушка, — раза в три длиннее, а то и больше. Он, когда голову поднимет, даже меня побольше будет. И глаза у него светятся.

Я начинаю оглядываться по сторонам и спрашиваю, не приходилось ли кому повстречать полоза на Пожарной горе. Дедушка говорит, что давно уже здесь его не видели, но кто его знает, всякое может быть. Главное, к нему близко не подходить, чтобы он тебя не заметил, А, если уж полоз погонится, то есть способ от него убежать. Оказывается, полоз может свёртываться в подобие колеса и быстро катиться по склону горы. Если убегать вниз, полоз непременно догонит, но, если бежать зигзагами, катящийся колесом полоз начинает сваливаться набок, и тогда ему нипочём человека не догнать, поскольку ползает он довольно медленно. Узнав этот секрет, я предлагаю дедушке прямо сейчас пойти к моховому болоту, но он отговаривается, ссылаясь на недомогание, да и не дойти туда за один день. Мы договариваемся, что следующим летом, когда дедушка поправится, а я подрасту, мы непременно пойдём на моховое болото и заберёмся в ледяную пещеру. А ещё в тех замечательных местах пасётся большой табун лошадей, на которых мне хочется взглянуть даже больше, чем на полоза.

Мы ещё немного подымаемся в гору, и дедушка опять останавливается отдохнуть. Я начинаю расспрашивать его про других змей, которые водятся в наших краях. Сам я один раз видел гадюку, когда собирал землянику на Рудничной горе, а дедушка, оказывается, однажды видел змеиную свадьбу. Было это давно, когда дедушка ехал на покос, и понадобилось ему заменить оглоблю. С телеги он приметил подходящее деревце, но, когда стал к нему приближаться, наткнулся на огромный шевелящийся клубок змей, который мешал подойти к облюбованному под будущую оглоблю дереву. Дедушка не решился давить змей ногами, обутыми в лапти, а взял кнут и стал им хлестать по змеиному клубку. Змеи злобно зашипели, но ничего им не оставалось, как расползтись во все стороны.

— Так им и надо, сказал я, — не будут больше кусать тётю Соню, у которой мы покупаем молоко.

Но дедушка сказал, что во время свадьбы змеи не кусаются, а разогнал он эту свадьбу, чтобы змеёнышей поменьше было.

Наконец мы подходим к скале, которая со всех сторон окружена рябинами, густо увешанными тёмно-оранжевыми ягодами. До нижних веток даже я могу дотянуться, если заберусь на какой-нибудь большой, покрытый мхом камень, которых здесь хватает. Обобрав ягоды с нижних веток, я забираюсь на верхушки рябин, а дедушка и снизу дотягивается, и мы обрываем кисть за кистью большую часть ягод, оставляя только самые маленькие кисточки. Потом мы переходим к следующему дереву, пока не наполняется наша холщовая сумка. После этого мы садимся на камни, чтобы отдохнуть и посмотреть на наш город сверху. И сколько раз ни смотрел я с этого места вниз, прежде всего замечал стоящую на берегу пруда церковь и её отражение в воде. То ли потому, что она выше всех остальных зданий, то ли оттого, что она не такая как они, и мне всегда хотелось залезть на колокольню.

— Дедушка, а почему колокольня без колоколов?

— Разорили поганцы, сказали, что Бога нет.

— Дедушка, а кто эти поганцы, я их знаю?

— Которых знаешь, а которых уже и нет: отпрыгались, екирамара.

— А как это они отпрыгались?

— А говорили им: не замай, не вы строили, не вам и рушить.

— А они что? Не послушались? Ты бы им дал, как следует!

— Дык много их было, у них же власть. С иными, бывало, и за грудки схватывались да с крыльца кубарем. Эх, такую красоту разорили...

И дедушка неторопливо рассказывает, как приехали откуда-то уполномоченные и велели снимать колокола и кресты с куполов, да только никто это делать не согласился потому, что это большой грех. Долго искали уполномоченные согласных и хорошо уплатить посулили, да только всё равно никто не соглашался. Наконец, уговорили двоих, пропойцы они были, потому и согласились. Сбросили они колокола, кресты сорвали, а через неделю примерно одного нашли на дороге мёртвым, а другой сразу же уехал куда-то, да только сказывали люди, что и он недолго прожил.

Сразу ниже плотины, сдерживающей пруд, россыпью вытянутые корпуса заводских цехов. Дедушка показывает, где какой цех расположен, рассказывает, что в них делают: он ведь всю жизнь в заводе проработал, пока недавно не ушёл на пенсию. Потом мы глядим, как огибает Пожарную гору река, и как протянулись прямо к реке улицы нашего маленького города, на одной из которых выделяется стоящее на пригорке одноэтажное бревенчатое здание на высоком белёном фундаменте. Это школа, в которой я учусь, а много раньше в ней дедушка учился, и всё в ней было тогда, как и сейчас, разве что изучали кроме остальных наших предметов ещё и Закон Божий. На другой улице, вдали мы узнаём недавно покрашенную суриком крышу нашего дома, а сам дом не виден, его закрывают соседние постройки. Внизу изгибается железнодорожная ветка, идущая параллельно реке, но раньше её не было, всю заводскую продукцию сплавляли вниз по реке на баржах, и они иногда разбивались об Отводный камень. Тогда река была полноводнее и глубже, а у железного моста водилась в ней огромная и красивая рыба, которую называли красной щукой, и была она не меньше, чем я. Я знаю, что такой рыбы не бывает, но дедушка вполне серьёзно говорит, что раньше она была. Ах, что за дивные времена были раньше, и почему меня тогда не было?

Принесённую домой рябину мы раскладываем на пустой деревянной кровати в сенях, где спят только летом, а зимой в сенях очень холодно. Но рябине холод не страшен, она от него только вкуснее становится. Много её не съешь, но, проходя зимой через сени, нет-нет да прихватишь кисточку. Оттает она в доме, и тогда можно есть её: хоть и горчит слегка, но других-то ягод зимой не бывает. А если повесить кисточку на яблоню в палисаднике, то из окна можно наблюдать, как прилетают поклевать рябину синицы, а то и снегири.

Зимой главная забота — двор от снега очищать. В иные зимы снежные сугробы до самой крыши подымаются, а ведь с крыши снег тоже надо сбрасывать, чтобы она не провалилась под его тяжестью. Дедушка или отец длинной лопатой счищают снег с края крыши, а потом я залезаю на самый верх и сбрасываю всё остальное. Кроме меня на крышу залезать некому, а взрослые внизу стоят и всё подсказывают, чтобы я на забор не свалился. Как будто я и сам не знаю, куда мне становиться и какой пласт снега подковырнуть, чтобы он вниз съехал. Сбрасывать снег мне нравится, да только потом его тоже со двора приходится вывозить. Больше всего снега на северной и восточной сторонах крыши, а именно они во двор обращены, неладно наш дом поставлен. Хорошо вон у соседей северный склон на палисадник смотрит, сбросят туда снег — и никаких забот. А ещё ведь и с крыши сеновала надо снег сбросить, а она крутая, я оттуда не раз в сугроб слетал. Дедушка снизу обычно предупреждает:

— Смотри, на валенках съезжай, а то всю гузёвницу издерёшь.

Дедушка вывозит снег в плетёном коробе, который сам и сплёл из веток черёмухи. Другого короба у нас нет, и я вывожу его в большом ящике из фанеры, но он раза в три меньше, чем дедушкин короб. И короб, и ящик установлены на санках с широкими деревянными полозьями, эти санки тоже дедушка сделал. Снег мы вывозим в огород, а когда он весь заполняется вываленными впритык снеговыми кучами, начинаем везти снег на улицу, оставляя на ней только тропинку для прохода. Редко бывает, чтобы весь снег со двора удалось вывезти полностью, а если и вывезешь, то через несколько дней он снова пойдёт и опять весь двор завалит.

Зимние вечера долгими кажутся, особенно когда электричество отключают, что у нас бывает не так уж редко. Для таких случаев всегда лучина припасена, а ещё блюдце с рыбьим жиром, в которое так уложен фитиль, что с двух сторон его можно зажечь: светлее выходит и даже читать можно. Одно плохо: очень вонючий этот рыбий жир, но что делать, если свечек на каждый день не напасёшься. Вот и приходится нюхать рыбий жир потому, что буквы можно разглядеть, если книгу совсем близко к блюдцу придвинешь. Хорошо, что я сам теперь читать умею, а дедушка при таком свете уже плоховато видит. Даже, если в домино играем, дедушке приходится костяшки к свету поворачивать, чтобы их разглядеть, а тогда и мне их видно. Я свои доминошки всегда прячу от дедушки, но он почему-то угадывает, что у меня осталось, и в результате я опять остаюсь в дураках. И как он ухитряется подглядывать, если даже свои костяшки плохо видит? Дедушка объясняет, что надо сосчитать, сколько каких костяшек на кону, и тогда понятно станет, какие на руках остались, но никак я это не могу запомнить.

А ещё дедушка научил меня играть в подкидного дурака, но вдвоём в него играть не интересно, а бабушка никогда не соглашается, говорит, что это грех. Иногда я привожу поиграть своего троюродного брата Валерку и одноклассника Тему, и мы играем вчетвером, только дедушка чаще всего выигрывает. Если у проигравших остаются на руках шестёрки, дедушка эти карты кладёт им на плечи и говорит “это тебе на погоны”. А если сразу три шестёрки останутся, то последнюю он быстро послюнит и на лоб проигравшему приклеит со словами: “вот теперь ты полный генерал”. Как мы ни стараемся обыграть дедушку, чтобы сделать его генералом, а никак не выходит, да и погоны ему редко надеть удаётся. Тема как-то три раза подряд генералом остался, после чего долго не соглашался играть.

Утром дедушка всегда поднимается рано, а я, когда учусь в школе с обеда, во вторую смену, встаю попозже и слышу, как снег хрустит за окном во дворе — это дедушка дорожку расчищает. Он приходит к завтраку, когда уже стоит на столе чугунок с варёной картошкой, большая глиняная миска с квашеной капустой, заправленной постным маслом, и несколько только что сваренных яиц. Сверху в чугунке самая крупная картошка, а снизу мелкая, её бабушка после растолчёт для кур. Мы садимся втроём завтракать, и я жду, пока дедушка не разобьёт яичную скорлупу об стол, а он на меня посматривает. Если зазеваться, то дедушка и об мой лоб яйцо разбить может со словами “Христос воскресе”, да и я не раз об его большой лоб яйцо разбивал. Бабушка тогда ругает нас богохульниками, а дедушке говорит: “ты хоть бы лоб перекрестил”. Дедушка быстро крестится, а мне креститься родители не велели, они считают, что Бога нет. Бабушка с этим не согласна, но перечить не смеет и только крестится сама и шепчет молитву за нас за всех.

И когда умерла неожиданно бабушка, ненамного пережил её дедушка, всего-то на три месяца потому, наверное, что некому больше было помолиться за него. А я давно уже вырос окончательно, только вот лысиной не обзавёлся, как и предсказал мне дедушка. В голове моей, конечно, уступающей по размеру дедушкиной, много набралось всякой всячины, о которой дедушка и не догадывался. Вот только не научился я плести верши, играть на гармони, не запомнил всех дедушкиных песен, да так и не побывал на далёком моховом болоте и в пещере, где не тает летом лёд. Не довелось мне ни разу встретить огромного полоза со светящимися глазами и хотя бы издали поглядеть на замечательный табун лошадей, которые, наверное, до сих пор пасутся за тремя горами, да только никто теперь не знает туда дорогу.

Версия для печати