Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2018, 7

Родичи

Сергей Боровиков (1947) — критик, эссеист. Автор множества книг. С 1985 по 2000 год — главный редактор журнала «Волга». Печатался в журналах «Знамя», «Новый мир», «Волга», «Урал». Живет в Саратове.

 

О своём отце, писателе, я написал очерк «Григорий Фёдорович» (журнал «Знамя», 2015, № 7). Мне показалось, что интересно будет рассказать о других моих родственниках, тем более что жизнь вычерчивала им вполне причудливые судьбы.

 

 

1

 

По отцу мой дед был вятский крестьянин Фёдор Ефимович Боровиков.

До отмены крепостного права Боровиковы, как отец говорил с гордостью, были не помещичьими крестьянами, а государственными. С 20-х годов дедушка Фёдор в родном Белоглазове не жил, то ли появилась другая женщина и дед и бабка разошлись, что было тогда редкостью, то ли он просто уехал на заработки, то ли его раскулачили, но если так, разве могли одного сослать, но факт тот, что жил он где-то ещё севернее их вятской глухомани. А отец как отправился пешком в Казань из своего Яранского уезда в 24-м году, так до 50-х годов там не бывал.

Старший брат отца Поликарп Фёдорович, герой 1-й мировой войны, жил в Ташкенте, был каким-то большим прокурором; его жена Лидия, не помню отчества, дочь сельского священника1; их единственный сын, а мой двоюродный брат Олег, много меня старше, был призван в конце войны в армию, служил в Германии, присылал оттуда фотографии.

Олег, которого я никогда не видел, судя по фотографиям, рано облысел и поздно женился. Тем больше радости его родителям доставила родившаяся внучка. И тем больше горя они испытали, когда вскоре сноха умерла и забота о младенце легла на их старческие плечи.

Дядю Карпа я видел один раз в Москве, в гостинице «Москва», где мы остановились по дороге на юг (1957 год), и в ресторане «Москва», где вместе с дядей обедали. Он мне очень понравился, куда теплее был, чем отец, добродушнее и веселее, обещал, когда мне исполнится 18 лет, подарить настоящий пистолет. Тогдашнее пребывание в Москве кроме встречи с дядей Карпом мне запомнилось впервые увиденными новыми автомобилями «Волга-21», роскошью гостиничного номера, необъятными размерами ресторана, вкусным мороженым в хрустальном, как сказка, кафе (уже не «Коктейль-холле») на улице Горького, и ещё вошедшими в моду светлыми летними куртками взамен пиджаков, а также встреченным у какой-то станции метро Михаилом Жаровым и более детально, чем Жаров, рассмотренным мной и мамой (ехали в одном гостиничном лифте) Аркадием Райкиным в невиданно роскошном светлом костюме.

Еще с дядей Карпом связано воспоминание о посылках из Ташкента, которые содержали заплетённые в косички вяленые дыни, изюм, курагу, урюк. Здесь не могу не вспомнить, что другой, но дальний родственник и односельчанин отца уже из Алма-Аты присылал невиданного размера яблоки под названием «апорт». Этот родич гостил как-то у нас в Саратове, удивляя синеватой смуглостью, бананообразным носом и толстыми губами. Были, вероятно, у родни поводы для разных сомнений, и, когда я много позже сказал об этом отцу, он подтвердил, да, разговоры были, но мать этого сколько-то-юродного ему брата никогда в жизни родного села не покидала.

Еще этот смуглый дядька памятен мне тем, что у него была дочь по имени Ада и зять, не помню имени, который довольно долго жил у нас, будучи переведённым по службе в Саратовское суворовское (при Хрущеве, как и многие другие, ликвидированное) училище. Запомнился мне особо тем, что по утрам, к неудовольствию мамы и старшего брата, который собирался в школу, долго выбривал голый сверкающий череп над раковиной на кухне, где мы умывались. В суворовском он преподавал английский язык. Как-то дядька по матери, о котором речь впереди, живший в Саратове дядя Боб, поговорив с нашим постояльцем по-английски, с удивлением сообщил, что удивлён его безупречным произношением.

Кроме Поликарпа было у отца две сестры — старшая Анна, тётя Нюра, и младшая, тётя Маруся.

Тётя Нюра была врачом, работала когда-то где-то в северных краях, была замужем, родила дочь Нину и в уже сознательное для меня время жила с Ниной и зятем в Белоруссии, в городе Гродно, а затем в Минске. У них же доживала век моя бабушка Надежда (с каких пор, не знаю), которая там же и умерла в 70-е годы. Так что бабку по отцовской линии я не видел.

Маруся вышла замуж и благополучно прожила всю жизнь с моряком Георгием. Его все и всегда звали по имени, и я не помню, точнее, никогда и не знал его отчества.

Георгий долго служил на Тихоокеанском флоте, был мичманом. Когда вышел в отставку, по Марусиной, конечно, затее, решили поселиться в настоящей России, но начали с Белоруссии, переехав к Нюре в Минск. Там жили не очень долго, и одержимая каким-то постоянным беспокойством (или не поладив с сестрой) Маруся решила переехать поближе к брату, и минская квартира была выменяна на саратовскую. Было это в начале 60-х.

Не только по моему, но по общему мнению, приятнее человека, чем Георгий, трудно себе представить. И по этому же всеобщему мнению, в том числе и моему, трудно вообразить кого-то более неприятного, чем Маруся.

От мамы, которая услышала от отца и Нюры, я что-то узнал о семейной жизни Маруси и Георгия. Маруся, которая к тому же была старше мужа, вследствие сделанного до знакомства с ним подпольного аборта детей иметь не могла. Когда-то на родине она окончила не то школу, не то курсы счетоводов, но по специальности, кажется, после замужества не служила. Обычно в бездетных, особенно по вине жены, браках смысл жизни сосредоточивается вокруг мужа. Но моя тётка крайне не любила любую домашнюю работу (это мы и в Саратове узнали). Всем, от мытья посуды до ремонта, от готовки до стирки, занимался муж. Когда он бывал в плавании, порой многомесячном (а служил он на большом судне, линкоре или крейсере), питалась Маруся в столовках, а грязное с себя бельё копила до его приезда. Казалось бы, этакая, как тогда говорили «фря», должна вести легкомысленный образ жизни, любить наряды, парикмахерские, но и близко этого не было. Она бедно одевалась, не носила никаких причёсок, никогда не красила даже губы.

Георгий служил много лет, но так выше мичмана и не поднялся. О причинах судить не берусь, слишком я далёк от реалий ВМФ. Служил же он в столь необходимой всем должности начфина (а может быть, учитывая его низкое звание, зама). Маруся хвастала, что у них в гостях бывал даже адмирал. И надо вообразить, как Георгий при грядущем визите высокого начальства должен был успеть сбегать на рынок и в магазины, сготовить обед, за который не стыдно, прибрать квартиру да еще в роли хозяина поддерживать компанию.

Роль эта, надо сказать, ему очень подходила. Хорош был за столом: красиво, не до сшибу, выпивал, хотел нравиться женщинам, был по выражению моей мамы, «ухажористый». Маруся же в гостях сидела, неподвижно свесив своё квадратное бесцветное лицо, никак ни на что не реагируя, не участвуя ни в каком общем разговоре, лишь её маленькие тускло-голубые глазки внимательно следили за всем окружающим.

На память о Георгии остался у меня настоящий флотский офицерский кортик изготовления 1953 года, у которого лишь несколько поцарапаны кожаные ножны как память о буйном детстве моего младшего сына Данилы, который, как-то схватив кортик, стал колотить им по краю стола.

О жизни Георгия и Маруси мне продолжать было бы нечего, если бы не то, что сотворила моя тётка после смерти мужа.

Георгий скончался неожиданно, скоропостижно, ничем никогда не болея. Он затеял ремонт и умер, крася оконную раму, с кистью в руке.

Маруся присмотрела место на старом, еще открытом тогда Воскресенском кладбище, да что-то у ней не сладилось, и вроде бы пытался ей помочь отец, но Маруся осталась недовольна выделенным участком. Вообще представить тётю Марусю чем-то довольной было невозможно.

Ладно. Ушёл Георгий, Маруся долго у нас не была, но как-то, думаю, что не раньше, чем через год или, во всяком случае, около того, пригласила нас наведать новую могилку мужа.

При этом известии натурально возник большой знак вопроса. И Маруся спокойно, а вообразить её неспокойной было так же трудно, как и довольной, рассказала, что мысль о перемене неудачного места не покидала её, и, часто посещая кладбище, она наводила одними ей одной известными методами мосты среди работников погоста. И навела-таки. За какую сумму, не помню, но полагаю, что немаленькую, какие-то лихие люди тёмной ночью вырыли и перезахоронили гроб.

В современном УК РФ статья 244 предусматривает наряду с надругательством и «самовольное перезахоронение трупа», за что полагается срок до пяти лет.

Страшно? Нет, страшно ещё будет.

Маруся решила проверить, точно ли в гробу Георгий, для чего велела приоткрыть крышку гроба, посветила фонариком, сунула туда руку, погладила то, что осталось от лица, голову с остатками волос, пощупала грудь пиджака с наградами, которые, к её удовлетворению, оказались на месте.

В заключение могу сообщить, что Марусе и Саратов не глянулся, и она обменяла квартиру обратно на Минск. Но и это могло быть неокончательным из перемещений Маруси, если бы не беловежский сговор. Однажды, уже в начале 90-х, отец получил письмо от Маруси, где она жаловалась на Минск, на сестру, на племянницу и выражала желание вернуться в Саратов. Но брат сообщил ей, что она живёт теперь в другом государстве и прежний обмен жилплощади невозможен.

Что могу вспомнить про мою минскую кузину? Очень мало. Однажды близко общались, когда мы отдыхали в Коктебеле, а Нина с мужем и дочерью в Феодосии.

Видимо, тогда я куда более интересовался собой, чем другими, потому что из того коктебельского лета 1960 года лучше всего запомнил наряды московских ребят, которым завидовал, и собственные терзания из-за своей стеснительности, и высокомерное ко мне отношение москвичей. Последнее не было моей фантазией, например, однажды тёмным южным вечером в летнем открытом кинотеатре, ища свободное место, я услышал от Лины Асановой: «Иди садись, саратовский колхозник».

Любопытно, что через много лет я побывал дома у Лины, про которую знал лишь то, что она была дочерью преуспевающего (роман за романом в софроновском «Огоньке») писателя Николая Асанова, знакомого отца ещё по Казани 20-х годов. Я же был близок с Сашей Карелиным, завотделом критики издательства «Современник», а его замом по службе, дружком по жизни и соседом по дому был родной брат Лины, Лёня Асанов. Зачем-то мы заехали к Лине, и, когда Лёня стал меня, уже главного редактора толстого журнала, знакомить с сестрой, я не отказал себе в удовольствии напомнить о нашем коктебельском знакомстве и воспроизвёл её тогдашнее в кино приглашение, на что она не скажу, что покраснела, но всё же смутилась, сказав, что такого не могло быть. Да, такого уже не могло быть, когда я ездил в Пицунду и Коктебель в 70–80 годы, и юные москвичи не задевали моих нестоличных сыновей. А в 60-м...

«Если бы год назад нам сказали, что мы станем колхозниками, мы бы, наверное, тронулись. В «центре» ребята ругаются: «Эй ты, деревня!», «Серяк», «Красный лапоть» и так далее. Я был «мальчиком из центра», а теперь я колхозник». (Василий Аксёнов. «Звёздный билет». 1961)

Но если в наистоличнейшем Коктебеле я был колхозником, то окружающая дом творчества писателей среда была весьма советской, в чём мне предстояло убедиться. К той поездке мама сшила мне салатного цвета рубашку и из той же материи довольно длинные (не как у москвичей) шорты. И вот как-то мы поехали к Нине в Феодосию, которая была тогда заурядным советским курортиком. Я надел, не без глубоких колебаний, свой салатовый прикид. Я здорово вырос тем летом (даже помню — на 13 сантиметров), и в шортах было непривычно и стыдновато. Правда, в доме творчества не только подростки, но и пожилые тётки и дядьки ходили в шортах. Однако сомнения мои были не беспочвенны. Уже в автобусе я поймал косые взгляды на свои уже начинавшие волосатеть голые ноги, а вскоре, уже на феодосийской улице, группа подростков моего возраста на меня не то что оглянулась, а вызывающе остановилась перед нами, и оттуда чётко донеслось: «О..ел парень».

 

2

 

Перейдём к родственникам по маминой линии.

Деда своего, Эдуарда Ивановича Заборовского, я тоже не знал. Он умер в 1943 году. По специальности был модельщиком, работал на машиностроительных заводах. Фамилия его вроде бы польская, но корни их были белорусские.

Дед был и механиком, и столяром, а ещё изобретателем. Сохранился австралийский авторский патент его на деревообрабатывающий станок. К сожалению, со своими изобретениями он часто попадал впросак, потому что, как ни удивительно, был неграмотен, категорически не желал учиться читать и писать и в буквальном смысле слова снова и снова изобретал велосипед.

У меня и сейчас живы гардероб и сундук, сделанные дедом в Австралии, и они верно служат, а ещё есть круглая коробка для ниток-иголок (мама называла её «шпульница») из карельской березы. Поскольку в Австралии, думаю, карельскую берёзу взять было негде, могу предположить, что шпульница изготовлена ещё в Белоруссии, то есть в конце позапрошлого века.

Дед (по фотографиям) одевался как классический пролетарий — в черную пиджачную пару, жилетку, галстук и даже котелок. Был он поджар и лицом худ. По рассказам мамы, возвращаясь с работы на саратовском заводе «Серп и молот», обязательно забегал в находившуюся недалеко от нашего дома подвальную закусочную по прозвищу «Низок». Любил плодово-ягодное, или, по советской шутке, плодово-выгодное вино. Был молодцеват, любил танцевать и проч. Во время войны, как рассказывала мама, больше всего тяготился недостатком курева.

И дед, и бабка Франциска Фоминична (девичья фамилия Гриневич) жили с моими родителями в Саратове, на Малой Казачьей улице. Бабка умерла в 1956 году, воспоминания мои о ней скудны и однообразны, так как она вскоре после моего рождения сломала шейку бедра и почти не вставала с постели. Насколько знаю, она никогда и нигде не служила, что не помешало ей по возвращении в 1927 году в СССР предаться бурной общественной деятельности, входить в какие-то женские комитеты, которых тогда было множество.

Сказок она не знала, книг не читала, телевизора ещё не было. Когда мы оставались с ней вдвоём, я слушал радио на кухне — чёрную фибровую тарелку. А порой забирался к ней в постель, помню старушечий запах и синие в горошек длинные, на нескольких пуговках, застежки рукава её платья. Никаких поцелуев и иных ласк с её стороны не помню. А привлекали меня к её постели костыли. Я воображал, что костыль — это винтовка, и клал его, уперев обмотанную байкой подмышечную перекладину в плечо, на бабушку, как на бруствер.

Говорила она с жутким белорусским акцентом, и, когда из окна звала со двора домой, соседские ребята меня дразнили: «Сирожа! Си-ирожа

Дед с бабкой бежали из Маньчжурии, где дед работал на КВЖД, сначала в Китай, потом оказались в Австралии. До эмиграции у них не было общих детей, но у деда было две дочери, рождённые им в первом браке. А когда овдовел, то женился на младшей сестре покойной жены, которая стала девочкам одновременно и мачехой, и тёткой. Звали их Виктория и Бронислава.

В Австралии дед продолжал быть коммунистом, во всяком случае, слышал от мамы и дяди Франца про их отношения с легендарным Александром Зузенко, описанным Константином Паустовским моряком, журналистом, деятелем Коминтерна.

Почему именно в 1927 году они вернулись на Родину, не знаю. Их, русских коммунистов, было несколько семейств, плыли через Суэцкий канал, а в Ленинград или в Одессу, не помню. Пунктом назначения стал металлургический завод в сибирском городке Гурьевске, а каким образом в Австралии, которая не имела дипломатических отношений с СССР, могли осуществляться подобные международные операции, не ведаю.

В городе Мельбурне у четы Заборовских к Брониславе и Виктории добавились Джек, Эдуард, Франц, Роберт, Мария и Ядвига. (Меня всегда удивлял подбор имён.)

Викторию я не видал, а вот Бронислава в 1959 году приехала из своего Сиднея, что чуду было подобно, в СССР.

Этот приезд тёти Брони и мужа её поляка, стеклодува Станислава Сыпневского (Sipnevsky), обнажил, и довольно грубо, некоторые черты нрава Заборовских.

Началось с того, что мы приехали в Ленинград и остановились у дяди Франца в его квартире на канале Грибоедова. Мы, это саратовцы мама, я, дядя Роберт, его жена Лиза, её дочь от первого брака Галя, их сын Эдька, из Петрозаводска тётя Ядя с дочерью Мариной.

Квартира у Франца была некогда мастерской художника — прекрасной, надо сказать, мастерской, с высоченными и широченными окнами, антресолями, старинным паркетом и маленькой кухонькой, но для жилья была неудобна, жилая комната словно бы жалась, как бедная родственница, к огромному, необозримой высоты залу мастерской.

Скандал начался сразу. Саратовские Заборовские приехали на следующий после нас день, и сразу была заметна отчуждённость и обида на лицах дяди Боба и тёти Лизы. Причина обиды была в телеграмме Франца, где фамилия Лизы была Исупова, по первому мужу. Франц клялся и божился, что сделал это не из вредности, сёстры заступились за Франца.

Отмщение не заставило себя ждать.

На следующий день взрослые отправились в морской порт встречать теплоход «Балтика», на котором из Лондона прибывали австралийские родичи, а вскоре Никита Хрущёв поплывёт в Америку. Когда вернулись из порта, Франц, мама и тётя Ядя с Бобом не разговаривали. Выяснилось, что он заказал пропуска для входа на территорию порта только для себя и жены.

Что-что, а обижать и обижаться Заборовские умели.

Сейчас, когда написал — дядя Франц, тётя Ядя и др., вспомнил, что у меня была проблема: на ты или на вы обращаться. Брат называл их на ты и просто по имени. Франц много раз корил меня за «выканье», утверждая, что родные друг друга «тыкают». Дочь Яди, напротив, говорила, что Стаськино «тыканье» её матери не нравится. Когда я вырос, то узнал, что Франц был прав: в русской традиции дядьёв и тёток племянники «тыкают».

Была у Франца жена Ирина. Она была коренной ленинградкой и пережила в городе всю блокаду. Однажды я слышал её рассказ о том, как она и другие сотрудники музея жили в подвалах Эрмитажа, где её соседкой до своего самоубийства в 1942 году была вторая жена А.И. Куприна Елизавета Морицевна.

Вообще, про любимого дядьку я уже опубликовал небольшой мемуар в цикле «В русском жанре». Дополню лишь, что постепенно его профессиональная карьера художника-монументалиста сошла на нет. Год от году заказов на росписи в новых зданиях, чем он зарабатывал (помню, говорил, что самыми выгодными заказчиками считаются узбекские колхозы), становилось всё меньше. Получил он новую огромную мастерскую (хоть и жаловался на руководство ЛОСХа) на Московском проспекте и зачем-то разошелся с женой. Вздорный характер поссорил его с друзьями и коллегами, которых он даже подозревал в хищении у него сюжетов задуманных картин. Однажды в Москве у своего друга журналиста Коли Агаянца я познакомился с питерским живописцем, который, узнав, что я племянник Ф. Заборовского, сказал: «Шумный мужчина...» Алкогольные пристрастия к старости Франц не умерил. Как-то мама пришла в ужас от его письма, в котором семидесятилетний брат сообщал, что наконец встретил женщину своей судьбы. Родители мои тут же позвонили в Ленинград и выпытали у влюблённого, что женщине его судьбы восемнадцать лет, что работает она на почте, носит ему пенсию, а главное, оценила его талант. По словам мамы, никогда обычно не матерящийся отец долго кричал на шурина материнскими (люблю термин моего одноклассника Зязина) словами: «Она не талант твой оценила, старый дурак, а квартиру!». Умер Франц в 1987 году, успев незадолго до смерти поссориться и со мной из-за того, что я не приехал по его вызову срочно в Питер разбирать архив. Он пожаловался в письме родителям на моё равнодушие. Но дело в том, что за несколько лет пред тем я побывал у Франца и пытался по его просьбе хоть что-то цельное для публикации в «Волге» выудить из ворохов ватманов и бумажных листков, где недописанные фразы чередовались с недоделанными рисунками; особенно он обиделся, когда я отказался забрать с собой в Саратов много книг американского художника Рокуэлла Кента с автографами.

А тогда, очень жарким августом 1959 года, сумрак навис над семейством Заборовских.

Далее действие переносится в город Саратов, где появление иностранцев в советские времена было редкостью, а тут ещё и австралийские, словно инопланетные, подданные.

Они приехали не с нами, задержавшись в Ленинграде, а может быть, заезжали посмотреть Москву. О том, где они в Саратове остановятся, спору не было, так как у Боба была комната в коммуналке на окраине, а у нас отдельная квартира в центре.

Какие подарки привезли взрослым, не знаю, а детям по несколько упаковочек впервые мной попробованной жевательной резинки «Чуингам» и по набору пластмассовых деталей цвета хаки для склейки модели английского истребителя «Спитфайр».

Их приезд забавным образом совпал с пребыванием на родине главного по должности советского писателя Константина Федина. Он уже был в Саратове, когда приехали австралийцы. А Константин Александрович, живя неподалёку в гостинице «Волга», приохотился по-соседски иногда приходить к нам на утренний кофе, благо мама варила его по рецепту из только что смолотых зёрен.

В то утро меня отправили в молочный магазин за сливками. Австралийцы еще спали. И уже на углу нашей улочки я увидел сутуловатую фигуру в сером костюме и в серой мягкой шляпе, с тростью. Сообразив ситуацию, я, не попадаясь Федину на глаза, побежал домой предупредить о скором визите московского гостя. Мама пришла в ужас и стала будить гостей. Помню, как тётя Броня, мечась по нашей квартирке в каких-то доисторических папильотках, причитала по-русски с большим акцентом: «Как у вас в России рано ходят в гости, как рано!»

Однако всё обошлось. За завтраком Федин, о высоте советского места которого гости не имели понятия, очень заинтересованно с ними беседовал. Стэн помалкивал, отец старался создать нечто застольно-объединяющее, женщины умилённо глядели на красавца Федина в необыкновенно красивом сером костюме, я зачем-то стал демонстрировать рыбок в своём аквариуме, хорошо, что отсутствовал старший брат, который умел вполне по-заборовски внести в любую компанию нервный элемент.

Дядя Роберт у нас не появлялся, и иноземные гости ездили к нему на Пролетарку.

Ленинградский раздор сестёр и брата с Робертом не был внове. В саратовском раздоре нашей семьи с семьёй Боба лежал принципиально разный образ жизни моих родителей и дяди Боба с тётей Лизой. Но прежде остановлюсь на биографии дяди Боба, его привычках и характере.

Главная глава его биографии состояла не в том, что он в один из мрачных 30-х годов был осуждён, а в том, что за дело.

Жил молоденький Боб тогда, как и все Заборовские, в Сталинграде, куда они переехали из Гурьевска на строительство тракторного завода.

Не знаю последовательности всех следующих семейных событий, перечислю их без гарантии точной хронологии.

Служба Эдуарда Ивановича и старших сыновей на СТЗ, поступление Франца в художественное училище, учёба моей мамы на курсах машинисток-стенографисток, её знакомство с отцом, замужество, рождение сына в 1934 году; начало репрессий, бегство моих родителей в Саратов, арест и расстрел Джека и Эдуарда, исключение Франца из училища и арест его на несколько месяцев по обвинению в авторстве обнаруженной в училище карикатуры на Сталина, исключение родителей из партии и их переезд в Саратов.

На фоне этой увлекательной семейной канвы юный Боб вознамерился выбраться из СССР. У него был союзник или, скажем так, соучастник преступного деяния, отпрыск семьи Заремба, тоже вернувшейся из Австралии. Валя Заремба, как называла его моя мама, и был, по её убеждению, инициатором побега. Эти два молодых реэмигранта обзавелись оружием, приграничной картой Армении, т. е., надо понимать, Нагорного Карабаха, откуда вплавь через реку Аракс решили дёрнуть в Иран. На каком этапе их тормознули чекисты, точно не знаю, но всё же, кажется, уже в Карабахе.

Боб получил шесть лет. Вышел он во время войны, стало быть, был осуждён не ранее 35-го и не позднее 38-го года. Примечательно, однако, что в те годы, когда по доносу и без доноса, безо всяких доказательств, кроме выбитого признания своей вины, граждан СССР сажали сотнями и сотнями тысяч, особыми тройками приговаривали к высшей мере, здесь был вынесен приговор, видимо, вполне соответствующий статье УК.

Есть фотографии, где только что вернувшийся Боб снят с мамой и Ядей. На него тяжело смотреть, особенно ужасен его затравленный взгляд. Где сидел, как сидел — не ведаю.

После отсидки Бобу было запрещено жить в Саратове, и он поселился напротив, на левом берегу Волги, в городе Энгельсе, где стал работать на троллейбусном заводе имени Урицкого. И там, и в дальнейшем в Саратове, на зуборезном заводе, Боб работал конструктором, но где и когда он успел научиться этой профессии, не понимаю.

Боб был женат. Если не путаю, женился он сразу после лагеря, когда был в ссылке где-то в Сибири, что-то вроде Прокопьевска.

Жену его звали Елизавета Тихоновна, и она работала бухгалтером в общепите.

По воскресеньям они любили утром приехать в Саратов, базируясь, естественно, у нас, и если не успевали на последнюю переправу (моста через Волгу еще не было), оставались ночевать.

Боб с Лизой отправлялись гулять по городу, оставив у нас детей, а также приличное количество мяса и водки. Мясо было в дефиците, и Заборовские полагали, что привозом его как бы нас одаривают. Но моя мама так не считала. Имея двоих сыновей, всегда отсутствующего мужа и прикованную к постели мать, она никак не радовалась тому, что в выходной день помимо ежедневных домашних дел ей придётся долго стоять у плиты, а потом накрывать на стол и слушать пьяные речи брата и снохи. И как-то она взбунтовалась, что стало началом многолетней вражды. Даже когда Бобу разрешили переехать в Саратов, мы лишь однажды побывали у него дома на Пролетарке, самом страшном тогда районе Саратова. Говорили, да и сейчас говорят, что милиционеры остерегались патрулировать улицы в одиночку. Неудивительно, что мой кузен Эдик сделался бандитом.

Из любопытного о Бобе вспомнил, что он рассказывал, как однажды КГБ пригласил его для следующего задания: он должен был прийти в оперный театр, сесть на определённое выданным билетом место, слушать и запоминать, по возможности детально, всё то, что впереди сидящие будут говорить меж собой по-английски. С одной стороны, вполне вроде естественная просьба органов к человеку, родившемуся в Австралии. С другой — не один же он в Саратове знал английский, вспомним хоть нашего постояльца — преподавателя из суворовского училища.

И увидел я дядю Боба уже в гробу на той же Пролетарке в очень морозном феврале 1968 года.

С моим одногодком Эдиком за все взрослые годы я виделся раз или два, а вся информация о дальнейшем его житье-бытье шла от его друга детства, жившего на той же Пролетарке, ставшего моим однокурсником. Я узнал, что кузен, который имел кличку Пупок, специализировался на угоне автомобилей. Притом, что даже не имел водительских прав. Впервые он оказался на зоне ещё мальчишкой, почему-то в Казахстане, где успешно воровал барашков и приучился к наркотикам. Тогда мать, к тому времени работавшая уже главным бухгалтером столовой полиграфкомбината, выкупила его с зоны. По рассказам моего однокурсника, как-то пролетарские автовладельцы, изловив Пупка на месте преступления, зверски сломали ему правую ногу, захлопнув её дверкой автомобиля. Но Пупок не унялся. По Пролетарке ходили легенды, как он угоняет авто, давя на газ не ногой, а костылём. К тому времени он дважды был женат.

Как-то, когда я был уже главным редактором «Волги», Эдик зашёл в редакцию и со всегдашней, от отца унаследованной ласковой улыбкой и сюсюкающим, что я подмечал не у одного «сидельца», говорком попросил взаймы немалую сумму, чтобы откупить от наказания сына Серёжу, арестованного за продажу наркотиков. «Говорил я ему, — назидательно воскликнул мой кузен, — не связывайся с наркотой!» Денег я ему не дал.

А чтобы завершить эту жизнеутверждающую часть своих воспоминаний, расскажу как курьез, как мой старший сын Денис, родившийся в тот год, когда умер Роберт, наткнулся на память о своём двоюродном дедушке.

Денис был преподавателем в Саратовском юридическом институте МВД, где узнал от сослуживцев, что у них сложился обычай выпивать на близлежащем Воскресенском кладбище. «Пойдём к Голове!» — говорили они. Впервые придя с ними на место, Денис обнаружил, что Головой менты-офицеры называют гигантский памятник-бюст Роберта Заборовского.

Меньше всего я могу вспомнить о тёте Ядвиге. Знаю, что окончила не семилетку, как моя мама, а десять классов, прыгала с парашютом, что училась на истфаке, где, видимо, и познакомилась с будущим мужем Георгием (Юрием) Мезенцевым, которого вскоре забрали на финскую войну, где он лишился половины нижней челюсти. А вот каким образом они очутились в Петрозаводске, не знаю.

Скорее всего, дядю Юру перевели туда по партийной линии. Он был партработником и даже работал в ЦК во времена, когда там 2-м секретарём был Ю. Андропов. Напомню, что после «победы» СССР над Финляндией и отторжения у нее части территории Карело-Финская республика была союзной, с населением всего полмиллиона, но с такими же правами, как у Грузии или Украины. Потом была служебная катастрофа, когда дядю Юру выгнали из ЦК за то, что скрыл в анкетах наличие у жены родственников за границей. Рассказывал об этом мой отец, который подчеркнул, что, в отличие от свояка, никогда не скрывал наличие у жены иноземной родни. И стал дядя Юра преподавать историю в средней школе. А тётя Ядя тоже работала в школе, только преподавала не историю, а домоводство.

С тёткой, дядей Юрой и особенно с Мариной я немало общался в Саратове, а вот с кузенами лишь дважды. Впервые, когда в 1957 году мы совместно отдыхали в Дедеркое под Туапсе. Кажется, я где-то, не могу только вспомнить где, описывал самый яркий эпизод тогдашнего отдыха, но ладно, повторюсь, коли пришлось к слову. Алёшка спознался с местными ребятами, они развлекались тем, что большими камнями убивали сидящих на берегу мелкой и быстрой горной речки лягушек, а когда я этим возмутился, закидали меня мёртвыми полураздавленными лягвами. Попало и по лицу. Рыдая, я прибежал домой, а рассказывая, вдруг стал заикаться. Заикался я довольно длительное время, а когда начал выпивать, по степени моего заикания можно было определить стадию моего опьянения.

Кузина Марина в шестьдесят каком-то году перевелась из Петрозаводского университета в Саратовский и вскоре вышла замуж за приятеля моего старшего брата. Работала здесь преподавателем физики в школе, а когда муж умер, вернулась на родину. Про взрослую жизнь её братьев знал, что младший, Андрей, был положительный и непьющий, а старший, Алексей, наоборот. Положительный Андрей, как я узнал из Интернета, сейчас профессор Петрозаводского университета. Однажды он меня и тех, кому я это рассказал, насмешил тем, что позвонил моей маме (1988) и просил передать мне, как делегату ХIХ партконференции, чтобы я там поддерживал горбачёвско-лигачёвскую линию войны с алкоголем.

 

***

 

Я, естественно, обращался к интернету в поисках сведений о тех, кого вспоминаю. Казалось, что обнаружу что-нибудь про чуть ли не главного прокурора Узбекской ССР Поликарпа Боровикова, но нет даже упоминания. Нет и о сестрах отца Анне и Марии. На немногих сайтах возникал петербургский художник Франц Заборовский, и даже воспроизводились его монументальные работы. О Роберте и Ядвиге ничего. В «Фейсбуке» есть адреса Марины и Андрея, активных, как можно понять, общественников — защита кошек и пр. Но я почему-то не написал им.

 

 

 

 

1 Это обстоятельство стало причиной долгого охлаждения отношений между братьями; в автобиографическом романе «Ливень» отец изобразил местного священника отца Агафона, самодура и пьяницу, у которого есть дочь Ираида, портретно, вплоть до ранней близорукости, похожая на сноху.

 

Версия для печати