Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2018, 3

Сочувствие числу 100

Стихи

 

Юлия Кокошко — прозаик, поэт, автор книг «В садах» (1995), «Приближение к ненаписанному» (2000), «Совершенные лжесвидетельства» (2003), «Шествовать. Прихватить рог» (2008), «За мной следят дым и песок» (2014). Печаталась в журналах «Знамя», «НЛО», «Урал», «Уральская новь» и др. Лауреат премий им. Андрея Белого и им. Павла Бажова.

 

 

***

 

Кто-то прислышался — или идет за мной

по Малой Сумрачной-Продувной?

Сеет смятенье складок, хрустит депешей,

заплетает ключу бородку, скрипит подарками ортопеда,

но оглянись — ни реющих и ни пеших!

 

Разве за левым плечом — художественные всходы:

превозмогшие ларь, конторку и сам комод —

несхлопнутым профилем и кругосветной кормой —

набранные рябым голубым песком

из пучеглазых и малахольных

пингвины и пеликаны… возможен феникс.

Выводок морфия или Морфея?

Но вольные ферты с ведьминой фермы

на первое ухо — гонят бойкот.

 

А за правой полой — линейка

чокнутого садовника, верно, на миг пьянее

бочонка, речных порогов и фон графина,

запилен монотонным равненьем

первого на незваных и вывел наперерез —

не розу, но мелочный и молочный крест,

недужный стоп-кадр оборванной фильмы…

 

И дотянется ли когда-нибудь

крестный надел, забирающий в ворожбу,

до великого пробужденья —

посреди планерки, всемирного марафона —

или в рощах чужого сна?

Выпутается ли вендетта из регулярной формы,

или сдует фокус личинок, луковиц, формул,

и вокруг разлетятся ее письмена?

С кем же блудный гомон — за мной или с ними?

Кто несет многопалую десницу

с подпорченными шумами?

Может, то растущая неизвестность —

слабовольна и суеверна,

эта крестница клептомана,

рассыпает вчерашние единицы?

 

 

Сочувствие числу 100

 

Ну, наконец-то — эта канувшая из памяти фамилия!

Непринужденно празднует в теленовостях —

сто лет брачных уз, а когда-то водилась справа от окон,

в которых меня кормили детским счастьем.

 

Два дружных молодой маме дома считали меня — своей.

Первый был — полдень солнца, ампир, скорое

профессорство, ближние и далекие колена, мячи,

ракеты, парусники, настольные викторины и сноп

проводков, зажигающих верные ответы,

а пироги поднимались — в башни.

Два юных умника принимали меня в свои игры,

а длинные зеркальные рыбы проплывали стеклянную

подводную жизнь и обращались на вираже в полумесяц,

и отражали сотни жадных зрачков полночи.

 

Возвеселяющиеся мужи, не так давно — с вытоптанной войны,

пускали сквозь коридорный большак — мелко порубленную

железную дорогу: паровоз с боковым карманом вишен

и вагончики, насыпали вокзальные звоны и спичечные

семафоры, платформы Пенал и Очковый Футляр,

а кое-кто с обломками пальцев (оттого, что я вместо тебя

ковырял в носу!) одним взглядом свивал

из комнатной снасти — путевые пейзажи.

«Голубая стрела», исполняющая желания…

 

Как-то мне приоткрылась — зреющая в плиточном боксе

гедония мелкого двоюродного купальщика:

ванное ложе заслано пенной лазурью,

и пущены надувные утята, ни одного — гадкого.

Ожидание, безмятежное качание, бриз…

 

Второй дом вытягивался к счастью из сумерек,

как иной град — из скалы. Полный лишних углов,

начитанных справа налево, страничных шелестов

и серебряных бликов — то ли из решета снежной бури,

то ли просветы меж нескончаемых строк, ибо к жизни

надлежит хорошо подготовиться… И что-то из Алисы —

неточности в зеркалах? Безумные чаепития?

 

Дитя дома сего была воздушна и полуреальна

под благосклонностью фиолетовых карандашей,

линий, что расчерчивают тетради, блеска магнита

и кротких речей, хоть вписана — в школу ста языков...

или в сто школ — с ветхим одним?

Долговязую елку наряжали в шоколадную фею.

Вкус к смещению предметов и новым их сторонам

ввергнул меня в развенчание домашнего театра.

Плач был — не о внезапном родстве с Дедом Морозом,

а — о мне, кому Бог не дарил простодушия и воображения!

 

Но что теперь связует тот и этот кров?

Возможно, кислотные дожди, которые все распускают

по нитке? Не стоит долго хранить плоды, у которых

тонкая кожура. Или недоумение: почему объект любви

так непрочен, а соседствующие — бессмертны?

По-хорошему, надо бы всех проверить с пристрастием.

 

А пока ничто не мешает мне ссудить им

несколько строк, как табун велосипедистов

посвящает выветрившемуся чемпиону —

какой-нибудь спуск с горы.

 

 

***

 

Господин просителей, избавь и меня, и нас

от этого перекрестка, ослабь ему иждивенье!

Впрочем, кто его ни навеял,

как вздорен, пронзителен и пернат,

с пол-оборота его прилива развинчен ветер,

а за хлебные крошки день уязвим, как вечер.

 

Намеривший долготу фортеций и островов

озирает во все концы, у него

реки глаз, омывающих шалопутную сущность,

и все на передовой,

но что кровавый и зеленее бочки,

что уносящийся и растущий,

или крысиный, насыпанный на буксиры,

каждый поодиночке, а там и всуе —

бездушен и неразборчив.

 

Как вытянуты и многоствольны его посуды,

неосязаемы его своды,

как добровольны его произволы!

Толпы улиц из полярных и жарких историй

врезаются в треки западных и восточных

и, битые, заново держат курс

на его беззаветный культ.

Но на всяком круге пересевает описи и границы,

лямзит правды свои, как кур,

и ссылает на барахолку.

 

И уверен ли собирающий нити

на плетение перехода,

будто кесарь не образцов, их высочество преходяще

и где-то искрит последний хрящик?

Парусящий черный на ста авто — не дурная весть?

 

 

Aut nihil?

Где же спрятан его упадок?

Обретается лишь в молве,

или — нам и не снилось?

Но пока прозревает все и на реку сверх,

разве исчерпаем?

 

 

***

 

Поклонение не умолкнет, не заартачится, как вдова,

не закруглится, как медный лоб кимвал,

в общем — не воплотится в ослицу на сорном съезде

от светских к подшитым тинами существам,

разве — позднее, если

не обносились, не потускнели

ни плавником, ни чешуйным кантом — рыцарь и рыцарь,

с вахты в истоке и в горловине снега:

«Влюбленный в юных мартовских рыб» и

«Ревнитель плавучей карги ноября»,

ибо плоть их пассий сладка и рыщет —

то мелькнет всем атласным каталогом,

то зазноба — серебряная прядь…

 

Но кто пишет — на радио или вокруг колонны,

что друзья нежных ранних — и опытных поздних

отвердевшие Геркулесы — столп и столп,

на запрокинутом в белизну плато —

из варваров, антиподов

ударнику хлеборобу и всякой пользе,

ум того — мотылек.

 

Даже пишут, будто одна каналья,

обманув струенье колонн, фиалов, пинаклей,

низложенных в лед,

и соучастницу их — черепаху Время,

водилась с поселенцами мартобря

под гардиной, в погребе, в номерах,

где сошлись — кто канул и новый голеадор,

не то голиард… но сделали — жалкий вздох,

а не базовый вывод, как неприлично

обманывать простодушное Время.

Ибо спутало, кто оно — черепаха, сапсан, табличка —

и постилось, и приняло ускоренье…

 

 

***

 

Похищение женихов:

черно-белый, вальяжный, марьяжный ход,

в первом приливе — родившиеся в рубашках,

объятья сюрпризов: слипшееся и россыпь,

улыбки Фортуны, пристывшие к алебастру,

выбранная из ипохондрии их ботва,

мушки розеток и маскароны,

щелкающие клыком — на два,

плывущие через книгу окон барки

с горшечными черепами,

в трещинах вьются герань и купавка,

картуши с гербами вполоборота,

наконец — тараканьи тропы…

 

В третью радость — рожденный в скомканных письмах,

в некромантском свисте, овсяном писке,

или — как-нибудь ненароком,

получает в невесту — лыжи и пилы,

сморенные — клювом в балконные ребра,

и пикирующиеся над ними веревки —

струны под опусы «Галифе» и «Блуза-коршун»,

лузгавшая пятнистую падаль, вино и колу…

И сгребает распаренные, как банщик,

водостоки с несохнущими губами,

шелуху, прилипшую к антенным тарелкам,

блюдо для угощенья птиц или насекомых —

и выделенное в благодарность — на удобренья

от улетевших, будь они мыши, брегеты, кони…

 

Подмастерья мэтра — липа и липа,

за локотками прохаживается ветр

и, сойдя в нарукавники их ветвей,

макнув нарезанные сердечком листья

в тушь самобранки-тени,

в свадебные мотивы, пишет на стенах

брачный и бражный поезд,

пересекающий два фасада и три эпохи,

вальс, ча-ча-ча и большой галоп,

промельки медальонов и панталон,

продолжение — за углом…

А не то иной какой-нибудь эшелон…

 

 

***

 

Что странностей, что бегущих с вехой,

чтоб начертать в убегающих вверх и

дальше окнах — огненный вензель,

по коему и найдут дорогу

сумерки дня и тайный ропот,

что господин тысячи лиц

жаден и слишком нетерпелив,

что трелей, гудения и журчанья,

что странствующих монет или нимфалид,

готовых слететь на глаза бессчастных,

чтобы успокоить их от видений

и даровать слепоту и отдохновенье…

 

Продайте тому, кто меня не зрит,

ангела из Фиглярно и со щиричной Просмешни,

хоть и заголубевшую кошку на золотой заколке —

при вправленном в мостовую тинто-меццо

самой серебряной из марин,

 

чтоб выпить ее, как пустую лавку

ветошника, пока почивает на глади —

последнее, кто сытно и сладко —

крапленное взмахом шагов светило…

 

Мы здесь — ангел, я и усатая блудодейка К. —

машем из книги жалоб убывшего паровика,

из бельведера цветущих наотмашь флагов

империи — сырной, спортивной — или фиктивной? —

из сумерек, виноградников и овчарни —

салютуем слепцу — большим ученым томом,

прихваченным, кажется, на растопку,

и съеденной лужей, что воплотилась

в кровь и укисшую плоть прощанья,

трясем пилоткой и прочей возлюбленной вещью —

развинченной головой и судебной повесткой…

 

Увидимся ли

незрячим отдохновенным

сквозь семь городов, скрытных, как Медельин?

Встретимся ли ему хоть издали?

 

 

***

 

 

В пустеющих областях ранней осени — слишком вольно,

ее купели, кюветы, и кувшины с отрубленными кукундерами,

и натертые чайники, и раззявленные на кашу

башмаки вольничают и жульничают — и отражают

кого хотят и в чем придется.

 

Шумный лес прихватил раздолье — из эскиза,

измышленного углем, или в сыроватом опусе —

сцены изгнания из деревьев коленец дьявола?

 

Буквы-орлы на гребне торговой стены отлиты —

в зеркальной двери на том рубеже улицы,

а гулящие створы превращают надпись —

в обломки, или левый и правый барханы под порогом

мнят себя там, вдали — великим посланием?

 

Кто фактичнее: наши коллеги в голубиных воротах —

или парочка простолюдинов на мысу трамвайного

ожидания? Вихрастая голубица с сумой на желтой цепи,

осыпанная пунцовым зрачком, то есть клепкой,

и кавалер с выбритой в пух головой, в трико

с лампасом и в скрасившем запястье браслете —

или в сбросившем близнеца наручнике?

 

Прервавшаяся на барышне золотая цепочка

горит — в расползающемся шепоте старухи-советчицы:

только не относи в починку — укоротят!

Как мою брошь-косиножку — у вернувшейся

на три ноги меньше! — а на лице ювелира

сияет — вся невинность мира!

Как в повешенных в оперном окне особах

в линялых париках, отклеивающихся улыбках

и крокодильих слезах отблескивает — чье-то решение

не транжириться на театральные билеты…

 

Если экскурсионные дети (провинция Август),

покидая университетскую трапезную, возьмутся

обнять хоровод, то все как один отразятся —

в розоволицей наставнице, собирающей со стола

несъеденный хлеб и бормочущей: пока едем домой,

точно проголодаются — я их знаю!..

И если сэкономивший на театре зритель

вдруг отразился — в лупоглазых ржаных ломтях,

исполняющих в мерклых пакетах — рыб,

значит — скоро его стрескают.

 

И только парочка простолюдинов в ожидании

железного транспорта взахлеб передирает друг друга —

длинный рост и умасленный хмелем хохот,

и размашистые жесты на узком мысу земли,

и шлепки-поощрения, на обоих сползающие к пятой точке…

И, воздев на вытянутой руке телефон, умножают себя

в совершенно довольном ими фото…

Как реклама: в построенных нашей фирмой домах

изоляция позволит вам наслаждаться звуками,

производимыми только вами.

Остальные свободны…

Итого: на дорогах счастья — куда больше прилежания.

В лунном свете наверняка отражается

их желтый кирпич… или в красных колпаках

дорожных крыш мерещится — встающее солнце

и все, кого поднимают, взвивают, вздергивают…

 

Версия для печати