Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2017, 9

Пепел Анны

Роман

 

 

Эдуард Веркин (1975) — родился в Воркуте. Окончил исторический факультет Сыктывкарского государственного университета, Высшие литературные курсы при Литературном институте им. А.М. Горького. Работал преподавателем истории. Печатался в журналах «Урал», «Октябрь». Автор книг «Место Снов», «Кошки ходят поперек», «Мертвец», «Друг-апрель», «Облачный полк», «Герда», «Кусатель ворон», «ЧЯП», «Звездолет с перебиты крылом» и др. Лауреат премий «Заветная Мечта», им. Крапивина, Конкурса им. Михалкова, «Книгуру», славянского литературного форума «Золотой Витязь», премии им. П.П. Бажова, премии «Учительский Белкин», премии «Планета Крым» им. Леонида Панасенко. Финалист премии «Ясная Поляна», АБС–Премии. В настоящее время живет в г. Иваново.

 

 

Глава 1. Западный угол

 

Ошибка была допущена еще в терминале, а все сикх. Сикх напоминал Вагайцева даже вблизи. Мы ждали, сикх прошел мимо, спортивная сумка через плечо, перекосился от тяжести, жилы на шее вылупились, видно, что трус. Вагайцев тоже трус, хотя и наглый, а когда сильно трусит, глаза сильней выпучивает и приплясывает левой ногой.

— Твой знакомый? — спросила мама.

— Не. Какой-то сикх.

Сикх оглянулся, посмотрел на меня с опаской и отчего-то с укоризной. Тут я и зевнул.

— На Вагайцева похож, — сказал я. — У нас в классе такой, помнишь, я рассказывал? Он подавился чипсами, и ему вызывали «скорую».

— Нет, не помню… — рассеянно сказала мама. — Но… — Она поглядела в спину удаляющегося сикха. — Не знаю, как на этого Вагайцева, он на…

Глаза у мамы сложились в хищные уголки. Приступ, однако.

— Не, на Вагайцева не похож, — попытался сбить я.

— Нет-нет, погоди…

Филология головного мозга в запущенной стадии. У моей мамы. Мы с отцом привыкли и обычно проявляем осторожность — стараемся не цеплять, не провоцировать, во всем соглашаться, но иногда оно само. Мама — ураган в консервной банке, стоит приоткрыть… не стоит.

Book attack.

Я честно попытался перевести стрелки еще раз, поздно, мама уже понеслась.

— Все люди утомительно похожи, — сказала мама с легким отвращением. — Можно по пальцам рук… — Мама поглядела на пальцы, стряхнула крошку с указательного. — Посчитать и разобрать.

— Все разные, — возразил я без особой надежды. — Непохожие.

Поздно.

— Все одинаковые и похожие, как тостеры, ты сам это прекрасно знаешь, — мама поднялась с дырчатой скамейки и пошагала к футболочному автомату. — Впрочем, любой мало-мальски квалифицированный читатель это знает…

Когда у мамы Book attack, она крайне обидчива и злопамятна, так что лучше переждать, не спорить, это надежнее. Я поспешил к автомату за ней.

— Какой китч, — мама поморщилась, оценивая ассортимент. — Впрочем, все к этому и катилось…

А мне такое нравится, я такое как раз и люблю.

Капитан Маринеску недрогнувшей рукой торпедирует исполненного щупальцами Дагона.

Конструктор Королев бестрепетным бластером ввергает в небуль нацистского киборга фон Брауна.

Немирович-Данченко в красных шароварах наставляет в летных доблестях крыло боевых валькирий. Серебряный век, ничего не поделаешь.

И другое такое же.

— Это, конечно, ужасно… — Мама разглядывала футболки. — Редкая безвкусица… Окончание времен так остро чувствуется, посмодерн как норма… Но оригинальный сувенир, пожалуй… Она, в принципе, любит Платонова…

Печальный писатель Платонов точит топор.

Печальный писатель Платонов точит топор.

Мускулатура сильно гипертрофирована. Особенно предплечья. Особенно пронаторы. Особенно остро конец времени чувствуется возле футболочных автоматов. А Че нет. Обычно в футболочных автоматах всегда продают Че, Троцкого, Ким Чен Ына. Троцкий и Ким имелись — первый заведовал лавкой туристического снаряжения, второй страусиной фермой. Че нет, видимо, разобрали.

— Все одинаковое, — повторила мама. — Люди одинаковые, герои одинаковые, все одинаковые. Глобализм…

Мама выбирала футболки.

Сам виноват.

Мама остановилась на Платонове. Она скормила автомату купюру, тот выдал прессованную упаковку.

— Впрочем, тут ничего удивительного нет. Я к тому, что все одинаковые, да?

Она поглядела на меня в поисках подтверждения, и я должен был подтвердить чем-то из классики. Но я в тот день не поспевал, пить мне хотелось, кора подсохла.

— Сим, Хам, Яфет, — подсказала мне мама.

— Да-да, — кивнул я. — А как же.

— С тех пор не придумали ничего оригинального, — мама вздохнула. — Да, видимо, и невозможно…

И немедленно рассказала.

Что новых людей у меня для вас нет.

Что видовое разнообразие — удел мушек-дрозофил.

Что ей так приятно в очкастом соседе, выгуливающем по утрам обрюзгшего русского терьера, узнавать Пьера Безухова.

Book attack.

И да, литература — есть отображение одновременно уникальности и стандартности жизни.

Book attack.

Тут я зверски заскучал, а мама поймала меня за руку и сжимала в соответствии с практиками тактильных мнемотехник — для того, чтобы я запоминал самые яркие и парадоксальные мамины мысли, это мне полезно, душа ведь должна кормиться.

— Ты же знаешь, мой научный руководитель…

Ее научный руководитель выводил разновидности человека ровно в соответствии с персонажами романа «Идиот», и это катастрофически верно.

— Вот смотри…

В подтверждение этой катастрофичности мама достала телефон и стала фотографировать окружающих. Рядом с нами вдоль стеклянной стены сидело человек сто жизнерадостных кубинцев, они смеялись, бренчали на гитарах, жевали батоны, некоторые умудрялись сидя пританцовывать. Сделав с десяток снимков, мама принялась их комментировать в духе «Вот посмотри, типичный Фердыщенко!», «Настасья Филипповна а ла натюрель!», «Рогожин! Рогожин же!». На фото были в основном беспечные негры.

Я соглашался: в конце концов, у Достоевского не написано, что Рогожин не негр с сердитым взглядом.

— Но я лично предпочитаю Марка Твена, — сказала мама.

— Ну да, — сказал я. — Само собой. Я тоже, ты же знаешь.

— Все люди, по Твену, легко делятся на три основных типа — Сид, Том и Гек. Охранитель, Плут, Революционер. Остальное — детали и сочетания.

— А как же граф Мышкин?

Иногда это помогает. Если лесной пожар маминого вдохновения обдать глупым вопросом, мама скучнеет, гаснет и успокаивается.

Не в этот раз.

— А что Мышкин? Мышкин типичный революционер.

— Он же припадочный, — напомнил я.

— Это нарочно так сделано. Если не ввести ограничение в виде эпилепсии, то он непременно рано или поздно запишется в бомбисты. Собственно, Мышкин — это революционер, которому что-то мешает стать революционером. Это Гек, но без зубов. Ум есть, сила есть, воли нет.

Некуда бежать, паспортный контроль пройден. Сикх с утра — к душевному томлению. Мама обладает чудесным свойством — объяснять все. Впрочем, это у нас наследственное.

— А Великанова? — спросил я. — Она кто?

— Великанова? — мама снисходительно покривилась. — Великанова — это, безусловно, Индеец Джо.

Тут я поперхнулся воздухом и чуть не умер. Мама рассмеялась. Объявили, что пора и на борт, знать.

Толпа кубинцев дружно и шумно поднялась и направилась к посадочному рукаву. Мы двинулись за ними. Посадка тянулась и тянулась, мама увлеклась идеей о сходстве Великановой и Индейца Джо и быстро нашла общее не только в повадках, но и во внешности.

— Твоя Великанова выглядит так, будто ее огрели могильной плитой, — рассуждала мама. — Слушай, сыночка, у тебя странные вкусы, меня это настораживает. Ты парень неординарный, но надо границы видеть…

— Это Мефа Поттера огрели могильной плитой, — поправил я. — А Великанова просто сутулится.

— Вот видишь, огрели Поттера, а сутулится она. И ты будешь сутулиться…

Видимо, для того, чтобы предотвратить мой грядущий сколиоз, мама постучала мне кулаком в спину.

Я закашлялся, я ее все-таки люблю.

Посадка продолжалась. Кубинцы погрузились все. Пассажиры Мельников, Стромахин и Cruze изволили задержаться на пятнадцать минут, мы с мамой задерживаться не стали, проследовали на свои места по левому борту, устроились, выдохнули, вытянули ноги.

— Смотри-ка!

Мама достала из сумочки конверт, вручила мне. Отель «Кастилья», шестой этаж, номер десять, обведено сердечком, и почему-то Дон Кихот нарисован, носатый, тощий, точно скручен из обожженной проволоки — Кастилья, там жарко. А бумага серая, и уголки давно стерлись, видно, что часто разглядывали и вздыхали.

— Мы с отцом были там! — восторженно шепнула мама. — Восемнадцать лет назад! И теперь он забронировал этот же номер! Как?!

— О, — сказал я.

—Там самое вкусное мороженое.

Кажется, маму немного отпустило.

А Великанова оценила бы, она такое любит. «Всемирная история пошлости» пополнилась блистательным эпизодом, сказала бы Великанова, возьми с антресолей верный фамильный сепаратор.

У отца редакционная квартира на Ведадо, однако он снял нам два номера в гостинице, чтобы все было как раньше, восемнадцать лет назад, когда они с мамой были еще студентами. Короче, быть в Париже, быть влюбленным.

— Там чудесный вид на море, — сообщила мама. — Кажется, что оно кипит. Отец почти в два раза переплатил, представляешь?!

— Здорово, — сказал я.

Тринадцать часов, это долго. Земля для нас вращается против часовой стрелки, аэробус летит навстречу этому вращению, натужно пробираясь через меридианы и встречное движение воздушных масс, через ветер и облака, и время в аэробусе течет так же медленно, а иногда даже кажется, что откатывается назад, не по часам, на самом деле. На Венере мы бы гораздо быстрей долетели. Нет, на Венере мы бы не долетели, там кислота в атмосфере, нам бы понадобился стеклянный самолет.

— Справа крепость Эль Моро, слева Малекон до горизонта, а?!

Мама, разумеется, утомится, но это нескоро, часа три восторга мне обеспечено. Но хоть не Book attack, отпустило.

Впрочем, Джексонвилл еще впереди, его не облететь. Джексонвилл неминуем.

— Там были самые настоящие тараканы! — мама мечтательно зажмурилась. — И в ванной с потолка капала вода!

Великанова такое любит. А я нет, я люблю, чтобы без тараканов, но с кондиционером и одноразовыми шлепанцами.

— А зеркало?! Я в него глядеться не могла, боялась, что отразится какой-нибудь Аль Капоне. Да! Да, там отдыхал Аль Капоне! В нашем номере на стене было пять дырок — отец уверял меня, что от револьверных пуль. А я спорила с ним — Миша, говорю, но ведь в револьвере шесть патронов, где шестая дырка? А он пальцем по виску стучит. Вот какой отель — с историей.

Я перевернул конверт с «Кастильей».

На обратной стороне была карта. Справа гавань Баия, слева город. Город похож на процессор, много мелких квадратиков, рассаженных вдоль вытянутых авенид. Все старые города такие, во времена империй и чайных клиперов землю, не морщась, размечали по линейке, отчего кварталы теснились гвардейским парадом, за блоком блок, друг другу в лоб. Кажется, это для улучшения вентиляции. Гавана, названа в честь индейской принцессы, замученной колонизаторами, основана…

Давно.

— Вот он, — мама ткнула пальцем в карту. — Вот тут, в самом центре, недалеко от Капитолия, буквально пять минут. Капитолий как в Вашингтоне, кстати, грандиозное сооружение…

Хрустнуло, рукав терминала отошел, и самолет, чуть подрагивая, начал пятиться к взлетной полосе. Сам он задом не может, в нос его толкает плоский и тяжелый, похожий на краба толкач, но его никогда не видно.

— Знаешь, там дверь не закрывалась в номер, — рассказывала мама. — Она рассохлась, папка сколько ни толкал, лишь плечо себе намял. Хотели на ресепшн бежать, а потом глядим — у двери молоток. Деревянный молоток на длинной ручке, таким в крикет играли, абсолютно колониальная вещица. Так вот, выяснилось, что им надо забивать дверь, если нет сил ее закрыть вручную. А сама дверь и внутрь, и наружу открывалась, как турникет!

Мама рассмеялась, сикх, сидящий через проход, вздрогнул и посмотрел на нее испуганно. Молодой совсем сикх, как я, лет шестнадцать, в черном сикхском тюрбане, с бакенбардами. Интересно, зачем он на Кубу? А так в самолете одни негры. Полсамолета с дудками, полсамолета со сломанными носами. Первые музыканты, вторые, вероятно, боксеры, с чемпионата летят наверняка, хотя без Альвареса, он или в бизнесе, или в Москве остался. Его бы я узнал точно.

— Тебе там понравится, — заверила мама. — Больше во всем мире такого не встретишь, даже в Африке уже не то. Только Гавана настоящая, только там! Мороженое…

Самолет дрогнул сильнее. Буксир продолжал толкать лбом шасси.

— Но никакого Варадеро, никакого! — уверенно заявила мама. — Знаешь, на Варадеро одни канадские лесорубы — это все равно что в санатории МЧС отдыхать…

У нее так часто перед взлетом: болтает много и с оптимизмом перегруз. Обычно тыквенные семечки грызет для отпускания, это действует, но сегодня про семечки мама вспомнила на рулежке, а на рулежке их не взять.

А леденцы ей не помогают, их можно грызть, но не то.

— …Хотя песок там, безусловно, чудесный, никто и не спорит. Это словно и не песок, а истолченный мрамор…

Стюардессы появились и начали рассказывать про запасные выходы и пристегнуть ремни. Сикх два раза перестегивался, проверял.

— …Он в два раза тяжелее обычного песка, если горсть кинуть в воду, она не образует облачко, а тонет, как дробь…

Сикх явно летать не любит. И я летать не люблю. Из-за самолетов. Меня не укачивает и не растрясает, и в воздушных ямах я не впиваюсь в подлокотники, и сикх через проход меня не раздражает, и пузатая негритянка с бутербродами и термосом не раздражает, пусть хоть и желтые глаза у нее. Вот самолеты да, в самолетах предательство лучше всего обозначено.

Входишь в самолет, и мир снаружи исчезает. Ступаешь на борт, тебе улыбается чудесная девушка в синей пилотке, вам направо, ты идешь по проходу и ищешь свой 17А, идешь, смотришь в спину мужику в пиджаке с замшей на локтях, а мир снаружи вовсю пожирается шипастыми лангольерами, а тебе плевать, ты уже с самолетом.

Самолет, он всегда из завтра.

Самолет, пусть хоть самый замученный и залетанный, пусть хоть Москва — Нижневартовск, это всегда звездолет, просто неслучившийся, просто пока. В каждом моторе, в каждой лопатке турбины ждет своего часа рений, полтора грамма будущего, звездная медь. Пройдет немного времени, каких-то сто лет, может, сто пятьдесят, и веселые будетляне выжгут ее крупицы из турбин «Боингов», «Туполевых» и «Эйрбасов» и скуют из них настоящие моторы, те, что положат к нашим ногам Вселенную.

Я помню про это и каждый раз, пробираясь к месту 17А, немного надеюсь приземлиться не сегодня — рений ведь. Трудно от этого отказаться, и всегда понимаю, что глупо. Но все равно. Летишь в Иркутск и прилетаешь в Иркутск, а хочется всегда на Далекую Радугу.

Хотя это и не надежда вовсе, а так, половинка, осьмушка мечты, ветерок, но эти отзвуки вальса поют в моей голове весь полет, до «наш самолет приступает к снижению». Потом глиссада, моторы становятся глуше, но все равно шанс еще есть. А вот когда под брюхом начинают кругло перекатываться выходящие шасси — все, «мы прибываем в аэропорт назначения». Завтра исчезает, пассажиры включают телефоны и с облегчением рассказывают, что они здесь, обошлось, стюардессы стареют и сутулятся, улыбаться больше не надо, и звездная медь остывает до следующего раза.

— …Но в шлепанцах по этому песку лучше не ходить, — сказала мама. — Чудовищно натирает между пальцами.

— Да, — согласился я. — Конечно.

Взлетели. Мама стала говорить громче, я понял, что у нее уши. Сикх покосился на нее с испугом. А у меня потом заложит, когда приземлимся. Выше туч, на запад.

— Смотри, мы солнце догоняем! — Мама с энтузиазмом указала в иллюминатор.

Я про это в десятке книжек читал — про гонки с солнцем. И мама мне сама про это уже рассказывала. Раз пять.

— Классно! — восхитился я. — День никогда не закончится!

Мама кивнула. А я испугался, что сейчас она еще про Британскую империю расскажет, над которой никогда не заходило солнце, я это в прошлые разы покорно слушал, восхищался. В четвертый раз восхитишься, и мама заподозрит, что я восторг симулирую, а это совершенно недопустимо. Обидится, если заподозрит. Мама немножко на взводе. Она как раз с Белградской книжной ярмарки, домой заскочить не успела, успела из Внуково в Шереметьево перекинуться. Поэтому у нее сербский гардероб, двадцать сербских книг в сумке и сербское настроение, им она терроризировала меня первые два часа полета, особенно над Финляндией.

— Ты знаешь, что такое глум? — спрашивала меня мама.

Я знал, что такое «глум», но подозревал, что ее «глум» сильно отличается значением от моего. Самолет потряхивало.

— А глумица? — не отставала мама. — Ты знаешь, что такое глумица?

— Кто не знает…

Мама смеялась и стукала меня по плечу.

— Удивительный язык! Красивейший! Там ко мне прицепился один старый серб с седыми бровями, настоящий Слободан Милошевич, и подарил книжку, глянь-ка! Это его стихи.

Мама всучила мне самодельную сербскую книжку.

— Графомания чистой воды, но зато как звучит! Песня! Вот послушай…

Мама не была дома больше месяца и немного одичала в командировках: до сербской ярмарки она была на финской, до финской на иранской, и там ее полили водой за вольности в дресс-коде, а еще до этого, кажется, на немецкой. Между немецкой, иранской и финской она успевала забегать домой, а вот после сербской нет — сразу на Кубу, не закрывая глаз.

Мама зачитала стихи из книжки. Про ночи над Саввой, про ветер с Дуная.

— Здорово, — сказал я. — Великанова тоже любит по-сербски…

— Твоя Великанова слишком много о себе думает, — перебила мама. — И она и ты не представляете, как смешно вы выглядите со стороны.

— А кто не смешно?

— Впрочем, в вашем возрасте все такие дураки, — заметила мама. — Ладно, сыночка, отдыхай.

Мама подмигнула засмущавшемуся сикху и стала разбираться с развлекательным центром в спинке кресла.

А кто не дураки?

Мне пока смотреть кино не хотелось, решил поспать, спать всегда лучше в начале полета, так легче. Поспать, впрочем, долго не удалось, объявили обед, по проходу покатились облезлые и оббитые железные комоды. Эти комоды я не люблю, в звездолетах таких не будет. А стюардессы останутся.

Сикх принялся препираться со стюардессой, что-то ему категорически не нравилось в предложенной курице, он спорил и мотал головой, и требовал подать себе другую.

— Нервничает, — шепотом пояснила мама. — Полет для него большое испытание — если самолет разобьется, то его прах смешается с нашим — и все, душа будет идти к Богу миллион лет. С неясными, причем, перспективами.

— Да не, — сказал я. — Ему белой девушкой хочется покомандовать, когда еще доведется? А тут можно. Все просто.

— Что? — мама притворилась, что не расслышала.

— Месть сикхов, — пояснил я. — Обычное дело.

Мама толкнула меня в бок локтем, во «Всемирной истории пошлости» мигом прибавилось три страницы, Великанова, сможешь ли ты меня забыть?

— Курицу или рыбу? — улыбнулась стюардесса.

Я всегда выбираю курицу.

Мама всегда выбирает рыбу.

Сикх выбрал две курицы и две же съел.

Следующие два часа мама скептически смотрела хмурый шведский детектив, в котором присутствовали омерзительные семейные тайны, убийство несовершеннолетних, заговор, психи, снова заговор, и самыми приличными людьми оказывались престарелые нацисты энтомологи. Впрочем, это мог быть датский детектив. Когда глаза мамы начали стекленеть под напором беспощадного скандинавского трэша, она подложила под голову книжку в мягкой обложке. И уснула. Моя мама легко засыпает лишь с книгой, она повелительница книг с шестнадцати лет, она работает в Книжной Палате и состоит в тайной организации истинных книголюбов, цель которой поработить весь мир. Ложа Гутенберга. Мама там на хорошем счету. А мне в полетах нравятся облака.

Иногда облака бывают необыкновенно хороши: летишь-летишь через белую пелену, а потом раз — сбоку открывается разрыв, и в нем облачные столбы, похожие на звездные колыбели, я всегда как такое вижу, вспоминаю про поля Бога. И встречный аэробус над ними больше всего похож на стартрекер.

В этот раз хороших облаков не попадалось, ерунда жидкая, Господь утомился и спал, курица, рыба, так что я стал смотреть кино.

Сикх кино не смотрел, снял кеды. Наверное, действительно нервничал. Рослая кубинка на это посмотрела с неодобрением, но спорить не стала, вытянулась на двух захваченных сидениях и стала спать. Я в самолетах спать не особо люблю, у меня челюсть отвисает. А потом можно сползти головой к иллюминатору и уснуть виском на стекле, но это довольно опасно — дрожь запросто вползет в голову, и если спать под эту дрожь, то сны могут привидеться самые необычные. Но, видимо, уснул, и повезло — все-таки без снов.

— Джексонвилл!

Я вздрогнул. Мама пыталась смотреть в окно через меня.

— Джексонвилл! — с ожидаемым энтузиазмом повторила мама.

Я поглядел вниз. Джексонвилл состоял в основном из продолин, поперечин и реки темно-синего цвета. Вдоль берега в три ряда белели яхты и лодки, а над ними в воздухе висели разноцветные точки, похожие на драже, сначала не понял, потом догадался — воздушные шары, праздник американского воздухоплавания.

— Один из крупнейших городов США, — сообщила мама. — Красивый город, современный, жемчужина Флориды. Кстати, побратим Джексонвилла — Мурманск.

Как же, как же. Мама была в десятом классе влюблена в мальчика, а он потом с родителями уехал в Джексонвилл, они адвентисты были. Мама мне показывала его на общеклассном фото — широкая челюсть, широкие плечи, раздвоенный подбородок, такому одна дорога — в Джексонвилл. Он потом в армии американской служил и работал на заправке.

Самое смешное — историю про мальчика и Джексонвилл я прочитал в какой-то книжке, удивился, заподозрил, не мама ли эту книжку написала? А что, это вполне, филологи рано или поздно берутся за перо, профдеформации дают о себе знать. А моя мама на тайного писателя вполне смахивает — каждый вечер проводит на диване с ноутбуком, мы-то с отцом думаем, она статьи пишет, а она — прозу. Повестушку с названием «Попутный пес» попиливает. Но показать стесняется. А может, и совпадение с Джексонвиллом, жизнь есть совпадения, про это еще… кто-то там умный говорил.

Я снова поглядел влево и вниз. Флорида не понравилась. Самолет шел над северо-востоком, над заселенным американским побережьем. Полуостров был размечен усердными сельскохозяйственными прямоугольниками полей и пожен. Я ожидал зелени, просторных и диких южных болот, населенных зелеными аллигаторами и черными вудуменами, обветшалых рэднековских ферм, хижин в лесу, белых и аккуратных городков библейского пояса, выстроенных в форме креста, с виду тихих, но на самом деле кишащих тайными сатанистами, — Юг, Юг. Но увидел ржавые маисовые поля, дороги, словно прописанные скальпелем, и аккуратные, обложенные бетоном водохранилища. Под нами лежала американская экономическая мощь, остывающая после дня, ждущая дождей и новых посевов, в ней не оставалось уголочка ни Тому, ни тем более Геку.

Мама тоже это увидела и снова не выдержала, стала зачем-то оправдываться за великую американскую литературу, за Фицджеральда и Фолкнера, как она, литература, докатилась до жизни такой и почему все пересмешники в зарослях повыздохли, а всякие психопаты, наоборот, процвели и правят свой отвратительный бал.

Мне Фолкнер что, я Кинга уважаю.

Ладно уж, кто виноват? Великанова — Индеец Джо, ха-ха…

Флорида длилась десять минут, потом командир корабля буркнул неразборчивое по-русски, а на испанский переводить вовсе не стал, всем и так все было понятно.

— Майами, — пояснила мама. —  Красивый город.

Кварталы, небоскребы с вентиляторами на крышах, белые пляжи и точки людей, уходящие в воду отмели, теряющиеся в синеве. Сикху стало интересно, и он стал выворачивать голову, чтобы хоть уголком глаза разглядеть Майами, но поздно, кончилось Майами. Или кончился. А море с одиннадцати километров выглядело как всегда гладким и воспаленным, как кожа над гангреной. Под нами блистал Мексиканский залив, я ожидал здесь увидеть множество кораблей, но их почти не было, я заметил лишь пару мелких остроносых лепестков. Сихк отвернулся и натянул наглазники.

— Между прочим, под нами Бермудский треугольник, — мама указала вниз. — Западная оконечность.

Вот он какой, значит, похожий на гангрену. Наверное, так и должно быть, тут же все время пропадают самолеты и корабли, летят в Тринидад, прилетают в Атлантиду, то Кракен шалит, то Тиамат гадит, Дагон опять же, будь помянут, распростер над Инсмутом свои обширные нечестивые щупальца, где ты, капитан подводной лодки?

— Меньше часа осталось, — сказала мама. — Скоро на месте будем. Знаешь, аэропорт в Гаване похож на кекс. Я, пожалуй, еще посплю немного, толкни потом. А ну-ка.

«…ка иде в биоскоп», толстая книжка в мягкой обложке, сербский улов, мама подложила ее под лоб, перекрыв начало названия, уткнулась в переднее кресло и тут же уснула. Она и дома так спит, без книжки под подушкой никак. Завидно, с книжкой мама может спать хоть сутки.

А мне не спалось.

Сикх, сикх продолжал не спать под своими наглазниками, тревожился за свой прах.

Интересно, что такое «…ка»? Которая в биоскоп. Наверное, кошка.

 

 

 

 

Глава 2. Ночь кормления кошек

 

Выдохнули.

Мы покинули терминал и преодолели горячую полосу между зданием аэропорта и машиной, устроились внутри, в кондиционерной прохладе, вздохнули. Тут мама допустила неосторожность и сообщила водителю, что была здесь восемнадцать лет назад, и в следующие двадцать минут мы узнали все.

Здесь тоска.

Восемнадцать лет тоски, а до этого еще триста лет тоски.

Местным нечего жрать, поэтому они поют, пляшут, окучивают туристов, ненавидят туристов, обожают туристов.

Зарплата двадцать баксов в месяц считается очень высокой.

В центре можно гулять хоть ночью — это безопасно, главное, не разговаривать с местными и делать лицо кирпичом, преступность стремится к нулю, последнее убийство… давным-давно.

Нельзя ничего покупать с рук — впарят фуфло.

Нельзя ничего покупать с рук съестного — легко отравиться.

Ни в коем случае нельзя есть тростниковый сахар и пить тростниковый сок — все это кишит глистами.

Лучше всего вообще ничего не покупать, никаких хороших товаров кроме рома, сигар и кофе тут нет, а ром, кофе и сигары брать стоит фабричные по фиксированным ценам.

Народ драпает.

— До сих пор?! — удивилась мама.

Еще больше, чем раньше. Ходят слухи, что Америка скоро снимет блокаду и перестанет платить беженцам пособие, так что все стараются выбрать свободу сейчас-сейчас. Здесь тоска. Но пацана лучше одного с поводка не спускать, Остров Свободы, сами понимаете, мало ли…

В этом месте водитель обернулся и подмигнул мне.

— У меня Великанова есть, — сказал я.

— Ты со своей Великановой… — мама скептически покачала головой. — Влипнешь еще, поверь мне, опытной женщине, у нее руки как копыта.

Водитель понимающе засмеялся и сказал, что он учился с девушкой, так у нее и ноги как копыта были, и ее тоже звали Великановой. Насчет копыт мама клевещет, совсем и не так, обычные крупные руки.

Водитель отсмеялся и продолжил кубинское, про интернет.

Интернета тут еще меньше, чем вареной колбасы, которая по талонам, и надо сильно знать места. Тут есть один известный художник, он меценат и филантроп, за свой счет раздает вай-фай вокруг своего дома. Иногда возле гостиниц еще получается зацепиться. А еще можно ловить на скамейках, говорят, в старом городе есть скамейки, на которых каждый вечер можно поймать свободный интернет, называется «пятки Рауля».

— Почему «пятки Рауля»? — поинтересовался я.

По словам водителя, Рауль Кастро любит погожим вечером выйти погулять, по-простому, в гражданском платье, с сигарой и бюджетным смартфоном. Он идет по старому городу, останавливается в кофейнях, слушает музыку, отдыхает на скамейках, где проверяет почту и погоду. Поэтому вокруг всех скамеек по возможному пути Рауля сотрудники спецслужб, вооруженные полевыми вай-фай раздатчиками, создают интернет-облако. Так что если повезет, можно найти такую скамейку до или такую скамейку после.

Мама тут же спросила, неужели его не узнают. Еще как узнают, ответил водитель, но не верят, что это настоящий Рауль, думают, двойник. Тут полно двойников, за десять куков можешь хоть с Че сфоткаться, хоть со Сьенфуэгосом.

Мне история понравилась. Про заветную скамейку. Но водитель тут же все испортил и рассказал про еще более заветный холодильник. Чтобы скопить на холодильник обычная кубинская семья тратит десять лет, и это если очень сильно экономить. Водителю явно приятно было это рассказывать, он то и дело усмехался и с сожалением покачивал головой, немного сокрушаясь об участи местных.

Мама же отметила, что время не стоит на месте, ветер перемен проникает в самые дальние закоулки мира, десять лет — это прорыв, когда она была на Кубе в последний раз, что такое холодильник, тут не знали вовсе.

Да, согласился водитель, времена меняются, двери приоткрываются, америкосы сюда как домой летают, да и эмигранты показываться начали. То есть не просто показываться, а много их.

— Ветер перемен, — сказал водитель. — «Роллинги» приезжали, представляете?

Мама скептически пожала плечами.

Я думал, она расскажет, но нет, не рассказала. Как она родилась и училась в Нарьян-Маре, и любила группу «Бэд Бойз Блю», и держала на стене ее плакат, и безнадежно мечтала попасть на концерт. И не прошло и двадцати лет с детства, как группа «Бэд Бойз Блю» дала концерт в Нарьян-Маре, правда, сама мама в это время уже перебралась в Москву и любила не европоп, а Кшиштофа Пендерецкого.

— Да, «Роллинги» приезжали. Я сам там был, на стадионе, туда вся Гавана заявилась! — водитель оглянулся. — Все меняется, конечно…

Водитель снизил скорость, прибрался ближе к обочине и стал смотреть вправо, вытянув шею. Я ничего примечательного там не видел, кроме зелени и столбов, возможно, это были особые столбы.

— Все меняется, — повторил водитель.

И тут же поведал, что у него есть одна знакомая кубинка, она сама живет в Мирамаре, но у ее брата квартира в старом городе, и если нам интересно, он может устроить, ну, посмотреть.

Мама закашлялась.

— В каком смысле интересно? Что посмотреть?

— Жизнь. Я к тому, что все это очень интересно. Не пляжи, не касы съемные, а настоящее, где люди живут.

Это познавательно, сказал водитель. И популярно. Многие нарочно из Варадеро приезжают, чтобы пожить денек по-кубински, у этой его знакомой кубинки квартира на полгода вперед расписана, и недорого, но один японец отказался.

— Нет, спасибо, — отказалась мама. — У нас все рассчитано, каждый день…

Это вранье.

— А я бы посмотрел, — сказал я. — Это мне для проекта будет полезно.

— Для какого еще проекта?

— Нам на лето задали…

Я тут же наврал про проект «Унылая десятка»: нам с Великановой предложили на выбор — строить муравьиную ферму, делать сварочный аппарат или описать десять самых необычных мест, в которых мы побывали за лето. Я выступал за сварочный аппарат, Великанова за муравьиную ферму, так что пришлось выбрать «Десятку». Великанова описала поход в передвижной серпентарий «Нагайна» и поездку на фестиваль театров теней в Тверь, я отставал, успев рассказать лишь о соседском балконе, сфотографированном с помощью селфи-палки. Поэтому от визита в настоящую кубинскую квартиру я бы не отказался, напротив, это моя мечта с четвертого класса…

Тут водитель просигналил, и мы приехали. Почти в сумерках.

Я выбрался из мини-вэна, откуда-то сбоку выскочил отец, он принялся обнимать нас, суетиться, смеяться, потянул нас в гостиницу, мы преодолели горячую полосу вечернего города без кондиционеров, зарегистрировались, посмеялись, и через пятнадцать минут я оказался в своем номере, там было холодно. В потолке гудел кондиционер, а никаких пулевых дыр в стенах не нашлось, наверное, запломбировали. Плетеное кресло, телевизор вполне себе плазма, зеркало. Гостиница как гостиница, молотка для забивания двери не нашлось, и я был немного разочарован. Ладно, жить мне здесь долго, стану здесь думать.

Вряд ли здесь еще что-то можно делать, только думать. Придумывать. В отеле бассейн, у меня есть три недели, буду сидеть в бассейне, буду о чем-нибудь думать. Или не думать.

Вообще, у меня не было особых планов на лето, с Гаваной так вдруг получилось. Сам я не люблю жару, я не люблю гостиницы, я не люблю историю и исторические города, если выбирать, я бы в Дублин, там прохладнее, хотя та же скука. Но с родителями выгоднее не спорить, напротив, надо дать им возможность побыть мудрыми и педагогичными, это усыпляет бдительность. Они хотели в Гавану, пусть Гавана, наверняка здесь есть все для сидения в бассейне.

Я вытряхнул рюкзак на постель, отгреб носки направо, футболки налево, по центру оставил телефоны и зарядки. В дверь постучали. Отец.

— Выходи гулять, — сказал он.

— Куда гулять, едва прилетели…

— Гулять-гулять, — отец был настроен решительно. — Гавану нужно получать в первый же вечер в лоб, как пулю, никак иначе. Умывайся — и вперед, у тебя десять минут.

— Темно же… — я пытался сопротивляться.

— Еще восьми нет, — отмахнулся отец. — Самое время.

— Мы полдня в небе болтались…

Но отец был неумолим.

— Десять минут. Ждем тебя внизу.

За десять минут я успел.

Холл гостиницы «Кастилья» был обширен и выполнен в колониальном стиле. Здесь имелся широкий атриум с фонтаном, конные скульптуры прежних героев, каменные лавки, бар, эстрада, скамейки, пальмы, диваны, на стенах много фотографий, в основном мафиозного вида мужчины в белых костюмах былой славы.

Я выбрал свободный диван, уселся. Идти получать Гавану как пулю не очень-то хотелось, хотелось холодной воды и вытянуться на кровати, не уснуть, так поваляться. Но, видимо, уклониться не получится, печаль. Вот Великановой такое безобразие понравилось бы, Великанова сторонница выхода из зоны комфорта, чем чаще человек сидит на приставных табуретках в междугородних автобусах, тем ближе ему Царствие Небесное.

Я немного подумал о Царствии Небесном, и тут же ко мне подсела мама.

— Что ты такой мрачный-то?! — спросила мама. — Не будь таким букой-букой! Каникулы же! Гавана — прекрасный город!

К ней вернулся самолетный оптимизм, но мне теперь проще — теперь он на отца обрушится, а ему не привыкать. К тому же сам он пессимист, его внутренний Иа обычно с запасом дезинтегрирует маминого внутреннего Пятачка, мой внутренний Гек проплывает мимо бойни на плоту.

— Не, нормально, — сказал я. — Я давно хотел Гавану повидать.

— Да?!

— Ага. Ты так много о ней рассказывала, что я словно сам здесь был.

— Слушай, ты не разочаруешься! Тут сохранились даже действующие паровозы…

— Ого! — восхитился я. — Что, прямо так и ездят по Кубе взад-вперед?

— Нет, по Кубе не ездят… Хотя я не знаю, может, и ездят… Слушай, я тебе рассказывала, как была в Алапаевске? Там чудесная узкоколейка…

Про Алапаевск и узкоколейку она мне рассказывала. К двенадцати годам родители рассказывают своим детям все, что они могли бы им безнаказанно рассказать, отчего спираль передачи жизненного опыта запускается на второй виток, а потом и на третий сразу. К шестнадцати годам ты уже по три раза выслушал про Алапаевск, про дизель-электровоз, про дрезину, про конец прекрасной эпохи, про Джексонвилл же бессчетно.

— …а одна заведующая отделом…

А одна заведующая отделом фондохранилища с детства хотела сидеть в тамбуре вагона и свешивать ноги в одуванчиковый ветер, вот она села и выставила, сняв босоножки, и через полкилометра ей эти ноги снесло семафором, по самые подколенки отчекрыжило. А босоножки остались, и вот сидит она с босоножками в руках, улыбается, улыбается… Да нет, не снесло, вывалилась она — вот и все, скатилась по склону, ушиблась и то несильно.

— Вот такие дела, — сказал мама.

Показался отец.

Он держал в руках пакет с колбасой.

— Твой папочка все никак не наиграется, — усмехнулась мама, кивнув на пакет. — Возраст такой, видимо. Скоро побежит покупать красный «Мерседес»…

— Лучше красный «Мерседес», чем зеленый «Кавасаки», — сказал я.

Иногда я могу и афоризмами.

— И то верно, — зевнула мама. — Целее будет.

— Семья! — отец обнял нас с мамой, на меня пакет с колбасой положил, на плечо. — Семья, — вы мелкобуржуазны! Ну, мелкобуржуазность старшего поколения… — отец кивнул на маму, — объяснима. Оне имели трудное детство и призванием филолог, а там куда ни плюнь, то Жан-Жак, то Жан-Поль, а то и вовсе Кастанеда какая. Поневоле в макраме ударишься. А вы, молодой человек, отчего плесневеете?

— В его возрасте независимые юноши много обдумывают житие и от этого делаются сильные резонеры, — сказала мама. — Все окружающие люди, независимо от возраста, кажутся им малолетними прыщавыми… скажем так, недоумками.

Я немного покраснел. Почему сразу прыщавыми? И… Если уж говорить о думании. Человек молодой слишком много думает, но это неслучайно, это так эволюцией предусмотрено — бегать, пока ноги гнутся, думать, пока гнется мозг. Работай на зачетку, потом расслабишься. Точно так. Вот я смотрю на своих родителей — они сейчас почти не думают, они все придумали до своих двадцати лет, на все вопросы у них давно припасены ответы, все просчитано и разложено на надлежащих чердачных полочках, их остроумие, эрудиция и парадоксальный интеллект — это не плод могучего разума, это отточенная ментальная логистика.

Во как.

— Тогда понятно, — отец похлопал меня пакетом с колбасой. — Тогда так держать. Может, тебе, сынище, татуху набить?

— Отец, — строго сказала мама. — Не искушай малых сих.

— А что? Давай, сынище? Я «Кавасаки» в салоне выберу, а ты через дорогу на плечо набьешь… Даже не знаю, что вы там набиваете?

— Не хочу я никакой татуировки, — сказал я. — И я совсем не считаю окружающих…

— А ты, отец, — перебила меня мама, — подаешь ему странные примеры.

— Да брось, — отец усмехнулся. — Мы ведь на краю! На самом краю Ойкумены, а на всяком приличном краю белому джентльмену к лицу заниматься глупостями и немного шалить. И хватит рассуждать, семья, вечер ждет!

Отец подхватил нас под руки и потащил к выходу. Я хотел сказать, что не стоит спешить, надо постепенно…

Но постепенно не получилось, мы спустились по ступеням и еще на крыльце встретили гаванскую ночь.

Я почувствовал запах города.

Обычно города не пахнут, вернее, пахнут одинаково, но тускло, мертво, в бензиновых оттенках. И здесь был бензин, но не на поверхности, ниже, прохладнее. А поверху Гавана пахла мылом и стиральным порошком. Перегретым железом. Масляной гарью. Скисшими водорослями, бельем. Кошачьими подъездами. Чердачной рухлядью, отсыревшей за долгую зиму. Распухшей от дождя бумагой. Я ждал сигар, кофе, фруктов — тут же фрукты, и рома — тут же родина рома, но Гавана была другой.

— Старый город! — отец втянул воздух. — А?

— Да, — сказал я. — А.

— За двадцать лет ничего не изменилось, — сказала мама. — Все так же воняет.

Отец поспешил возразить, но мама остановила.

— Знаю-знаю, — сказала она. — Через день я привыкну и не буду ощущать. Но тем не менее… — Мама понюхала воздух. — Повеяло молодостью, — поморщилась она. — Проще говоря, смердит. Как бы ты это ни переименовывал.

— Ах, — отец сентиментально вздохнул и согласился. — Смердит. А где не смердит?

— В большинстве мест, — возразила мама. — Впрочем, я не собираюсь с тобой спорить…

— Воняет? — отец вопросительно поглядел на меня.

— Вопрос не по адресу, — опередила ответ мама. — В его годах человек не может точно разделять. Для тебя, отец, стакан наполовину полон, для меня наполовину пуст, а для него… — Мама указала на меня пальцем. — Для него стакан всего лишь стакан. Переходный возраст, он сам не знает, что ему надо.

Обострение кухонной философии. И никакого переходного возраста у меня нет, он миновал давно.

— Я себя помню в этом возрасте, — продолжала мама. — Это же ужас. Мне вдруг резко разонравилась беллетристика, я переключилась на экзистенциализм и литературу духовного поиска…

Мама стояли на ступенях гостиничного крыльца, и все кто выходил, и все, кто входил, вынуждены были нас вежливо огибать, но мама этого не замечала, увлекшись.

— …ошибочно и еще раз ошибочно! Душа выгорает с четырнадцати до восемнадцати! Дальше, как ни крути, начинается доживание. Да, оно может быть долгое и счастливое, но, в сущности, это угли. Наша задача…

Запечатлеть это выгорание с безоговорочной точностью дагерротипа, ибо каждая деталь может быть бесценна для наступающих поколений. Это я сто пятьдесят раз слышал, это из будущей маминой книги «Попутный пес», там примерно про то, что наша литература во многом выросла не из шинели Акакия Акакиевича, а выстрелилась из рогатки Мишлена Квакина.

— …с точностью фотоснимка, в каждой детали, в каждом мельчайшем движении…

— Получается, что вся твоя литература — это разговор с мертвецами, — перебил я маму.

— Что?

— Ты же сама говоришь — после восемнадцати лет доживание…

— Отец!

Отец послушно щелкнул меня по затылку.

— А что ты хочешь, мать? — спросил он. — Сама виновата. Нечего было его развивать с подгузников. Если мозг растет слишком быстро, на его поверхности появляются растяжки. Как на бицепсах. Эти растяжки проявляются в тотальном нигилизме, завышенной самооценке и ненужной конфликтности. Как там у классиков… «интеллектуальное развитие в этом возрасте порой опережает развитие духовное».

Отец постучал меня кулаком в плечо.

— Ну, знаешь…

— Это все от белковой пищи, — сказал отец. — Жрать стали лучше, вот поэтому и умные такие. А духовность непрокачана. Качай духовность, сынище. Вот я недавно читал про Нестора Махно…

— Может, мы выйдем все-таки? — спросил я.

Отец рассмеялся.

— Никакие мозговые растяжки тут ни при чем, обычный молодой хам, — закончила мама. — Они все сейчас…

— Что будет с нашей страной? — вопросил отец.

Теперь я рассмеялся.

— Идиот, сын идиота, — сказала мама.

Мама повертела пальцем у виска, и мы все-таки выбрались на воздух.

«Кастилья» действительно находилась в самом центре Гаваны, если в одну сторону три минуты до Капитолия, в другую полторы до Музея Революции, а через дорогу Музей современного искусства, я сверился с картой, все так. Хорошее место. Сама гостиница квадратной архитектуры, похожа на крепость, много пятиэтажных корпусов, а сбоку десятиэтажный донжон приставлен, наверное, поэтому и «Кастилья». В розовый цвет почему-то покрашена.

У обочины выстроились желтые такси и черно-белые таксисты, справа и слева от входа вдоль стены стояли люди с мобильными телефонами и терпеливыми лицами. Много людей. Чуть подальше, рядом со входом в аптеку, стояла женщина лет тридцати, в белом длинном платье, с корзиной, заполненной бумажными трубочками, похожими на худые новогодние конфеты. Женщина улыбалась, телефона у нее не было.

— Что они делают? — мама указала на терпеливых.

А я понял что. Ловцы вай-фая это. Бесплатного небесного электричества.

Отец не услышал и потащил нас куда-то в бок, направо, мимо таксистов и мимо ловцов.

Я думал, что в такое время на улицах никого не будет, но оказалось, что, наоборот, народу было полным-полно. И все разные, и щенковатые, и как я, и среднего возраста, и старперцев немало, им давно спать пора, а они ходят-бродят о чем-то, бегут покоя. Как на вокзале, только ехать никуда не надо, все на месте.

— Мы куда идем-то? — поинтересовалась мама. — Если ты в сторону порта хочешь, то сегодня я против. Это далеко.

— Там чудесные рестораны теперь, — сказал отец. — Прямо на пирсах. Но да, далеко, хотя и красиво. Походим вокруг, тут и вокруг много всего интересного. Вперед.

И мы свернули куда-то. Отец тут же оторвался от нас, шагал впереди, это у него любимая повадка, отрываться. Он большой умелец ходить сквозь толпу, особенно в компании. Компания мгновенно теряется во встречных, отец же рассекает их, как афалина косяк ставриды, его спутники отстают, злятся, смотрят поверх голов, запинаются и злятся еще больше. Это профдеформация — отец журналист и привык будоражить всех и подчеркивать ото всех свою независимость, мама и я не исключение.

Старый город. Гавана.

Не знаю, что отец тут находил особо интересного. Мы шагали по узким улицам, на которых не разъехалась бы и пара машин. Под ногами неудобная брусчатка, неровная, бугристо-скользкая, шагать не получалось, кроссовки то и дело цеплялись за выбоины, как по рассыпанным теннисным мячам передвигались. Мама периодически хватала меня за руку, пугаясь велорикш, выныривающих из темноты, ведь свет на улице горел экономный и хилый.

Прямо на улицы смотрели фасады домов, причем ни крылец, ни ступеней не полагалось — двери вели прямо в жилища или в большие прихожие, от которых расходились лестницы к квартирам. Местные сидели на приступках у дверей, на порогах или просто у стен, на подоконниках окон, погружавшихся в мостовую домов, ничего не делали, курили, смотрели, улыбались. Иногда прямо в дверях были устроены лавочки с сильно самодельными сувенирами, несмотря на позднее время, торговля продолжалась, я поглядел — сувениры все оказались на редкость дрянными, деревянные бусы, глиняные звезды, расписанные камни. У нас такого полно можно найти в любом Волгопужске — спускается живописец к реке, ищет валуны покруглее, разрисовывает котиками, продает на базаре, от Кубы ждешь другого, но тут, кажется, Волгопужск. И велосипедных рикш множество, так туда-сюда и шныряют. Я бы лично запряг какого велосипедного человека, пусть бы за десятку он нас тут везде покатал, чтобы ноги не ломать. Но заикаться про это не стоило — мама категорически воспротивится подобным колониальным забавам. И отцу нельзя, он тут журналист, ему на местных гонять некрасиво, ну, если где на окраине разве и недолго, в центре, хоть ушибись, никак.

Иногда отец возникал справа и советовал нам посмотреть на мемориальную доску, вот в этом доме отдыхал Виктор Гюго, он там пил кофе, ждал корабля и приветствовал национально-освободительную борьбу, а теперь там музей, смотрите, какие ворота!

А иногда он возникал слева и предлагал проследовать до площади Плас Кафедраль, она, во-первых, квадратная, а во-вторых, умеет удивительно исчезать в сумерках, мы следовали — и это оказывалось правдой. Площадь была совершенно квадратной и действительно чудесным образом исчезала, и собор с двумя колокольнями, и галереи по сторонам, и дерево с пышной кроной растворялись в темноте, спустившейся ниже крыш. На колоннах галерей светились желтые шары, от этого ночь делалась черней и ближе, у нас нигде такого не встретишь.

А еще иногда отец дожидался нас, останавливался среди людей, и мы сами его догоняли, а он подмигивал и сворачивал в проулок. Мы пробирались через следующую улицу, толкаясь со встречными и попутными, и оказывались на очередной площади, и там тоже имелся собор, или дворец, или и то и другое, я удивлялся — сколько в Гаване площадей и соборов.

Отец сообщал нам названия всей этой архитектуры и успевал рассказать, когда это было построено. А мама напоминала, что лично она все это знает и помнит, а сыну, то есть мне, на все наплевать. На самом деле мне действительно безразлично, отец это знает, но все равно рассказывает. А потом удивляются, почему у меня в мозгу нигилистические растяжки. Поколение, однако. Вон у Великановой в мозгу нигилистические рубцы, ее по мозгу будто нигилистической лопатой лупили… нет, там сошел с мещанских рельс нигилистический экспресс.

Про нигилистический экспресс мне понравилось, некоторое время я представлял, как он терпит крушение в великановской голове, и это немного отвлекло меня от Гаваны. А потом Гавана опять начала сыпаться мне в  мозг со всех сторон, и это продолжалось еще часа два.

Потом я устал. Я полагал, что сыновий долг перед соскучившимся отцом выполнен и пора бы нам вернуться в гостиницу. Но отец никак не мог остановиться, шагал и шагал, шагал и шагал. Людей на улицах стало поменьше, и все они теперь кучковались вокруг забегаловок, музыканты, прежде рассредоточенные по улицам, подтягивались к свету, у меня развязались шнурки. Я устроился на скамейке возле небольшого кафе с саксофоном на вывеске, стал завязывать шнурки и уснул, ненадолго, проснулся почти сразу.

Передо мной стоял веселый мужик, похожий на того сикха в самолете, но не сикх. Он смеялся и что-то мне предлагал, а у меня вдруг теперь левое ухо заложило, и я не очень точно все расслышал. Подбежал отец и что-то ответил веселому, веселый отвалил.

— Что ему надо было? — спросил я.

— Он предложил тебе такси, сигары и…

Отец смутился, оглянувшись на маму.

— Да уж понятно, что он предложил, — сказала она. — Слово «чика» на многих языках означает примерно одно и то же.

— То есть? — я сделал вид, что не понял.

— Не прикидывайся плинтусом, — мама поморщилась. — Ты прекрасно понял, что предлагал этот негодяй.

Я зажал пальцами нос, дунул, ухо отложилось.

— Здесь на многие вещи смотрят шире, — заметил отец.

— На мерзость нельзя смотреть шире, — сказала мама. — Это недопустимо. А ты, я погляжу, тут расслабился?!

Мама уставилась свирепо на отца.

— Да при чем тут я? Я тебе в общем говорю, как антрополог антропологу…

Они стали разбираться в вопросе влияния тропиков на нравственное здоровье общества, но продлилось это немного — минуту, может. Мы пошли дальше.

— Все как раньше, — кивала мама, глядя по сторонам и предупредительно придерживая меня за локоть. — Все как раньше. Пожалуй… велосипедистов этих не было. И народу побольше. И забегаловок побольше. И двадцать лет назад в майках никто не ходил. И…

Мама обнаруживала и другие различия с тем, «как раньше», я раньше не был, я не обнаруживал. Историческая Гавана оказалась тесным городом, наверное, раньше, когда люди были средним ростом метр шестьдесят, он казался вольным и раскинутым на широкой прибрежной ладони, но за века акселерации ладонь эта плотно собралась в кулак. Кстати, мутных личностей с располагающими улыбками на улицах стало больше, и улыбались они сердечно и издалека, однако мама в ответ конструировала настолько неприступные лица, что эти веселые парни отступали без боя.

Отец хихикал и рассказывал про разные необычные вещи: про старинные пушки, вбитые в мостовую, про дерево, проросшее сквозь старый дом, через крышу, окна, двери и балконы, так что непонятно было — это дом вокруг дерева, или дерево в доме, про Че-Рыбака — вроде где-то здесь, в старом городе, есть граффити с Че, но не обычный устремленный лик в берете, а Че, сидящий на берегу с удочкой, — если тебе встретится такая, то это к удаче. Я не поверил, но все равно стал поглядывать, искать Че с удочкой на стенах.

Не нашел, конечно, нашел несколько крюков в стенах — отец тут же сообщил, что к этим крюкам раньше приковывали неблагодарных рабов, а еще нашел батарею, выведенную зачем-то на внешнюю стену, батарея, кстати, привела в замешательство и отца.

А возле одного из домов подоконник, находившийся вровень с мостовой, был утыкан ржавыми железными штырями — чтоб всякие посторонние, значит, не присаживались без разрешения.

— Удушливое дыхание капитализма, — пояснил отец. — Нечего всяким протирать своими нищебродскими штанами частную собственность. Но, кстати да, такого я не замечал раньше.

Отец и мама уставились на штыри. А я вот вполне понимал этого штыриста — если тут штыри не вставить, то на подоконнике толпами сидеть начнут все, кому не лень. И как ты ни посмотришь в окно — утром, вечером или в середине дня, картина предстанет всегда одинаковая, печальная.

Мама штыри сфотографировала.

— Ладно, — сказал отец. — Надо немного и отдохнуть…

Мы стояли недалеко от ресторанчика, хотя тут, похоже, везде недалеко от ресторанчика. Отец огляделся, прошел по улице метров пятьдесят и свернул в переулок. Или в проулок, пустоту между двумя домами, похоже, что раньше тут находился дом, но потом его подцепили лопаткой и вытащили из общего каравая. И между двумя параллельными улицами образовался перпендикулярный проход.

— По-китайски такое называется «хутун», — пояснила мама.

Пекинская книжная ярмарка, однако.

— А по-сербски? — спросил я.

— По-сербски… не знаю.

Мы с мамой остались на улице. Отец углубился в хутун.

— Ну, не бред ли? — хмыкнула мама. — А? Кормить кошек сейчас, а?

— Да нормально, — успокоил я. — Вон у Великановой отец замки коллекционирует.

— И что?

— Так он их не в магазине же покупает, он их крадет. Идет на мост — знаешь, там новобрачные замки цепляют, вскрывает потихонечку и дома на цепь вешает. Всю стену завешал, били его два раза за это, в отделение сдавали, а он только сильней от этого приохотился.

Отец тем временем подманил пару кошек и с умилением наблюдал, как они поедают колбасу.

— Мне кажется, Великанова в отца, — заметила мама. — У нас дома все время ножницы пропадают.

— При чем здесь ножницы?

— При том. Ее папаша замки ворует, а она сама ножницы. Яблочко от яблочка недалеко котится.

Кошек прибавилось. И стало штук десять, повылазили, так что отец стал потихоньку отступать к нам, с видом сеятеля разбрасывая перед собой колбасные полоски. Несколько человек, проходящих мимо, остановились, поглядели на отца то ли с сочувствием, то ли с интересом, проходящая девушка достала телефон и стала снимать.

— Надеюсь, в интернете его не опознают, — сказала мама.

— А чего такого?

— Ну, все-таки не пацан…

— Наоборот, — сказал я. — Это способствует карьере, сейчас кошки в тренде.

— Да?

— Да. Все понемногу подкармливают… Я в Москве много раз видел…

На противоположной стороне проулка показался человек. Высокий и длиннорукий, похожий на ожившую стремянку. Отец вроде как насторожился и долго смотрел на этого человека, а тот, кажется, смотрел на него.

— Ладно, — сказал вдруг отец. — Погуляли, пора и домой.

А вот и нуар пожаловал — в первый же вечер нашего визита в Гавану показался он, загадочный человек-лестница.

— А там человек был… — его и мама заметила.

— Да мало ли тут народу ошивается?

Отец вытряхнул остатки колбасы и выкинул пакет, улыбнулся и пошагал прочь, я оглянулся и заметил, как кошки побежали навстречу незнакомцу. Мама издала сомневающийся звук.

— Можно было в первый же вечер и не тащить нас в этот кошачий дрифт, — буркнула она и передразнила. — «Гавану нужно получать, как пулю в лоб...» А всего-то и хотел покормить своих котиков…

— У каждого свои слабости, — ответил отец, не оборачиваясь.

До гостиницы мы добрались неожиданно быстро. Я опасался, что снова будем вилять, брести и любоваться, но, откормив кошек, отец пошагал скоро и целеустремленно, так что через десять минут мы оказались у парадного подъезда «Кастильи».

Таксистов стало меньше, а людей с телефонами больше.

— Так что же они тут делают? — снова спросила мама.

— Интернет ловят, — ответил я. — Его нет, но они его ловят.

— Ловцы, однако…

— Иногда я думаю, что это своеобразный карго-культ, — заметил отец.

— Интересное замечание, — рассмеялась мама. — Весьма…

Она оглянулась и сфотографировала стоящих у стены.

— Интернета нет, небожители унеслись на серебряных птицах в блистающий Валинор, но культисты продолжают ежедневно стоять с поднятой рукой, — сформулировала мама. — Рано или поздно боги кибернетики увидят и оценят эту преданность и прольют на них щедрый и безлимитный вай-фай. Главное, верить. И держать руку как можно выше, кто выше — тот обиженным не уйдет во первую голову.

А я подумал, что эти ждецы у стены правую дельту хорошо прокачают, постой-ка так с поднятой рукой в потолок, дельта за десять минут забивается в молоко.

— Культисты такие культисты, — сказал отец.

Но там не одни культисты были, возле дерева все еще стояла женщина с корзинкой и бумажными трубочками. Она улыбалась толстыми губами и щурилась, отчего на лбу у нее складывались живые морщины, такие глубокие, что спички можно вставить.

Женщина с бумажными трубочками улыбнулась.

— Да, культисты, — повторил отец. — Весь мир для них — рука, воздетая к небу в ожидании заветной искры…

И этого понесло. Гавана как пуля, чего уж.

Отец замолчал, а я сразу увидел: как в голове у него вспышкой промелькнула Сикстинская капелла и как ему это понравилось, но, разумеется, отец удержался и промолчал.

Мама тоже поняла.

— Ктулху фхтагн, — мама почесала за ухом.

Она не любила, чтобы кто-то вокруг был метафоричнее ее, пусть и в мыслях.

— Фхтагн-фхтагн, — зевнул отец. — О чем я и говорю.

С мамой он дискутирует исключительно в отпуске, а сейчас он не в отпуске.

— Касса близко, — сказал отец.

Отец не хотел сдаваться.

— Ты полагаешь? — нахмурилась мама.

— А то!

И оба счастливо рассмеялись, таким особым смехом, вроде как между собой, будто я не понимаю.

 

 

Глава 3. Обеда мимо

 

Машина оказалась синим BMW. Не просто синим, а как-то слепяще синим, яркой кляксой, она сияла в конце стоянки, наверное, ее можно было найти с закрытыми глазами, по синеве. Осколок самого высокого льда, чудом забытый на жаркой пыльной улице, от одного его вида делалось прохладно, хотя вокруг было под сорок. Я увидел его и понял, почему на Кубе так много синей краски, так прохладнее.

— Забавненько, — мама улыбнулась на машину.

Действительно, забавно. Дома отец предпочитает внедорожники, а этот BMW… Круглая такая тачка, струящаяся. На фоне такси она выглядела футуристично, сбежала из завтрашнего дня.

— Красиво жить не запретишь, — сказала мама. — Теперь будем полчаса ждать, пока эта банка не остудится.

Мама запустила с брелока двигатель. BMW зашелестел.

Недалеко от машины стояла вчерашняя женщина с корзиной и с бумажными трубочками.

— Разве сигары так можно продавать? — спросил я. — Не нагловато?

— Это не сигары, — ответила мама. — Это орехи. Арахис, жаренный с сахаром и солью. Местные любят. Хочешь попробовать?

Завтрак мы, конечно, проспали, но, несмотря на это, аппетита я не испытывал, думаю, от жары. Орехи в жару не лучший выбор.

— Мороженого бы.

— Мороженое на Прадо, — указала мама. — Кстати, тут оно вполне себе. Разумеется, самое вкусное в Аламаре. Но у нас сегодня другие планы…

Мама заглянула в салон машины, там было еще горячо.

Ореховая женщина направилась к нам. С утра вдоль стены никого кроме таксистов не загорало, интернет-культисты то ли спали еще, то ли в школе учились, ореховая женщина приблизилась и с улыбкой протянула белые трубочки. Видно, что она знает — мы у ней орехов не купим, но все равно улыбалась. Без обиды, приветливо, я ей тоже так улыбнулся и подумал, что в следующий раз обязательно куплю этих орехов, хотя арахис я не люблю. Но куплю и съем, и газырь, свернутый из тетрадного листа в клеточку, обязательно брошу под ноги, как все тут делают, традиция такая, что ли.

Ореховая женщина подмигнула, поставила корзину на плечо и направилась в сторону Капитолия.

— Ладно, поехали, — мама забралась в машину. — А то тут сейчас со всей округи сбегутся продавалы…

В машине было жарко, хотя обдув работал на полную, но толку от него немного получалось, воздух качал да пару вареных мух. Из бардачка торчал русский журнал, читателю предлагалось оценить десять лучших животных-предсказателей. Я заинтересовался и узнал, что десятое место занимает саламандра Сандра, предсказавшая победителя на чемпионате мира, а на девятом опоссум Станислав, угадавший колебания курса доллара.

Мы поехали. Осторожно так, не как обычно, километров сорок максимум, без ускорений и перестроений. Сначала на бульвар Прадо, потом вниз, потом по Малекону. Мама вела пенсионерски, нас то и дело обгоняли веселые местные на мотоциклах, руками махали.

На набережной мне понравилось. Море интересное, я раньше такого не встречал. А здесь вдруг понял, почему людям раньше казалось, что у земли есть край. Я сейчас его видел — вода не продолжалась дальше за воображаемой линией, а обрывалась вниз. Очень правдоподобно — если бы не знал наверняка, то легко поверил бы в трех слонов и черепаху.

— Сюр, да? — это в сторону моря. — Я заметила еще в первый раз. А они тут все время живут…

Это, пожалуй, нелегко. Жить на краю света. Остается плясать и веселиться.

— У меня сегодня с коллегой встреча, — сказала мама. — С Лусией, помнишь, она к нам заходила?

— Переводчица?

— Да, переводчица. Менеджер, организатор мероприятий, ну и вообще интересная тетенька.

Мама просигналила мотоциклисту.

— Ее семья еще из колониальной испанской знати, представляешь? Она сама графиня, если по-старому. Им тут раньше полпобережья принадлежало, торговали сахаром и кофе, свой флот имели. Одним словом, настоящая аристократия. Ну, ты сам увидишь.

Мама просигналила велосипедисту.

— Аристократы-аристократы, — повторила она. — Но при этом все как один упоротые коммунисты. Ее отец — один из создателей «Движения двадцать шестого июля», представляешь?!

— Здорово.

— Да, здорово, — негромко сказала мама. — Я вот думаю, отчего так? Что им не сидится, графьям всем этим? Все им революцию подавай…

— Элита, что с них возьмешь, — ответил я. — А вот…

Я хотел спросить про книгу в самолете — кто там на самом деле в биоскоп-то иде? Но потом подумал, что так неинтересно. Лучше самому придумывать. Собака. Собака могла вполне прогуляться в биоскоп. Макака. Ромашка. Мешалка. Но мама перебила.

— Знаешь, из всей этой компании один Сьенфуэгос был из рабоче-крестьян, а остальные все адвокаты да инженеры, как всегда. Между прочим, именно Сьенфуэгос…

В следующие полторы минуты я очень много узнал про Камилло Сьенфуэгоса — веселый был человек. Что всем известен кадр кинохроники, где повстанец под обстрелом кидает во врагов коктейль Молотова — так вот, это именно Сьенфуэгос его и кидает. И народ его очень любил. И что очень жалел о его гибели в авиакатастрофе, слагал песни, поэмы, называл его именем улицы и мосты.

— Собираешься книжку про Кубу написать? — поинтересовался я. — А как же «Попутный пес»?

— Что? Какой еще пес?

— Да не, ничего. Я думал, ты книгу сочиняешь…

— Я не собираюсь книгу писать, — ответила мама строго, — а вот о диссертации подумываю. Я же кандидатскую по Латинской Америке защищала, теперь думаю специализироваться. Понимаешь, мне, как филологу, чрезвычайно интересно сравнить литературу непосредственно кубинскую и литературу, порожденную Кубой. Полагаю, это одна из последних возможностей…

— Про Кубу пишут книги?

Мы обогнали похожий на расплющенную лягушку лоурайдер апельсинового цвета, в машине сидели две толстых белых тетки в тельняшках.

— Еще как. Пишут. Правда…

Мама притормозила. Воздух в машине приятно колыхнулся. Уже оранжевый лоурайдер обошел нас справа, муха ушиблась о лобовое стекло. Муха могла в биоскоп. Муха по-сербски… Муска, наверное.

— Правда, тематика несколько ограничена, — сказала мама. — Одни пишут про любовь под развесистой гуавой, другие про «до чего довели страну эти проклятые коммуняки». Первые — те, кто сюда приехал, вторые — кому удалось сбежать. И над теми и другими распростер свои крылья магический соцреализм.

Понятно, подумал я. Великанова любит такие книжки, отец — садист, районный алькальд, торговец черным деревом и душитель свободы, мать по вечерам пляшет сальсу на авениде и торгует пластиковыми бубнами, вчера дед поймал престарелую русалку, посадил на цепь и заставил крутить сигары. Песнь козла, и нет ей предела.

— Понимаешь, это все безумно интересно, если сравнивать, допустим…

Муха потеряла сознание и скатилась по внутренней глади лобового стекла. Несчастны дети, выросшие в семье филолога, с юных лет их сознание изуродовано глубоким пониманием мировой и отечественной культуры и прочей духовностью. Куда бежать?

Кем я мог вырасти в такой ненормальной атмосфере? Мальчик из хорошей семьи, еще в младенчестве вписан был в Семеновский лейб-гвардии ЕИВ полк… то есть на скрипку меня отдали, на скрипку. Впрочем, сии муки разрешились для меня вполне благополучно, в первом классе я сломал мизинец на левой руке, счастливо развившаяся контрактура лишила меня блистательных перспектив. Бабушка не находила места от горя, отец, раз уж пошли переломы, предлагал бокс, мама не теряла надежд хотя бы на контрабас. Я выбрал бокс.

— Какой полк? — мама поглядела на меня.

— Что?

— Ты про какой-то полк говорил.

Ну вот. Теперь я думаю вслух. Приехали. То есть прилетели.

— Это адаптация, — пояснила мама и снизила скорость. — Смена часовых поясов, смена обстановки и все такое. У меня тоже…

Мама высунула язык, выпучила глаза и потрясла головой. Приветливый мотоциклист слева шарахнулся в сторону.

— У меня тоже, — мама потерла пальцем висок. — Мысли как взбесились. Это обычное дело при перелете между полушариями, кстати.

Похоже.

Мы стали ехать совсем медленно, километров тридцать, наверное.

— Ты знаешь, что лауреаты Нобелевской премии рекомендуют менять полушария примерно раз в три месяца — для ментального тонуса?

— Ну да, — я зевнул. — Это все знают.

— Да-да, надо менять. Я вот что думаю, мне кажется, в кубинской литературе отчетливо прочитываются тенденции, отмечавшиеся в нашей прозе начала девяностых…

Через дорогу — дома, выставленные в ряд, двухэтажные особняки сомнительного вида, некоторые ввалились внутрь строя, как зубы матерого хоккеиста, вбитые шайбой.

— …Многие в растерянности, многие дезориентированы, это сообщает тексту нерв и горечь…

С моря перебросило воду поперек дороги, мама включила дворники и продолжила лекцию про современную кубинскую литературу как жертву изоляционизма. Набережная была самой длинной набережной в мире, и мне пришлось смиренно выслушать про все эти ромовые страдания на фоне ужасов народной демократии, про «синдром сорняка», про что свобода зачастую губительна для творца…

Ну и так далее.

А набережная красивая, чего уж.

— Малекон — это общее место в кубинской литературе, как Монмартр в Париже, — сказала мама. — А Америка там, — мама кивнула за море. — По прямой, но все равно не видно.

— Это хорошо, — сказал я. — Если б еще и видно…

Нет там никакой Америки, подумал я. Обрыв там, и вода в бездну валится.

— Малекон как рыбий хребет, от которого расходятся ребра улиц, — сказала мама. — Все приморские города такие — набережная и от нее тропы в глубь земли.

Из книги «Попутный пес».

— Вон смотри, там дом с гробиками, — мама обогнала мотоциклиста на «Яве». — У архитектора умерла дочь, и он, когда проектировал здание, сделал балконы в виде гробов. Мрачно, да?

Вранье, дочь тут ни при чем. Это чтобы американцы глядели из-за пролива в свои телескопы и портили себе настроение, чтобы гуава в глотке в комки творожилась, чтобы неповадно и невпроворот. Но Великанова дом с гробиками оценила бы. Мама достала из бардачка карту.

— Кажется, нам сюда, — мама развернула карту, сощурилась. — Это Ведадо, хороший район.

Ведадо был понаряднее старой Гаваны, дома поразноцветнее, мама повернула, машина покатила в гору. Я оглянулся. Море поменяло цвет, небо стало как картонка, длинный коричневый сухогруз неосмотрительно приблизился к краю и ухнул в бездну. Бермудский треугольник, ничего не поделаешь.

— Тут перекусить есть где? — спросил я.

— Должно быть, да… Но мы приглашены на обед.

— К кому?

— К аристократам. Сможешь пообедать в компании графини, Великанова лопнет от зависти.

— Она сама дворянка, — сказал я.

— Между дворянкой и дворняжкой примерно такая же, разница как между каналом и канализацией, — сказала мама. — Скоро ты это поймешь.

Я хотел сказать, что вот неприлично ей, женщине все-таки в возрасте, выдавать сентенции, достойные старшеклассниц. Но не стал, все равно переспорит.

Мы остановились напротив современного отеля квадратной архитектуры, на первом этаже выделялся ресторан, выше первого этажа ничего не выделялось. Мне стало скучно. Я кое-как привык к этой скуке, в каждом городе скучно, и ладно бы эта скука была оригинальной, но скука везде оказывалась одинаковой. Я подозревал, что это из-за возраста. Авторитеты в один голос утверждают, что от пятнадцати до двадцати скука — для многих совершенно ординарное состояние, но потом отпускает. Так что мне осталось не так уж много продержаться, я держусь и привык к скуке. Сейчас мы пойдем в ресторан, встретимся там с переводчицей Лусией, станем пить кофе и есть тирамису, а я стану думать — мне-то что? Но это первые пять минут, потом плевать станет. Со скукой можно бороться только равнодушием.

В ресторане кроме Лусии никого не оказалось, она сидела с краю, курила и смотрела на сцену. Мама при виде Лусии пришла в умиление, и Лусия пришла в умиление, они стали обниматься, а потом Лусия стала обнимать меня и говорить, что я вырос, а раньше вот такой был.

Лусии лет шестьдесят, наверное, но выглядит она моложе — невысокая, худая, почему-то я подумал, что она бывшая лучница. Или стрельбой занималась, острая реакция.

Мы устроились за столиком Лусии. Сцена в углу, невысокая, можно подняться в один шаг. Брякнула ударная тарелка, показались три девчонки с гитарами. Девушка в короткой бордовой куртке повесила на стойку для микрофона планшет с названием.

«Cañitas», прочитал я.

Девушки стали подключать инструменты к усилителям и настраивать гитары. Откуда-то нарисовались два толстых и плешивых мужика в рубашках, развалясь, уселись перед сценой, тот, что толще, махнул газетой.

«Cañitas» заиграли.

Видимо, какую-то народную песню — шуструю, веселую, там, могу поспорить, в конце все поженились, а не бросились с моста. Та, что в бордовой куртке, пела.

Красиво так, тым-тым-тым.

— «Канитас» — это на испанском значит «тростинки», — шепнула мама.

А я так и знал. Девицы на самом деле были очень тощанские, но не болезненно худые, а как-то эльфийски приятно и, несмотря на Кубу, блондинки, ушей острых, пожалуй, не хватало. И хотя из зрителей были мы да два пузана с сигарами, старались девушки вовсю. Как для полного зала.

Особенно солистка, она стояла впереди, на вершине треугольника. Смотрела куда-то в потолок, между длинными люстрами гостиничного холла, не замечая ни нас, ни толстых мужиков в толстых очках, для себя пела, себе радовалась.

Мы слушали.

Я в Гаване полдня пробыл, но успел со здешней музыкой сильно ознакомиться уже в первый вечер, тут на каждом углу музыка, каждый второй Паганини — что хочешь на одной струне сыграет. Правда, музыка какая-то все половинная, не грустная и не веселая, надоевшая давным-давно не только своим исполнителям, но и, кажется, инструментам, на которых ее играют. Скрипку тошнит, гитары дрыхнут на ходу, барабаны давно оглохли сами от себя, маракасы перешептываются дохлой саранчой. А эти «Cañitas» играли по-другому, живо так, у них получались не выдохшиеся звуки, а вполне себе музыка. И песня как ветерок, про что, я не очень понял, но как-то сразу захотелось напеть.

— Хорошо поет, — улыбнулась мама. — Здорово поет!

— Это Анна, моя внучка, — сообщила Лусия. — В красной куртке.

— Красавица какая, — сказала мама. — Красавица, да… На тебя похожа.

И мне подмигнула. А я и так оценил. Красавица. И поет, да, здорово. Анна. Ладно, сдаюсь. Аристократия. Да, наверное, в этом что-то есть. Столетия селекции дали положительный результат, эта Анна была… Ну, в нашем лицее рядом никто не стоял и близко.

— Она в школе при русском посольстве учится, — сообщила Лусия. — Хочет быть переводчиком. Вот, это их коллектив.

Славный коллектив. С самодеятельностью на Кубе все в порядке, похоже.

Песня закончилась, пузаны тут же лениво удалились, девушки переглянулись. Анна пожала плечами. Я подумал, что у них тут ничего не срослось, наверное, они участвовали в отборе на конкурс «Поющие Карибы», но не прошли.

Лусия поморщилась.

— Что-то не так? — спросила мама.

— Все в порядке, — улыбнулась Лусия.

Девицы между тем упаковывали инструменты, Анна спрятала гитару в чехол и закинула за спину. Гитара была самой Анны гораздо внушительней, Анна шагнула со сцены, качнулась, гитара потянула ее назад. Я сорвался из-за столика, подскочил, поймал Анну за руку.

Анна ответила на испанском, скорее всего, поблагодарила.

— На здоровье, — сказал я.

Анна не удивилась.

— Спасибо, — сказала она по-русски.

— Хорошо играете, — сказал я.

— Спасибо, — снова сказала Анна.

Рука у нее была удивительно тонкой и хрупкой, так что я с испугу ее выпустил, гитара снова потянула Анну, тогда я перехватил ее за запястье. Другие две девушки захихикали. Интересно, они тоже аристократки?

Анна поглядела на подружек, девицы захихикали сильнее. Я убедился, что Анна держится крепко, отпустил ее.

— Спасибо, — сказала она снова.

Очень удобно, подумал я. Я сам немного английский знаю, этого обычно хватает, наверное, и здесь хватило бы, но повезло, Анна, кажется, по-русски вполне себе.

— Я играл немного, — сказал я. — На гитаре.

Лусия и мама обменивались бумагами, делали на них пометки, спорили.

Анна перевела, девушки снова похихикали и что-то Анне сказали.

— Пойдем кофе пить,— перевела Анна.

Мама с Лусией ничего вокруг не видели, погрузились в свои литературные битвы. А я с тростинками отправился в кафе — оказалось, тут еще кафе рядом есть. Определились у окна. Девушки попросили принести кофе. Я спохватился. Местных денег у меня не оказалось, пришлось бежать на ресепшн отеля и менять полтинник. Вернулся, заказал пирожных. Принесли неожиданно много и разных, широкое щедрое блюдо. Девицы все хихикали, поглядывали, то на меня, то на Анну, потом увлеклись пирожными.

— Хорошая музыка, — сказал я.

— Тебе понравилось? — спросила Анна.

— Да, — кивнул я.

На самом деле ведь понравилось.

— Это народная песня? — поинтересовался я.

— Нет, это мы сочинили.

Анна перевела своим коллегам.

— А стихи кто пишет?

— Я, — ответила Анна.

Она взялась за кофе и пирожные. Ну и я. Она еще и стихи пишет. Наверное, все-таки в плюс. Мне везет на поэтесс, трех штук знал, не считая Великановой. Но чтобы еще петь…

Прилетел в Гавану, на второй день познакомился с графиней, поэтессой, красавицей. Так всегда и случается, не с уродливой неграмотной кухаркой же знакомиться? Тогда и в Гавану нечего ехать, можно дома сидеть.

Кофе я выпил, о чем сказать, не придумал. Девчонки доели пирожные и убежали, Анна осталась.

— А про что песня? — поинтересовался я.

— Веселая, — сказала Анна. — Про… тех кто ездит на велосипедах.

— А.

Веселая песня про велосипедистов. Тема, однако. Вот уж не думал, что про это можно весело сочинить. Про велосипедистов. Неудивительно, что эти толстые мужики не заинтересовались репертуаром, они, наверное, про трагическую любовь хотели, какие, к черту, велосипедисты в наши-то дни.

— А у тебя много песен? — спросил я.

— Двадцать, — ответила Анна.

— А они про что?

Не знаю. Зачем меня мама с собой потащила? Нет, я понимаю — ей в одиночку за рулем в чужом месте некомфортно, но… Вот теперь сижу и вымучиваю беседу, стараюсь не выглядеть идиотом. Нет, идиотом я и так выгляжу, не хочется выглядеть круглым. Хотя мне должно быть безразлично, я эту Анну не увижу никогда, может.

— Про разное, — Анна пожала плечами. — Про птичку. Про единорога. Про то, как вдруг выпал снег. Про дорогу. А ты? Стихи пишешь?

Неожиданный вопрос. Меня еще никто не спрашивал про такое, у меня не очень поэтический вид. Может, я в душе поэт? Не раскрывшийся пока талант. Анна как действующий поэт это чувствует, вроде как рыбак рыбака. Вот проснусь ночью, схвачу ручку и накидаю семь страниц наискосок. В конце концов, у меня вполне себе литературная наследственность

— Да так, иногда, — сказал я. — Если настроение есть. Особенно осенью.

— Почитаешь?

— Чего?

— Стихи.

— А, стихи…

Я подумал, не читануть ли что-нибудь из современных, у мамы на кухне всегда целый ящик для читья под кофе, и хорошие, между прочим, попадаются. Вряд ли Анна в совершенстве знает молодых вологодских талантов. Но в последний момент передумал.

— Я не люблю вслух, у меня это… рассредоточенность. Не могу свои слова на слух воспринимать, кажется, что в другую сторону… Это из-за полушарий.

Пощупал себя за голову.

— Что?

— В голову часто били, — сказал я. — Вот левое на правое и наскакивает. Дежавю, короче, случаются. Я потом почитаю.

— Хорошо, — кивнула Анна.

И кивала она… Не, у нас так не умеют. У нас если где герцогини еще и не вывелись, то совсем испортились, так кивнуть не умеют, да и экстерьер…

Показались мама и Лусия.

— Познакомились? Отлично! Анна, ты прекрасно поешь! Молодчина! Я тоже хотела, чтобы Игорь музыкой занимался, но он лодырь, хотя у него неплохой слух.

Это мама.

— Анна, нам пора.

Это Лусия.

Анна поднялась из-за стола. И я поднялся. Анна улыбнулась.

— Вы куда, кстати, сейчас? — спросила мама.

— Нам в Мирамар, тут недалеко, минут двадцать, если…

— Мы вас подбросим, — перебила мама. — Мы сегодня весь день катаемся, мы вольнокатающиеся, я тут ничего не узнаю…

— Перемен действительно много, — сказала Лусия.

— Так мы вас все-таки подбросим.

Лусия не стала излишне сопротивляться. Я взял у Анны гитару и донес до машины. Лусия и мама устроились спереди, мы с Анной сзади, а гитара между нами.

В машине мы больше с Анной не разговаривали, смирно сидели, а я держал гитару за горло, пальцем застрял между струнами сквозь чехол. До Мирамара оказалось действительно недалеко, почти за углом, свернули, и город словно исчез, мне такое нравится, опрокинулся из вертикали в плоскость. А Мирамар оказался действительно аристократичным местечком, много света, зелени, сползающей с тротуаров на дорогу, мало машин, людей не видать, особняки в два этажа, не выше. Едва оказались здесь, как мама снизила скорость километров до тридцати. Не из-за полиции или знаков, ясно было, что здесь быстро не ездят.

— Через два дома, — указала Лусия. — Возле дерева.

Мама остановилась напротив пальмы, или банана, не знаю, сочное такое дерево.

— Спасибо, — Лусия пожала маме руку. — Обязательно жду вас завтра в гости. Никаких отказов!

Анна мне опять улыбнулась, я ей тоже. Долго вытаскивали гитару, не давалась, собака.

Лусия и Анна вошли в зеленые ворота и направились в глубь сада, сквозь деревья которого проступал белый двухэтажный дом. Калитка затворилась.

— Нормальный домишко.

— Да, неплохой, — согласилась мама.

— А ты говорила, что мы на обед приглашены, — напомнил я. — Где обед?

— Сегодня возможности нет, — ответила мама. — Лусия мне объяснила, они какого-то инспектора ждут. Завтра обед, завтра.

Обеда мимо.

— Прилетели вчера, а обед завтра, — сказал я.

— С отцом пообедаем, он должен освободиться… через двадцать минут. Надо покороче отсюда выбираться…

— Хороший дом, — сказал я.

— Хороший дом… — мама достала из бардачка карту города. — Хороший дом, хороший дом, слушай, мне кажется, у отца кондиционер не работает…

Мама постучала кулаком по торпедо.

Поехали дальше. Хотя я, если честно, пешком прогулялся бы по тому же Малекону. Но вместо этого мы по нему два раза проехали, туда-сюда. Я не очень понял очарования именно проезда, но мама сказала, что я не романтик, Малекон — самая романтичная набережная во Вселенной, если не верю, могу заглянуть в путеводитель. Я предложил искать обеда. Мама сказала, что в следующий раз я должен с ней поехать в Белград, поучиться романтике у сербов, они в ней знают толк, там за один день ярмарки продается три тонны стихов.

Пообещал подумать.

Отец прохаживался напротив Капитолия с довольным видом, беззаботно засунув руки в карманы и через два на третий шаг поднимая сандалии для проветривания. Мама притормозила возле обочины.

— Тут не паркуются, — сказал он. — За углом лучше.

Припарковались за углом. Через пятьдесят метров подвернулась лавка широкого профиля, мама не удержалась, заглянула. Ну и я. Бедненько. Купили воды в синих бутылках и пачку кофе на пробу. Возле лавки стояла ореховая женщина, но не наша, а угрюмая.

— Хорош гринго прайс во весь рост, однако, — помотала головой мама. — Бутылка воды стольник…

— Белая миссус не должна гневаться, — сказал я. — Белая миссус может себе это позволить.

— Ты поменьше умничай, — посоветовала мама. — Распустился с бабушкой, как я погляжу… Или это твоя Великанша на тебя так влияет?

— Высмеивать чужие фамилии — некрасиво, — заметил я. — А с водой на острове вилы. Это и по телевизору утром говорили — вода — главный ресурс. Проклятые империалисты рассеивают над Мексиканским заливом дождевые облака, организовывая искусственные засухи.

Подбежал отец, посмотрел на небо.

— А все остальное выпивают в гостиницах туристы, — сказал я. — Местным ничего не остается, они соки из тростника в мясорубках выжимают. Один же турист тратит воды в сорок раз больше кубинца. А если пиндос, то и в шестьдесят.

Мама зырканула на меня за «пиндоса», а ничего, это ей за Великаншу ответка.

— Гринго прайс — это политика государства, — пояснил отец. — Социализм живет на плакатах, а так все вполне по-росомашьи. Да плюнь ты, мать, не думай, нашла о чем.

Но мама, конечно, некоторое время думала. Она за такие вещи цепляется, как-то мы ездили на Онежское озеро, и на какой-то незначительной станции железнодорожники полчаса меняли локомотив. И на этой станции было много старух, торговавших носками, варежками и собачьими поясами, и все у них эти носки и пояса покупали, и мама не удержалась и купила. А потом всю дорогу до самого Петрозаводска терзалась неправильностью своего поступка — старухи наверняка налоги не платят, и она, купив носки, таким образом, поступилась своими принципами и поддержала теневую экономику. Носки она потом дворнику подарила, таджикскому человеку.

 

 

Глава 4. Прогулка

 

Мама выполняла план.

Я проснулся в полшестого, хотя, наверное, поспал бы еще, однако рядом, справа или слева, непонятно, тоже проснулись. Кажется, японцы, муж и жена. С утра эти японцы громко обсуждали японские проблемы. Коррупцию, реваншизм, загрязнение окружающей среды, последний вопрос интересовал их особенно.

Мама постучала в восемь и пообещала, что сегодня мои ноги отвалятся, и вечером я принесу их отдельно, так что лучше быть заранее готовым, захватить пакет и скотч по желанию.

А я всегда заранее готов.

— Сегодня у нас ностальгический день, — сказала мама.

— Может, завтра?

— Нет, не завтра, сегодня. Завтра я могу передумать, а сегодня я категорически настроена.

С таким настроением трудно спорить.

— Кстати, Лусия просила, чтобы мы прихватили Анну, — сказала мама.

— Зачем?

— Анна языками занимается. Русским, английским, ну и испанский родной. Раз в неделю Лусия говорит с Анной только по-русски, а в другой день по-английски. Для практики.

— И сегодня у них русский день, — заметил я.

— Ага. Все удачно очень, Анна нам весьма кстати придется, носитель языка в таких местах незаменим. Знаешь, в прошлый раз отец находил нам Серхио, проныра такой, так он мог и ром достать, и сигары с фабрики. Тут сигарная фабрика прямо в городе, все несут и продают.

— А где сейчас этот предприимчивый юноша? — спросил я.

— Посадили, наверное, — ответила мама. — На десятом этаже тут фантастический ресторан, пойдем.

Мы поднялись на десятый этаж и нашли этот ресторан.

— Когда снимают кино про Кубу, ресторан всегда выбирают этот, — сообщила мама. — Тут аутентично.

В это нетрудно было поверить.

Высокие, от пола до потолка окна распахнуты наружу, все заполнено светом, простором и ветерком, гуляющим по сторонам, этот ветерок смешивал морской запах с запахом кофе. Потолок оказался выложен облупившейся мозаикой, столики из темного дерева ставили подножки кривыми лапами, скатерти белые и твердые.

Мама вдохнула, счастливо зажмурилась и направилась к столику у окна. А я к раздаче поплелся.

Еды оказалось немного: сыр, ветчина, яичница, лосось. Фрукты. Кофе. Но все равно это был лучший ресторан, в котором я когда-либо завтракал, обедал и ужинал, правда, фантастический.

Во-первых, вид.

Во-вторых, гуава.

Здание гостиницы возвышалось над городом и над океаном, и все было видно вокруг. Слева рядом сиял в утреннем солнце шлем Капитолия, а чуть правее виднелся высокий шпиль белой церкви, похожий на копье.

Прямо чернело море до горизонта, и пара маленьких корабликов вдали боролась с невидимым обрывом мира, хотя, может, и не кораблики, может, чайки.

А справа в это море врезался мыс с маяком, и уже с утра раскаленная крепость по берегу, и ржавая баржа тащилась по заливу.

Я раз взглянул и понял, что хочу тут сидеть. Сидеть, смотреть. В море, в небо. Такое со мной впервые случилось, обычно я равнодушен к пейзажам, здесь по-другому. У меня возникло незнакомое взрослое чувство, я вдруг понял, что мне здесь нравится. Что я тут бы жил. Тысяча баксов в месяц на всю жизнь, так тут бы и просидел. С видом и гуавой на льде. Постыдные старческие мысли посетили меня на десятом этаже гостиницы «Кастилья», это все проклятое латиноамерикано, мезоамерико, тут, похоже, все так живут, только без в месяц тысячи дохлых бобров. Странное дело, ведь всякий размашистый магический реализм я не люблю и не понимаю, а тут вот…

Я поглядел на маму.

Она нагрузила тарелку, расположилась за столом и теперь с удовольствием завтракала, поскрипывая ножиком по фарфору, и явно надеялась, что через следующие восемнадцать лет она сюда вернется.

Да, во-вторых, в этом ресторане подавалась гуава. То есть гуавный сок на замороженных серебряных подносах. Я никогда не пробовал, а как попробовал, так сразу налил четыре наглых стакана, целый бокастый графинчик опустошил. Ну и рыбы наложил еще.

Так и позавтракали — я смотрел в окно и пил гуаву, мама ела лосося и сыр, пила кофе и смотрела в окно. Я ей позавидовал, если честно. Обычно я родителям не завидую, у каждого свои тропы, но тут да. Не каждому так везет — вернуться на восемнадцать лет назад и припасть к горячо любимым руинам, и при этом надеяться, что впереди есть еще пара стадий, что забег вот-вот не закончится, успеешь оглянуться…

— Лицо попроще сделай, — посоветовала мне мама. — Не надо с утра таких лиц, я от них у себя на работе устала.

— Да я так…

— Надо исключить «Героя нашего времени» из школьной программы, — заметила мама через лосося. — Всяка недоросль считает себя стариком Печориным и ходит по утрам с пошлыми рожами. Не здесь, пожалуйста, сыночка. Повторюсь, юноши, чрезмерно раздумывающие житие, выглядят комично. Равно как и юноши, вовсе о нем не помышляющие. Не налегай на гуаву.

Мама улыбнулась. Пришли американцы. Красивая тетка в толстовке и мужик в морской фуражке. Я налег на лосося.

— Я все твои лица объясню в три прихлопа, — со знанием дела сообщила мама. — Это все от…

Я думал, она про гормоны скажет, но она сказала про когнитивный диссонанс.

После завтрака мы спустились вниз, в вестибюль. День действительно, похоже, предстоял мучительный. Отец забрал сияющий БМВ и уехал по своим репортерским делам куда-то в провинцию, куда-то в Гуаймаро, освещать закладку котлована для завода удобрений. Так что разграбление Гаваны нам предстояло сугубо пешеходное. Мама направилась к ресепшну менять евро на куки, я огляделся.

На диванчике возле окна сидела Анна. Если честно, я думал, что она не придет — как-то вчера энтузиазма в ее глазах я не прочитал, но она пришла. Видимо, бабушка Лусия повлияла.

Анна выглядела ого, но не как вчера, слегка пообычнее. В белых кроссовках. Мне сначала немного стыдно стало, потому что сильно похоже, что Анну мне сосватали в бесприданницы, но потом плюнул. Это все родители так делают, вот к нам в прошлом году приезжали родственники из Архангельска, так на меня повесили совершенно дремучую девицу Алику, я ее три дня по Москве таскал, приобщал к духовным ценностям, гулял по Красной площади, по Москве-Сити и в Третьяковскую галерею гулял. Святой долг гостеприимства, ничего не поделаешь.

Да, Анне, наверное, не очень приятно, так мне это мимо, мне-то с Анной неплохо. Красавица, графиня, на полголовы меня выше, играет на гитаре, поет. А глаза… Жаль, говорит почти без акцента, с акцентом было бы интереснее. А так все как мне нравится. Особенно титул. И глаза.

— Привет, — сказала она.

— Привет, — сказал я.

В титуле что-то есть. Титул девушку очень сильно украшает, понял я. А еще понял, что теперь это навсегда. Когда я буду встречать обычных разночинных девушек, пусть даже из хороших семей, пусть даже папа инженер, а мама учительница биологии, но не графинь, повседневного нашего сословия, то буду всегда отмечать в них этот существенный недостаток. Не графиня. Не баронесса. Увым, увым.

Это от внутреннего холопства, подумал я. Доктор Че завещал выдавливать раба, выдавливалось-выдавливалось, а и не выдавилось. А кто сегодня не холоп?

— Привет, — на всякий случай повторила Анна.

Без акцента все же.

— Привет, — улыбнулся я.

Мама моя же ей обрадовалась и сказала, что нам вместе будет чрезвычайно весело, хотя день предстоит долгий и трудный. Мама объявила, что она должна увидеть все то, что увидела тогда, в первый раз, восемнадцать лет назад.

— Не каждому дано, — сказала она, — пройти по улочкам своей молодости, ах.

Я это пока не очень понимаю, у меня у самого молодость еще. Но грустно случается, как многим в эти годы, мама права. Ну да, узнаешь, что Деда Мороза нет, что на Марс ты вряд ли полетишь, что о будущем надо задумываться сейчас, вот прямо думать-думать, не покладая рук

— Сегодня я буду вашим гидом, — сказала мама. — Анна, вы не против? Вы мне будете помогать, хорошо?

Анна была не против.

Мы покинули прохладную гостиницу, повернули направо и опять окунулись в старый город.

Днем Гавана выглядела хуже. Вся городская разруха, спрятанная тьмой и золотыми фонарями, при свете вылезла наружу. Видно, что построено давно и давно не ремонтировалось. Анна от этого немного застеснялась и стала объяснять, что в старом городе ничего нельзя чинить, надо получить особое разрешение, а разрешений этих не дают — оберегают памятники архитектуры, вот так и приходится. Похоже, кстати, на то. Мы шагали по улицам, я смотрел по сторонам, и точно, люди были отдельно от города. Они хотя и сидели на порогах и подпирали стены загривками, но своим жилищам не очень принадлежали, в гости будто сами к себе заглянули. Забавная особенность, сразу мне приметилась. Люди не очень соответствовали городу. Это редко, обычно люди приживаются, а здесь нет, все по поверхности.

Здравого смысла в нашем перемещении я не видел, мама испытывала восторг возвращения в прежние места и то и дело забегала в кафе и лавки. Выходя, сообщала:

— Тут совсем ничего не поменялось!

— Тут все теперь по-другому!

С одинаковым воодушевлением.

Я заглянул в пару лавок — кто знает, вдруг через восемнадцать лет вернусь, найду Анну, отправимся гулять, хоть сравнить с чем будет. Лавки как лавки, кофе, ром, сигары, вчера в такой воду брали. В одной из лавок мама задержалась подольше, а я с Анной остался на улице. Не знал, о чем говорить, мы просто глупо стояли. Хотелось спросить — как она чувствует себя графиней, но про это глупо, конечно, спрашивать.

— Жарко, — сказал я.

— Сегодня не жарко, — возразила Анна. — Комфортная температура.

— Это для вас. Для нас жарко.

Мы еще поговорили про жарко и нежарко, появилась мама с мороженым в стаканчиках, раздала нам. Ничего мороженое. Но раньше, восемнадцать лет назад, было гораздо лучше, вкус насыщеннее, и брать надо в Аламаре.

Повернули в совершенно узкую улочку, скорее даже переулок, мама сказала, что тут был самый любимый бар Хемингуэя. Но она ошиблась, любимый бар Хемингуэя оказался дальше за углом, в гостинице и вообще на пятом этаже. Мы поднялись на древнем лифте, несколько минут простояли у двери мемориального номера, гид обещал открыть за двадцать куков и показать диван, на котором задумывался «Старик и море». Мама сказала, что это разводилово, именно здесь Хемингуэй ничего не писал, так что лучше нам не маяться и перебраться сразу на крышу.

На крыше нам сразу сказали про Хемингуэя и показали тот самый столик, за которым работался «Старик и море», он оказался предусмотрительно не занят. Мы устроились за ним, и мама заказала коктейли, себе с ромом, нам с Анной безалкогольные мохито и дайкири. Нормальные себе так коктейли, вкусные, но выдающегося я ничего не заметил. Мама сказала, что она Хемингуэя великим писателем не считает, из американцев он в конце первой двадцатки, но как культурный феномен, безусловно, на стене каждого романтика в ее молодости он висел в обязательном порядке. Поэтому мы просто обязаны посидеть за этим самым столиком.

Анна поглядела на нас со смущением, потом сказала, что все это неправда, никто тут ничего не сочинял, «Старик и море» был сочинен на вилле, но туда ходить не стоит совершенно, там еще скучнее, смотреть можно издалека, внутрь исключительно делегации пускают. Мама ответила, что она всегда подозревала этот страшный обман, но делать нечего, коктейли оплачены, осталось лишь страдать и воображать, что старина Хэм тут все-таки полдничал.

Анна тут же утешила нас, сообщив, что Хемингуэй здесь бывывал, но неизвестно, за каким именно столом. Некоторое время мы обсуждали это, причем мама уверяла, что если доподлинно неизвестно, за каким столом он сидел, то он мог сидеть за любым или вообще напиваться стоя, поминала Шредингера, а я говорил, что Шредингер и его кот тут абсолютно ни при чем, тогда мама поминала Римана, тут мне нечего было ответить, у меня захода в физматшколу в жизни не было, маме так не свезло.

— Он сидел тут и определял, где сегодня он будет охотиться на подводные лодки, — сказала мама. — Но ни одной так и не нашел.

Анна кивнула, а мама потребовала еще коктейлей. Это был хитрый ход — напиться сладкого, сбить аппетит, не кормить нас до вечера. Выпили еще по дайкири, после чего мама обнаружила в левом ближнем углу стола выцарапанную букву «Н». Мама стала делать селфи с этой буквой, легла щекой на стол и сфотографировалась.

Мы с Анной спустились вниз. Мама дожидалась счета, а мы спустились. Анна стала убеждать меня, что эту букву вырезал один веселый британский турист, и он отнюдь не то имел в виду. Когда графини волнуются, это незабвенно. Потом и мама спустилась, и мы отправились дальше, метров через сто мама увидела мужика с ведром, заполненным колбасными батонами, мама снова вдохновилась, сказала, что раньше батоны таскали на плече, а теперь в ведрах, и побежала мужика фоткать.

Мы с Анной медленно продвигались вдоль улицы. Я отметил, что с Анной очень удобно ходить. Стоило Анне отстать, как ко мне мгновенно подкатывал дружелюбный торговец и пытался всучить глиняный магнит свободы, пластиковые бусы революции или разноцветную шапочку герильи. С Анной все по-другому, при ней все эти коммерсанты попросту не приближались. Чуяли.

Народа на улочках было много. Болтались, покупали фигню, развешанную по открытым дверям, смеялись, фотографировали себя и дома вокруг. Женщины курили могучие сигары и разрешали с собой сфотографироваться за незначительную плату.

Я сфотографировал Анну. Она стояла в тени чугунного балкона. Она не смотрела вокруг, смотрела перед собой, на стену противоположного дома.

Догнала мама. Мы отправились дальше, свернули на улочку. Как все узкая, а дома красивые, крашенные разноцветными красками и подремонтированные.

— ЮНЕСКО каждый год выделяет средства для реставрации старой Гаваны, — сообщила мама с удовлетворением. — Безусловно, этого недостаточно. Но можно понять, как бы тут все выглядело, если бы не этот старый…

Мама замолчала и сфотографировала вид. Улочка вдоль выглядела ничего. Инопланетно. И в конце не перекрывалась, а перегибалась за горизонт. Как технологический желоб Звезды Смерти.

— Да, — сказала Анна. — Реставрация продолжается.

Воняло на отреставрированной улице гораздо меньше. Мы медленно шагали мимо домов, любовались колониальной архитектурой и цветами на подоконниках.

— Эх, жаль, что у них тут с собственностью проблемы, — сказала мама. — Купить бы особнячок небольшой, пока цены не взбесились…

Я бы не отказался от особняка. Это прилично — иметь особняк. Вот Анна, в конце концов, в особняке живет. Нет, конкретно Анне я не завидовал, аристократке и красавице должно проживать в личном замке, но в целом… У нас пока нет.

Справа возле дома, отделанного розовым камнем, собралась небольшая толпа. Возле подъезда стоял человек, чуть повыше остальных, в чистом пиджаке, в белых штанах, в ухоженной обуви, не местный, кожа гладкая и щеки. Я вот успел заметить, что здесь щеканов не водится. Толстяки здесь редко, но встречаются, вполне себе такие пружинистые тушканы в белых майках, а у этого щеки за уши захлопываются и неживые, хотя и ухоженные. И в фигуре некоторое достоинство, не то чтобы очень высокое, как у Лусии, например, а такое, когда в автобусе полтора места занимают.

Так вот, этот щеканоид снимал дом на видео и показывал пальцем на окна, видимо, вспоминая детство, а местные с почтением слушали и что-то уважительно спрашивали.

Мама поинтересовалась, что за дядька, Анна ответила, что, скорее всего, бывший.

— Хозяин дома, — сказала она. — Или его сын. Эскория. Уехавшие. Их много тут сейчас.

— Не боятся ездить? — улыбнулась мама.

— Нет, не боятся. Наоборот, едут и едут.

— Ностальгия. Понятно…

— Нет, — ответила Анна. — Не так.

Некоторое время она формулировала ответ.

— У нас хорошая медицина, — сказала Анна. — А потом… их питают надежды.

Их питают надежды. Хорошо сказано для не носителя. Лусия внучку, наверное, с детства Толстоевским питает — и вот плоды проросли. Переводчицей будет, нам нужны переводчики. Переводчики и перевозчики.

— Их питают надежды… — повторила мама. — Анна, у вас отличный русский. Вы чем планируете заняться? Как бабушка, будете переводить?

— Не знаю пока. У меня нет планов.

— Понятно. Если вдруг будете в Москве, к нам обязательно заходите, хорошо?!

И мама проникновенно подержала Анну за руку.

— Хорошо, — сказала Анна. — Обязательно зайду.

— Само собой, скоро английский будет здесь актуальнее, но и русский не уйдет. Кстати, Особый период закончился? Ну, я имею в виду — официально?

— Нет, — ответила Анна. — Не объявляли.

— Все ясно, — мама обмахнулась телефоном. — И все-таки с непривычки так сложно переносить эту жару. Вон, кстати, сыночка, можешь посмотреть — любимый бар Хемингуэя. Анна вы мне не поможете?

Возле восьмого любимого бара Хемингуэя я спекся. На улице под козырьком дома имелась скамеечка, я уселся на нее и стал ждать. Рядом кипела жаром вбитая в мостовую черная пушка, на ней сидел распухший воробей, вокруг бродил довольный народ. Музыка, само собой, играла, танцевали друг с другом клоуны на ходулях, похожие на богомолов, между ними бродили три черных собаки, толстая, сваренная зноем полицейская женщина стояла на другой стороне улочки, облокотившись на другую пушку. Я сфотографировал этих собак.

Потом под козырек завернула девушка с пластиковым стаканом, в котором болтался зеленый лимонад.

Потом пара. Наши. Мужик и женщина в соломенной шляпе. Они остановились в тени козырька. Женщина хотела пить и смотрела по карте, где находится ближайший супермаркет, мужик ковырял носком ботинка камень из мостовой и рассказывал ей, что почки у человека в точности повторяют форму его ушей. Уши человека — вот его лицо, вот его душа. Если уши излишне причудливы, с длинными мочками или, напротив, барашками, то с таким человеком надо держать ухо востро. Я подумал, что в этом есть доля истины, иначе с какого все эльфы так остроухи?

Потом однорукий негр. Подошел однорукий негр, сам фиолетовый и в фиолетовой рубашке, стал продавать газету, хотел ван кук, я уже знал, что это зверский перебор. Достал десять центов, но однорукий обиделся и стал ругаться, тыкать в меня гладкой культей, говорить, что он ветеран Сьерра-Маэстре, потерял здоровье на фронтах освободительной войны, ну и по-другому врать. Я его не понимал ни слова, но и так видно было, что врет, слишком молодой для Сьерра-Маэстре, я спрятал и десять центов. Негр отступил, но снова вернулся и опять принялся выговаривать мне, но тут из бара показалась Анна. Подбежала к негру, сказала ему, и негр мгновнно послушался и пошагал прочь. Намеренно задевая прохожих культей. Анна села рядом со мной. Думал, что сейчас мне что скажет, но она ничего не сказала.

Одна из собак вдруг вспомнила, что собака, и несколько лениво напала на ходульщика, вцепилась в его деревянную ногу, ходульщик не заметил и некоторое время таскал собаку за собой, собаке надоело, плюнула она на это дело и ушла.

Из бара показалась мама.

— Ну, все, — объявила она. — Перерыв. Надо пообедать, у меня что-то аппетит разыгрался…

Мама оглянулась, и к нам тут же подскочил мужик-зазывала в белой рубашке и сказал, что вот тут, буквально через дорогу есть ресторан, в котором обычно обедал Хемингуэй, вкусно и недорого, всегда есть свежий ром.

— А Че Гевара где обедал? — спросил я.

Мужик рассмеялся и стал объяснять и прыгать рукой через крыши в западном направлении.

— Че Гевара обедал в правительственной части города, — перевела Анна. — Он питался бутербродами и кофе.

— Ну да, — ухмыльнулась мама и сыграла глазами, — расстреляв в Ла Кабанье контру-другую, команданте отдыхал, писал письмо Джону Леннону, читал газету и ехал полдничать.

Анна этого, кажется, не услышала, а мама продолжать не стала. А зазывала услышал и понял, улыбнулся понимающе и указал на кованую чугунную дверь ресторана. Дверь была выдающаяся, тяжелая и заметно обстоятельная, не стыкующаяся с унылой стеной из песчаника, в которую ее вставили. Могу поспорить, дверь эта раньше состояла в арсенале крепости, или в хранилище банка, или в казарме невольничьего рынка. Ну, а теперь вот в любимом ресторане Хемингуэя.

— А тут действительно неплохо? — спросила мама у Анны.

— Везде неплохо, — ответила Анна. — То есть хорошо везде, везде очень вкусно.

— Ну, хорошо так и хорошо. Пойдемте обедать к Хемингуэю.

Мама устремилась в ворота, мы за ней, я пропустил Анну вперед, она не стала возражать. Названье у ресторана Хемингуэя я не запомнил, что-то про Тапас.

Внутри было темно и холодно, и никакого ресторана при входе не нашлось, сначала мы поднялись по винтовой лесенке, потом шагали по узкому коридору, точно мы не в ресторан направлялись, а к оружейному барону, и лишь в конце коридора за небольшой деревянной дверью открылся ресторан. Мама по пути рассказывала, как она не согласна с Хемингуэем, не мне, разумеется — я и так это знал, Анне. С Хемингуэем она не сходилась сразу по многим вопросам, от эстетических, до политических, ну и, само собой, она не могла смириться с хемингуэевским мачизмом и страстью к корриде. Анна слушала.

Пришли.

Метрдотель встретил нас, извинился, сказал, что пока столики заняты, мы можем посидеть на диване, ну, или есть место возле аквариума. Согласились на аквариум. Мама немедленно объявила, что сегодня литературный праздник — день рождения М.Е. Салтыкова-Щедрина, большой праздник для всех людей русской культуры, и в частности для нее, ведь она писала кандидатскую как раз по нему, успешно защитилась и с тех пор всегда-всегда. Одним словом, в честь этого дня она угощает. Анна попыталась возразить, но спорить с матерью в день рождения Салтыкова-Щедрина бесполезно, особенно если он только через полгода с лишним. Мама подозвала человека.

Я быстренько выбрал самое дорогое — котлеты из лангустов и хамон с арбузом, и что-то с непонятным названием, на английском оно не называлось, на испанском за пятнадцать куков. Анна тоже выбрала, но наоборот, дешевое, бобы с хлебом и газировку. Глядя на это, мама поморщилась, отобрала меню и у меня, и у Анны и заявила, что она разбирается в обеде лучше всяких соплежуев, а если мы собираемся иметь свое мнение, то можем иметь его в сосисочной за два угла отсюда.

Мы с Анной переглянулись и решили, что иметь свое мнение можно не каждый день подряд. Мама стала заказывать и заказала всем одинаковое, котлеты из лобстеров и фруктовый салат. Я предлагал баранью ногу, но мама отчего-то показала мне фигу, хотя и не вегетарианка. Стали ждать.

Мама разговаривала с Анной. В основном о современной кубинской литературе. Мама очень хорошо знает современную кубинскую литературу, она два раза готовила российскую книжную ярмарку в Эль Моро, хотя сама на нее не ездила по причине мигрени.

Считает ли Анна Леонардо Падуру мейнстримовым писателем или больше социальным? Как она относится к Венди Гера? Хулио Серрано — сильный автор, или мастер конъюнктуры, прыгающий под дудку западных грантодателей? Анна отвечала про Хулио Серрано и еще про кого-то, я не любитель всех этих филологических вивисекций, Великанова бы это оценила, я нет, я от литературы получаю удовольствие. Хотя перед поездкой мама и настаивала, чтобы я ознакомился с местным культурным контекстом, но я этим пренебрег. Как-то я заранее знал, про что насочиняли все Падуры и Серрано, и другие их коллеги. Это у меня фамильное, кстати, от бабушки, она утверждает, что сочетание имени-фамилии автора, названия книги и оформления говорит о сочинении гораздо больше, чем все аннотации.

Анна, похоже, в литературе разбиралась неплохо, ну, ей по происхождению положено, а я выпил два стакана газировки.

Кондиционеры в ресторане работали от души, так что я очень быстро захотел в туалет. Он располагался в конце зала, но подступы охраняла туалетная женщина с каким-то проигравшим, но хищным лицом, лет пятидесяти. Перед ней стояла миска для мелочи, и на всех посетителей туалетная женщина смотрела с вызовом и предупреждающей благодарностью. У меня мелочи пока еще не скопилось, и я стал стесняться — не кину копейку, а туалетная женщина посмотрит на меня так, будто я ее детей и внуков без хлеба оставил.

Так что я дождался, пока туалетная женщина отлучится в дамское отделение и быстро сбегал в мужское. Я никогда не подаю нищим в переходах, не потому, что жлоб, не потому, что бессмысленно, просто не люблю, когда они благодарят и смотрят. Если бы они отворачивались и не смотрели, я, может, и подавал бы. А может, и нет, ведь я не кидаю деньги в прозрачные попрошайники в супермаркетах, хотя они и не смотрят. Не знаю…

Подали лобстерные котлеты, и к основному блюду по три гарнира ничего так, вкусно, но много. Я наелся с половины, а Анна так и с трети. Ей туго пришлось, порции оказались непомерные, но не доедать Анна не решилась, поэтому и мучилась. Тогда я решил побыть джентльменом и стал таскать у нее с тарелки. Короче, мне пришлось съесть и свое, и ее, так что из ресторана я вывалился осовелым, да из холода прямо в жару.

Анна тоже зевала.

Недалеко от входа стояла туалетная женщина, а рядом с ней наша ореховая женщина, они курили и смеялись. На мой взгляд, сейчас стоило пойти куда в тихое место, посидеть там, подышать и помолчать, и немного поспать. Но мама сказала, что время подрастрясти жирок.

— Почему бегемот мягок? Потому что поел и на бок.

Это семейная присказка, ее подцепил в междуречье Бии и Катуни мой прапрадед еще в те годы, когда мотался по Алтайскому краю с шашкой и обрезом. С тех пор этой присказкой терзали моего прадеда, моего деда, моего отца, настал и мой черед.

— После обеда положена сиеста, — сказал я.

— Я и предлагаю сиесту, — ответила мама. — Только на ногах. Это скандинавская сиеста, норвежский трек, самая модная физкультура. Надо быть бодрее, молодежь!

Я бы поспорил с ней по поводу послеобеденной физкультуры, но решил, что при Анне спорить с матерью неприлично, поэтому согласился быть бодрее.

— Тут есть еще много интересных мест, — сказала Анна. — Можно сходить на площадь Революции, там сейчас…

— Э, нет! — тут же возразила мама. — Второй раз меня на эти ваши зиккураты не затащишь, так что туда без меня. И кладбище Колон не предлагать, по городу походим. В гуще жизни, так сказать.

И мы снова ушли в Гавану.

Я думал, что после обеда мама немного притормозит, но мама упорствовала, она сверялась с картой и тянула нас дальше, дальше, к дому, в котором когда-то жила донна Мартинья, известная кубинская фольклористка, к дому, где некогда жил Мануэль Гранадос, известный кубинский писатель и диссидент. Анна оказалась настоящей кубинкой, от всех этих перпендикулярных перемещений, Мартиний и Мануэлей я падал об стену, а ей хоть бы что.

Шагали. Я устал и потерялся, и хотел, чтобы все это закончилось, хотел в «Кастилью», спать три часа, потом в бассейн, потом можно еще погулять с Анной, вечером тут лучше.

Шагали. Оказались на квадратной площади с собором. Мама обожает соборы. Стоит нам оказаться в Риме, как сразу бежит к Св. Петру.

— Это же Кафедральный Собор, — сказала мама. — Мы же тут были с отцом недавно.

Я пригляделся и узнал Кафедральный Собор, днем он выглядел по-другому, повеселее, полегче, и было заметно, что левая башня отчего-то тоньше правой.

— Тут был похоронен Христофор Колумб, — сообщила мама. — В прошлый раз реставрировали, а сейчас вот открыто. Я посещу. А потом пойдем в порт. Там были чудесные закоулки с настенными рисунками. Их размыли дожди, и от этого они стали похожи на фрески.

После чего мама отправилась в собор, мы с Анной остались снаружи.

— Тут был захоронен Христофор Колумб? — спросил я.

Анна кивнула, но как-то неуверенно.

На площади стояли зонтики кафе, мы с Анной расположились под ближайшим, я заказал лимонад, его сразу принесли в больших высоких бокалах со льдом, но лимонад плохо помог. От жары, от усталости, от избытка информации голова сделалась деревянной и пустой. Я порадовался, что Анна такая неразговорчивая, в некоторые моменты лимонад лучше любых разговоров. В жару лучше молчать. Потом, я думаю, мы с мамой Анне уже надоели, она с нами из вежливости, держится из последних аристократических сил.

— Христофор Колумб открыл Америку, — сказал я.

— Да. Открыл.

Анна указала пальцем вдоль улицы, ведущей к морю.

— Примерно вон там.

 

 

Глава 5. Байкал над головой

 

Дома на набережной точит океан. Если волны и ветер в нужную сторону, то воду перебрасывает через дорогу, соль ест стены, дома от этого приобретают легендарный вид. Город, крыши в солнечной короне, город с белыми стенами. Хотя, по большому счету, мы все живем в солнечной короне, если сорвать ее, Земля замерзнет за несколько часов. У мамы приключилась мигрень. Или солнечный удар. Побочный эффект солнечной короны. Или маме все надоело, что вернее. Захотелось поваляться, и она сказала, что у нее мигрень, и солнечный удар, и, может быть, денге. То есть вполне запросто с ней может быть денге, вчера у бассейна она видела подозрительных комариных личинок.

— Этот бассейн чистят раз в день, — мама приложила ко лбу ладонь. — Утром. А к вечеру в нем скапливается полно мусора с пальм, черт-те что может быть в этом мусоре. И фильтры наверняка раз в сто лет меняют.

— Да, — сказал я.

Про дохлую птицу я не стал рассказывать, чего зря волновать, и так личинок видела. Дохлую птицу видел я. Мама спускалась к бассейну по центральной лестнице, а я сбоку. Боковую лестницу, похоже, в последние два года не чистили совершенно, по краям ступеней образовался перегной, а на нем проросла травка и цветочки, а на последней ступени расплющилась птица с горбатым клювом. Размером с голубя, видом — попугай, хотя породу трудно было определить, птица сгнила и почернела. Ее размочалили дожди и вытянуло солнце, и муравьи, наверное, мимо не пробегали. То есть термитос. Термитос десперадос, от птицы много не осталось, она раскляксилась и стала похожа на черную игрушечную пластиковую жижу. Думаю, если бы тут сдохла кошка, ее тоже не заметили бы, она бы тут и валялась на боковой лестнице.

— Можно заразиться лихорадкой, — сказала мама. — Можно подцепить расстройство желудка, можно…

— Несомненно, — перебил я. — Меня Великанова предупреждала.

— Покупайся полчасика — и гулять, — велела мама.

— Я подольше…

— Нечего околачиваться в этой хлорированной луже, — отрезала мать. — Каждый молодой человек должен грамотно формировать свой внутренний мир.

При каждом удобном случае расширять свой кругозор. Лежать на диване или барахтаться в бассейне до двадцати пяти лет недопустимо, надо лететь навстречу миру, смотреть на океан, гулять по брусчатке, ощущать на лице соленый ветер и непременно вглядываться в дали. Дали — это инструмент растягивания объема души. Если человек имеет перед взглядом дали, он тем самым выстраивает даль внутри, в своем сердце.

Так говорил Маркес, так завещал Борхес, Великанова была с ними абсолютно согласна. Как и я. Особенно про дали. Дали я уважал. Не сомневаюсь — мама и папа так раньше и делали — грамотно формировали свой внутренний мир, чтобы каждый инструмент находился на своем месте, только руку протяни.

— Поверь мне — все интересное с человеком случается лет до двадцати, — объявила мама. — Потом — повторение пройденного, топтание на месте. Со временем от этого топтания приключаются всякие разочарования, кризисы и литература. И вроде как белка в колесе… Знаешь, это чудесно передавал Апдайк…

Опять, что ли… Book attack. Ничего удивительного после трех-то книжных выставок подряд и в преддверии четвертой, в голове от этого сплошной мебиус. Еще и не то можно ожидать. Я поспешил в бассейн, утренний Апдайк может запросто привести к вечернему Кортасару, тогда никакой тренированный внутренний мир не поможет, угодишь в шестерни.

В бассейне вдруг кипела благоустроительная работа. Крупный сантехнический негр был погружен в замыслы возле душевой стенки, поглядывал на нее то робко, то решительно, выбирал между ломом и кувалдой, мне он обрадовался, помахал рукой.

Вода была холодная, но я остервенело купался двадцать минут. Когда я вылез на бортик, негр все так же сидел и смотрел, раздумывая.

Я забежал к себе в комнату, переоделся, поднялся в ресторан. Набрал копченого лосося, сыра, хлеба и папайи. Девушка принесла кофе и сливки, я попробовал и зачем-то выдул целый кофейник — вкусный кофе. Набрал еще папайи, вкусная папайя, у нас совсем не такая, у нас на тыкву похожа. И гуавы налил два стакана.

Минут через двадцать показался отец в звонких шлепанцах и в хорошем настроении.

Отец у меня человек очень разносторонний, у него есть все, что нужно для счастья, — семья, любимая работа, друзья и двадцать пять хобби, некоторые из которых весьма оригинальны. А как же? Время обычных хобби прошло, теперь каждый сам себе крысовод и собиратель лодочных моторов.

— На папайю налегаешь? — спросил отец. — Правильно. В ней полно калия, от него мозг работает. А в гуаве сплошные витамины.

— В гуаве сплошные витамины, — сказал я.

Гуава как всегда была хороша. Я, наверное, не устоял бы и выпил еще графинчик, но мама предупредила, что гуава имеет чудесный слабительный эффект, стоит немного переборщить, и…

Пришлось взять себя в руки.

После завтрака отправился гулять. Из окна наметил ту высокую белую церковь, похожую на снежную сосульку, решил к ней сходить, посмотреть. Ну, еще куда сходить, без особого смысла, так, туда-сюда. В порт, тут, кажется, порт большой. И в эту Эль Моро стоит, правда, далеко, по карте вокруг бухты километров семь, наверное, но схожу. Мама еще на днях к Хемингуэю собирается, в дом-музей его имени, меня потащит, надо отбрыкиваться, не очень я Хемингуэя, лучше Эль Моро, место, где старый живодер Моро проворачивал свои нескромные опыты с элем и бабуинами.

Вышел из гостиницы.

Таксисты прятались в тени соседнего дома, желтые машины поджаривались и воняли бензином и пластиком, слева возле стены на перевернутом ведре сидела Анна.

Без телефона.

Я ожидал, что встречу с утра ореховую женщину, но сегодня ее не было, наверное, она взяла выходной.

Анна сидела на опрокинутом ведре, вытянув ноги, и что-то записывала в блокнот карандашом, блокнот был в кожаной оплетке, а карандаш красный. И водолазка у Анны красная. А джинсы синие. Обычно я не смотрю, как кто одет, в голову не приходит, а тут ничего. В смысле, эта водолазка ей очень идет. Анне.

Вчера мы не договаривались, а она чего-то раз — и пришла. А если бы я не показался? Она бы что, до вечера тут сидела? Вряд ли, наверное, толстый негр-водопроводчик ее друг, или кузен, или внук стремянного, я вышел из бассейна, а он ей сразу позвонил, и она…

Район Мирамар далеко, не успела бы.

— Привет, — сказал я.

— Привет, — ответила Анна.

Все-таки она удивительно хорошо говорит по-русски. Без акцента. Это очень удобно, повторюсь. Удобно мы тут устроились, говорю, куда не пойди — все к твоим услугам.

Интересно, о чем говорить с ней?

— Ну и как вы тут живете? — глупо спросил я.

— Хорошо.

— Ну да. А чем занимаетесь?

— Как все. Учимся. Купаться ездим. У нас тут пляж недалеко. Поедем?

— Сейчас?

— Нет, завтра. Поедем?

— Поедем.

Можно и искупаться, почему не искупаться?

Анна поднялась с ведра. Она была выше меня на полголовы, смотрела чуть сверху. Вообще кубинки загорелые или просто смуглые, я успел заметить, но и белые есть, немного, но попадаются. Темненькие обычные такие девицы, как у нас, ну вот как Великанова, рекордсменка Реутова по избиению тритонов, или Семихатова, чемпионка нашей школы по красоте. А вот светленькие кубинки совсем непохожи. Вытянутые черты, длинные пальцы, тонкие запястья, действительно эльфятник на гастролях, нигде такого не встретишь.

— У вас тут забавно, — сказал я. — Все словно готовятся, ждут чего-то… Скоро праздник какой-то?

— Нет. Не скоро праздник.

— Странно. А вроде все готовятся.

— Готовятся?

— Ага.

Вот утренний сантехнический человек явно готовится и явно не знает что, лом или монтировка? Кувалда — выбор мастеров.

— У нас к Новому году за месяц начинают собираться, а тут такая же… атмосфера.

— Ни к чему здесь не готовятся, — Анна отвернулась. — К чему у нас можно готовиться?

— Не знаю. У нас полгода к лету готовятся, потом к зиме полгода. Все ждут чего-то, сначала Деда Мороза, потом Масленицу.

Какой-то пустой разговор. Но, с другой стороны, ничего удивительного, когда я поглядел в иллюминатор и не увидел Шотландии, я понял, что время предстоит наипустейшее.

— У нас всегда лето. Почти всегда.

— Ну да.

Непонятно, как с графинями общаться. Графини загадочны.

— Твоя мама сказала, что ты хочешь посмотреть город, — сказала Анна.

— Ну да. Вчера мы как-то… не все посмотрели.

— Да, еще много интересного.

— Площадь Революции. Далеко тут?

— Если гулять — минут сорок, — ответила Анна. — Если ехать, то десять.

— Давай лучше ехать, — сказал я. — Надо взять такси.

— Не надо такси, — Анна указала на красный мотоцикл.

Это был старинный мотоцикл без опознавательных знаков, как мне показалось, собранный из нескольких других мотоциклов. На руле висело два шлема, Анна надела один, другой протянула мне. Ей шлем очень шел, а мой оказался велик, так что пришлось выставить нижнюю челюсть, чтобы он не болтался. На мотоцикле я никогда не ездил, но оказалось, что это забавно. И приятно, в том смысле, что не жарко, ветер обдувает.

Мотоцикл трещал, в левую ногу передавалась вибрация от двигателя, Анна ехала не быстро, так что я успевал смотреть по сторонам. Я думал, она поедет по Малекону, но Анна свернула на параллельную улицу, так что смотреть тут было особо не на что, вокруг серели обычные многоэтажные дома. Потом Анна свернула влево, и мы оказались перед Университетом, а потом повернули направо, и места сразу стало много, Анна выкатила на площадь.

— Площадь Революции, — объявила Анна.

Мы наткнулись на воздух, которого здесь было много, я уже привык к тесноте и к тому, что воздух только у моря. И света больше в два раза. И башня. Анна затормозила напротив башни. Выдающаяся штука, жаль, что мы сюда не дошли вчера. Башню надо видеть. Зато сегодня доехали. Я хотел сфоткать на телефон, но подумал, что смысла в этом никакого, зачем мне собственная фотография, когда в любую секунду можно найти в интернете, там полным-полно всего.

— Это мемориал Хосе Марти, — сказала Анна. — И самая большая площадь в мире.

Я хотел возразить, что самая большая в Китае, но не стал спорить, площадь на самом деле была выдающаяся. И место, явный пуп земли, где прекрасно видно, что планета круглая, лишь изредка гвозди вколочены. Вот вроде этой башни.

Сама башня ничего, уступчатая, похожая на… Ну, сразу так не придумать, в Европе таких архитектур я не видел. Шпиль из белого камня, как и сам Хосе Марти, сидящий у подножья своей башни, усатый печальный дядька из белого камня. Башня улетала в небо, на верхней площадке бахромой чернели непонятные точки.

— Чувствуется размах, — оценил я. — И архитектура такая… Современная. На Око Саурона похоже.

— Да, все говорят, — сказала Анна. — Ее еще при Батисте построили. Шестьдесят с лишним лет назад, еще до Революции.

— Что?

— До Революции еще, — пояснила Анна. — Батиста хотел, чтобы оттуда был виден Майами.

— И виден?

— В хорошую погоду.

Батиста знал толк в дальнозоркости. Кстати, теоретически он мог «Властелина» читать.

Я представил себе, как Батиста читает Толкина и повелевает ускорить стройку. Бывает. В память об освободительной борьбе народов Средиземья.

На площади погода была не очень, что меня удивило — я думал, на Кубе всегда, кроме сезона дождей, солнце, а вот, оказывается, нет, плохая погода и здесь приключается. Тучи навалились буквально ниоткуда, вылезли между домами, но не дождевые, а плоские и серые, как старая вата из телогреек.

— А подняться можно? — спросил я.

— Бывает, что можно. Там ремонт все время, сейчас узнаю.

Анна отправилась к караульной тетке на табуретке, я отошел чуть в сторону, чтобы было виднее. Анна принялась спорить с теткой, а я смотрел вверх.

Вдруг я понял, что такое эти черные точки на белом камне. А еще подумал, что подняться не получится, недаром они там сидят. И едва подумал, как они взлетели. Разом, их кто-то спугнул, и они поднялись в небо острой пятиконечной звездой. Через секунду она рассыпалась, птицы разбирали высоту, но далеко не отлетали, держались над площадью и всматривались в город.

Анна вернулась.

— Нельзя подняться, — сказала она. — Ремонт еще не закончен.

— А зачем ремонтируют?

— Не знаю. Лифт меняют. Что-то наверху.

— Жаль. Оттуда все видно, наверное.

— Сто метров.

Птицы поднялись выше, сделались маленькими, но не улетали, повиснув на восходящих потоках.

— Давай погуляем, — предложила Анна. — Тут много интересного.

На фасадах двух домов через площадь чернели портреты Фиделя и Че. То ли от жары, то ли от дождей, но железные портреты оплыли и стали сильно похожи на образа, а может, так и задумывалось. Оба смотрели устало, а на них так же устало смотрел Хосе Марти.

— Это не Фидель, — Анна указала на левый портрет. — Это Камило Сьенфуэгос.

— Похожи.

— Да, все путают. Он был лучший друг Че, они вместе в Сьерра-Маэстро были. Его убили американцы. Каждый барельеф выполнен из ста тонн стали.

Птицы выстроились в кольцо над башней.

— А это? — я указал на здание справа от Съенфуэгоса.

— Это библиотека, — объяснила Анна. — Можем заглянуть.

— Зачем? — не понял я.

— Не знаю. Там интересно, есть редкие книги. Пойдем?

Я подумал, что сейчас она скажет, что это самая большая библиотека в мире, но она сказала, что только в Гаване. Редкие книги. Куда я ни направляюсь, всюду натыкаюсь на книги и на редкие книги. Видимо, обречен. Подобное притягивает подобное, вот вся моя жизнь наполнена книгами, и как я от них ни бегу, все равно попадаю в библиотеку, самую большую в Латинской Америке.

Мы забрались на мотоцикл и подъехали к библиотеке. Анна сказала, что в библиотеку просто так не пускают, и ушла прояснять обстановку, я остался снаружи. Немного потоптался у входа, затем направился к мраморной скамейке.

Сел во что-то теплое. На скамейке оказалась целая лужа прозрачнейшей дождевой воды, нагретой солнцем. Быстро вскочить не успел, весь зад промочил, ха-ха. Впрочем, это меня ничуть не расстроило, я вернулся к зданию, притерся к теплой и шершавой стене библиотеки, оставив на ней мокрое пятно.

Показался горбун бродяжного вида. За углом библиотеки был парк, небольшой и запущенный, думаю, этот горбун оттуда, спал там под кустом, а теперь вот вышел солнышком подышать. А тут тучи.

Горбун.

Вообще-то тут все здоровые и веселые, особенно с виду. Стариков, конечно, много, старики мрачные везде, где я ни бывал, чего веселиться-то? Но тут и старики довольные, веселые, спокойные, уверенные в себе. А этот… Нездешний горбун. Сам по себе. Я думал, что он у меня что-то попросит, мелочь, или закурить, или как в библиотеку пройти, но он прошагал мимо. В сторону Хосе Марти направился.

Шагал он с перерывами, останавливаясь через некоторое количество шагов для передышки, словно выключаясь на несколько мгновений, а затем опять оживая. Горбун выбрался на середину площади и стал смотреть на башню и на птиц.

Появилась Анна. Ноги у нее красивые. Очень.

— Сегодня нельзя в библиотеку, — сказала она с разочарованием. — Делегация из Мексики.

— Мексика — это серьезно.

— Тут постоянно разные делегации, — сказала Анна. — Я в этом году хотела посмотреть на издания девятнадцатого века, но там каждый раз была экскурсия.

— Жаль, — сказал я. — Я люблю старинные книги разглядывать.

Я не знал, что дальше сказать.

— Не хочешь пообедать? — спросила Анна.

— Да, можно. Тут есть какой-нибудь ресторан поблизости?

— Поедем к нам, — предложила Анна. — У нас сегодня хороший обед. Мама Луса готовит креветки в тыкве, это очень вкусно.

Креветки в тыкве.

— А если хочешь, мы можем прокатиться на запад, там очень красиво. По центральной магистрали тридцать километров. Там есть озера.

Креветки в тыкве.

— Туда птицы прилетают, — сказала Анна. — Там есть и редкие птицы. И природа красивая.

Редкие птицы. В птицах я ничего не понимаю, для меня все они на одно лицо. Некоторые крякают, некоторые молчат. Лучшая птица это креветка в тыкве.

— Нет, лучше после обеда, — сказал я. — После обеда можно на озера?

— Можно, — согласилась Анна. — Поедем.

Анна стала заводить мотоцикл. Она несколько раз нажала кнопку на карбюраторе, до тех пор пока не потек бензин, потом несколько раз лягнула рычаг стартера. Из выхлопной трубы выплюнулся комок сажи, хлопнуло, мотоцикл не завелся.

Анна немного покачала мотоцикл, опять покрутила карбюратор, полягала стартер. Двигатель отвечал лязгом шестеренок, но заводиться не собирался.

— Наверное, свечи закидало, — предположил я.

Я в мотоциклах и прочих двигателях не силен, обычно, если двигатель не заводится, отец говорит, что свечи закидало.

— Нет, это не свечи. Это зажигание.

— Да, точно, зажигание.

— Надо толкнуть, — сказала Анна. — Толкнем?

Я был не против толкнуть. Оглянулся. Горбун перебрался через площадь и теперь стоял перед памятником и снова смотрел.

— Вон, смотри, горбун, — я указал пальцем.

Анна обернулась. Сощурилась, стала еще симпатичнее.

— Он не горбун, — возразила Анна. — Он…

Она забыла слово, секунду вспоминала, но не вспомнила, и чтобы показать, ссутулилась.

— Сутулый, — подсказал я.

— Сутулый. Это болезнь такая, если в детстве заболеть, то потом такой на всю жизнь останешься. К нам из Канады много больных и старых приезжает. Пойдем.

Что-то этот горбун на канадца не похож. Хотя ладно, какое мне дело.

Мы стали толкать безымянный мотоцикл вдоль дороги, Анна то и дело отпускала сцепление, но мотоцикл не заводился. Эвакуаторов тут не водилось, и мы толкали его до дома Анны. Почему-то это было очень интересно, не думал, что толкание мотоцикла такое увлекательное занятие.

Мы не торопились. Толкали метров по двести, останавливались и разговаривали про разную ерунду. Романтическое путешествие с одноногим мотоциклом.

Анна спрашивала про разные вещи.

Сколько стоит проезд в метро. Был ли я на Байкале. Я отвечал про метро и про Байкал. Метро дорожает, а Байкал как Байкал, большой и прозрачный. Анна говорила, что бабушка Лусия, когда приезжает в Москву, обожает кататься на метро, а Байкал… Байкал по форме и площади похож на Кубу, такая себе Куба, но только из пресной воды. Если бы Земля стала прозрачной, и можно было бы смотреть сквозь нее, то каждый бы заметил, что Байкал завис ровно над островом.

Вот как.

Постепенно улицы становились все уже, безлюднее и зеленее, катить мотоцикл сделалось легче, под уклон, так что я катил его один. Анна шагала рядом. Над головами у нас плыл Байкал. То есть под ногами. Байкал может быть и под ногами, и над головой одновременно. Интересно, на Кубе есть свой Байкал?

Я хотел спросить про кубинский Байкал, но подумал, что это глупо. И хотел спросить Анну, как это — быть графиней. Наверняка быть графиней здорово. Вроде бы все то же самое, но просыпаешься — и знаешь. Это твои предки в выпуклых кирасах пробивались через пылающий ад Теночтитлана, штурмовали блистающее Эльдорадо и до смерти упивались водой источника вечной жизни. Они низвергали империи, возносили новых богов и грузили золотом галеоны. Это они изображены на стенах и витражах церквей Нового Света, это их шлемы лежат под толстым стеклом музеев, и когда по телевизору показывают саги про пламенных конкистадоров, ты с удовольствием ищешь среди действующих  лиц своего прапрадедушку. И когда ты шагаешь по всем этим раскаленным крепостям и узким улицам, ты думаешь — это мое. Эта земля моя, и с этой земли никто никогда меня не сгонит. Я здесь хозяин.

Я поглядел на Анну. Она улыбнулась. А я все испортил. Глупость. Глупость — это как… Одним словом, не хочешь в нее, а вступишь, как ни старайся. Глупость неотвратима для всех, кто ходит на двух ногах.

Я спросил, какие книги любит читать Анна.

Когда мама с любой темы сворачивает в сторону книг, это невыносимо. Нет, я держусь, но на многих неподготовленных действует деструктивно. Однажды мы ехали в Курск на поезде, в купе — я, мама, ее коллега и мужик-строитель, судя по надписи на футболке. Мужик залез на вторую полку, решил поспать, а мама и подружка завели о Сологубе и динамике его творческого метода. Я дежурно отключил мозг, а мужик наверху начал страдать. Его хватило на три часа, после чего он торопливо отправился в ресторан и не вернулся. Когда мы выходили в Курске, я заметил, как нашего попутчика выносили на перрон два дорожных полицейских.

И вот я шагал с красивой девушкой по красивой улице и не знал, о чем с ней поговорить. И спросил о книгах. Дурная наследственность, против нее не попрешь.

Анна стала рассказывать. Она любила разные книги, но так получалось, что по большей части это были русские книги. Классика, современники, сказки Пушкина, «Конек-Горбунок». Анна хорошо их знала. Мне стало немного скучно, показалось, что она хочет сделать мне приятное, рассказывая о наших. Другие книги тут тоже есть, вот я видал вчера в витрине книжного вполне себе Стивена Кинга, и «Гарри Поттера», и про вурдалаков, все как надо.

Нам навстречу прошел сонный человек с желтым пластиковым ведром.

Сам виноват — глупый вопрос — глупый ответ. Задавайте правильные вопросы, господа конкистадоры.

Свернули на небольшую улочку, тут уклон был крут, сели на мотоцикл и перемещались накатом. Как на большом тяжелом велосипеде. Щелкала цепь. Хрустели подшипники. Булькало в баке. На камнях скрипели амортизаторы. Пахло бензином и горячим железом. Остановились.

— Мы пришли, — сказала Анна. — Мы приехали.

Мотоцикл стоял возле длинного кованого забора, у калитки. Я закатил его внутрь и поставил под навес. И сразу почувствовал голод — от получившейся физкультурной прогулки, от запахов, доносившихся с кухни.

— Пойдем, — сказала Анна.

Обогнули хозяйственные постройки, вышли во двор. Возле бассейна был разложен столик, помыли руки, устроились в креслах.

Кухарка мама Луса стряпала креветок в тыкве, из дома разносились вкусные запахи и песня. Печальная, про молодого крестьянина, Энрике или Хорхе, растившего табак в полях и крутившего из него сигары, мечтавшего стать моряком, но так и не ставшего.

Еще не поели, а меня уже в сон потянуло. Анна принесла лимонада со льдом и замороженной вишней. Это помогло, я приложил стакан ко лбу и немного проснулся. Хорошее приключение.

— А ты какие книги любишь? — спросила Анна.

У нее этот вопрос прозвучал иначе, по-настоящему, ей на самом деле интересно.

Я стал отвечать. Очень скоро испортился, понял, что не только про книжки рассказываю, но еще и авторов по плечу прихлопываю, особенно тех, с кем лично встречался. А Анна слушала.

После рассказа про то, как я лично на Московской книжной ярмарке выиграл у писателя Протягина пневматический пистолет «Беретта», я понял, что про книги хватит, надо про другое. И стал про кошек рассказывать. Про отца и его хобби. Анна спросила, какой породы кошка у нас есть, а я ответил, что у нас никакой кошки нет, живых кошек у нас никто не любит. Анна сказала, что у них была кошка, она любила охотиться на ящериц и в конце концов поймала слишком большую ящерицу, после чего подавилась ею насмерть. Я не понял — это печальная история или, наоборот, веселая, поэтому в ответ рассказал про черепаху из нашей школы, которая поймала ужа и да, подавилась.

Анна не поняла, и я испугался, что она сейчас ответит историей про анаконду, которая схватила аллигатора, проглотила его и от этого лопнула. Но, к счастью, показалась мама Луса с тыквой на подносе. Думал, что тыква большая, а она оказалась порционных размеров, с футбольный мяч. Мама достала из-за спины нож и в два движения разрубила тыкву, разложила по тарелкам и подвинула нам. После чего мама Луса принесла еще несколько горшочков: с фасолью, с рисом, с хлебно-сырной похлебкой. Фасоль оказалась то ли черной, то ли фиолетовой, и не просто фасоль, но еще рис, интересное сочетание получилось — среди белого риса темно-синие ягоды. Вкусненько.

Ели. Молча. Боялись начать рассказывать про смерть животных через обжорство другими животными. Хотя у меня была идея рассказать об участи американца, умершего на конкурсе поедания тараканов, но вовремя спохватился, что не к столу. Креветки в тыкве. Вкуснее, чем в ресторане. Гораздо. Вот уж не думал. Тыква упарилась и пропиталась травяным и морским вкусом, я не удержался и остановился, когда на тарелке ничего не осталось. И хлебно-сырный суп попробовал. Анна со мной состязаться не могла, тоненькая слишком, хорошо, если четверть одолела. За креветками последовало мороженое, мама Луса подала его в серебряных вазочках, обложенных льдом. Мороженое оказалось кстати, привело съеденное в порядок, отчего полегчало и просветлело, правда, вкус я не разобрал. А на ложечках герб. Щит. Меч. Рыба.

Молчание затягивалось. Анна глядела куда-то мимо меня, в заросли за бассейном, будто там снайпер устроился.

— А что вы вообще делаете? — спросил я. — Ну, вот… в школе. То есть не в школе, а после школы.

— Ничего не делаем, — ответила Анна.

— Совсем?

— Когда как. Обычно ничего. У нас тут ничего не происходит. То есть мало чего. Живем.

У них тут ничего не происходит. Похоже, это действительно так. Я тут три дня сижу, и действительно ничего не происходит, пчелы гудут. И хорошо, можно весь год ходить в сандалиях, а в сезон дождей в калошах. Понятно, почему отец сюда в командировку рвался, почему мама так сюда хотела. Вот из-за этого ничего. День за днем идешь по улице, кошатиной выдержанной воняет, а хорошо, мыслей никаких, как метлой выгнало, знай ногами двигай.

— Я люблю мультики, — сказала вдруг Анна.

Я едва не подавился от смеха. Хотя ничего смешного здесь не было, но Анна это неожиданно сказала, я попался. Анна вздрогнула и уронила с ложки мороженое на джинсы.

— Извини, — сказал я. — Я поперхнулся… Это случайно…

— Все в порядке.

Анна улыбнулась и отправилась переодеваться. А я подумал — не доесть ли ее креветок? Но это выглядело бы уж чересчур голодрански, так что я удержался. Доел мороженое.

Я как-то мультики не люблю, в детстве и то не очень любил, разве что длинные, с историями. В которых…

На кухне что-то брякнуло. А я встал и пошел на этот звук, вдруг кто-то обварился кипящей карамелью, или тростниковым сиропом, или вареньем из гуавы, пролил его из сотейника на ногу и бегает теперь по стенам. Но почти сразу стало ясно, что никто не обварился — мама Луса опять запела. Но на всякий случай я заглянул.

Толстая мама Луса стряпала и пела веселую песню про обычного пастуха, парня, который увидел, что утром в деревню пришел дьявол, притворился фельдшером и пропагандирует отказ от вакцинации, а никто, даже брухо этого дьявола и не различают, а он здесь, за левым плечом, мама Луса пела и плакала. Удивительное дело.

— Она так всегда.

Я обернулся. Анна переоделась, снова в красную водолазку и новые джинсы.

— Она всегда эту песню поет, — повторила Анна. — Красиво.

— Красиво, — согласился я.

— Хочешь посмотреть на Луну?

То мультики любит, то Луну. Куба, тут колоритные девушки.

— Сейчас день, — сказал я.

— Но Луну видно, — Анна указала пальцем.

Я посмотрел, действительно, на небе висела бледная Луна, половинка.

— У нас есть телескоп, — сказал Анна. — Можем посмотреть на Луну.

Никогда еще не смотрел в телескоп днем. Хотя и ночью не особо смотрел, ни разу. Что там на Луне интересного.

— А это… Ты как считаешь, американцы на Луну высаживались, или это все мистификация?

Анна не ответила, думаю, вопроса не поняла.

Мы побрели к западной стороне дома, там где была веранда и длинный балкон. Хорошо тут у них все устроено, и бассейн, и сад с цветами, и веранда с телескопом. Телескоп лучше путешествия к озерам, я представил, как сейчас бы мы тряслись в сторону озера этого… Вовремя мотоцикл заглох, спасибо ему.

Это был старый телескоп, наверное, антикварный, медный, тускло поблескивавший в тени навеса веранды. И герб на штативе. Щит. Рыба. Меч. Рыба-меч. Этот телескоп прапрадеду Анны подарил сам Симон Боливар, в этом никакого сомнения, и через него смотрели на небо, а не за залив. И два плетеных стула местной работы. Мы сели на эти стулья, Анна стала настраивать телескоп, нацеливая его на Луну. Я завидовал. Ложкам, телескопу, дому, гербу. И немного злился на то, что сам не аристократ, а так, шуга разночинная. Вот если бы я был аристократ, то Анна, наверное, смотрела бы на меня иначе. Так и случаются революции и государственные перевороты.

— Вот, — сказала Анна. — Луна.

На Луне желтели лунные кратеры. В телескоп, надо признаться, Луна паршиво выглядела. Словно ее три миллиарда лет пинали сапогами и отпинали все-таки изрядный кусок. Я смотрел. Анна крутила ребристое медное колесико. Луна то расплывалась, то становилась четче.

— Че Гевара никого не расстреливал, — сказала вдруг Анна серьезно. — Это ложь.

Луна стала острее. Желтее.

— Да какая разница…

— Большая разница, — перебила Анна. — Очень большая разница. Самая главная разница как раз в этом.

— Да я верю…

— Это они все придумали, — сказала Анна. — Про Ла Кабанью, про пытки. Чтобы оправдать свое бегство, ты понимаешь?

Она тронула меня за плечо, я оторвался от Луны.

Анна смотрела мне в глаза.

— Они бежали туда, — Анна указала в сторону Луны, но ниже. — А потом рассказывали гадости, соревновались, кто больше соврет. Все лгуны. А он не мог так.

— Да ладно…

Анна замолчала. И покраснела. Руку у меня с плеча убрала.

— Да ты не обращай внимания, — сказал я. — У моей мамы характер такой — критический. Она же критик по профессии, вот и критикует. Поколение такое — в голове вечный праздник непослушанья.

— Это как?

Поперек Луны перло похожее на ртутную каплю НЛО.

— Ну… Вот если она видит передачу про высадку на Луне, то сразу говорит, что это снял Стэнли Кубрик в Голливуде, а американцы на Луну и не совались. Что «Тихий Дон» написал не Шолохов, Бродский был агентом КГБ, ну и так далее. Миром правят рептилоиды, короче. Поколение у нее такое.

— Она же… кандидат наук, — неуверенно произнесла Анна. — Почему такое поколение?

— Их так учили, — отмахнулся я.

— В школе?

— Не, в школе их нормально учили, но они сами… с удовольствием выучились другому.

— Зачем?

Анна стала особенно серьезной.

— Да ну, скука это все, не бери в голову, — сказал я. — Используй нейтрино-принцип.

— Это как?

— В одно ухо влетело — в другое вылетело. Нейтрино, пролетая через Землю, не взаимодействуют с ее веществом. Так и я. Не взаимодействую с пролетающей через мозг информацией.

— Почему? — опять серьезно спросила Анна.

Я не удержался, мне захотелось быть умным, прожженным и знающим. Тем, кто наверняка знает, что американцы высаживались на Луне. Реальный чел с Большой Земли, где интернет в любое время года, а космические корабли до сих пор регулярно бороздят. Короче, симпатичные туземки трепещут перед моим могучим ментальным натиском и имперским обаянием.

— Потому что нельзя наверняка определить, вранье пролетает через твой мозг или правда, — ответил я. — Критериев не осталось, приличные люди могут врать, лгуны говорить правду, самих оттенков правды может быть полсотни…

— Правда всегда одна, — возразила Анна.

— Да, но… Вот ты знаешь, что каждая ядерная ракета снаряжается десятками ложных боеголовок? Они летят к цели облаком, так что нельзя разобрать — где боевая ракета, а где фальшивая. То есть каждая правда, которая одна, сопровождается роем абсолютно неотличимых от нее неправд. И когда цель поражена — откуда мы знаем, что ее именно разорвало?

Тут я понял, что повторяюсь, кот Шредингера у нас уже недавно чесался.

— Так что на самом деле разницы нет, результат всегда один, — сказал я. — Бух!

Я обреченно щелкнул языком. Плутониевые стрелы прорвались через ячеи противовоздушного зонта. Все так.

— И что же делать? — спросила Анна.

— Да ничего не делать, — ответил я. — Улыбаться.

Анна неловко улыбнулась.

А мне еще стыднее стало. Она мне Луну хотела показать и креветками накормила, а я чего-то развыделывался. Обычно я не сильно выделываюсь, видимо, это из-за Анны и ее аристократизма. Не смог удержаться. Придурок. Хотя… Это день кривой, не с той ноги. День не с той ноги, вот и мотоцикл не завелся, и птицы на башне черные. В такой день лучше языком зря не ворочать, особенно при Анне. Скажу еще чего, окончательно лишнее.

— Мне пора, — сказал я. — Нас сегодня в гости пригласили, отцовский коллега пригласил, я совсем забыл. Уже скоро…

— А озера? — спросила Анна. — Я посмотрю мотоцикл, я его починю, тут не очень далеко…

— Да нет, не получится, — я помотал головой. — Если мы не пойдем в гости, то люди обидятся.

— А завтра?

— Завтра можно. Я как раз хотел озера поглядеть…

Анна кивнула.

— Спасибо.

Я поднялся со стула. Луна заваливалась на бок.

— Скажи маме Лусе, что у нее лучшие в мире креветки.

— Скажу.

Анна осталась сидеть и смотреть, но смотрела не в телескоп, а мимо.

Я вышел на улицу. Здесь такси меня, конечно, не караулило, но я решил добираться пешком — легко отыскал шпиль Хосе Марти и пошагал в его сторону. Обратно всегда короче. До площади Революции добрался за двадцать минут. Застал автобус с туристами, гид беседовал с охраной монумента, туристы послушно ждали, но, кажется, пускать их не собирались, вяло фотографировались на фоне железных героев и на фоне памятника. Я подошел, и меня сфотографировали, туристы были китайские и охотно снимались со мной, наверное, полагали, что я имел отношение. Или был похож. Или еще.

Я собрался перебраться на другую сторону площади, но китайцы заволновались и стали приглашать меня с собой. Отказывался вроде, однако неожиданно подумал, что это забавно — угодить в неожиданное путешествие в продолжение бестолкового дня. Я мог вполне отправиться в поездку на мотоцикле с герцогиней Анной, мог бы смотреть на озера, на фламинго и крокодилов в лучах заката, но вместо этого я затупил, а потом решил прокатиться с подвернувшимися китайцами. Забавно, но в итоге ничего забавного не получилось — китайцы велели ехать в сторону Малекона.

Рядом со мной на кресле устроился китаец лет двадцати, тощий, длинный и лохматый. Мы пробирались по Гаване, но он в окно не смотрел, уперся в свой планшет и двигал по экрану пальцем синие иероглифы. Я его спросил, что он думает по поводу фальсификации американцами лунного проекта, и указал на бледную Луну над крышами. Китаец отчего-то перепугался, спрятал планшет и стал сидеть смирно.

Добравшись до набережной, китайцы дружно выгрузились на тротуар и принялись фоткаться, смеяться и восхищаться. Мой сосед выбрался на воздух, но держался поодаль от остальных и от меня и снова потихоньку полировал смартфон. Наверное, из провинции Чжоу. Мне стало скучно с китайцами, я ушел. Надо было уходить по тротуару у парапета, не вдоль домов, возле каждого подъезда мне предлагали «такси, чика, сигара», сильно надоели.

Вернулся в «Кастилью». На первом этаже было пусто, дымом пахло, сантехнический негр сидел на диване, ждал работы, полуспал. Я тоже отправился спать.

Пока я гулял, кондиционер выстудил номер до скрипа, пришлось отключить и залезть под покрывало. Сразу уснул, увидел два скучных сна, один про поезд, другой про ангину, наверное, от холода приснилось. Во всех маминых книгах герои видят сны со смыслом, но мне никогда сны со смыслом не снятся. Могу поспорить, в книге «Попутный пес» будут многочисленные сны со смыслом. Плечо замерзло, значит, зима.

Проснулся от стука. Родители. Довольные и счастливые, как восемнадцать лет назад. Спросили, чем я занимался, я рассказал, про телескоп, про китайцев, про мотоцикл сломался. Мама благосклонно покачала головой, отец одобрительно ухмыльнулся. Сказали, что идут в ресторан на пирсе и отказы не принимаются. А я и не думал.

Ходу с полкилометра по прямой.

Сегодняшний вечер в старой Гаване никак от предыдущего не отличался, разве что народа стало побольше, висели на всех приступках, завалинках, вокруг скамеек, да и просто на картонах. Болтали, смеялись. Кафе были забиты народом, посетители сидели и внутри, и снаружи. Отец снова впереди, мама рядом, взяла меня под ручку. Рассказывала про Лусию. Что она Лусию сто лет знает, очень хорошая семья, ее прапрадед подарил Симону Боливару саблю, а теперь эта сабля снова в семье Лусии, потому что Симон Боливар их родственник, между прочим. А Анна единственная Лусии внучка. Я сказал, что мне Анна очень нравится. Я сказал, что она на гитаре умеет и астрономией увлекается, смотрит на Луну.

— Стоп! — сказал отец.

Мы остановились. Отец медленно посмотрел вправо и шагнул в переулок, соединяющий две параллельные улицы.

— Миша, прекрати! — потребовала мама.

Но отец был неумолим. Он достал из рюкзака пакет и теперь решительно направлялся в тень.

— Все места в ресторане займут! — попробовала еще мама.

Отец отмахнулся.

— Это бред, — сказала мама. — Мы приехали на две недели, а ты тут… Ты раньше не мог, что ли, их покормить?

Отец не слышал. Мы поплелись в переулок за ним.

Отец погрузил руку в пакет и вытащил слипшиеся полоски ветчины. Проходящий мимо кубинец виновато улыбнулся.

— Михаил, а тебе не кажется… — мать поглядела вслед кубинцу. — Что кормить ветчиной кошек здесь… Несколько…

Филологический транзистор в голове моей мамы на секунду замер в положении «0»: «не комильфо» — затаскано, «недопустимо» — тоталитарно, но справился с нагрузкой.

—…Не очень уместно?

— Да все нормально, — отмахнулся отец. — Скоро они этой колбасой обожрутся, вот ты уж мне поверь… Я тут вчера приметил такую рыженькую… кис-кис-кис…

Отец принялся кис-кисать шипучее.

— По-испански верно говорить «мису-мису», — сказала мама.

— Предрассудки, — отмахнулся отец. — Какое еще «мису-мису». Кис-кис!

Из под закрытой черной двери показалась рыженькая и поспешила к отцу.

— Кушай! — умилительно сказал отец. — Кушай!

Отец бросил полоску на камни, рыженькая набросилась на ветчину. Отец одобрительно заурчал животом, словно это он есть хотел.

— Вот еще!

Отец подкинул рыженькой еще колбасы.

Великанова бы не одобрила, Великанова собачница, полагает, что кошки предали человека во время ледникового периода и предадут его вновь, по-кхмерски кошка — «чма», вот правильное название.

— Я все-таки не могу понять…

Мама замолчала.

Отец вдруг замер и повернул голову. В конце улицы стоял человек-лестница с пакетом, и к этому человеку сбегались кошки.

— Конкурентос идут попятамос, — хмыкнул отец. — Так-так. Надо с ним серьезно поговорить.

— Это невыносимо, — сказала мама. — Пойдем, пусть сам тут разбирается.

Я все думал — к чему это? Сесть в лужу близ библиотеки. На следующий день понял, к чему.

 

 

Глава 6. Книжный удар

 

Отец валялся на топчане под пальмой и спал. Я устроился рядом, зевнул. Толстый сантехнический негр помахал мне рукой, и я ему помахал, веселый негр. Сегодня он непонятно чем занимался, опять то ли строил душевую стену, то ли ломал.

Я сел на лежак. Отец проснулся.

Солнце еще хорошенько не показалось из-за пальм, так что можно было не опасаться обгораний и обмороков. Я стянул футболку и хрустнул шеей, мотнув головой влево.

— Зря хрустишь, — тут же сказал отец. — Я вот так же хрустел — и дохрустелся. Слушай, а что ты так долго спишь? Так долго спать безнравственно…

У отца протрузии шейного отдела — наследие лихой репортерской молодости, пороховых 90-х, когда отец мотался по стране с журналистскими расследованиями, экономил на техобслуживании «Лады», пренебрегал шарфом, поясом из собачьей шерсти и верил, что правда — есть. Конечно, это не смешно, но когда в моей голове совмещается образ отца и слово «протрузии», удержаться сложно. Чтобы не выдать улыбку, зеваю.

Я зевнул.

— Ты знаешь, что рядом с нами живут японцы? — спросил отец.— Редкостная деревенщина, между прочим.

Протрузии, куда от них, я не виноват. И сразу папеньку вижу: сидит в бистро за круглым столиком, кофий кушает, глядит на город поверх ноутбука и все-все знает.

— Это называется «токийский парадокс», — сказал отец. — Новейшая техника и абсолютно селюковское сознание основной массы населения Японии — это притча во языцех…

Я зевнул от души, потянулся и хрустнул шеей в другую сторону.

Отец посмотрел на меня с завистью и неприязнью, почесал пузо. Я выше его на полторы головы, шире в спине и в плечах; нельзя зарекаться, но протрузий шейного отдела у меня, скорее всего, не случится. Да, издали вполне можно подумать, что это я его родитель. Когда мы идем куда вместе и встречаем его знакомых, он начинает немедленно рассказывать им про мое потерянное поколение. Амбалы, переростки, лоси безмозглые, раскормили идиотов себе на голову, ну и так далее, вот что делает с людьми избыток белковой пищи. А вот они в восьмидесятых…

— Ни для кого не секрет, — отец ухмыльнулся, — японцы зациклены на смерти. У них это генетическое, они это чувствуют. Вот ты знаешь, что перед атакой на башни-близнецы в Нью-Йорке резко увеличилось количество японских туристов?

— Нет, — сказал я.

— Оно увеличилось.

Отец сел, снял шлепанец и стал тереть пальцем наросшую косточку и с удовольствием дышать.

— Оно сильно увеличилось… тебе надо все это запомнить, — сказал отец. — Запомнить, насмотреться…

Он указал шлепанцем на сантехника, в раздумьях глядевшего на душевую стену.

— Что запомнить?

— Да все, — отец скинул шлепанцы и направился к бассейну. — Все запомни, сынище, все! Уникальное время! А ты все дрыхнешь как сурок. Как байбак байбакович…

Финт. Ладно, размахнусь ушами. Я поднялся и пошлепал к бассейну.

Отец поежился, потрогал пальцами ноги воду, ступил на ступеньку, засмеялся. Сейчас с ним хорошее настроение будет, верное дело.

Так и получилось, отец засмеялся громче, счастливо и, забыв про все свои болести и утреннюю хандру, забыв японскую грусть и гаванскую нирвану, пнул воду, послав на ту сторону брызги.

— Не, сынище! Спать надо меньше. Лучше вообще не спать, это будоражит… Я поздно встал — и на дороге застигнут ночью Рима был!

И бухнулся в воду.

Это у него от души. В бане напарится и, перед тем как упасть в снег, обязательно проорет что-нибудь, обычно из Маяковского.

— Хорошо! — крикнул отец. — Хорошо!

Он сразу перевернулся на спину и, сильно булькая ногами, поплыл поперек.

Я встал на бортик, оттолкнулся посильнее, нырнул, обогнал отца под водой и встретил его возле другого бортика.

— Здорово! — отец оперся локтями о бортик и стал болтать ногами.

Я устроился рядом.

— Прекрасное утро! — радовался отец. — Я тут зашился немного, не отдыхаю, дергают и дергают. Новости, однако…

Я что-то не помнил особой перегруженности наших новостей кубинской темой. То есть я вовсе ничего про Кубу не помнил, разве про визит Папы Римского, ну и мама рассказывала. Не похоже было, что отец здесь надрывается на информационном фронте. Хотя… Кто его знает, чем он тут занимается.

— Вода отличная! — отец помахал душевому негру.

Человек улыбнулся. Я тоже ему улыбнулся, выбрался рывком на парапет. Отец вышел по лесенке.

— Хорошо все-таки, — сказал он. — Надо давно было отпуск взять… Нырнем еще?

— Нырнем!

Но, постояв на бортике и почесавшись, отец передумал и спустился на воду по лесенке. Защемления свои бережет. Правильно и делает.

Я рассмеялся и, пока отец не вынырнул, спрыгнул в воду.

Всплыли.

— Кто это был вчера? — поинтересовался я.

— Где?

— На улице. Ты кормил кошек, а к тебе какой-то мужик подошел.

— Это сам, — ответил отец.

— Кто сам?

— Иван Никифорович, однако, — произнес отец с уважением.

— А.

Иван Никифорович.

— Держатель Западной Цитадели, — пояснил снова отец.

— Держатель чего? — не расслышал я.

— Западной Цитадели Братства Свободных Кормителей, сынище, не прикидывайся дураком. Он окормляет Латинскую, Центральную, и Северную Америку, кроме Канады, а прибыл сюда инкогнито на две недели — и теперь мы так чудесно встретились!

Я поглядел на отца, но по нему непонятно, это он врет или так себе. Скорее всего, врет, молодость отца и матери пришлась на время, когда вокруг самозабвенно врали и верили в Заговор, в рептилоидов и в Нибиру, вот они, родители, и приучились. Я как-то просматривал семейный альбом, там у матери в студенческую пору на каждой фотографии пальцы сложены руной Фрей, а у отца на шее плетеный ангх, я смеялся так, что аж щеку прикусил. А Великанова позавидовала, сказала, что тебе, чувачок, повезло, вот в ее семье гораздо все хуже, у нее родители захлебывались «Кодом Да Винчи», а не «Маятником Фуко», позор какой-то, право, в приличном обществе о таком и не расскажешь. Потом мы вместе похохотали над старухой Сидоровой, ее родители слаще «Алхимика» ничего не пробовали, вот такие провинциалы. Вот какие мы с Великановой умные. Великанова написала исследование «“Незнайка на Луне”: роковая книга России», победила на Всероссийском конкурсе «Молодые гуманитарии», и теперь у нее застолблено местечко в МГУ, а это я ей про Незнайку посоветовал, сама она собиралась «Мастера и Маргариту» трепать. Потому что я умнее. Странно, почему маме не нравится Великанова?

— Великий человек Иван Никифорович, — с еще большим уважением произнес отец. — Большая шишка в «Газпроме», но… — Отец почесал ногой ногу. — Газ — повседневность, кормление — призвание!

Отец окунулся, задержался под водой.

Выплыл и стал отфыркиваться.

— Его два раза винтили в США по подозрению в шпионаже, — сказал отец доверительно. — Он умудрился пройти с экскурсией в Белый Дом и покормить тамошних кошек, Нэнси и Рональда, после чего был задержан службой охраны.

— И отпустили? — спросил я.

— А как же?! У Братства длинные руки, многие фигуры американского истеблишмента состоят в нашей организации. Скажу по секрету, миром правят Свободные Кормители.

Я вроде как потрясенно промолчал.

Эти отцовские рассказы… Это воздействие.

Он врет и просчитывает мою реакцию:

верю я в его россказни;

не верю;

не верю, но хочу показать, что верю.

И так далее, и еще двадцать пять вариантов. Сопоставляет с возрастом, с прочитанными мной книгами и просмотренными фильмами, с поступками, с высказываниями, с тем, какое я мороженое люблю, и с моей аллергией на мел, корректирует мой психотип, прочерчивает векторы поведения, планирует мое будущее. Я года два назад догадался про эту титаническую невидимую работу, кипящую вокруг, возмутился тогда, помню, столь бессовестным вторжением, хотел поругаться, а потом…

Потом я понял, что в эту игру можно играть вдвоем. Это как бокс — делаешь финт, выдергиваешь противника на себя, проваливаешь… И проваливаешь, и проваливаешь, и проваливаешь. Нокаут приберегаешь на потом.

— Не знаю, — сказал я. — Мама говорила, что Ложа Гутенберга тоже имеет определенный вес…

— Какая еще ложа? — не понял отец.

Я нырнул.

На дне бассейна блестело желтое, я подумал, что золото, доплыл, но оказалось, что обычный завиток пластмассы.

Отец стал выбираться на бортик. Начал лихо, опустившись на дно, затем выпрыгнув, оперся ладонями о край, как мужчины в рекламе туалетной воды. Но выход силой не получился, отец застрял брюхом на краю и вылез на кафель, неуклюже дрыгая ногами и натужно пыхтя, завалился на бок, подобрал под себя колени и поднялся на ноги. Я по лесенке, не стал его удручать. Стали вытираться.

— Какая ложа, я что-то не понял? — снова спросил отец.

Попался. Или делает вид, что попался. Поди пойми.

— Ложа Гутенберга — эта такая организация, — сказал я. — Они считают, что электронная книга от лукавого, и поставили своей задачей всячески с ней бороться. Это задача-минимум.

— А задача-максимум? — осведомился отец.

— Задача-максимум мне неизвестна, но думаю, что это мировое господство.

— Я так и знал.

— Они считают, что мир создан для того, чтобы были написаны книги.

— Ага, — хмыкнул отец. — Чрезвычайно свежо. Это ты сам придумал?

— Почему придумал, так и есть. То есть они хотят, Ложа Гутенберга.

Отец попробовал достать мизинцем воду из уха.

— Не оригинально, — сказал отец. — Очень неоригинально — пытаться зеркалить родителя.

— Я не зеркалю.

— Ты зеркалишь. Я придумал Свободных Кормителей, а ты придумываешь Ложу Гутенберга. Это похвально, но поверь — шутка, повторенная дважды, — уже не шутка.

— Да это и так не шутка.

Отец зевнул раздраженно.

— Ладно, пусть…

Он потянул себя за ухо. Вода. Надо зажать нос и дунуть, иногда помогает. Когда мне вода в ухо попадает, я всегда чувствую себя ватерпасом. Это неприятно.

— Ты возьми там у меня в шортах деньги, повеселись…

Что-то.

Сантехнический человек остановил работу, стоял с резиновым молотком в руке и прислушивался. Я тоже прислушался и понял — тихо вдруг. Город замолк, звуки перегрелись и поднялись выше, над крышами зависла тишина. Все задержали дыхание и прислушались к чему-то, сантехнический негр почесал щеку и посмотрел на нас, печально, словно поддержки искал, а я ему рукой махнул — да, слышу.

— Уши заложило, — сказал отец. — Давление играет…

— Тихо стало. Тут никогда, похоже, тихо не бывает…

— Но тихо…

Тихо.

Сантехнический человек вдруг уронил молоток и куда-то ушел, надоела ему эта стенка.

Через дорогу от отеля был дом, обычный такой здешний дом, пять этажей, облезлый, балкончатый, так вот, на третьем этаже на балконе стояла женщина и смотрела в небо.

— Что-то происходит, — сказал я. — Ты же слышишь…

— Ерунда все это, — отец стал прыгать на одной ноге, выбивая из уха воду. — Ничего не происходит. Не будь как мать, не усложняй.

— Я не усложняю.

— Вот и не усложняй. Хотя… В шестнадцать лет и я, помню, усложнял. Искал чего-то…

— Да я не ищу ничего, — успокоил я.

— Вот и не ищи. Потому что кто ищет — тот всегда найдет. А как найдешь — не обрадуешься. Пойдем, воды, что ли, выпьем?

Отец направился к бару. Я за ним.

Сели на высокие стулья. Отец вдруг завял, сказал, что утро его безрадостно и надо это срочно исправить. Он подозвал бармена и велел подать кайпиринью.

— Кайпиринья, — сказал отец. — Бытует мнение, что Хемингуэй предпочитал мохито — но это не так, он пил кайпиринью. Мне еще в прошлый раз один старик рассказывал, он его еще помнил, самого…

Бармен бросил на стол круглую картонку, на нее поставил квадратный стакан, подвинул отцу.

— Грас, — поблагодарил отец.

Он достал из-под стакана картонку и стал рассматривать изображенного на ней американского желтоклювого орла. Я понял, что сейчас случится лекция, что надо спасаться, пока еще есть шанс, слишком плотное утро выдалось, на оставшийся день мозга может не хватить.

Не успел.

— Меня всегда это поражало, — сказал отец, перекатывая между пальцами картонку. — Почему американцы выбрали себе в символы белоголового орлана? Это все равно что назначить символом фонда «Материнство и Детство» кукушку. Белоголовый орлан, в сущности, птица-гопник…

Сантехнический человек вернулся, курочил душевую стену. С восьмого этажа кто-то смотрел в бассейн. Отец оставил картонку и теперь грел в ладонях кайпиринью и рассказывал про безобразные повадки орлана, его разнузданность в личной жизни, неряшливость в быту и полную негодящесть в геральдическом разрезе вопроса. Орлан, что в нем, что? Это вам не золотой Рюриков сокол, застывший в стремительном и роковом пике, это полупадальщик отряда ястребиных, которые, как известно, никакого отношения к благородным соколиным не имеют, водятся во всякой канаве от Туркестана до Мадагаскара и не брезгуют лягушками и ящерицами.

Десять минут терпения.

Лед растаял.

К бассейну все-таки лучше спускаться чуть раньше, когда тут никого нет.

Отец спросил, помню ли я Рюриково городище? Я помнил городище, стену, уходящую в Волхов, сахарные церкви, танк на пьедестале, вспомнил, что у меня назначена встреча с Анной и надо срочно бежать.

— Да не надо, — сказал отец. — Напротив, всегда стоит немного опаздывать. Опоздание — прекрасный раздражитель…

— Но…

— Она все равно дождется, — заверил отец. — Чтобы сказать все, что о тебе думает, а у тебя появится возможность покаяться и сделать подарок. Девицы обожают, когда каются и дарят подарки.

Я испугался, что сейчас последует еще и наставление в прикладной куртуазности. Это Куба, сынок, подари ей серебряную цепочку и ни в чем себе не отказывай. Но, видимо, лицо у меня сильно изменилось, и отец удержался.

— Так ты идешь к Анне? — спросил отец.

— Мы идем к Анне, — сказала появившаяся мама. — А потом купаться. На Санта-Марию. Поторапливайся, сыночка.

Я поспешил. Мама за мной.

— Солнце тут злое, берегите плечи, — посоветовал вдогонку отец.

Ага.

Мы взяли такси, желтый «Хендай» с пробегом 655 тысяч километров. Мама назвала адрес Анны. Таксомоторный мужчина показал большой палец. Он много разговаривал по пути, смеялся и размахивал руками, рулил животом. Это не первый таксист, который животом рулит, я встречал таких и раньше. Мама вздыхала. Отчего таксист веселился еще больше. Приехали быстро, время сегодня было нетерпеливое. Мама велела таксисту ждать, он за десять куков согласился.

Есть люди «о, море!», есть люди «о, горы!», некоторые, правда, еще спелеологией увлекаются, не знаю, что уж им можно крикнуть. Мама — «о, море!».

Нас встретила у дверей мама Луса, проводила во двор.

Сама Лусия сидела под развесистым деревом, курила в плетеном кресле и читала рукопись, листы она держала веером, как карты, и водила глазами слева направо. Увидев нас, Лусия отложила рукопись, подбежала. Они обнимались с мамой, как старые подруги по студенческой скамье, я сел в кресло. Мама Луса принесла большой кофейник и печенье. Мама и Лусия успокоились и тоже устроились в креслах. Анны видно не было.

— Лусия, как я вам завидую, — мама налила себе кофе. — Это же мечта — читать рукописи… в таком невыносимом парадизе.

В кресле под кустом в потоке невыносимого парадиза, наверняка здешней весной это дерево начинает цвести буйным красным, и тогда под ним сидеть еще парадизнее.

— У нас, конечно, дача неплохая, — мама оглядывала имение Лусии. — Елки, каштаны, прудик есть с карасями. Но до ваших просторов далеко. Действительно, мечта.

— Да-да… — Лусия прибила рукописью муху. — Совершенная мечта… Ольга, а вас не волнуют тенденции…

Они стали про тенденции, про магический реализм мертв и стух, про переводы и про книжную ярмарку, и прочее либра компадрэ, я испугался, что это надолго. К счастью, показалась Анна с зонтами, я подхватил их и потащил к такси.

Таксист ждал за десять куков.

Багажник у машины оказался куцый, но я запихал зонты наискось в салон, так что торчали из окна кверху.

— Там хороший пляж, — сказала Анна.

— Глубоко?

— Да, глубоко.

— Зря твоя бабушка сейчас литературу вспомнила, — сказал я. — С моей мамой опасно говорить про книги, особенно в первой половине дня. С ней может случиться Book Attack.

— Что? — не поняла Анна.

— Book Attack. Книжный удар. Это как солнечный. Временное помутнение рассудка.

— Помутнение?

— Ага, — я потрогал висок. — Хотя… Обычно моя мама удачно сочетает призвание и безумие, она счастливый человек.

— Она ведь филолог?

— Да, по образованию. Но работает в Книжной Палате, они всякие выставки организуют. Она все время думает о книгах, с писателями встречается, вот иногда и… Заносит ее.

Таксист нас слушал с удовольствием, точно понимал.

— Так что при ней лучше книги не поминать, — сказал я.

— А что случится?

— Ну…

— Анна!

У бабушки Лусии был зычный голос. Похоже, что и у Анны тоже есть, не обделена она голосом. Может, ее мама в опере поет.

— Я сейчас.

Анна побежала в дом. Таксист сказал мне что-то веселое.

— Мир погибнет в атомном огне, — ответил я ему. — Это давно предсказал опоссум Станислав.

Таксист про это, несомненно, знал. Из ворот вышла подозрительно сосредоточенная мама.

— Что случилось? — спросил я.

— Не знаю, — мама пожала плечами. — У них проблемы, они ждут финансирования. А ярмарка, между прочим, на носу. Я полгода готовила программу, а тут…

Мама замолчала, я понял, что сейчас она чихнет. Она замерла в ожидании чиха и некоторое время, закрыв глаза, собиралась, щупая воздух пальцами. Но не случилось, мама вытерла нос, ее сосредоточенность исчезла, и она сказала:

— Хотя мне-то какое дело? Я, в конце концов, приехала сюда отдыхать. Я эту поездку восемнадцать лет ждала, почему я должна про всякие ярмарки думать? Меня месяц назад едва не побили палками в Тегеране!

Подошла Анна с шезлонгами.

— Бабушка предлагает взять сэндвичи, — сказала она.

— Сэндвичи? — мама наморщила лоб. — Сэндвичи — это… Нет и еще раз нет! На пляже положено голодать!

— Там мороженое продают, — сказала Анна

— Мороженое? Нет, лучшее мороженое в Аламаре... Ладно, по пути что-нибудь придумаем. В путь.

Забрались внутрь машины. Мама устроилась на переднем сиденье, а мы с Анной на заднем.

— На Санта-Марию, — велела мама. — На пляж.

Таксист прищелкнул языком. Затем с восхищеньем взглянул на Анну, с завистью на меня, снова прищелкнул. Анна приподняла темные очки, таксист быстро отвернулся и покатил.

Анна смотрела в окно. Мама рассказывала про Санта-Марию. Говорила, что Санта-Мария это не Кайо-Ларго, и даже с пляжами Варадеро не сравнится, но тут есть свои достоинства. А потом она так устала от причесанных мест отдыха, где каждый сантиметр песка проверен граблями, каждая травина пострижена, каждая рыбка в прибое прикормлена и приручена, а хочется-то непричесанности, настоящести.

— Новая подлинность, — говорила мама. — Вот сегодняшний трэнд. Только так, только дыханием, только…

Чтоб помидоры брызгали мясным соком. Я опустил стекло, чтобы ветер дул наискосок и шумел погромче, про новую подлинность мне не хотелось. Смотрел по сторонам. Я тут кое-что уже узнавал, сначала Малекон, потом туннель под бухтой, затем автострада. Пустая. Иногда выруливает к морю, и видны плоские скалы, похожие на почерневшие грибы-строчки.

— …Вон как эти скалы, — мама указывала рукой. — По-настоящему чтобы, чтобы в лицо…

Анна сказала, что до пляжа полчаса, но мы добрались гораздо быстрее, таксист гнал.

Санта-Мария дель Мар мне понравилась. Или понравился. Место мне понравилось, тут на песке росли пальмы и много густой кустистой зелени, из которой выступали корпуса отеля. Диковато, пусто, ветрено и очень чувствуется море. Море рядом, облака над ним, солнце между облаками. Не знаю, как насчет настоящести, но тут неплохо, наверное, я устал от Гаваны, похожей на старый тесный сундук.

Водитель снизил скорость, перестроился и стал готовиться к левому повороту.

— Лусия говорила, что тут где-то лавка… — сказала мама. — Я забыла воды купить. Аня, переведи джентльмену…

Анна перевела таксисту, мы подъехали к лавке, помещавшейся в длинном помещении сарайного типа. Мама расплатилась с таксистом и велела ему возвращаться через четыре часа, сама же вошла в лавку.

Анна осталась с зонтом и шезлонгами, я в лавку заглянул.

Это для меня. Чтобы я поглядел. Я поглядел.

Ну что, колбаса, рубленная кубиками, по сто грамм в пластиковых судках. Мясные руины. Мука в жестяных банках. Булки. Рис с мухами. Конфеты. Пирожные, оплывшие по краям. Сигареты. Убого. Нищевато. Мама купила три бутылки воды и поглядела, какое впечатление лавка на меня произвела. Я сделал вид, что потрясен. Мама, кажется, успокоилась, и мы направились к пляжу. Я отобрал у Анны зонтик и шезлонги, шагал последним. По тропинке, вытоптанной в местном лопухе, поднялись на пологую песчаную дюну.

— О, море! — воскликнула мама.

Сейчас она оглянется на меня, понял я, и чтобы не оглянулась, тут же сказал сам.

— Я море с детства люблю.

Анна вежливо улыбнулась. Ветер подул.

Обычно море всегда бухтой. Лукоморьем, широким или поуже, так что когда ты выходишь на берег, видишь, как вода выгибает сушу. А тут наоборот. Когда я смотрел направо и налево, я видел по обе стороны воду, поджимающую пляж. Отчего немедленно казалось, что ты на самом краю, что земля заканчивается именно здесь.

Волны высокие, бились об берег с грохотом и с радугами, катали гальку и перемалывали песок. Народу почти никого, сторожевой пляжный человек сидел под палкой с красным флажком, спал, несколько обычных человек валялось на песке, еще несколько лениво играли в волейбол.

— Туда нам, — указала мама. — Уйдем подальше.

Мы двинулись вдоль берега, выбирая местечко, хотя на самом деле тут везде местечки хорошие, пляж широкий и чистый, а по берегу через каждые сто метров лачуги, сложенные из серого плавника и вялых пальмовых листьев. Солнце жгло сквозь облака и чувствовалось через рубашку, хотел расправить зонтик, но едва ветром не вырвало. Анна накрывалась полотенцем, а мама достала широченную соломенную шляпу.

Метров через пятьсот остановились. Воткнул зонтик, разложил шезлонги, мама и Анна тут же в них устроились, вытянув ноги. Я собрался пойти купаться, но мама сказала, что так сразу купаться нельзя, надо остыть и подумать, я сел и подумал минуты две, мне хватило. После чего отправился в море. Или в океан. Наверное, океан все-таки.

У меня имелся некоторый опыт купания в океане, я помнил, что надо избегать обратной тяги, не бодаться с волнами, а подныривать плечом и стараться держаться подальше от берега, чтобы не размотало о песок. А вообще-то я неплохо плаваю, особенно в соленом. Так что к воде я подошел уверенно. Потянулся, дождался, пока волна соберется повыше, и воткнулся в пену.

Вода оказалась горячей.

Не теплой, а по-настоящему горячей. Меня ошпарило, я потерял дыхание, захлебнулся и оказался под водой, рванул в море и воткнулся во вторую волну. Вторая оказалась сильнее первой и хлопнула в лоб. На секунду вокруг все вскипело, вода, песок, свет, воздух, я ослеп, оглох и оказался на мели. Глубина по колено, но даже под колено волна подбивала неслабо, стоять было непросто. Я выплюнул песок, потер колено и вернулся в море.

Получилось с третьего раза и со зверским усилием. Через минуту мощной работы руками-ногами выбрался за линию прибоя. Здесь волны качали, не опрокидывая, можно было бы отдохнуть, но не получилось — обнаружилось заметно течение, тянувшее наискосок к земле. Я побарахтался немного, понял, что бесполезно, и повернул.

Выбрался на берег. То есть меня выкинуло, изрядно приложив о дно. Я устал. Реально устал, то ли от волн, то ли от горячей воды, то ли акклиматизация подбиралась и подобралась, меня немного пошатывало.

— Слабак! — крикнула мама. — Сыночка, ты, как твой отец, — с водой не дружишь!

— Давно не тренировался, — ответил я. — А потом вода горячая, в такой воде тяжело…

Анна выбралась из-под зонта, прошла мимо. Плавала она лучше, ну, не то чтобы лучше, а ловчее. Волны ей не мешали, наоборот, словно бы подталкивали вперед, не успел заметить, как Анна оставила позади полосу прибоя и теперь быстро удалялась в море.

— Учись, сухопутное, — усмехнулась мама.

— Тут тренировка нужна, — ответил я. — Вода непривычная, ветер…

Показались японцы. Молодые, в  гидрокостюмах, с серфами на головах.

Японцы тоже были настроены решительно, перекинувшись парой слов, они кинулись в воду. Оказалось, что, как и я, японские серферы ничего в местной специфике не понимают, мгновенье спустя их выкинуло на берег, предварительно хорошенько стукнув друг о друга. Японцы, охая, поднялись. Прав отец, японцев много.

Анна уплыла довольно далеко, метров, наверное, на двести от берега.

— Вот как надо, сыночка! — ехидно сказала мама. — Эх ты, черепаха...

Японцы отчего-то приняли это на свой счет и снова поперлись в воду.

— Ты сама попробуй, — посоветовал я. — Это не так и легко...

— Нет уж, — мама покачала головой. — Меня в эту мясорубку не заманишь. Кувыркайтесь сами.

Ну да. Я вернулся к воде и в этот раз избрал другую тактику. Далеко забираться не стал, поплыл с метровой глубины. Впереди размотало японца. Я увернулся от несущейся доски, ушел поглубже. Японца перекинуло надо мной, как куклу. Я всплыл, сделал несколько гребков, снова ушел под волну.

Начало получаться, через пять волн я одолел прибой и полетел догонять Анну. Впрочем, догонять не пришлось, Анна возвращалась. Встретились метрах в ста от берега.

— Хорошо, — сказал я.

— Вода теплая, — сказала Анна.

Я хотел сказать, что вода горячая, но меня опять захлестнуло волной. В этот раз я хлебнул хорошо, наверное, пол-литра соли, закашлялся. Анна хихикнула. Вода неприятно заполнила желудок, затошнило, я задержал дыхание. С трудом удержался. Ну, чтобы не стошнило. Облеваться в море перед баронессой… Перебор даже для меня. Хотя Великановой понравилось бы, могу поспорить. Но сдержался.

Анна гребла к берегу, я плелся за ней. Волны стали повыше, по песку шагал пляжный человек, он свистел в свисток и размахивал красным флагом, предупреждая о ветре.

Конечно же, Анна добралась первой. Вода подхватила ее и, как показалось, поставила на ноги, Анна легко выступила на пляж и закуталась в полотенце.

— Выбирайтесь! — помахала рукой мама. — Ветер поднимается!

Со мной волны так не любезничали, со мной море церемониться не стало, схватило за шкирку, швырнуло на берег. Ободрал колени и лоб. Левое колено почти до мяса. Щипало.

Рядом снова выбросило японца. Второй японец давно сдался, воткнул серф в песок и теперь валялся в тени. Кстати да, солнце. Я оказался на суше и немедленно ощутил его на плечах, так что пришлось поторопиться под зонт.

Анна и мама вытянулись в раскладных креслах и пили воду. Я открыл свою бутылку. Минуту пили. Ветер действительно усилился. Мыслей никаких.

— Там подводная лодка! — вдруг объявила мама. — Вон там, смотрите!

Мама указала пальцем в море. Я посмотрел, прищурился, из-под ладони посмотрел, но ничего не увидел. Ровная вода. Птички.

— Да нет там ничего, — сказал я.

— У Кубы нет подводных лодок, — сказала Анна. — У нас корабли... катера.

— Но я же вижу! — настаивала мама. — Вон!

Японец посмотрел в сторону подводной лодки. Целую минуту мы все смотрели в море, но так ничего и не высмотрели.

— Значит, она уплыла, — сказала мама. — Это же лодка.

Японец сел и стал разглядывать ушибленный палец на ноге. Подул на него, плюнул, потер и направился в воду, японцы — настойчивый народ.

— Может, во что-нибудь поиграем? — предложила мама.

Японец потерпел очередное фиаско, над водой взбрыкнули пятки, серфингиста отбросило к берегу и прокувыркало по песку, надо уметь.

— Я не знаю, — сказала Анна. — Есть игра… в города…

Японец с трудом поднялся и захромал к своему товарищу. Сдался. Японцы уже не те.

— Нет-нет, — перебила мама, — это не интересно. Я знаю чудесную литературную игру…

Я вздрогнул.

— Это чрезвычайно занятная и познавательная игра, — заверила мама. — Мы придумали ее еще в студенческую пору, называется «Смерть Ивана Ильича»…

Мама знает как минимум двадцать литературных игр. Сыграешь несколько и увидишь, как всплывает подводная лодка.

— Анне будет непонятно, — я попытался маму остановить.

— Почему же? Тут ничего сложного нет. Анна наверняка прекрасно разбирается в мировой литературе, ей будет интересно.

«Иван Ильич» — худшая из двадцати маминых игр. Ведущий называет болезнь, а игрок должен вспомнить литературного персонажа, нормальные люди в такое не играют. Вот так примерно: подагра — это Ноздрев, под мышкой шарманка, под другой зять Мижуев, и пестрая борзая сука из кармана халата выглядает, то есть не сама сука, а два ее бойких пащенка. А то и сам Портос, в смысле, страдает большим пальцем ног.

— Ну, так я начинаю, — объявила мама. — Итак, кто первый вспомнит…

— Давайте лучше в приколоченного зайца, — перебил я.

Мама поперхнулась.

— Что? — спросила она потерянно.

— В приколоченного зайца сыграем.

На лице у мамы обозначилось отвращение.

— Как? — спросила Анна. — Прибитый заяц?

— Ты рассказываешь самую страшную историю из своей жизни, потом я рассказываю. Потом решаем, чья страшнее. Мы с отцом всегда раньше играли.

— Твой отец всегда обожал играть в «Ивана Ильича», — поправила мама. — И мы в него сейчас сыграем.

Это было сказано совершенно неотвратимым голосом.

— А может…

— Мы поиграем, — сказала мама. — Это очень весело.

Чахотка — Тыбурций Раскольников, ну или девица из «Трех товарищей», Патрисия Хольт, кажется.

— Я называю болезнь, — сказала мама. — А вы вспоминаете. Начнем.

Эпилепсия — Смердяков с гитаркой и прочие его братья Передоновы.

— Правда, очень интересно? — спросила мама.

— Да, — сказала Анна. — Очень интересно.

— Редко что бывает интереснее, — сказал я.

Я думал, что Анна испугается — любой нормальный человек насторожился и немедленно помер бы от скуки, но Анна держалась. Вот что значит, старая аристократия, Великанова бы не выстояла.

Волчанка — Иудушка Головлев с гнилым прыщеватым подбородком и Газов из «Попутного пса».

— Раздвоение личности, — сказала мама.

Я галантно пропустил даму вперед, Анна, как иначе, Джекил и Хайд.

— Чума, — сказала Анна.

Я оказался шустрее мамы.

— «Чума», — сказал я.

— Нужно не произведение, а имя героя, — напомнила мама. — Впрочем, тебе простительно, сыночка, так и быть, зачтем. Твой ход.

— Бешенство, — сказал я.

— Нилов, помещик, — тут же ответила мама. — Чехов, рассказ «Волк». Так-так, детишечки, а вот вам аневризма аорты…

Это я вспомнил, но в целом бороться с мамой было бесполезно, скоро мы с Анной начали проигрывать, а мама стала потихонечку выдыхать. На аппендиците она окончательно успокоилась, вспомнила, что нашему прадеду вырезали его без наркоза, а он при этом пел песни и смеялся.

— Очень интересно, — сказала Анна.

Аппендицит мама, разумеется, легко отыграла, им страдал епископ в «Человеке-амфибии». Триумф старшего поколения был неоспорим. Книжный удар просвистел над головами чугунным бумерангом, мама успокоилась.

— Ну, пожалуй, и я пойду окунусь, — сказала мама, поднялась из шезлонга и двинулась к воде.

Это чтобы продемонстрировать еще и свое физическое превосходство перед нами и стихией. И продемонстрировала.

Глядя, как мама рассекает волны, японцы устыдились и предприняли новый приступ.

— А почему приколоченный заяц? — спросила Анна.

— Это такая история, — я сместился чуть, прячась от солнца. — У нас в лагерях… Знаешь, есть такие лагеря для детского отдыха, так вот, в некоторых лагерях появлялся красный заяц…

Анна вроде заинтересовалась, а я изложил старую спортлагерную байку про нарисованного красного зайца, который появлялся на стенах корпусов, или на заборе, или в спортзале, справа у входа. И если этот заяц появлялся, надо было еще до третей ночи прибить его к стене гвоздем, иначе он отправлялся бродить по лагерю…

— Страшная история называется «приколоченный заяц»? — спросила Анна. — Это как пятое колесо? Как буйвол для пираний?

— Как козел отпущения.

— Я расскажу, — Анна зябко закуталась в зеленое полотенце. — Со мной один раз страшное случалось. Это было очень страшно…

Анна стала рассказывать.

Я слушал.

Про одну семью, пустившую в свой дом незнакомца. Страшно, чего уж.

Ветер крепчал. Мама побеждала волны. В восьмистах километрах к северу отсюда, за водой и землей, за Карибским течением, за острым углом треугольника высил к небу свои сияющие чертоги белокаменный Джексонвилл.

 

 

Глава 7. Беззубый Гек

 

В утро не спалось. Вчера все-таки обгорел, плечи подергивало, голова болела. Я поворочался немного и решил сейчас больше спать не пытаться. Надо наесться в обед как следует, выпить шоколаду и попробовать уснуть. В жару, в полдень, может, и получится. Обмазаться еще йогуртом, это поможет. А сейчас никак.

Я отправился в ванную. Окно было открыто, погода стояла простая и странная, облачность, но дождя никакого. Я выглянул подальше на улицу. На бульваре тренировались гимнастки. Сначала думал, что сон — гимнастки были в черных купальниках, и с утра все это выглядело необычно, на камнях точно плясали нарисованные карандашом человечки. Старательно так, как могли двигать руками только нарисованные человечки. Но потом одна девчонка запнулась и уронила нескольких других, и я догадался, что это не сон.

Почему-то мне сильно захотелось к ним, туда, на бульвар. Там еще камни не успели нагреться от солнца, и вообще прохладно было, утренний день самый лучший день. Мне захотелось достать футбольный мяч и отправиться к ним. Это здорово, наверное, выходить утром на бульвар и колотить по мячу, я даже подумал слегка — не найти ли мне где здесь мяч? Тут полно низких балконов, наверняка мяч то и дело заносит на эти балконы, если поискать…

Если поискать.

Отправился умываться, но оказалось, что горячей воды нет. Не очень расстроился, ну, холодная.

Рубашку надевать было больно, пришлось под нее футболку. Сварюсь сегодня.

Лифт не работал, как и служебный, пришлось спускаться по лестнице.

Со второго этажа начиналась прохлада, а на первом я немного озяб и пожалел, что надел рубашку с коротким рукавом.

Бульвар был пуст. Ни такси, ни грузовичков, ни спешащих на службу, ничего, чем заполнены утренние города. Все спали. И гимнастки, разминавшиеся на камнях, исчезли куда-то, думаю, перебрались в студию, расположенную через дорогу, там зажегся свет.

Слишком рано. Я оставался один на бульваре. Я немного поднялся в сторону Капитолия, а потом вернулся обратно, но все равно оставался один. Так мне сначала показалось, потом я увидел горбуна. Сначала решил, что это статуя, хотя и в шляпе, ну мало ли статуй в шляпе? Сейчас уличные скульптуры популярны, то таксу в виде скамейки изваяют, то Антон Павловича. Я вот подумал, что это как раз Антон Павлович, наверняка его здесь уважают, и писатель, и доктор сразу. Потом статуя поднялась на ноги, и я увидел, что горбун.

А он на меня не посмотрел, повернул и двинулся в сторону набережной.

Я за ним. Не знаю, вот взял и пошагал. Захотелось посмотреть, куда горбун направится. Опять ведь горбун.

Шагать за ним вот так, впритык, некрасиво получалось, поэтому я взял наискосок. А горбун вдруг остановился и двинулся резко влево, пересек Прадо и — в переулок. Я за ним. Зачем, непонятно, что мне эти горбуны? Плащи вот эти еще, плащи туда же, точно на одной распродаже куплены, песчаного цвета, длинные и мятые. Загадочные горбуны — то, что надо в этой застывшей скуке. Подумал, не рассказать ли маме? Она любит такие вещи. Нуар, муар, кугуар. Это как раз очень в латиноамериканском стиле — горбуны, медленно переходящие в швейные машинки, ну и еще немного дождей из лягушек. Может, это пригодится для ее книги «Попутный пес». Так что, может, и расскажу.

Переулок — обычный гаванский переулок, узкий, но прямой, наверное, раньше проходимый, а теперь наоборот — балкончики на домах поникли и теперь на них поселились местные деревья, похожие на дистрофичные баобабы. Деревья постепенно проели корнями балконы и заполонили пространство, переулок стал как лес. Я продвинулся метров на двадцать в этот корневой коридор, после чего вернулся на Прадо. Горбун исчез. То есть не исчез, а пробрался дальше, а мне ничуть не хотелось в этих корнях возиться. Так матери и доложу.

На бульваре по-прежнему никого не было, как-то мне сделалось не по себе, я вернулся в отель, поднялся в номер и забрался в кровать, хотел полежать, но неожиданно уснул.

Проснулся около трех, голова болела, тошнило чуть, перегрелся вчера. От телефона проснулся. Звонила Анна, приглашала гулять. Я согласился. Плечи уже не болели.

Анна ждала меня возле гостиницы.

— Привет, — сказал я.

— Привет, —сказала она.

— Пойдем?

Отправились гулять в сторону порта. Без особых идей, так побродить. Отец был добр, денег дал много, велел мне почувствовать себя белым человеком, велел брать такси и не жадничать в ресторанах, я не стал спорить, когда вернусь, Великановой скажу — вот, был белым человеком. Великанова подарит мне пробковый шлем и шорты песчаного цвета. Скажу, что катался в перламутрово-розовом кабриолете с графиней по самой длинной набережной Вселенной. Великанова откусит от зависти язык. Она виду не подаст, но в глубине души откусит.

Мне показалось, что народу прибавилось. То ли морем, то ли воздухом в город прибыло еще туристов, и, похоже, их стало больше, чем местных, теперь местные окончательно сместились к стенам и порогам, а то и совсем не выходили на улицу, выглядывали из дверей, смотрели с балкончиков.

— А это правда? — спросил я. — История, что ты вчера рассказывала?

— Правда, — ответила Анна. — Но это давно.

Мы вышли на площадь перед собором. Это был уже два раза знакомый собор, точно он. Или три раза… Тут музыка играла громче, люди стояли плотно, так что пересечь площадь удалось не сразу, первый раз нас отбросило назад, и тогда Анна повела вокруг, по краю.

— Это случилось в нашей семье, — сказала Анна. — Это правда.

Толпа на площади качнулась и стала выдавливаться в переулок, нас потащило вдоль стены, мне лично довольно больно отнаждачило спину. Анна же умудрилась выкрутиться, схватила меня за руку и втянула в дверь.

Я не знаю, как это правильно называется — двери с улицы вели в довольно большой предбанник, от которого расходились коридоры в квартиры, разбегались лестницы на второй этаж, а прямо темнела подворотня, ведущая ко внутреннему дворику. По стенам тянулись трубы и кабели, в углу теснились подгоревшие рубильники, с потолка свисала лампочка на длинном проводе. В подворотне блестели прикованные друг к другу велосипеды.

Мы оказались в этом предбаннике, кроме нас тут торчал мужик лет пятидесяти с табуреткой, он сказал что-то, Анна ответила, мужик зевнул, уселся на табуретку и стал читать газету.

Анна была, как мне показалось, испугана, она то и дело выглядывала в толпу, затем на меня смотрела.

А я ничего в этих местных праздниках не понимал.

— Откуда все они? — спросил я. — Эти?

— Разные, — ответила Анна. — В основном эскория.

— Кто? — не понял я.

— Те, кто уехал, — пояснила Анна. — Раньше уехали.

— Что они здесь делают?

Анна не ответила.

Через дверь было видно, как по переулку идут люди. Анна сосредоточенно изучала стену. Мужик снова что-то сказал и указал на идущих по улице. Плюнул под ноги.

Через несколько минут стало свободнее, людей убавилось.

— Пойдем на Малекон, — предложила Анна. — Лучше там… Больше места.

— Пойдем, — согласился я.

Мужик с газетой сказал нам вслед.

Мы с Анной вышли на улицу. К нам тут же прилип пацан лет тринадцати, стал предлагать прокатиться. Трехколесный велокаракат, без крыши, с продавленными сиденьями и облезлой краской.

Анна принялась пацана расспрашивать, а он отвечал испуганно, то и дело озираясь и иногда на шепот переключаясь.

— Нам лучше немного проехать, — сказала Анна.

Я был не против, забрались на туристическое сиденье, пацан запрыгнул на водительское сиденье и направил велосипед в сторону порта.

Пацан старался, налегая туловищем на руль, отталкиваясь, а потом всем весом наваливаясь на педали. Спина у него была тощая, жилистая и старая. Паршивым он был рикшей, чахлым, мне то и дело хотелось самому сесть за руль, так быстрее бы получилось. Хотя мы и не торопились особо.

Через полчаса подкатили к Малекону, я дал извозчику двадцать куков, и он мгновенно исчез.

Здесь тоже было многолюдно, но уж вольнее и просторнее, больше воздуха, и воздух морской, отправились вдоль набережной, стараясь держаться поближе к дороге.

Анна взяла меня под руку.

Возле парапета располагались компании. Там везде компании были, весь Малекон, много тысяч человек, сидели на парапете, и на набережной, и на вынесенных стульях, веселились и смотрели на солнце. Одна компания отделялась от другой метром пустого пространства, а иногда и не отделялась.

К нам то и дело подходили, у Анны спрашивали, мне предлагали, Анна отвечала, а я мотал головой, люди смеялись, хлопали меня по плечу. На другой стороне дороги люди сидели возле домов, как обычно выставив столики, стулья и ноги. Ветер был со стороны города, волна не поднималась, и набережную не забрасывало водой и галькой. Пахло водорослями и рыбой.

Мы шагали, иногда с набережной спрыгивали на дорогу, иногда и вовсе по дороге шагали. Удивительно. Мы словно попали на день города в Суздале, но умноженный в сорок раз, и денег на шашлыки ни у кого нет, поэтому все лопают жареное тесто и пьют самодельный лимонад, Анна сказала, что лучше все это не пробовать.

С парапета дружно соскочила группа девушек. Они заверещали и поспешили к нам, я думал, это знакомые Анны, потому что они торопились к нам щебеча, хихикая и подпрыгивая. Но оказалось, что они Анне не подруги. Две девицы повисли на мне, улыбались, щипали и тянули в сторону. Я не понимал, что они обо мне говорили, но Анна вдруг заговорила строгим официальным голосом, и они вдруг разом утратили интерес и дружелюбие, оставили меня и вернулись на парапет. Анна обернулась и еще им вслед сказала.

Я усмехнулся. Мы отправились дальше.

— Куда мы идем? — спросил я Анну через километр Малекона.

— Скоро свернем, — ответила Анна. — Свернем к университету, там много места. Будем ходить. Или сидеть. Там тень. Там можно в столовой пообедать, если хочешь.

— А ты, кстати, собираешься в университет поступать? — спросил я.

Но Анна ответить не успела, с парапета соскочила еще одна банда красавиц. Я немедленно сделал неприступное кислое лицо, помощи Анны мне не понадобилось, красавицы разочаровались быстрее, чем в первый раз. Но пара штук еще некоторое время тащились за мной. Кажется, они ругали Анну. Или задирали ее.

— Смешные, — сказал я.

Анна презрительно сказала что-то по-испански, я не понял.

Прошли еще с полкилометра.

— Эй! — Это на парапете большая компания.

«Эй» на любых языках «эй», мало ли к кому? Я не стал оборачиваться. И в догонку к «эй» еще кое-что сказали, видимо, очень смешное — потому что компания засмеялась вся. И в ладоши захлопали, и засвистели.

Анна, не оборачиваясь, ответила. И ей ответили. Анна покраснела, прикусила губу и отвернулась.

Снова послышался смех, и в этот раз я точно понял, что это в нашу сторону. Анна попыталась меня остановить, но я все-таки оглянулся.

Парень с толстыми негритянскими губищами, но не черный, а так, полубелый скорее. Он ухмылялся, шагал за нами и кривлялся. Хотя и не парень, а мужик скорее. Да, мужик, с пузцом. Он мне безобидным сначала показался, тут таких много веселилось. Но этот был другой, я заметил это, когда он приблизился.

Лучше всего люди определяются по обуви и по рукам, у этого были пухлые ладони с ухоженными пальцами и чищеные туфли с вытянутыми носками. Есть такая особая порода людей — где бы они ни ходили, у них всегда чистая обувь, раньше я думал, что у них идеальное чувство равновесия и они в грязь не вляпываются, теперь знаю, что у них всегда с собой чистящая губка в футляре.

Одет хорошо. Не так, как местные. Дорого. В клетчатом пиджаке для гольфа, ткань толстая и как будто всегда новая.

И глаза. У местных в глазах никогда угрозы нет, подходит к тебе такой баскетбольный негрила, предлагает такси до Гондураса, а не страшно, видно, что опасности никакой, а этот… Другой. Опасный. То есть я сразу почувствовал эту опасность. В движениях. В наклоне головы. Что-то знакомое в нем было, я его словно знал. Хотя все гопники, даже пришедшие в возраст, похожи друг на друга. Но этого я…

Этот клетчатый мужик имел свернутые в трубки уши, точно у него к висками были приклеены толстые коричные трубочки. Я сразу представил его почки.

Да, почка. Идет в биоскоп.

— Слушай, друг, тебе чего надо? — спросил я.

Я понял, что зря это произнес. Потому что вся эта банда тут же на меня посмотрела.

Анна насторожилась. Напряглась. А этот клетчатый прищурился и обли­зался. Анна потянула меня в сторону, но не успела утянуть.

Он плюнул мне под ноги. Остальные подтянулись ближе. Думаю, они не хотели меня бить, просто весело им было.

— Гусанос, — сказала Анна негромко.

Негромко так, но я услышал.

Клетчатый тут же побордовел от ярости, а его товарищи опять рассмеялись и забулькали языками. Быстро и нехорошо они вдруг оказались вокруг нас полукругом, а клетчатый протянул руку и ткнул Анну пальцем в щеку. Друзья клетчатого загоготали еще веселее, а я почти кинулся на него, Анна остановила, чуть качнув головой.

Анна молчала, смотрела на него, в глазах бешенство кипело. И еще такое… незнакомое. Как в новых фильмах, где в первой сцене Раневская велит высечь Лопахина на конюшне, а в последней он, обряженный в кожан и с револьвертом на боку, сладострастно оттаптывает ей ногу в трамвае. Так вот, в глазах у нее как раз такое выражение и было. Мне оно чрезвычайно понравилось.

Клетчатый мужик еще что-то сказал, затем указал на океан и ухмыльнулся. Затем он указал пальцем на меня, указал на Анну, сделал быстрое движение руками, хлопнул правой ладонью по левому сжатому кулаку и причмокнул. Его спутники тоже запричмокивали. Ну, я понял, что он хотел сказать, чего уж тут непонятного, я не дурак.

— Пойдем отсюда, — Анна потянула меня за руку. — Пойдем.

— Да не, я, кажется, пять куков уронил, — сказал я. — Сейчас…

В этот раз она не успела меня остановить.

Простая и действенная штука, тренер показывал после занятий. Делаешь вид, что запнулся, проваливаешься на левую ногу, неловко, но быстро шагаешь вперед, опираешься на правую, апперкот, все.

Главное успеть поймать придурка, чтоб с размаху башкой на асфальт не приложился, ну, это если кто гуманист. Я успел, я гуманист. Хорошо получилось, попал в подбородок, коротко, хлестко, без толчка, так что этот герой и башкой не дернул, раз, съехал мне в объятия, вывалив язык.

— Эй, брателло! — я похлопал его по спине. — Тебе нельзя так пить! Да еще в такую жару!

Я осторожно опустил его на асфальт, повернул на бок, чтобы языком не подавился. Хлопнул по щеке костяшками.

Клетчатый пошевелился и глаза открыл. Нормально, жить будет.

— Солнечный удар, — пояснил я и улыбнулся.

Так улыбнулся, чтобы поняли — лучше не рисковать.

Поняли. Не стали.

— Пойдем, — теперь уже я взял Анну за руку.

Хорошо я себя чувствовал, очень. Бугаю лет тридцать с лишним было, круглый такой, борзый, а я его с полтычка. Повезло, отработал на факторе неожиданности, зато красиво.

Мы шагали по Малекону, стараясь побыстрее убраться. Возле остановился таксист и предложил весь мир за десять куков, до Эль Моро же за шестнадцать. Я согласился. Мы запрыгнули в такси. Я не знал, куда тут ехать, обернулся к Анне.

Она назвала адрес.

В этой части города было спокойно, пыльно, и пыль позавчерашняя, ленивая и тяжелая, как пески Варадеро, точно натертая из гранита, она вскидывалась за машиной длинными рыжими протуберанцами, пыталась подержаться щупальцем за мятый бампер, зря, наш машинейро был быстрее любой всякой пыли.

Мы доехали до окончания Малекона; я ожидал грандиозности в его завершении, памятников, крепостей или обрывов хотя бы, бурунов и рифов, но все ограничилось отелями с экономными бассейнами, выжженным до желтизны бейсбольным полем, гнилой гаванью, под которую послушно нырнула самая-самая набережная, а вынырнула не Малеконом вовсе, а Авенидой Квинта, что гораздо хуже. За тоннелем началась зелень и плоскость, зелень неприятно фикусного цвета, а плоскость как плоскость. Дома тут были от силы трехэтажными, деревьев разных много, в основном буйные кубинские баобабы и пальмы, обычные такие здешние мультяшные пальмы, на такую смотришь — и непонятно, не из пластмассы ли отлили? Фикусного цвета.

Людей на улицах встречалось мало, видно, что все отправились на набережную или ленились по своим касам. Таксист необычно молчал, думаю, злился оттого, что ему приходилось тут рулить в жару, пока все остальные бродили по набережной, бездельничали, лежали нога на ногу на парапете, пили пиво и мечтали хором и по очереди. Анна молчала, радио мололо за двоих.

Диктор с энтузиазмом что-то сообщал, видимо, докладывал об успехах в народном хозяйстве и о других достижениях, кажется, еще цифры перечислял, наверное, рост. Голос твердый и призывный, и хочется следовать ему, выйти на площадь с транспарантом, уверенно ведущим в светлое послезавтра. Но только чтобы мелким шрифтом на транспаранте было написано и издалека не видно, лишь если носом и в сильный прищур. А если какой чудилка находился прочитать, что там именно мелким и в углу, то все на него как на чудилу и смотрели. И сам он это знал. И оптимистичный диктор знал и прибавлял голосу громкости, но от этого передача сделалась вдруг истеричной и бешеной. Анна это, кажется, почувствовала и попросила выключить. И почти сразу мы приехали.

— Приехали, — сказала Анна. — Это здесь.

Таксист остановился, мы вышли. Таксист спросил — подождать, Анна покачала головой, нет, зачем.

Двухэтажное здание цвета светлой, чуть розовой охры, с испанскими сужающимися кверху окнами-бойницами, отчего само строение весьма напоминало крепость. И квадратная башня над входом, ну да, лить смолу и сыпать камни. Этакая цитадель времен поздней реконкисты, кстати, вполне может, и действительно крепость, тут в Гаване этих крепостей.

Анна заплатила за такси, опередила меня.

Таксист укатил, а я прикинул, как мы дальше из этого района выбираться станем, пешком, пожалуй. А потом плюнул, пешком недалеко, так всегда, самая длинная набережная в мире всегда оказывается недостаточно длинна.

Мы с Анной двинулись вокруг крепости. Я с Великановой пару раз ходил вокруг Кремля с бутербродами, в какой-то год было модно так ходить. В Великом Новгороде я ходил вокруг кремля, но в одиночку, то есть в окружении теток со скандинавскими палками. Во Владимире от кремля одни обрывки, но вокруг них тоже можно ходить, вокруг Золотых ворот вообще круговое движение. В Суздале старик Бальзаминов. Мы так и шагали с Анной. Здание немаленькое, занимало целый квартал, выстроено разорванной буквой «О», казалось пустым, хотя и не заброшенным, то тут, то за углом виднелись следы ремонта, да и за тротуаром вокруг явно присматривали.

Возле главного входа стоял кран и грузовик с ржавой строительной механикой. Ведущие внутрь ворота были открыты, Анна направилась к ним. Я следом. У входа на табуретке сидел охранник, Анна сказала ему, он зевнул и указал локтем, беспечный кубинский страж.

Мы прошли через короткий коридор и оказались во внутреннем дворе, неожиданно широком.

— Что это?

— Школа. Старая школа имени Гагарина, тут моя мама училась. И папа. А я нет. А раньше монастырь был.

— Похоже.

— Тут тихо всегда.

— В старых школах всегда особенно тихо, — сказал я.

Иногда не хочешь, а брякнешь.

— Да, — согласилась Анна. — Особенно тихо.

Все-таки с не носителем языка проще, а вот Великанова привязалась бы и трепала до кусков. Про банальность, про то, что моими мыслями можно собачьи шкуры дубить, и — в собачью тему — у меня мозг кислый и куцый, как хвост соседского бобтейла.

— Тут хорошо, — сказала Анна. — Тут можно целый день провести. Это лучшее место, чтобы читать книги. Это место для души.

Странное желание. Я вот никогда не испытывал желания заглянуть в школу для души, а уж тем более читать. Ни в свою, ни в постороннюю. Меня в школе сразу за горло прихватывает. Нет, со мной ничего такого в школьных стенах не происходило, никакого буллинга, никаких преследований — ага, кто моргнуть бы попробовал… но все равно. Все дело в стенах, стены-то намолены, как подумаешь, сколько тут народу в опилки убрали, так и оно, печаль.

И книги тут читать охоты не возникает.

— Мы сюда иногда приезжаем, — сказала Анна. — Я с папой. Он тут любит бывать.

Видимо, у Анниного папы школьные впечатления другие, если он до сих пор возвращается в свою школу и любит читать. Необычно.

Анна необычная такая девица. Не могу понять. Тут все веселые, а она нет. Не весело ей отчего-то. Хотя в шестнадцать лет мало кому весело, но вот наши все грустят как-то… Понарошку. Вся их грусть оттого, что надо готовиться к грядущей тяжелой жизни. Будущая их жизнь не расстилается под ногами травяным ковром, а нависает, неосторожный шаг — и осыпью перемелет. Весна еще не успела как следует задышать, а уж октябрь, забег не начался, а пятки стерты. А у Анны по-другому. Над ней будущее не нависает, она в нем. Кажется, ей от этого страшно. И невесело, читай не читай.

И мне немного невесело.

— И что он тут делает? — спросил я. — Твой отец? Читает?

Наверное, это оттого, что графиня. Графине к лицу невнятная грусть, графиня всегда о грядущем печалится, что ей наши дни. Оно и правильно, изменить что-то можно лишь завтра.

— Читает. Тут очень хорошо читать. Я сама тут читаю. Вон там.

Анна указала на скамейку.

— Это построено еще в восемьсот пятом году, — сказала Анна. — Давно. Здесь был раньше женский монастырь, потом много чего, потом приют, потом русская школа.

— А сейчас?

— Не знаю точно. Но сюда всех пускают посмотреть, кому надо.

— Кому-то надо?

Вот так оно и всегда, люди как люди, но парочка психов, которым мало сегодня, всегда отыщется.

— Да. Тут много детей училось, теперь приходят посмотреть, вспоминают, как было. Читают. Мама говорит, что это лучшая школа в мире была.

— А почему сейчас здесь никто не учится?

Анна пожала плечами.

— Особый период, — объяснила она. — Когда начался Особый период, все разъехались, учеников стало мало, а здание большое. Школу переместили. Теперь мы в другом месте учимся, там неплохо… но не то. Школа Гагарина была лучшей.

— Почему Гагарина? — спросил я.

— Он был тут, — ответила Анна.

Я снова оглядел двор. Монастырь, школа, Гагарин, ничего.

— Да, он был здесь, — повторила Анна. — Тут после революции приют располагался, а потом школу открыли. Гагарин сюда приезжал, разговаривал с детьми, рассказывал про космос. Бабушка Лусия его помнит, он чихал и смеялся. Он простудился тогда. Правда, она тогда совсем маленькая была, но помнит. Он вон там стоял, вон под той сейбой.

Анна указала рукой. Я посмотрел. Гагарин стоял под этой сейбой, думаю, она подросла с тех пор. В таких местах я всегда думаю примерно одинаково. Что вот построили этот монастырь на камнях, вокруг помойка, шалаши из глины и палок, крокодилы в лагунах, малярия, денге, понос. Никто и не знал, но место знало. Что когда-нибудь точно. И готовилось, ждало, мыло дворовые плиты, смотрело на дорогу. Двести лет в ожиданье прошли, и вот Гагарин стоит под сейбой. Дождь начался, и он закрыл голову почетным дипломом и побежал на галерею, а пионеры за ним. И все смеялись и были счастливы, пережидая дождь. Вот все эти двести лет жары и ветра для обычной такой вещи — чтобы он смог укрыться от дождя.

— У нас фотография есть, — сказала Анна. — Только там он со спины. Но это он.

Гагарин ушел — и теперь с этим местом ничего хорошего больше не случится, я видел это, оно выполнило свое назначение, пережило свой сияющий день, школа и та отсюда съехала. И теперь здесь бывают лишь те ненормальные, кто любит читать. И немного тех, кто любит рисовать.

Тут, под этой сейбой стоял Гагарин. Прошлое постепенно смешивалось с будущим.

— Отец хотел стать космонавтом, — сказала Анна.

— Мой, кажется, тоже.

Это я наверняка не знал, но тогда все хотели стать космонавтами.

— Наши отцы могли бы вполне встретиться в космосе, — сказал я.

— Да. Мой хотел стать космонавтом, но у него оказалось не очень хорошее… сердце. Полетел Арнальдо Мендес.

— И мой не полетел, вместо него… Сто человек слетало.

— А ты? Ты не хотел быть космонавтом?

Я не хотел быть космонавтом, я видел космический аппарат «Восток». Он не походил на звездолет, я, пожалуй, дождусь звездолетов.

— А где он сейчас работает? — спросил я. — Твой отец?

— Он госслужащий, — ответила Анна.

Мир придуман для звездолетов, в мире так много крыш.

— В «Тепловодоканале»? — спросил я.

Анна не поняла.

— Твой отец — мастер воды?

Мир придуман для звездолетов, в нем так много открытых дворов.

— Мой отец — мастер воды, — ответила Анна. — Пойдем на скамейку.

Пошли и сели на скамейку. Со скамейки так хорошо смотреть на старт звездолетов.

— У отца много работы, — сказала Анна. — Он занят сейчас.

— Сезон дождей скоро, — сказал я. — Все, кто имеют дело с водой, заняты.

Ага.

Передо мной серел бетонный пол двора, дожди намыли на нем желтые зигзаги пыльцы и собрали плотины засохших листьев, по краям проросла острая трава. На клумбах одичали давно высаженные цветы, мы сидели, и больше никого вокруг, видимо, сегодня не день для чтения.

— У вас дожди идут? — спросила она.

— У нас все время дожди. Ну, не все время, но часто.

— У вас много дерутся? — спросила Анна. — В школе?

Видимо, инцидент с клетчатым на нее произвел впечатление. Приятно.

— Да так, — легко ответил я. — Дерутся. В школе, а иногда и во дворе.

— А у нас раньше не дрались. Отец рассказывал, что в их школе никогда не дрались, он за все годы не помнит ни одной драки.

— Почему это?

— Не знаю.

— А сейчас? — спросил я.

— Сейчас дерутся.

Она смотрела перед собой, на деревья.

— Стали драться. Когда я была в первом классе, еще не дрались, а сейчас дерутся.

— Я не дерусь, — сказал я.

Мне отчего-то стыдно стало за этого клетчатого. Взрослый дядька, а я его так подцепил. Но он сам виноват, первый начал.

— Это случайно получилось, — сказал я.

Не случайно, вполне себе с удовольствием. Я бы повторил. И еще повторил. Потому что не люблю, когда так делают. Вот ты шагаешь вдоль детсадовцев, идущих в зоопарк, они тебе улыбаются, а потом ты раз — и щелобан первому пацану. А просто так, от широты души. За такие поступки надо бить в лоб.

— Правда, случайно. Я думал, он сейчас кастет выхватит, он пальцами на левой шевелил подготовительно, вот я и испугался.

— Понятно.

— А ты как живешь?

Спросила Анна.

— Нормально.

— И чем занимаешься?

— А, как все. В школу, в спортшколу, потом спать. Уроки еще. Зимой ждем лета, летом ездим куда-нибудь.

— На самолете?

— По-разному. Обычно в июне на море ездим, мать в Грецию любит, отец в Испанию. А в июле внутренний туризм. В Переяславль-Залесский, в Великий Устюг.

— На поезде?

— На машине обычно, у нас не везде поезда ходят.

— А машина какая у вас? — спросила Анна.

— У отца паркетник японский, у матери «мини». А у дедушки «виллис» старый, он на нем за грибами ездит.

— Понятно. А у вас дом за городом есть?

— Есть, — ответил я. — Дача. Ее еще мой дед построил.

— Дед построил. Вы там летом живете?

— Живем. Я и мама обычно, отец в городе.

— Мама у тебя хорошая, она мне понравилась.

— Ты ей тоже понравилась.

— Да?! — как-то обрадовалась Анна.

— Ага. Она сказала, что ты большая умница.

Анна промолчала.

— И красавица, — добавил я.

Анна поднялась со скамейки и направилась на террасу. Про красавицу я сам добавил. А что? Надо всегда говорить правду. Я сказал правду и поплелся на террасу.

— Зачем ты в группе играешь? — спросил я. — Ты любишь музыку?

— Не знаю. Наверное, люблю. У нас многие играют.

— Да, я заметил.

— Бабушка говорит, что это умение в жизни пригодится.

— Ну да, — согласился я. — Девушка с гитарой всегда лучше девушки без гитары. В том смысле, что я сам всегда хотел научиться играть, но у меня ничего не получалось… Я в деревне однажды свисток сделал из лыжной палки и сушеной горошины, так свистнул, что у мамы три дня в ухе звенело.

— Смешно.

— А она об меня руку вывихнула.

Помолчали.

— А ты в Греции был? — спросила Анна.

— Да, три раза.

— Как в Греции?

— Нормально. В Греции камней много.

Анна медленно шагала, вглядываясь в стену.

— Камней?

— Ага. Там куда ни пойдешь — везде камни. Желтые, черные, красные камни. А под камнями кости.

В Греции мне не понравилось, там очень пожито. Как и в Италии, кстати. Чувствуется, что люди здесь последние три тысячи лет сильно старались, в Египте хоть песком затянуло, а в Афинах… Сразу хочется бежать оттуда.

— Камни, — повторил я. — Старые и новые. Старых больше.

— А в Италии?

— То же самое. Хотя Колизей подходит для звездолетов…

Я поглядел на стену и обнаружил, что стена исписана разными посланиями, привет, пока, Лева — дурак, я сюда еще вернусь, синими надежными чернилами, вернусь. Поверх чернил белая эмаль, но жидкая, все насквозь, до тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года, до звезд, до полос.

— Что? — обернулась Анна. — Каких звездолетов?

— А, да никаких. Я хотел сказать, что там место такое удобное, как стадион. То есть он и есть стадион… Короче, может легко приземлиться вертолет. Стадионы всегда строятся так, что на них могут приземлиться одновременно два вертолета.

— Зачем на стадионах вертолеты?

— Мало ли? У нас иногда футболистов на матч вертолетами завозят. И увозят.

— Почему?

— Чтоб народ не перебил.

— У нас футболистов любят, — сказала Анна.

— И у нас любят, — сказал я.

— Стадионы… — Анна поглядела на тучи. — Их можно по-разному использовать.

— Да, по-разному.

— А как в Италии? Она от Греции отличается?

— В Италии еще хуже, — ответил я.

— Почему?

— Народу больше.

Анна промолчала.

— А вообще везде одинаково, — сказал я. — Везде одно и то же. Хотя у вас тут по-другому… Но я тут ничего не понимаю.

— Глаза постороннего лучше глаз орла, — заметила Анна.

Красиво. Но на мои глаза надежды мало, я всегда смотрю под ноги и вижу трубы в заплатах.

— А зачем ты на Кубу поехал? — спросила Анна.

— Не знаю. Не был тут еще.

— А твой отец? Он что тут делает?

— Он журналист.

— Журналист?

— Ну да. Пишет про разное. Он здесь давно живет. Ему здесь нравится.

— А тебе?

— Мне тоже.

 

 

Глава 8. Последний пляж

 

Спустился в бассейн. Толстый и сегодня отчего-то радостный сантехнический негр опять неторопливо разбирал душевую стену, уже расковырял зубилом мелкую красную плитку и теперь выдирал из бетона трубы, иногда подгибая их ржавой кувалдой. Делал он это с удовольствием, я ему позавидовал. Негр помахал мне пассатижами.

Вода была холодная, не успела с утра прогреться, я сделал два бассейна по дну, всплыл, увидел, что мама проснулась. Думаю, она меня в атриуме подкарауливала, спрятавшись за колонной. А потом за мной следом. Мимо дохлой птицы.

— Опять? — спросила она.

Каким-то образом она всегда это определяет. Зверским материнским чутьем.

Мама устроилась на лежаке. Вытряхнула на пол косметичку.

— Я тебе говорю — доиграешься, — мама принялась втирать в руки антисолнечный крем. — Тут отец тебя вытащить не сможет, не надейся.

— Да ничего такого, — принялся отнекиваться я. — Ты на ровном месте придумываешь…

— Ничего я не придумываю, сыночка, — мама с чавканьем втирала крем в плечи. — Уж как-то я знаю, когда ты кулаками машешь.

По взгляду, что ли? Костяшки вроде не разбиты, раньше она все по костяшкам считывала, но сейчас с руками норма.

— Так кто на этот раз? — поинтересовалась она.

— Да один пиндос прикопался.

Не стал я особо отпираться, делов-то.

— Прекрати, — тут же сказала мама. — Ты что, нарочно? Ты же знаешь, я ненавижу это слово! Это омерзительно!

— Хорошо, один… Эмигрант, кажется. Короче, там были эмигранты, а мы гуляли. Пьянущие все. А я мимо проходил…

— Какая знакомая история, — ухмыльнулась мама. — Ты в который раз проходил мимо и никого не трогал…

— Ты мне не веришь?

— Я что, ненормальная? В нашей семье нельзя верить никому. Тебе, сыночка, я не верю с третьего класса.

— Но это правда, — сказал я. — Мы с Анной гуляли себе, а тут эти набросились. Ну я одному чутка и всек.

— Прекрати, пожалуйста! Мне не нравятся эти слова, а ты их нарочно употребляешь. Что значит «всек»?

Показался жизнерадостный отец. Помахал нам, помахал сантехническому негру, сразу взял в баре два мохито и пришлепал к лежаку. Предложил маме, она с утра отказалась, поэтому отец с удовольствием оставил оба коктейля себе.

— Что значит «всек»? — спросил отец, устраиваясь на лежаке. — «Всек» — это значит втащил. Когда мы с тобой, мать, ходили в школу, говорили «пробил».

Отец отхлебнул из стакана, откинулся на спинку.

— Еще раньше, в период застоя, это называли «вмазал», хотя, мне кажется, «всек» гораздо лучше отражает суть действия — коротко и емко. Мать, ты же филолог, ты не можешь отрицать, что от невразумительного мыльного «вмазал» до действенного брутального «всек» — десятилетия языковой эволюции.

— Десятилетия деградации, — возразила мама. — Дело не в этом.

— А в чем же?

— В том, что твой сын опять подрался.

Я растянулся на лежаке. Мне нравилась эта ситуация, книжная и кинематографическая. Сферическая мать недовольна гадким поведением юного принца, а батюшка…

— Из-за чего подрался-то? — поинтересовался отец. — Так или по делу?

— По делу, — ответил я. — Чего так-то махать?

Сейчас будет. Сейчас мама скажет, что прежде всего должно быть Слово.

— Знаешь… — начала мама.

— Некоторые вопросы можно решить только насилием, — предупредил я.

Батюшка с удовольствием отхлебнул полстакана мохито.

— Категорически с тобой согласен, — отец похлопал меня по плечу. — Молодец. А вы, маменька, плохо знаете классику. Как это там у Марка Твена?

— Судья сказал, что его можно исправить хорошей пулей, — сказал я.

Мама не нашлась, чем возразить, а у меня этот эпизод из «Гека Финна» любимый.

— Не все вопросы можно решить насилием, — мама, кажется, была настроена на утреннюю дискуссию под липами. — Это дурная привычка пускать в ход кулаки…

К бассейну, к бассейну.

— Напротив, это гораздо лучше, — перебил отец. — А иногда и гуманнее. Я понимаю — ты будешь возражать, но уж поверь мне, есть ситуации и есть люди, которые не понимают человеческого отношения, их можно впечатлить…

Я плюхнулся в бассейн, с размаху, так, чтобы пузу больно, чтобы пробрало и весь сон соскочил, а то что-то спать хочется здесь, то ли от жары, то ли от обжорства, то ли атмосфера здесь сильнее давит, то ли время года, уж и не знаю. Но помогло. И вода холодная.

Когда я всплыл, они еще спорили, но кое-как, без огонька — мама соблазнилась мохито. Я немного погонял от борта к борту, разминая плечи и продыхиваясь в воду. Это помогает проснуться, давно заметил. И освежает. Сделал двадцать бассейнов, потом побрел к себе в номер. В ресторан подниматься не стал, решил не наедаться перед встречей, наоборот, нагулять аппетит. Нагуляем аппетит, потом заскочим куда с Анной, съедим баранью ногу, тут, я заметил, в меню полно бараньих ног с пряными травами. Так я думал, но потом вспомнил гуаву, не удержался и в ресторан все равно заглянул, в другой, на первом этаже.

Тут было гораздо хуже, полно всякого голодного народа и взмыленных официантов, гуаву выпили, остался ананасовый сок с рубленым льдом, пришлось довольствоваться им. Из номера я прихватил пол-литровый пластиковый стакан и нагло наполнил его ананасовым соком. После чего отправился на улицу.

Вдоль стены отеля «Кастилья» синело несколько пластиковых ящиков, принесенных вечерними вай-фай-культистами, и как всегда таксисты сидели возле машин и стояли возле машин, важные и самоуверенные, как таксисты во всем мире.

Через дорогу «Гранма» отдыхала в стеклянном саркофаге под пальмами, ее покой охраняли такие же пенсионные танки и престарелый самолет, и несколько скучных стражей, отец рассказывал, что «Гранма», в отличие от нашей «Авроры», полностью на ходу, и если залить соляру, то можно отправляться в новый поход.

Музей искусств напротив, сначала я думал, что возле него трубы кирпичные, вентиляция, но, приглядевшись, увидел, что это не трубы, а отвертки. Мультитул.

Возле трех кирпичных отверток стоял горбун, смотрел на крестовую, интересовался искусством. Горбун снова, и снова какой-то другой, высокий и широкоплечий, и седой, наверное, у них тут съезд. Горбатые Карибского моря. Или из санатория выпустили. На Кубе лучшая в мире медицина, тут прекрасно лечат болезни опорно-двигательного аппарата и опоясывающий лишай, я по телевизору видел, вряд ли горбун на самом деле горбун, это у него корсет наверняка. Или бандаж, пропитанный целебными мазями с экстрактом алоэ. Или что-то там еще. Экзоскелет. Да, кстати, этот горбун был не в плаще, а в цветастой рубахе с длинными рукавами. Но тоже старый. Или не старый, вот лицо какое-то застывшее, такое часто встречается у стариков, у молодых нет.

Анна ждала меня в конце площади Музея Революции. Стояла, разглядывая что-то в телефоне.

— Привет.

— Привет.

— В Гаване все-таки много горбунов, — спросил я. — Почему?

— Горбуны…

Я махнул рукой за спину, втянул голову в плечи, выставил лопатки, сделал несколько горбатых шагов.

— Здесь их полно. Я иду куда-то и вижу продавцов орехов, горбунов, продавцов сигар… Эти еще, ну, которые такси и чика предлагают.

— Ага.

— Не знаю, я куда ни иду, все время вижу ореховую женщину и горбунов.

Анна улыбнулась.

— Наверное, я привыкла, — сказала она. — Я горбунов не вижу.

— Ну да, наверное, глаз замылился.

— Много всяких людей приезжает. Может, и горбуны.

Может, и горбуны.

На одной из улочек, пятерней расходившихся от Музея Революции, был припаркован небольшой зеленый грузовичок вроде нашей «Газели», но в два раза меньше и в четыре раза ржавее. Анна направилась к нему и, к моему удивлению, забралась на водительское место. Но спрашивать я не стал, запрыгнул на другое сидение, да ладно, Великанова трактор, между прочим, водит и асфальтоукладчик.

— Надо прокатиться, — сказала Анна. — Далеко.

— Далеко так далеко, — ответил я.

В голове у меня карта острова нарисовалась, я подумал, что далеко тут вряд ли бывает, почему не съездить? Подумаешь, сто километров. К озеру, где птицы.

— Мне надо помочь, — сказала Анна.

Она оглядела меня.

— Ты лучше всего подходишь, — сказала она.

— Почему? — спросил я.

— Ты чужой. Ты не будешь говорить. Так лучше. Надо сделать кое-что.

— Хорошо.

— Хорошо.

Анна повернула ключ, мотор затарахтел, на стекле принялся кривляться американский ушастый мышь, теперь, со стертой краской, похожий на черта, грузовичок затрясся вместе с ним, запахло жженым сцеплением, Анна дернула за рычаги, нажала на педали, и мы поехали.

Из грузовика Гавана лучше, чем из БМВ, хотя и жарче тут, и сцепление воняет горелой пробкой. Хорошо. Вряд ли Анне сильно больше шестнадцати, но у них тут права, может, в этом возрасте выдают. А может, здесь и прав не нужно. А может, здесь с графинь прав не спрашивают, и так ясно, что права у них есть.

В этот раз мы поехали на запад. Анна вела грузовичок уверенно, так, будто она на нем подрабатывала каждый день, я бы так не справился. Мотор тарахтел и плевался черной сажей на проезжающих мимо мотоциклистов, они ругались, стучали в дверцу грузовичка и показывали нам кулаки.

Начались пригороды, трущобные и серые, никакой краски, мало машин, много мопедов и велосипедов. Народ на улицах здесь болтался неприветливый, смотрел исподлобья и подпирал стены совсем не так, как в центре. Пригороды были заполнены недружелюбными лодырями, думаю, пробирайся мы здесь пешком, возникли бы проблемы.

На одном из перекрестков на красный светофор на подножку грузовичка подскочил парень в майке, стал расспрашивать Анну и поглядывать на меня. Спрыгнул на следующем перекрестке, за которым начались пригороды пригородов. Тут Анна прибавила скорости, и я толком не успел рассмотреть все эти халупы, ну, оно к лучшему.

За халупами зазеленели поля и сады с невысокими деревцами, местность походила на местность к востоку от Гаваны, только море с другой стороны. Ехали недолго, до озер с птицами не добрались, Анна свернула на проселок.

Кубинский проселок от нашего отличался цветом земли, а так то же самое, кривули и ямы. Убрались с дороги, и мне стало интересно — куда едем? И зачем. Но решил не спрашивать, доберемся до места и увижу. Весело. Нет, на самом деле весело.

Анна снизила скорость, грузовичок хрустел, скрипел, завывал и вопил о том, что он вот-вот развалится. Но терпел.

А я прикидывал варианты. Меня смущал грузовичок. Я мог предположить, что Анна потащила меня за город полюбоваться водопадом, или живописной лагуной, или пляжем с редкими черепахами, но зачем тут грузовик? Мотоцикл же есть.

Грузовик озадачивал.

Проселок стал хуже, начались глубокие колеи, и мы стали прибуксовывать. Впрочем, Анну это не смущало, она прибавляла газа, взрывая вокруг грузовичка пылевые бури.

Километра через три мы все-таки спустились к морю. Во время очередной пылевой бури Анна свернула на потайную дорогу, то есть там не дорога была, а небольшая тропинка через заросли, на которой грузовичок едва помещался. Минут десять ползли по зеленому тоннелю, и ветки скребли по крыше и по бокам фургончика, мне было приятно думать, что вокруг нас зомби и что мы пробиваемся на последний пляж.

Пляж там действительно оказался, правда, небольшой и хорошо укрытый в зарослях. Если не знать, что здесь пляж, никогда не подумаешь. Хорошее местечко. Желтая полоса между лапами черных скал, плотный песок, волны бьются в брызги о гребень сточенных морем рифов, и у берега вода тихая. Нет, хорошее местечко, у нас на Рыбинском водохранилище дача в таком, часто ездим, там песок да камыш. Великанову, само собой, не берем.

Мне понравилось, непонятно, зачем грузовик?

— Помоги, — сказала Анна.

Анна откинула задний борт. Кузов фургона оказался забит разными предметами, этажерки, корзины, коробок от бананов много. Я отчего-то решил, что сейчас Анна предложит закопать все это барахло в песок.

— Надо достать, — сказала она.

Стали выгружать. Вещи были легкие, точно высохшие, за исключением коробок. В коробках тяжелое, но не брякает, коробки я сам снимал. Потом потихоньку перетащили все добро подальше от машины и поближе к воде, сложили в большую кучу. Анна достала из кузова мятую канистру, тут я понял, к чему грузовик и пляж.

— Зачем? — спросил я.

— Старое имущество, — объяснила Анна. — Отец решил избавиться. Некуда девать. А сам он сейчас очень занят.

Неубедительно. При тутошнем нищебродстве вывозить куда-то вещи? Оставить грузовик на улице, к утру все разберут, и никаких трат на бензин. Хотя и грузовик стащить могут, разобрать…

— Отец… — Анна подбирала слова. — Он не любит, чтобы трогали его вещи. Он любит, чтобы они оставались только его вещами.

Бывает, подумал я, а что. Моя прабабушка в гости ходила всегда со своей ложкой и никогда не ела молочных продуктов, пусть хоть сыра, пусть хоть варенца, у всех свои странности.

Великанова однажды пожертвовала в благотворительность свою фамильную куклу, выструганную из дерева Зосю Мармеладовну, с платьем, связанным из кружев, с атласными ботиночками, с бантиком, богатая такая кукла. Пожертвовала и сразу передумала, ей нестерпимо стало, что кто-то будет кроме нее Зосю в руках держать, Великанова упросила меня пойти на благотворительную ярмарку и выкупить Зосю за тройную цену, а когда я куклу выкупил, Великановой стало стыдно за свою глупость и дремучесть, она отправилась на дачу и спалила Мармеладовну в мангале. Ну, потом в три ручья, конечно.

— Много лишних вещей, — снова сказала Анна. — Надо выбрасывать. Никому кроме нас не нужны. Вы сжигаете старые вещи?

— Регулярно, — ответил я. — У нас есть такой праздник даже — седьмое октября, день огня.

— День огня…

Анна кинула мне зажигалку, а сама стала скручивать с канистры крышку.

— Погоди, — остановил ее я. — Это неправильно.

— Что неправильно?

— Ты неправильно собираешься жечь.

— Какая разница?

— Такие вещи надо делать по правилам, — сказал я.

Вообще-то я никаких правил не знал, но придумал по пути.

— Сначала огонь, — сказал я. — Надо без горючего, нужен чистый огонь.

Я немного прошелся по пляжу, собрал плавника, думаю, это была в основном пальма. Сложил, легко зажег сухие пальмовые листья. Из всего этого тропического материала получился неожиданно похожий на наш костер — и трещал совершенно так же, и, что самое необычное, запах совершенно неотличимый, дымок получался как от бересты. И никакого бензина.

— Можно подкидывать, — я кивнул на вещи.

Анна поглядела на вещи, затем на меня. Я взял этажерку. Сломать оказалось несложно, выбил полки, выбил стойки, покидал. Этажерка загорелась.

— Примерно так, — сказал я.

— Да…

Анна открыла банановую коробку достала серую папку. В коробке было много и других папок, но Анна достала верхнюю, толстую, с бумагой, торчащей во все стороны пожелтевшими углами. Распустила завязку.

Папка была забита стихами. Посередине каждого листа сверху донизу спускались четверостишья, по три штуки. Написано старательно, красиво, поэт знал толк в каллиграфии, но в безупречности своей лиры уверен не был — стихи во множестве правились — прямо в тексте, когда поверх одного слова писалось другое и на полях. Поля его литературы были заполнены заметками и многочисленными маленькими картинками, сделанными с такой же каллиграфической тонкостью. Поэт рисовал птичек, корабли, горы, снова корабли, солнце, облака, похожие на корабли, луну, поднимающуюся над горами.

Анна стала читать стихи, губы у нее шевелились, а когда дочитала, кинула в огонь.

— Бумаги, — пояснила она. — Скопились за много лет. Теперь не нужны.

Странно. Хотя, с другой стороны… Куда их девать? Понятно, что хорошие стихи нужно хранить для потомков, а что делать с плохими?

Ветер немного дунул, раскидал загоревшиеся листы по песку. Я пошел собирать. Когда вернулся, Анна жгла уже вторую папку. Я скомкал стихи, кинул в огонь.

— Хорошо, — сказала Анна.

Я пожал плечами и забросил в огонь детский стульчик с рыбками на спинке.

В следующих трех коробах оказались книги. Не какой-то там пыльный антик, а вполне себе обычные, недавнего года издания, в незамысловатых мягких обложках с выцветшими красками.

Библиотека.

Анна кинула книгу в костер, поглядела на меня. Я пожал плечами. Кажется, Анна ждала, что я скажу чего-нибудь по этому поводу. Книги жечь вроде бы нехорошо. Но я не сказал.

Вот бабушка моя, которая в ИМЛИ работала, всегда так делала. У нее за год много книг скапливалось, некоторые ветхие, другие ставить некуда, некоторые подарочные — едет она в Тюмень, а там ей собрание сочинений местного классика в восемнадцати подарочных томах — на! Трехтомник «Молодые поэты Приангарья!» — получи! Про журналы «Ока-А», «Сысольский перезвон» и «Нечерноземный соловей» я уж и не говорю. Да и потом и мама много домой привозила. И вот в мае бабушка отправлялась на дачу. Разумеется, приходилось нанимать бортовую машину, потому что всю эту литературу бабушка непременно брала с собой. На робкие предложения моего отца отвезти труды молодых тунгусских поэтов в пункт приема вторсырья бабушка отвечала решительным отказом. Как и на предложения вынести накопленный за год творческий ассортимент к мусорным контейнерам.

Нельзя оскорбить книгу огнем, говорила бабушка. Вот макулатурой, гниением в сарае, плесневением на чердаке, пылением на полке — сколько угодно. Но не огнем. Смерти от огня заслуживает даже самая паршивая книжонка, каждый год в мае говорила бабушка. Потому что это единственный для нее шанс подняться к ушам Господа. Пусть хоть с теплом и дымом, пусть хоть так. «Сысольским перезвоном» бабушка топила баню, губернскими классиками печку-голландку — на них так чудесно доходили вишневые пирожки, поэтами питался небольшой каминчик в промозглые дождливые дни, когда лето вдруг не удавалось, а если бабушка хотела приготовить ревеневое варенье или плов, то в дело шли брошюры «Научных трудов УХГТУ».

Огонь пробежал по корешку, пробрался по страницам.

— Не хочешь?

Анна протянула мне книжку. Название по-испански мелко, не разобрал, открыл первую страницу.

Экслибрис в углу, буква «L» и розы вокруг, и внизу герб — щит и меч, и рыба. Трогательно как. Книги семьи Анны. Наверное, Лусии, бабушка Анны похожа на мою бабушку Машу. На семнадцатой странице обязательно должен быть засушенный цветочек, маргаритка, но там на семнадцатой ничего не оказалось, только рыжий песок. Книга пахла табаком, очень сильно, я кинул ее в огонь.

Потом еще одну. Еще.

Потом корзину кинули и ворох бумаг. Несколько больших листов, их подхватил огонь, в небо поднялись серые хлопья. Коробка магнитофонных катушек, они шипели, когда горели. Коробка с игрушками, пластиковые человечки, солдатики, куклы. Снова книжки. Эта коробка плохо сначала горела, то ли бумага отсыревшая, то ли плотная слишком. Но развеселилась.

Море затихло. Мы сидели и грели руки, на солнце набежали тучи, стало прохладно. Костер горел. Стрелял угольками. Мне в руку попал уголек, я ойкнул, поглядел и увидел наглого черного комара, впившегося в руку чуть ниже локтя. Москитос.

Москитос должны умереть.

 

 

Глава 9. Санта-Клара

 

Отец заявился поздно, несколько веселый, с разжеванной сигарой и вольнодумным выражением на лице, я пытался спать, обложив голову подушками, представлял себя спелеологом, но отец, хихикая, растолкал меня и сказал, что у него смешная на первый взгляд, но гениальная идея.

Смешная, но гениальная заключалась в том, что надо спуститься вниз, вый­ти из гостиницы, встать у стены со смартфонами и начать ловить вай-фай.

— Потроллим культистов, — пояснил отец. — Это очень смешно!

Я не хотел никуда идти и не хотел никого троллить, но отец сказал, что если я не поднимусь, он обольет меня из кувшина.

— Я должен что-то сделать… — сказал он и включил телевизор, музыку местную. — Я весь вечер бродил по закоулкам, до самого трущака добрался, а кошек нет. Нет как нет, все попрятались, собаки. Думаю, это от перепада давления. Кошки, они как рыбы, у них внутри плавательный пузырь…

Отец замолчал, удивленный своим открытием.

— Может, местные их сожрали, а? — усмехнулся он.

Ага, ага. Пробил урочный час, все схватили мачете — и раз-раз, маленькая семейная резня, был, допустим, черненький Мигелито или пестренькая Ситринья, или Альфи, а получился рис по-восточному. Или счастливые бобы.

— Не бывает же так, чтобы раз — и все кошки исчезли?

Я стал одеваться. Сон все равно испорчен, чего уж, мозг начал работать про кошек.

— Или Варфоломеевская ночь… — размышлял отец. — Восстание собачников…

— Да их травят тут, — сказал я. — Вот и все.

— Как?

— Так. Не нарочно, конечно, а вместе с крысами. Город старый, крыс полным-полно, если их раз в месяц не травить, то чума приключится. Рассыпают отраву, а чтобы кошаки не потравились, хозяев заранее предупреждают. Вот и нету кошек, домой загнали, сидят в клетках.

Это я спросонья придумал, но, похоже, так оно и есть.

— Похоже… Слушай, это гуманно. Это очень гуманно — уберегать кошек от случайной потравы… Надо написать про это статью, кубинский социализм заботится о своих четвероногих гражданах, это пример гуманизма для нас всех!

Он как-то вдохновился этой идеей и развивал ее, пока мы спускались на лифте, спрашивая у подвернувшегося француза, что он по этому поводу думает. Француз улыбался. Впрочем, может, и не француз, хотя на отцовское «мимими петиша» он мяукнул в ответ.

В холле как всегда вечером играл ансамблик, два седых мужика-клавишника и молодая маракасная барышня веселили посетителей музыкой и вокалом, за столиками курили и пили коктейли, мы прошли через дым и звук и оказались на улице.

Ловцов эфира с приходом ночи вдоль стены стало больше, чем вечером, к молодняку добавились люди постарше, даже несколько теток в цветастых халатах. Кто стоял, подпирая стену, кто принес табуретки, некоторые сидели на асфальте. Охота происходила в молчании, точно ловцы опасались спугнуть возможную волну, все были серьезны и сосредоточенны и не отрывались от экранчиков. Я заметил, что телефоны у многих вполне себе ничего, на двадцать долларов в месяц такой не купить, на что отец ответил, что это подарки из-за пролива. Почти у всех есть родственники, которые удачно перебрались во Флориду на надувном матрасе, устроились наркодилерами, или агентами ЦРУ, или совмещают, а семью в католических странах забывать не принято, вот и шлют подарки племянникам и внукам.

Мы устроились в самом конце, возле высохшего дерева, в непрестижном месте, где шанс зацепить волну был исчезающе невелик.

Отец достал телефон, и я достал телефон, мы запустили поиск. В окрестностях имелась лишь сеть отеля «Кастилья», распароленная, но сильно мерцающая. Едва смарт подхватывал ее, сеть выскальзывала, и аппарат снова начинал вращать локаторами, и снова нащупывал ее, и снова.

Телефон отца был на два поколения повыше, но и он успехом похвастаться не мог, отец хмыкнул и поднял руку, привстав на бордюрном камне. И я тоже поднял. Красноперый Кукулькан, пролетающий над нами в беззвездной мгле по своим неотложным делам, случайно посмотрел вниз, поперхнулся и сбился с пути от смеха.

— А дальше что? — спросил я.

— Надо чуть-чуть постоять, — сказал отец. — Выждать…

Мы постояли.

У меня плечи набиты кувалдой, я могу полдня с рукой в потолок, а отец стал скоро сдыхать, ежиться, прикладывать локоть к пальме.

— О! — он потряс рукой. — О, есть! Есть!

Остальные ловцы устремились к нам, и через несколько секунд вокруг нас столпились охотники, а один — парень лет двадцати — ловил аж с двух рук, как Клинт Иствуд в желтой майке

Скоро, впрочем, на лицах нарисовалось разочарование, и сам отец изобразил разочарование, почесал подбородок. Мы переместились метров на десять ближе ко входу и снова стали ловить вай-фай, отец от нетерпения приплясывал.

— О! — воскликнул отец и поднял руку выше. — Есть! Есть сеть!

Ловцы устремились к нам, снова окружили, и снова их постигло разочарование. Сеть не давалась. Отец с возмущением потряс телефоном, а потом и об ногу его постучал. А Клинт Иствуд поглядел на нас с подозрением, а одна усталая женщина достала приспособление из палки, проволоки и разрезанной вдоль жестяной банки. Палка оказалась не палкой, а коленцем от удочки, женщина расставила ее и удлинила, получилась антенна. Женщина подняла ее повыше, остальные позавидовали.

— Да! — заорал отец. — Да!

Я думал, что в третий раз нас поколотят, и приготовился отбиваться, особенно мне не нравился Иствуд, который ловил волну с двух рук, нос у него был вдавлен, а плечи вислые, и на меня поглядывал с улыбочкой, рыбак рыбака, короче. Но никто так и не решился, подошли, убедились, что сети нет, и стали на нас смотреть.

Отец спрятал телефон и скептически пожал плечами.

— Не судьба, — громко вздохнул он. — Всю жизнь так — едва замаячат на экране четыре палочки — как облом, сеть недоступна, а ваш пароль устарел.

Охотники поглядели на него обреченно, Клинт Иствуд стал вдруг не Клинт Иствуд, а Мартин Иден, вот-вот потребует море поглубже и борт пониже. Чуть не заплакал от разочарования, мне неудобно стало, отцу, кажется, тоже, не ожидал он такого разочарования. А вот Великановой бы это понравилось, дразнить Кукулькана.

— Ладно, — улыбнулся отец. — Наверное, спать пора. Слушай, сынище, давай завтра куда-нибудь… в Санта-Клару, а? С утра, по холодку прошвырнемся, а? Там интересно. Сам город такой… типичный… а потом мемориал Че Гевары, там должен побывать каждый.

Я не стал возражать. Каждый-прекаждый. Великанова мне говорила про мемориал, что там стоит побывать, впечатляет.

— Договорились.

Отец пожелал ловцам электронной удачи-удачи и всяческих будущих благ, и мы вернулись в гостиницу, поднялись в лифте с красными цифрами и разошлись по номерам.

Я не мог долго уснуть, лежал, смотрел в высокий потолок. В ванной из неисправного душа капала вода, в спинке кресла сплетались тростниковые узоры, из далекого порта доносились гудки, я думал про тех, кто стоит у стены внизу. Ну, и немного про Анну.

На следующий день я проснулся еще до солнца и выглянул в окно. На Прадо опять тренировалась спортивная школа. Там, где днем сидели на скамейках лодыри и играли в футбол ленивые мальчишки, сейчас снова упражнялись художественные гимнастки. Подбрасывали мячи, рисовали лентами, жонглировали булавами. Я поглядел на часы. Полшестого. Ничего себе…

Началось, видимо, смещение во времени. Не спится, и теперь надолго это, недели полторы буду привыкать, а как привыкну, так сразу и назад лети. Спать не хотелось совершенно, я подумал — не выйти ли погулять, но и гулять не хотелось, тогда я включил телевизор. Но и там ничего толкового не показывали, какие-то интернет-новости про урожай кукурузы, про кислые дела в Венесуэле и про дружбу с Америкой. На этом я не выдержал и отправился завтракать, в бассейн не пошел.

Родители, как ни странно, уже были там. Сидели за столом, смотрели на море, на крепость Эль Моро и на крепость Ла Кабанья правее. Отец набирал колбасу для вечерних кошек — вдруг покажутся, мама смотрела на кофейник. Музыкальная женщина на белом стуле играла на лютне Гвантанамеру, ее сын бродил по залу и продавал диски музыкальной женщины, мама вчера купила один, а теперь музыкальный сын желал продать второй. Я им завидую, и лютнистке, и ее сыну, они умеют шикарно отключать мозг, думаю, они делают это с утра. Наверное, если на протяжении многих лет ежедневно отключать мозг до ужина, со временем научаешься отключать его на неделю, потом на месяц. Продолжительность жизни от этого сильно возрастает — сердцу не надо трудиться, закачивая в извилины лишнюю кровь, вот оно, бессмертие.

Я решил проверить, достал пять куков и купил диск. И сын лютнистки мне его совершенно спокойно продал, а что, пять куков — деньги.

— Ольга, — сказал отец, набив пакет колбасой. — Мы вот с сынищем решили двинуть в Санта-Клару. Как тебе наша идея?

— Давайте-давайте, — мама налила кофе. — Развлекитесь, нечего сиднем сидеть.

— А ты?

— Нет уж, — сказала она. — Романтика — это мимо кассы. Меня с «Трех мушкетеров» еще в детстве натурально тошнило. И пропитые барбудос меня совершенно не воспаляют, ты же знаешь. К тому же у меня консультации с Лусией, нам надо о переводе думать, надо над книгой работать. Да и выставка на носу…

— Уверена? Может, все-таки сгоняем?

— Я же говорю — у меня консультации. А потом мне прошлого раза хватило…

Оба понимающе хихикнули.

— Извини, но триста километров в одну сторону трястись… — мама закатила глаза. — Я не готова. Если мне предлагают социализм или смерть, я выбираю смерть.

— Там дорогу сделали, — уговаривал отец. — За три часа прохватим…

— Э, нет, — помотала мама головой. — Мне и здесь хорошо. Катитесь-ка сами, а я отдохну.

Мама стала пить кофе. А я сходил за папайей, набрал тарелку и стал есть, лучше папайи тут ничего. Кофе неплох, но папайя лучше. Потом за гуавой схожу.

Мама пила кофе. Обычно мама пьет кофе и ругается — девяносто девять процентов кофе не отвечают ее высоким стандартам, здесь она молчала.

— Может, Анна поедет? — спросил я. — Позвони Лусии, спроси…

— Я спрашивала, — отмахнулась мама. — Она не поедет, у нее концерт.

Жаль. Что за концерт в такую жару?

— Папайя сегодня особенно вкусная, — сказал я. — Попробуй.

Мама отправилась за папайей.

— Без баб, — сказал с облегчением отец. — Едем без баб. Думаю, в Санта-Кларе тебе понравится. Там есть своя… атмосфера.

— Непременно, — сказал я.

Отец ткнул меня в шею, всучил ключи и велел идти к машине, запускать двигатель и охлаждать салон. Я пошел охлаждать.

Синий БМВ стоял через дорогу и раскалился так сильно, что дотронуться до ручки двери я смог только через рубашку. Залезать внутрь в такую жару не хотелось вовсе, я запустил двигатель, включил кондиционер и обдув и стал ждать, пока остынет.

Смотрел по сторонам.

Откуда-то играла музыка, по улице шла экскурсия в сторону Музея Революции, курили злые таксисты, велорикши то и дело проезжали мимо и поглядывали на меня. Утро как утро, медленный ветер со стороны моря загонял в городские улицы запах водорослей и соли, к полудню ветер ослабеет, морской воздух пропитается запахом кофе и жареного хлеба, настоится между стенами домов, прокалится на солнце площадей и потечет по улицам к набережной, обратно, а вместе с ним отправятся горожане, длинные парни в белых майках, народные старухи в пестрых платьях, сухие и зубастые — непонятно как столько прожили — старики с тощими коричневыми руками, девчонки, певицы и певцы, тощие очумелые собаки, некоторые кошки, разные туристы и туристки.

Но до вечера был еще весь день, и из-за угла выступила ореховая женщина, она шагала враскачку, держа в каждой руке по дюжине ореховых трубочек. Она узнала меня, подошла и стала предлагать орехи. Она их так весело предлагала, что я решил купить — а потом интересно, вкусные орехи-то? Я сунул руки в карман, но куков не нашлось, все потратил на лютнистку. Я виновато улыбнулся, ореховая женщина засмеялась мне и пошагала в сторону Капитолия.

Показался отец. Он посмотрел вслед ореховой женщине и сказал:

— Есть абсолютный способ против уличных приставал, я тебя научу. Надо говорить, спасибо, я здесь живу два месяца. Сейчас скажу по-испански…

— Да они и так отстают, — перебил я. — Я делаю такую унылую физиономию, что они ко мне и не подходят.

— Тоже верно. Местные, кстати, быстро русских срисовывают и особо не цепляют — бесполезно.

Интересно, как зовут ореховую женщину? Вряд ли она из аристократических кругов, ее как-нибудь по-простому, Химена, Юмилка или Санчия. Пинатсия, вот еще неплохо. Хотя, пожалуй, ей никакое имя не подойдет, вот по сантехническому сразу видно — скорее всего, Андрэ, а тут не скажешь.

Мы забрались в машину и отправились в Санта-Клару, это к востоку.

Из Гаваны выбрались быстро, сначала по той же дороге, что на пляж катались, затем выскочили на окружную, а потом по развязке на Автостраду Насьональ. После развязки отец притопил. Автострада на самом деле была хорошая, по три полосы в каждую сторону и разделительная между ними. Движение ноль, редкие попутки, а по встречке и вовсе никого. Вокруг зеленка, пространства, то ли пустыри, то ли поля убранные, грядки иногда встречались. Чем дальше от Гаваны, тем диче. Но мне нравилось, я не люблю, когда города слишком тянутся.

— Как у тебя дела? — спросил отец километров через тридцать. — Не скучно?

— Нормально, — ответил я. — Весело.

— Правда? — отец удивился. — Думал, что наоборот. Интернета нет…

Я даже отвечать не стал. Отец понял, что глупость выдал, и молчал еще тридцать километров. За эти тридцать километров мы проехали мимо нескольких поселков, похожих друг на друга, и мимо города, похожего сразу на несколько поселков.

— А как с Анной? — спросил отец еще через тридцать.

— Нормально.

— Что нормально?

— Да все нормально. Ходили в школу.

— Куда?

— В школу Гагарина.

— Зачем?

— Не знаю. Ходили. Надо куда-то ходить.

Отец почесался.

— И что там, интересно?

— Интересно.

— И все?

— Все.

Отец помолчал. Не выдержал.

— Это же Куба, сынище! — хлопнул меня по плечу. — Кое-как, но Остров Свободы.

Что-то отец сегодня… слишком старается. Интересно.

Ах, ну да. Мужской день, как я забыл. Отец и сын, оставив дома жен, детей, собак и негров, едут стрелять бизонов и немного, если подвернутся, индейцев. В программе холодная телятина, маисовый хлеб, крепкие шутки. Передача опыта подрастающим поколениям, трезвый взгляд на взрослую жизнь.

— Остров свободы, а ты ведешь себя, как монах, — сказал отец. — На танцы сходите, в кафе ее своди, что ли… Тебе мать что, денег не дает? Я же даю…

Отец, не отрываясь от руля, протянул мне полпачки куков. Я взял.

— Спасибо, у меня Великанова есть, — ответил я.

— Ну, ты сравнил! — отец хлопнул по рулю. — Великанова… У тебя глаза-то на месте? — Я промолчал. — Твоя Великанова похожа на…

Сейчас он подберет нужное сравнение, и это сравнение будет хорошо. Убийственно точно. И я, глядя на Великанову, буду всегда вспоминать это сравнение, и от этого уже никак нельзя будет отделаться. Мой отец — гениальный журналист, когда его избили за статью об оффшорах «Трудности перевода», он полгода не мог нормально ходить и занимался исключительно сочинением заголовков для проблемных статей. За это время в редакции избили еще четверых.

— …Панцирную щуку.

Плохо, все плохо. Ведь теперь я вижу — так оно и есть, похожа. Великанова похожа на панцирную щуку.

— На панцирную щуку, — повторил отец с удовольствием.

И немедленно рассмеялся.

Панцирная щука — однозначное речное животное, совсем как сухопутная Великанова, сидит под корягой, или под ряской, или в тени камней, а как кто мимо неосторожный прошмыгнет — так она и цап. И глаза совершенно оловянные, с перепелиное яйцо.

Интересно, а на кого мама похожа? Если спросить? На Тома, наверное. Не Гек точно. Но не успел.

— Знаешь, как твой дед познакомился с твоей бабушкой? — спросил отец. — Вон, смотри, это здешний колхоз!

Отец указал пальцем вправо, но я успел увидеть только крыши и пальмы, выделяющиеся зеленью на фоне другой зелени, наверное, действительно колхоз.

— Твоя бабушка весьма вздорная особа, ну, да ты знаешь. А в молодости она была в три раза вздорней. Этим дед и воспользовался.

Отец ухмыльнулся, прибавил скорость и обогнал грузовик, заполненный оранжевыми бочками.

— За бабушкой ухаживало трое, а она все никак не могла решить, с кем связать судьбу. Дед наш против тех ребят никак не катил — и бедный, и лимитчик, и позавчера дембельнулся. А те ребята все москвичи, из хороших семей, у одного «Москвич» был красный…

Отец еще прибавил скорости, дорога была не хайвэй, машину потряхивало, а про красный «Москвич» я и раньше слышал, от бабушки, бабушка как раз рассказывала мне про то, что красным «Москвичом» сразил ее как раз дедушка.

— И тогда дедушка начал действовать наверняка. Он придумал бабушке прозвище… Не скажу какое, но очень точное, надо признать. Когда бабушка его услышала, она в ярость пришла, дедушку люто возненавидела — и первый шаг был сделан. То есть дедушка обратил на себя внимание и, что немаловажно вызвал острые чувства. А потом он эти чувства с отрицательных поменял на положительные.

— Как?

— Элементарно. Банально. Безотказно. Букет роз. Неожиданно. Вдруг. Никто не устоит. Бабушка не устояла.

И снова грузовик с оранжевыми бочками.

— Так что учись, сынок, — отец покровительственно подмигнул. — Скажешь Великанше, что панцирная щука, подаришь гладиолус — и она твоя навеки. Хотя я на твоем месте…

И снова.

Отец поморщился.

— Что? Ты бы на моем бы?

— Держался бы подальше. Эти торфяные болота не стоят приступа ни днем, ни уж тем более в темное время суток. Слушай, сынище, а почему именно Великанова?

Я пожал плечами. Великанова. Ну вот, так вышло, Великанова. Она зацепилась рукавом за дверную ручку в столовой, а я шагал сразу за ней и не успел остановиться. Рукав оторвался и остался висеть на двери, Великанова же заметила, что раньше за такие проделки меня вызвал бы на дуэль ее брат-рапирист. Но поскольку у нее брата нет, я могу еще немного помучиться.

— У тебя заниженная самооценка, — сказал отец. — Это опасно и заканчивается всегда одинаково. Юноша с заниженной самооценкой начинает дружить с Великановой, Великанова, с который не стал бы водиться даже горбатый гном, окрыляется собственным величием, быстро становится поэтессой, потом хорошей поэтессой, потом у нее сносит чердак…

Отец объехал неглубокую выбоину.

— …И она объявляет, что всякой Ане Ахматовой потребен по крайней мере Коля Гумилев, ты же — серая ничтожная плесень, достойная в лучшем случае продавщицы Анжелы из соседнего ларька…

Отец занервничал, и дорога в соответствии с его состоянием тоже занервничала, машину затрясло. Видимо, личный негативный опыт. Зато грузовики с оранжевыми бочками закончились.

— Так что, сынище, махни на Великанову, живи безмятежно. Ах ты…

Это была колдобина чуть поглубже, правую переднюю стойку пробило, отец выругался.

— Раньше за дорогами получше следили, — сказал отец. — Кубинское руководство редко аэропортами пользовалось, для безопасности частенько взлетали с автотрасс. Боялись, что из «Стингера» самолет завалят.

— А сейчас не взлетают? — спросил я.

— Не, — поморщился отец. — Времена изменились, сейчас из «Стингера» палить дурной тон.

Проскочили мимо разноцветного поселка с бродячими коровами. Потом еще одного с бродячими коровами. Потом небольшой городок с синими стенами, отец сказал название, но я не запомнил, запомнил здание местной администрации с синими стенами и деревянный трехэтажный театр, его построил здешний просвещенный рабовладелец в девятнадцатом веке, до сих пор стоит на добрую память об этом достойном сеньоре. И представления, кстати, дают.

— Я весь остров объездил, — сказал отец. — На всю жизнь впечатлений хватит. Жаль…

— Что жаль?

Но отец не ответил, сосредоточившись на обгоне повозки, которую тащил осел. Хозяин осла шагал рядом и иногда помогал своей скотине, подталкивая телегу плечом и лбом. Осел то и дело косил влево, и отец ругался и сбрасывал газ, а на встречку через сплошную боялся.

Я не стал переспрашивать, чего жаль, мы все-таки оставили позади осла и через минуту въехали в очередной безымянный городок с колокольней. Зелень резко закончилась, начались обветренные улицы и щербатые дома, некоторые с разноцветными фасадами, другие как есть, третьи вообще деревянные и подсгнившие, ждущие своего ветра. Народ с велосипедами, но никого на велосипедах, все рядом, пешим ходом.

— Отдохнуть надо, — сказал отец. — Постоять немного. Осел меня удручайте.

Отец приткнулся у обочины напротив почты, заглушил двигатель и стал разминать пальцы. По лобовому стеклу текли пыльные ручейки, мне казалось, что я слышу, как по крыше стучат капли. Мимо прошла плачущая девочка.

Отец размял пальцы, опустил стекла, закурил. Я подумал, что сейчас он скажет что-то ненужное, лишь бы сказать, но отец промолчал, смотрел через руль на улицу. Как будто снаружи все-таки был дождь, а мы стояли здесь и его пережидали, только дождя никакого не было. А мы с ним стояли и стояли, и пыль текла. Мне интересно стало, я засек время. Стояли, смотрели. Отец поверх руля, я на почту.

За десять минут на почту так никто и не заглянул, лишь по ступенькам спустилась рыжая ребристая крыса и стала хлебать пыль из впадины между последней и предпоследней.

Отец курил и стрелял окурками в синюю стену.

Я отца понимал вполне. Я здесь несколько дней пробыл, а у меня такие же настроения. Наверное, это из-за острова. Когда ты на острове, то по-другому думаешь. Коротко. Потому что на острове с длиной проблемы, даже вдоль тысячи километров не насчитаешь, что уж говорить про поперек. Неделю поживешь — и мысли коротеют, и дальше чем на послезавтра не думаешь, от этого легко. Хотя не легко, а так, пустотно. Немного подумаешь, а потом раз — и неохота, и мысли словно рассыпались, и через минуту уже не вспомнишь, да и не важно. Вот и сейчас, стал я думать — почему эта крыса пьет пыль, но долго думать не смог.

— Кстати, чуть не забыл, — отец достал из кармана ключ с пластмассовой биркой. — Лови.

— Что это?

— Ключ от квартиры, — пояснил отец. — Это недалеко от Университета, хороший дом, современный. Две комнаты, кстати.

— Зачем?

— Ну, мало ли, — зевнул отец. — Вдруг захочется побыть одному? Посмотришь, как я живу.

— Так давай вместе сходим, с мамой…

Отец рассмеялся.

— Мама там побывала, — сказал он. — Первым же делом. И, заметь, ничего предосудительного не нашла, обычный бардак и пыльные подоконники. Так что бери.

Отец сунул ключи мне в карман.

— Адрес там написан, шестой этаж, — отец улыбался. — Что тебе все в гостинице сидеть? Пойдете с Аней погулять, в кафе посидите, на дискотеку заглянете, потом ко мне, музыку послушаете…

— Музыку, — тупо повторил я.

Отец нахмурился.

— Слушай, тебе лет сколько? — спросил он. — Восемьдесят? Ты пенсионер? На скамейке еще успеешь посидеть, не торопись.

— Я не пенсионер.

— Вот и правильно. Но матери не говори, ладно?

— Ладно.

Я убрал ключ в задний карман.

— Ну, поехали, — сказал отец. — Тут недалеко.

Не знаю, как недалеко, но довольно скучно. Море справа по ходу, но не близко, а в отдалении, так что не видно. Потом поля, поля, поселки, городишки, снова поля. С кукурузой, с пшеницей, с другими растениями, зеленые, желтые, коричневые, они мелькали перед глазами, постепенно сливаясь в полосу. Я зацепился за эту полосу, в голове стремительно накопилась усталость, и я уснул.

— Эй, просыпайся! — отец постучал мне в плечо.

Голова спросонья опять болела. Или шея, отлежал, сосуды пережались, теперь гудят.

Открыл глаза. Ехали быстро.

Вдоль левой обочины навстречу нам стояла колонна военной техники, крытые тентами грузовики, заполненные солдатами. Солдаты печальные, усталые и растерянные, точно их забыли тут еще с позавчера, и все это время они тут и сидели, держали между коленями автоматы, курили и молчали.

Я подумал, что тяжело так, наверное, сидеть в грузовике с автоматом. То есть не наверное, а наверняка. Вряд ли там удобные сидения. Да еще и в жару.

— Зачем солдаты? — спросил я.

— Не знаю, — пожал плечами отец. — Маневры, наверное. Мало ли…

— Какие еще маневры? Хотя… мама вчера видела подводную лодку.

— Вот и я о том же, — ответил отец. — Погода портится. Муссоны, пассаты, все дела. Llueve sobre Santiago, сынище.

— Что? — не понял я.

— В Сантьяго опять дождь. Я так думаю.

— Сантьяго же на другой стороне острова, — сказал я. — До нас не скоро доберется. Если ветер не попутный.

— Вот именно, — сказал отец. — Если ветер.

Солдаты кончились.

Отец вдруг успокоился и сбавил скорость, и рулил теперь расслабленно и медленно, километров семьдесят в час.

— А мы с мамой тогда на автобусе ездили, — стал рассказывать отец. — Часов восемь добирались. Знаешь, такой автобус… самодельный, с деревянной рамой, а крыша из настоящих пальмовых листьев. Я измерил скорость — он тащился хорошо если в тридцать километров…

Стало теплеть. Я поднес ладонь к соплу кондиционера и обнаружил, что холодный воздух кончился.

— Немецкое корыто, — отец стукнул БМВ по торпеде. — Просил же нормальный внедорожник, а они этот пепелац мне всучили.

— Нормальная машина, — возразил я.

— Нормальная. Это она в Боруссии нормальная, а тут гниет, жестянка не держит такую влажность. Кондей три раза заправлял, а без толку, система прогнивает каждый раз в новом месте, латай не латай… Ничего, как-то люди ездили раньше.

Да, как-то люди обходились раньше без кондиционеров и не жужжали, локоть в окно выставят и сопят.

— Мы вчера купаться ездили, — сказал я.

— Ну да, на Санта-Марию, там хорошо.

— Да, хорошо. А Анна на кого похожа? — спросил я. Отец не ответил.

А Санта-Клара была похожа на… Не знаю, у нас таких городов нет, чтобы без вертикалей. Невысокие дома, и зелень, зелень, крыши из зелени, широкий, до горизонта, похожий на медаль, упавшую в песок. Город. Я представлял ее иначе, названия ведь всегда любят забегать вперед.

Санта-Клара.

Соборы, морской залив с песком, вдали горы с вершинами, похожими на паруса. Кедры, запах кедров, греческая мозаика, сложенная в вид спящих на дне бассейнов осьминогов, плетеная мебель в колониальном стиле, праздники каждый вечер. Много белых домов на тихих улочках, белые велосипеды с белыми шинами, а на севере взлетные полосы для легкомоторной авиации, белым людям нелегко без легкомоторной авиации.

В Санта-Кларе с легкомоторной авиацией были проблемы.

— Что-то ты плохо выглядишь, — сказал отец. — Температуры нет?

Он тут же приложил ладонь мне ко лбу.

— Нет, кажется. Акклиматизация, — предположил отец. — У меня такое бывает — как раз на третий день. Или из-за еды, все-таки другое тут…

— Пройдет, — сказал я.

Въехали в город.

— Народа мало, — заметил я.

— Ага. Тут лодырей поменьше, а работяг побольше. Гавана не работает, здесь не так. Тут все на окраине расположено, пять минут…

Оказалось меньше, три. Я думал, что сейчас мы начнем плутать по окраинам и авенидам, но Мавзолей Че Гевары удобно располагался на западной оконечности города, чтобы туристам было удобнее добираться, ну, или чтобы они не очень в Санта-Кларе задерживались, приехали — посмотрели — свалили.

Отец припарковался на пустой стоянке, велел оставить телефоны в машине, спрятал их в бардачке. Вышли на воздух.

Площадь большая, памятник высокий.

— Почему он старик? — спросил я. — Его же молодым убили?

— Но время-то прошло, — ответил отец. — Здорово, да?

И дожди.

— Если честно, скульптор накосячил, — сказал отец. — Памятник без учета розы ветров поставлен, вот его ветром и подъедает помаленьку. Лет через пятьдесят ничего не останется, запоминай.

А я подумал, что наоборот — этот ваятель знал свое дело получше других ваятелей — памятник-то живой получился. Стареющий. Ты стареешь, и памятник стареет, жизнь видно. А то другие памятники стоят и стоят тыщу лет, и ничего с ними, мертвяками, не делается, ну зеленеют разве что. А этот…

Идет куда-то со штурмовой винтовкой. Я первый раз видел памятник, который реально шагал. Нет, скульптор толковый, памятник шагал в город, вступал в него с окраин, как и положено. Хитро еще так придумано, если ты на него смотришь, то у тебя за спиной всегда площадь, и кажется, что вот-вот…

Справа тумба с надписями, слева стена с барельефами, пальмы шумят. Тучи. Хорошо. По-настоящему. Камни в тему, зелени много, гиперборейские руины. Можно было по ступеням поближе подняться, но я не стал, там наверняка всякие таблички понавоткнуты, а тут таблички ни к чему, тут смотреть хорошо.

Я огляделся. Сесть захотелось.

— Раньше тут всегда сексоты дежурили, — ухмыльнулся отец. — В кустах дожидались. Стоило тебе неорганизованно появиться, как сразу выкатывали…

Я сел на ступень. Отец тут же огляделся. Но никто не появился.

— А там вот сам Мавзолей, — указал отец. — Тоже можно посмотреть…

— Что в Мавзолее?

— Прах героев, — ответил отец. — Ничего интересного.

Все-таки зелени много. Необычно. У нас герои все больше в граните и стали, а тут пальмы. Простор еще. И площадь достаточная.

— Сверху все это похоже на бейсбольный стадион, — шепотом сообщил отец. — Архитектор был тайным диссидентом. Пойдем в Мавзолей, чего рассиживаться?

Я бы посидел, я люблю такие места.

— Надо было телефон взять, — сказал я. — Сфотографировались бы.

— Да в Сети этого полно, — сказал отец. — А потом в Мавзолее фотографировать нельзя. Туда только с голыми руками пускают.

— Как это?

— Съемка приравнивается к шпионажу, — пояснил отец. — Можно нажить серьезных проблем, так что на всякий случай я телефоны оставил. Пойдем? Это там, с другой стороны.

Отправились в Мавзолей. Обошли памятник, спустились мимо пальм.

Мавзолей был маленький и уютный, похож на кафе, а перед ним что-то вроде лабиринта из зелени и камней. Когда подошли, я увидел, что не камни.

— Никого нет… — отец огляделся. — Такое раз в сто лет… Непонятно… Может, день такой сегодня — свободного посещения…

В день свободного посещения все взяли и свалили отсюда. Ага.

Мы приблизились ко входу. От Мавзолея я ожидал грандиозности, все-таки Мавзолей. А потом подумал, что это, наверное, правильно. Народ приходит посмотреть, видит — все как дома, все на месте, вот стул, вот одеяло, вот любимый пистолет, и вспоминает, что революция рядом. Из-за каждого революция угла.

— Эй! — позвал отец.

И добавил на испанском с почтительностью в голосе. Никто не ответил и не показался.

— Никого… — сказал отец совершенно удивленно.

И тут же добавил с журналистским интересом:

— Слушай, это упускать нельзя, уж поверь, исключительное обстоятельство, боюсь, секурососы сейчас все же понабегут.

— Кто, — не понял я, — понабежит?

— Фээсбэшники местные. Органос де ла сегуритад дел эстадо, воины плаща и кинжала… я сейчас к машине за телефоном сбегаю, отличный репортаж может получиться!

Отец быстрым, но посторонним — чтобы не спугнуть удачу — шагом направился на стоянку.

А я вошел внутрь.

Там была стена с нишами. Стена из камня, потолок из дерева, кажется, или из камня, похожего на дерево. Мало света. Портреты… простые очень. Че посредине под звездой. Гвоздики возле каждого засохшие. Ничего особенного. Но хорошо. Хороший Мавзолей. И никакой сувенирной дряни, что удивительно, ни флажков, ни фуражек.

Вдруг я обнаружил, что не один. Справа у стены… Там горбун стоял. Снова другой, лысый, с красной обожженной головой, выпученными глазами и брюхом. И с горбом, и с брюхом, и с чемоданом. Да, с чемоданом, это меня больше всего удивило — коричневый, кожаный, а ручка белая костяная.

Я хотел «привет» сказать, потом понял, что ему все равно.

Горбун поставил чемодан на пол, достал из под плаща фотоаппарат. Старинную надежную машину, не помню, как называется, квадратная вся, а в видоискатель смотреть надо сверху. Стал фотографировать. То есть он один раз сфотографировал — долго крутил у аппарата ручку, потом навел камеру — но не на стену с барельефами, а куда-то в бок, в угол, где ничего и не было, и нажал на спуск затвора.

Щелкнуло. Выдержка большая, отметил зачем-то я.

Потом горбун поглядел на меня.

У меня немного так волосы зашевелились — горбун был слеп, слепого сразу узнаешь. Слепой фотограф. Или глаза больные. Мне показалось, что слепой… Или почудилось. Затошнило, захотелось воздуха, я вышел.

Но не помогло, затошнило сильнее, от его глаз, белые глаза — удивительно тошнотворная штука, как у дохлого осьминога, как у протухшей рыбы. Надо воды попить.

Я направился к стоянке. Навстречу спешил отец с телефоном.

— Ты куда? — спросил отец.

— Пить захотелось, — ответил я.

— Там в багажнике, — отец вручил мне ключи.

В багажнике был портативный холодильник с водой, я выпил пол-литровую бутылку. И еще одну начал. Людей по прежнему не было.

Через пять минуть вернулся довольный отец.

— Наснимал, — он потряс телефоном. — Редкие кадры…

— А горбун?

— Какой горбун? Там нет никого. Тут вообще никого нет, это поразительно!

Отец еще раз оглядел весь мемориал.

— Может, все в другом месте собрались? — предположил отец. — Тут еще есть боевой бульдозер возле железной дороги, но это в том конце города… Не знаю…

— А охрана где? — спросил я.

Отец пожал плечами.

— Точно испарилась… Слушай, жутко здесь как-то…

Я с отцом был согласен, жутковато. И горбун это, видимо, почувствовал и потихонечку смылся. Все потихонечку смылись.

— Какой странный сегодня день, — сказал отец. — Повезло… А впрочем, хочется есть. Ты хочешь есть, сынище?

Мне не хотелось есть, но и здесь не хотелось оставаться. Поэтому отправились в машину. Отец сказал, что он не помнит, где здесь хорошо кормят, но это не проблема.

— Где-нибудь же здесь должны хорошо кормить? — сказал он. — Мы раньше на вокзале обедали, но там так себе. Знаешь, там недалеко от вокзала есть Парк Бронепоезда, очень поучительное местечко, там бульдозер, я тебе говорил…

Мы поехали в центр, по пути отец рассказывал про то, как во время штурма города бойцы Че Гевары опрокинули с помощью трактора высланный на помощь гарнизону бронепоезд, ну, как-то так, теперь туда пионеров водят. Хотя центра в Санта-Кларе никакого особого и не было, отец сказал, есть главная площадь, все едальни вокруг нее, а сама площадь очень деревенская и уютная. Припарковались возле магазинчика, на саму площадь не пустил полицейский, тут они имелись. И музыка, она доносилась из переулка.

Мы двинулись на эту музыку и за поворотом увидели кафе с выгоревшей в нечитаемость вывеской, что-то про сегундо, бастардо и алые розы. Кафе в углу трехэтажого здания высыпалось столиками на улицу, будто в угол этот влетел тот самый бронепоезд, угол снес, да и шут с ним, здание не упало, оперлось лишь на уцелевшие лапы и даже лучше стало, и воздух, и места больше. За столиками ужинали туристы, женский ансамблик в ритме регги-латино тянул любимую астасиемпру, у стены сидел веселый старик, подпевал и зачем-то иногда не в тему дул в свисток.

— Ну вот, — обрадовался отец. — Можно и пообедать.

Устроились за крайним столиком, напротив ансамбля. Девушка с флейтой и белыми зубами и две гитарные тетки с отвисшими подмышками. Тетки бренчали по струнам и пели, девушка играла на флейте. Она была худая, как Анна почти, только черная, и волосы в длинные мелкие косички заделаны. Красивая.

— Знаешь, сынище, есть такие кубинские сэндвичи — чудовищно вкусные, — отец вытянул ноги, пошевелил пальцами в сандалиях. — Но попробовать их можно лишь за проливом. Потому что для них нужна говядина, а говядины тут нет. Понимаешь, надо брать хребтовую часть и томить ее в печи…

Музыкальная девушка выдула из флейты красивую трель, я отвлекся от отцовской кулинарии и поглядел.

Мы запнулись взглядами, я то есть запнулся. Забавно так, я уже не раз замечал эту штуку с девчонками. Едешь в метро, напротив сидит какая-нибудь, переглядываетесь, ты ее не видишь, она тебя не видит, трясетесь и смотрите друг на друга как тигры, сквозь то есть. В точку в метре за затылком, глаза как протезы. Девчонки здорово научились делать такие гладкие глаза, скользят этими глазами вокруг, перекатываются, как ртуть, не спотыкаются, а у некоторых вот нет, по-другому. На секунду зацепишься — и как в бездну…

— У вас есть кубинские сэндвичи? — отец подозвал официанта. — Мы бы хотели попробовать…

Он говорил по-испански, но что-то я начал понимать, хотя толком не слушал, смотрел.

Флейта сбилась и отстала, женщина с гитарой взглянула на девушку с косичками неодобрительно, флейта бросилась догонять. От этого вся песня посыпалась, и чтобы это не стало слышно, тетки запели громче и затрясли подмышками шибче.

Я опять стал смотреть на девушку, чтобы она поглядела на меня, чтобы поняла, что я не хотел ее смущать, но она старательно прикрывала глаза.

Флейта подтянулась.

— И чтобы не дольше двадцати минут, — сказал отец официанту и тут же перевел мне: — Сказал ему, что три часа ждать не собираемся.

— Ага, — ответил я.

— Что так паршиво-то играют… — отец оглянулся на музыкантов. — А, понятно, опять домохозяйкам лень картошку жарить, в музыкантши подались…

Случилось. С улицей влево от кафе. В голове моей что-то случилось, не знаю… Когда колено разобьешь, и на ссадине нарастет корка, а когда дня через четыре ты начнешь ее подковыривать ногтем… Вот и в голове — неприятное тянущее, точно кто-то задел ногтем коросту, понравилось, и потянул к волосам…

Длилось секунду, отпустило, глаза поплыли, а когда я собрал фокус, то увидел по-другому. Краски изменились, сдвинулись в охру и синеву, облака в небе сцепились в гигантский иероглиф, свет сделался прозрачным и резким, а предметы, напротив, чуть подрасплылись, точно их нарисовали пастельными красками. Дом слева был выкрашен в ярко-голубой, по крыше его тянулись белые шары фонарей, точно залитых сияющим молоком, и такого же цвета вдруг стал асфальт. Когда-то желтый, теперь грязно-серого с разводами дом с коричневой черепичной крышей, надпись «FARMACIA» и две двери под крышу, ржавый японский джип, притертый к стене, знак «Главная дорога», синяя неразборчивая вывеска, пустынная улица, поднимающаяся вверх. Парень менял колесо на мопеде. На наклонившемся распределительном столбе сидела ворона.

Я услышал отца.

— Эти идиоты убили его, отпилили руки, а тело закопали. А ты в курсе, где именно?

— Кажется, на аэродроме, — вспомнил я.

Голова. Болела.

— Если бы только на аэродроме. Они его закопали на взлетной полосе! На взлетной полосе, сынище! Ты понимаешь, на взлетной полосе! Это, конечно, тупик… Хотя… Могу поспорить, никто не кормил кошек в Санта-Кларе! Никто и никогда! Я готов быть первым!

 

 

Глава 10. Английский день

 

Я спустился к бассейну раньше, чем сантехнический негр. Душевая стенка была раскурочена окончательно, разбита в куски и в пыль, трубы вытянули за горло и попробовали поломать, но те оказались крепкими змеями и усидели в гнездах, лейки, правда, свернули.

На дне бассейна под водой лежала задумчивая кувалда. Некоторое время я думал — к чему это, потом плюнул и стал купаться, доставать кувалду не стал. Никого в бассейне не появилось в это утро, и на балконах соседних домов никто не пил кофе, безлюдное утро. Мне показалось, что и машин на авениде немного, или передвигаются бесшумно, или опять прозрачная вата опустилась на город, или я снова оглох, однажды я уже глох. Тогда папа сказал, что пять шестых планеты покрыто океаном — это неспроста. Что на Луне побывало больше людей, чем на дне Марианской впадины. Что жизнь — она выползла из моря, это уж потом Кукулькан. А полтора миллиарда лет назад серую в прожилках плесень выбросило на вулканический пляж — и вуаля — мы наблюдаем вокруг себя печальные последствия. Одним словом, сынище, пора посетить океанариум. Я был совершенно не против, и на выходные мы отправились. Октябрь тогда продолжался дождливый, мы приехали с утра, желающих наблюдать разноцветных морских гадов, погрязших в своей глазастой придонной жизни, собралось немного. Главным образом они топтались на втором уровне, там, где обитали белуха, косатка и чучело кашалота.

Кашалот не особо впечатлял, болтался с пустым выпуклым глазом, подвешенный на подржавевших тросах, белуха походила на большого лобастого дельфина, с хитрой зубастой мордой, этакий подводный бультерьер. Она любила публику, стучала головой в стекло и кривлялась, но народ возле белухи особо не задерживался. Меня тоже больше интересовала косатка, как и всех. Жизнерадостный кит-убийца.

Косатка обитала в огромном отдельном бассейне, одна стена которого была прозрачной и вогнутой, отчего при приближении представлялось, что ты немного внутри воды. В тот день косатка вредничала и не казалась, прячась в аквариумной дали. Мы подождали некоторое время, но так ничего и не дождались.

А потом меня забыли перед стеклом, всем было плевать, а я подлез под барьер и приблизился к прозрачной стене. Неожиданно она оказалась холодной и чуть шершавой на ощупь, я поводил по ней лбом и рассмеялся — щекотно. Бассейн передо мной был пуст, вода, прозрачная вблизи, зеленела в глубине. Я стоял один, смотрел, все спустились вниз и гладили песчаных скатов. Косатка не торопилась, но вдруг стало тихо-тихо, и я с ужасом понял, что косатка здесь. У меня за спиной. И если я пошевелюсь, она окажется рядом. Это снилось мне потом много раз, так что постепенно я стал сомневаться, было ли это на самом деле.

Я не стал купаться. Наверное, из-за кувалды. Вернулся в номер.

Позвонила мама, сказала, чтобы я был готов. Я не понял, а мама сказала, что она, кажется, акклиматизировалась. Я немного насторожился. Акклиматизированная мама подобна урагану, все кукульканы, занесенные на остров еще весной южным ветром, трепещут и стремятся убраться подальше.

В номере мамы звучала музыка, телевизор работал так, что под обоями перекатывались мелкие цементные камешки. Холодильник был открыт, мама вытаскивала из морозилки плоские синие контейнеры, покрытые инеем, и вставляла их в переносной автомобильный холодильник.

— Привет, — сказала мама. — Как вчера скатались?

— Нормально. Познавательно. Памятник на месте.

— А, команданте… Ну-ну. Народ Санта-Клары помнит своего освободителя. А мы ведь с тобой за мороженым едем.

— Куда?

— В Аламар. Там самое вкусное мороженое в мире.

— Это было восемнадцать лет назад, — напомнил я.

— Могу поспорить, ничего не поменялось.

Мама предложила мне поспорить на пятнадцать тысяч долларов, что мороженое ничуть не поменяло качества, я поспорил. Просто так.

— Есть вещи, которые не меняются, — заметила мама. — Весь мир может легко сорваться с оси, а мороженое из Аламара будет самое вкусное.

— Его наверняка делают из пальмового масла, — сказал я.

— Важно не из чего делают, а как делают.

Это удивительно. Обычно мама горячая противница пальмового масла и прочих Е452. Но, видимо, ветер свободы. С ветром свободы хорошо и пальмовое масло.

— Важен мастер! Мастер может все…

Вот берешь из картонной бочки шмат пальмового масла, берешь голову молодого крокодила и полосу хребтового мяса, еще лука побольше, имбирь или какая-нибудь вырвиглазная редька, можно мед, три часа маринуешь, отгоняя койотов. Потом можно готовить, главное, жарить на углях и обязательно на открытом воздухе. Так вот, сыночка. Как-то раз, после возвращения с литературного фестиваля, мама решила приготовить бобра. В одном из суздальских подвальчиков ей подавали тушеного бобра в брусничном соусе, обложенного вязигой и еловой хвоей, с киселем. Вдохновленная мама позвонила знакомому охотнику и купила осеннего бобра. Битый бобер мрачной тушей лежал в нашей ванной три дня в холодной воде, мы ходили на него смотреть, а мама никак не могла к нему подступиться.

Закончилось тем, что на четвертый день бобер резко и качественно испортился. Он как-то размяк, увеличился в размерах и занял всю ванную, собрав в себя всю воду, бабушка, заглянувшая на огонек, сказала, что наш бобер похож на мужика. Ни о какой кулинарии речь больше не шла, мама к посконным рецептам утратила всякий ток, и теперь речь шла о том, кому это благовоние тащить на помойку. Отец немедленно ухал в Ярославль, и с бобром разбирался я. Думаю, весил он килограмм пятьдесят, когда я пер его вниз по лестнице, некоторые встречные смотрели на меня как на душегуба.

— Ты что это? — мама поймала меня за шею. — Ты как-то странно выглядишь, я вижу…

— Да нет, это… короче, дворец памяти обрушился на меня своими стремительными водопадами.

— А… вы этим бобром меня всю жизнь теперь попрекать будете, — угадала мама.

Она приложила ко лбу холодильный контейнер, тут же отдернула, на лбу у нее отпечаталась белая пятерка.

— Да я не про бобра… Мы сейчас едем?

— Сейчас. Видишь же, собираюсь. Я звонила Лусии, хотела пригласить Аню, но она опять занята сегодня, — мама заряжала холодильник синими ледяными обоймами. — У них что-то там…

Мама прищемила палец, ойкнула.

— Неотложное, — мама подула на палец. — Можно подумать, мир рушится… Что это у тебя на руке? Родинка?

— Комар куснул, — пояснил я. — Чешется.

Мама немедленно выдала мне антисептический гель и велела немедленно использовать. Я немедленно использовал. Щипал немного этот гель, зато запах мятный.

— Давно укусил?

— Вчера. Или позавчера…

Мама тут же принялась меня осматривать, пощупала подмышками лимфатические узлы, заставила высунуть язык, оттянула веки и изучила радужную оболочку. Суставы на пальцах прощупала, пальцы гнулись.

— Все вроде нормально, — сказала мама. — Хотя…

Еще раз в глаза мои слазила. Пощупала лоб.

— С этими комарами лучше не шутить, — сказала она. — У моей подруги в Доминикане ребенка укусил комар, так потом денге у него нашли.

— У комара?

— Не смешно. Надо шутить веселее.

Мама достала из холодильника еще два контейнера с хладагентом и вогнала их в холодильник, как магазины в штурмовую винтовку.

— Готово. Нам пора. Аламар ждет.

Мама навесила холодильник мне на плечо. Он был легче бобра, и лифт в этот раз работал. А кондиционер в машине не работал, залезать в разогретую банку не хотелось.

Мы опустили все окна и ждали, пока внутри хоть немного простынет. Но вентиляторы лишь гоняли сухой воздух.

На углу показалась ореховая женщина под руку с народной женщиной, обе веселые и в поисках утренних жертв, завидев нас, сделали вид, что мы им категорически неинтересны и перебрались на другую сторону улицы. Смеялись, размахивали руками и сигаретами, громко разговаривали, подбираясь на расстояние коммерческого броска.

Мама, разумеется, многолетним опытом филолога прозрела эти наивные маневры островитянок, быстро втолкнула меня в машину, сама впрыгнула за руль, мы поехали. Ореховая и народная женщина дружественно махали нам вслед, опять не обиделись. А я как-то к ним привык, куда не пойдешь, их встретишь, наверное, тут рядом живут. Веселые тетки. Я подумал, что сегодня продавщицы были как никогда близки к успеху, из приличия к их настойчивости я купил бы орехов и сфотографировался бы с народницей за пять куков. Но судьба не сложилась, не повезло.

Мы поехали по направлению к туннелю под бухтой, но въезжать в него не стали, мама повернула направо и направилась по набережной в сторону порта.

— Аламар недалеко, — сказала мама. — Там красиво. И полезно.

Для моего сенсорного бэкграунда. Потому что еще год-два — и передо мной неотвратимо ляжет дальнейший, усеянный корягами и рогатками, но, в принципе, умеренной тернистости жизненный путь, естественный отбор живо затянет мои глаза спасительной катарактой, и уже чисто не посмотреть, только в полшага и в пол-огляда, так что дыши, сыночка, дыши, собирай в пузырек молочные зубки, потом вспомнишь, потом скажешь спасибо.

— Почему в Аламар? — поинтересовался я.

— Там был городок для совслужащих, — ответила мама. — Восемнадцать лет назад никого уже здесь не оставалось, а магазинчик еще работал, и в нем мороженое. Самое лучшее!

— А поближе никак?

Мама закрыла глаза. Прилив воспоминаний, на мое жалкое предложение она не обратила внимания.

— За дорогой следи, — посоветовал я.

Мама открыла глаза.

— В городе есть известная мороженица, называется «Копелия», туда сразу с завода поставляется ящиками. Неплохо, но там все местные тусуются, народу полно всегда, а кондиционеры не работают. Так что мы всегда ехали в пригороды и покупали, потому что одно и то же…

Потом скажешь спасибо. Скажу.

— Ты, конечно, не помнишь, но раньше все мороженое было совершенно другого вкуса. Даже у нас дома. А здесь еще лучше.

Слева чернела бухта, кораблей никаких, справа город. Тут, кстати, опрятный и подлатанный, отели, рестораны, потом раз — неожиданный белый православный собор. Мама немедленно приткнулась у фонаря, стала изучать и фотографировать, я остался в машине. Со стороны бухты тянуло прохладным ветерком, выходить не хотелось.

Мама вернулась через пять минут, потирая в ладонях телефон.

— Иконы Казанской Божьей Матери, — сообщила она. — А раньше тут ничего такого не было, обычный дом, кажется…

Мама любит соборы. Стоит оказаться в Барселоне, как сразу бежит в Саграда Фамилию смотреть, достроили ли? Опять же каждый раз, когда мимо Кельнского собора проходит, всегда подписывает петицию о переносе вокзала на другой берег, лучше вообще в Румынию.

— Хорошо сделано, — сказала она. — В новгородском стиле, неожиданно для Латинской Америки. Хотя, по-моему, не чистая новгородчина, сильно вижу Псков, да и московское влияние есть, погляди — колокольня-то шатровая!

Я поглядел. Колокольня шатровая. Псковское влияние. Московское влияние. У нас дома три альбома таких.

— Но по-настоящему новгородских церквей уж не найти, — сообщила мама с сожалением. — В самом Новгороде и то немного, из старых.

Сейчас про лепоту расскажет. Все не Джексонвилл.

— Старые новгородские храмы все неровные, — сказала мама. — Они точно руками вылеплены, а не по линейке отчерчены, чтобы казалось, что храмы живые. Окна и те разного размера делались. А здесь…

Мама кивнула на гаванскую церковь.

— Здесь все ровно.

— У нас давно все ровно, — напомнил я. — Везде все ровно.

— Это неудивительно, — вздохнула мама. — Новое время, мир — как машина, а в машине не может быть кривых частей. Так проще. Но что-то в этих равных долях исчезло…

Я, как достойный и образованный сын, должен был поддержать маму в ее тоске по старым добрым ламповым временам, но я не поддержал. Маме стало скучно, и про зловещую роль золотого сечения в мировой истории она рассказывать не стала, мы продолжили путь в Аламар, обогнули бухту, затем снова повернули к морю.

— Ты, пожалуй, прав, — сказал мама после поворота. — Кое-что меняется даже здесь, видимо, без обновления совсем никак. Но не мороженое. Мороженое не меняется. А знаешь почему?

— Почему?

— Оборудование. На новое оборудование нет денег, а старое может работать исключительно на настоящих сливках. Бывает, что цивилизация работает против человека.

Выбрались на окружную дорогу, я отметил, что стал узнавать местность, по этой дороге мы с отцом в Санта-Клару ездили, приметные пальмы.

— Понимаешь, настоящее мороженое совершенно не такое, как мы привыкли, — мама старомодно выставила в окно локоть. — Оно не слишком сладкое и не слишком жирное. Потому что если слишком сладкое, то сахара, значит, переложили неспроста, а чтобы отбить вкус масла. А масло перекладывают, чтобы…

— А как же кашу маслом…

Это профанский взгляд. Маслом можно все что хочешь испортить. Слишком жирное мороженое отбивает всякое желание его есть, хуже — при поедании неправильного мороженого увеличивается риск заболеть многочисленными болезнями…

Я смотрел на дорогу. Справа катила колонна бледнолицых велосипедистов в майках с канадским кленом.

— Да, сейчас у нас много мороженого из Европы, и там порой интересные вкусы встречаются, особенно швейцарские сливки. Но с классикой все равно ничего не сравнится.

Я неосторожно вспомнил, что Великанова была в Голландии и пробовала рыбное мороженое. Мама тут же сказала, что пищевые предпочтения, равно как и пищевая неразборчивость могут сказать про человека многое. Нельзя полностью доверять людям, склонным к нарушению границ. А потом, мороженое с рыбой — это редкая дрянь.

— Понимаешь, должны быть некоторые незыблемые вещи, — мама даже скорость от возмущения снизила. — Кофе, мороженое, пирожки с капустой. Если Великанова ест мороженое с рыбой, то она… она, кстати, электронные книги читает или человеческие? Впрочем, не отвечай, и так ясно, что электронные. А это, знаешь ли, диагноз…

Примерно следующие десять километров в маме бушевал паладин Ложи Гутенберга. Было много сказано про аматеров электронного чтения, которые с виду вроде бы обычные люди, но в сущности призывают царство Антихриста на Землю, я же думал про панцирных щук. Все-таки это удивительно мерзкие рыбы.

— Мир делится на тех, кто читает электронные книги, и тех, для кого это неприемлемо. Первые преимущественно путешествуют в электричках...

Мама еще раз помянула Великанову и ее безрадостное будущее, но тут мы повернули и приехали в Аламар.

Аламар не впечатлял. Может, восемнадцать лет назад он выглядел привлекательнее, но не сейчас. Хотя, наверное, привлекательнее он выглядел сорок лет назад, когда строился и готовился к радостному будущему. Сейчас похож на сарайный городок. Пяти- и шестиэтажные дома раньше явно были белого цвета, сейчас посерели, порыжели, а кое-где проросли черными пятнами плесени. Жара и влажность поработали над застройкой, но местные поработали еще больше — к каждому дому пристроили жестяные гаражи, дощатые сараи, непонятные строения из фанеры. Целых окон мало осталось, но жители поменяли их на решетчатые деревянные жалюзи. Газоны между домами оказались вытоптанными до красноты, на некоторых зеленели свежие огороды, на других играли в футбол дети. Лениво так, в охотку, у нас так не играют, у нас футбол война.

— Очаровательное местечко, — сказала мама. — Магазин два раза направо.

Она сделала направо первый раз.

Хотя кое-где дома выглядели неплохо, кое-где их даже подкрасили бордовым.

Мама сделала направо второй раз.

Лучше бы они не подкрашивали дома бордовым. Сезон дождей, все такое, стены потекли небольшим таким сайлент хиллом.

— Я так и знала! — мама просигналила. — Все на месте! Смотри!

Больше всего магазин напоминал КПП Кантемировской дивизии. Первый этаж из тяжелых бетонных блоков, второй надстроен неровными пеноблоками, проложенными серым цементом. Капонира с башней от БМД нет, но, не исключено, раньше он имелся.

Мама припарковала БМВ возле удивительно самодельного автомобиля, построенного, как мне показалось, из телеги и лодочного мотора. В телеге спал местный человек в красной футболке.

— Ну вот и приехали, — мама с энтузиазмом вылезла из машины.

И я вылез.

Местный человек услышал нас и, не вылезая из мототелеги, стал предлагать сигары, кофе с фабрики, бусы из раковин и экскурсию вдоль океана. Не очень усиленно он это делал, так, на отвяжись.

В магазине торговали хлебом, сухим молоком в жестяных банках, джемом в стеклянных банках, макаронами, рисом, пивом. И мороженым. Для мороженого отводились два больших прозрачных ларя, мама направилась сразу к ним. Толстая продавщица за прилавком нами не заинтересовалась, читала газету, я хотел пить, купил полтора литра за один кук, мама очнулась от созерцания и отправила меня к машине за холодильником. Местный человек снова предложил мне сигары, бусы и экскурсию к самому большому баобабу на острове.

Когда я вернулся с холодильником в магазин, мама с выбором определилась. То есть она достала из ларя по две порции каждого сорта и теперь считала, сколько денег, оказалось, что мороженого мама набрала почти на тридцать долларов. Продавщица равнодушно приняла бумажные конвертируемые песо, отсыпала горкой блестящей сдачи, вернулась к газете. Я складывал мороженое в переносной холодильник, думал, что хватит на неделю теперь. Мама была довольна и утверждала, что ничуть не изменилась даже упаковка. Продавщица читала.

В магазин заглянул высокий парень с сумкой через плечо, стал покупать рис. Уши у него были так себе, не очень, у парня проблемы с почками. Продавщица взвешивала рис алюминиевым совком, сорила по прилавку, сгребала ладонью и подсыпала обратно в мешок. Вдруг она замерла и уставилась на радиоприемник, рис просыпался по прилавку и тонкой струйкой с цоканьем побежал на пол. По радио передавали, кажется, новости, то ли про погоду, то ли империализм проклинали, возможно, и то и другое, возможно, империализм испортил погоду, распылил над Флоридой пять самолетов йодида серебра, и теперь к Гаване приближается обширный грозовой фронт, но силы обороны на страже, во всеоружии и ждут.

Парень тоже забыл про покупки и смотрел на приемник. Я закрыл холодильник крышкой, и мы удалились из магазина. Местный человек на телеге предложил кофе и сигары и еще что-то добавил, присвистнув. Мама сказала ему спасибо. Небо над морем было чисто, никаких туч, никаких щупалец. Одно мороженое я оставил, прикладывал к руке, чтобы не так сильно чесалось.

Мы забрались в машину, я думал, поедем обратно в город, но мы свернули к морю, тут к морю удобно, каждая улочка к морю.

— Глупо есть мороженое в номере, — пояснила мама. — Или на скамейке на Прадо. Тут рядом чудесный вид.

Я против ничего не имел.

Выбрались на объездную дорогу, идущую по окраине Аламара ровно между тропическими хрущевками и морем. Съехали на проселок, припарковались в пыли возле кактуса. Стали есть мороженое. Если честно, у меня язык уже на втором отмерз, я мороженого не любитель. Но хорошее мороженое. Некоторое, похоже, действительно из сливок. Карамельный вкус присутствует. Фруктовый вкус. Кисленькое. Апельсиновое попалось. На пятом я перестал их различать, а мама перепробовала все, под чудесный вид мороженое действительно пробовалось хорошо.

— Да, — сказала она. — Ты проиграл. Мороженое точно такое же, как раньше. Ничуть не изменилось. С тебя пятнадцать тысяч долларов.

— Ладно, — махнул я рукой. — Только ногти постригу.

Мама стала пробовать мороженое по второму кругу, а я убрал свое в холодильник, потом съем, в одиночестве. Если в одиночестве посмотреть налево, видно Гавану, если посмотреть направо и хоть чуть прищуриться, заметишь пляж, наверное, тот, на котором с Анной купались, там, где невезучие японцы, Санта-Мария.

Из-за моря подул ветер, разобрал на дельфины волны у плоских черных скал, до нас долетало немного соли, мама не удержалась.

— Запомни, — сказала мама. — Мороженое с солью — это вкус Кубы. Больше такого не встретишь.

— Ага, — сказал я.

— Мороженое с солью — это тебе не мороженое с какой-то селедкой, которой перед сном обжирается твоя Великанова. Это…

Ветерок сделался сильней, стал швыряться брызгами покрупнее, маме попало в глаз, отчего она скатилась в панику и вылила в этот глаз всю недопитую мной воду. Это ей за Великанову прилетело, Великанова не прощает обид.

Частично восстановив зрение, мама молча вернулась за руль, и мы поехали обратно в Гавану. Я открыл крышку холодильника, вытащил ледяной магазин и стал примораживать блямбу на руке. Щипало. Глаз у мамы раскраснелся и распух, мама выглядела устрашающе. Возле дороги стоял человек в сомбреро, продавал коричневую бурду в бутылках и пласты вишневого гуавового джема, который продают в Гаване на каждом углу. Мама остановилась, въехав правыми колесами в землю. БМВ затрещал абээсом, пыль нагнала нас и тут же осела, хлопнув в затылок жеваной перчаткой, я закашлялся.

— Это надо попробовать, — мама указала на гуавовый джем. — Это обязательно надо попробовать.

— Можно купить дома, — сказал я.

Но мама заявила, что дома свежей гуавы не сыскать, хоть сотрись — там, возле отеля, лежалая гуава, лишь бы туристам впарить, не то что здесь, да и не гуава вовсе, а чурчхела какая, ну или желе из гнилых бананов. Поэтому мы купили у гуавного человека гуавового джема, две длинных толстых полосы. Пробовать я не стал, это, наверное, потом и с чаем.

— В ней много витаминов, — заверила мама. — Больше, чем в актинидии.

Я и не сомневался, гораздо больше. Поехали дальше. Сделалось жарче, из глубины острова наступил зной, над асфальтом закипели прозрачные призраки, я посмотрел в правое зеркало заднего вида. Чуть дальше гуавного человека я увидел сутулого в плаще. Откуда-то появился на обочине и теперь стоял.

— Что ты все вертишься? — спросила мама.

— Там человек.

— Мне кажется, стало жарче, — сказала мама.

— Стало жарче, — сказал я.

— Нет, это невыносимо, — мама стала принимать к обочине. — Какой еще человек?

— Недалеко же ехать, можно и потерпеть.

— Нет там никакого человека.

Мы остановились. Мама выбралась из машины.

— Я не собираюсь терпеть эту жарищу, — повторила мама.

— Двадцать минут до города.

— А если пробки? Нет уж! Я не собираюсь ничего терпеть, особенно в моем возрасте. Это разрушает нервную систему, вспомни дядю Ваню.

— Какого дядю Ваню?

— Того самого, у Чехова. Терпел-терпел, потом за пистолет схватился. Надо так сделать…

К маме, кажется, подступало.

— Все люди делятся на дядю Ваню и… — мама посмотрела на холодильник. — Там, в пьесе, нет никого, кто был бы наоборот. Одним словом, на дядю Ваню наоборот. Вот те, кто дядя Ваня, — они всю жизнь продают у дороги гуавовое варенье. А те, кто наоборот, — они…

Мама немного запуталась и повторила, что дядя Ваня со своим небом в алмазах может идти наискосок облезлым перелеском, мама не собирается ехать в жаре. После чего поступила находчиво — выщелкнула из холодильника восемь морозильных контейнеров и разложила их возле обдувных сопел, вентиляцию же мама запустила на полную. Оказалось, что такой метод вполне себе действенный, прохладно стало почти сразу.

— А мороженое?

— Ну, мы же его попробовали, убедились,— зевнула мама. — Отец мороженое не любит… Надо его выкинуть.

— Зачем? — не понял я.

— Знаешь, я не хочу ехать в Гавану в сушилке для грибов, — мама стукнула БМВ. — Он не может кондиционер заправить, а я страдай. Поэтому сделаем так.

Мама опрокинула холодильник, высыпав мороженое на заднее сиденье.

— Мороженое растает, — сказал я. — Так мы его не довезем.

— Да, — согласилась мама. — Надо выкинуть, я же говорю, все сиденье перепачкает, отец разорется.

— Может, его это… — я кивнул в сторону Аламара. — Вернуться и раздать?

— Кому?

— Местным. Здешним то есть, футболистам.

— Да брось ты, — махнула рукой мама. — Как ты это себе представляешь? Раздать надкусанное? Не смеши.

Ну да.

— Сегодня, между прочим, в ресторан напротив Капитолия лобстеров завозят, — сообщила мама. — Если до одиннадцати успеем, то попробуем свежевыловленных…

— А если после одиннадцати?

— А если после одиннадцати, свежих не будет — будут котлеты. Это… другой вкус.

Мама выгребла мороженое с сиденья в кювет. Мимо нас протарахтела мототелега. За кормилом ее сидел местный, он рулил. За ним в телеге трясся горбатый человек в плаще. Я думал, тот же, что в Санта-Кларе, фотограф, но этот горбач оказался другой, лицо еще длиннее и носатее, и руки длинные, как у моего деда по отцовской линии, он был тракторист. Горбатый держался за телегу и смотрел немигающим взглядом поперек дороги. Наверное, местный человек уговорил его посетить экскурсию вдоль морского побережья, или съездить в частную сигарилью, или купить кофе, или шляпу из плетеной соломы.

— Эй, что с тобой? — мама ткнула меня в бок.

— Да это… Смешная телега.

— Смешная телега, смешная телега… По-моему, у Томаса Манна есть про некую телегу, помнишь, в «Волшебной горе»…

— Там нет про телегу, — перебил я.

Я, само собой, «Волшебную гору» не читал, но и мама наверняка ее не блестяще помнила, мама запнулась, и мы вернулись в город и успели к полуденным лобстерам напротив Капитолия.

Отец уже заказал столик и дожидался нас в ресторанной темноте, читая книжку на испанском и дразня ногтями по стеклу полосатого астранотуса. Настроение у отца было умиротворенным, он предложил плотно перекусить и отправиться на кладбище Колон.

Мама засмеялась, напомнив, что она восемнадцать лет назад на кладбище Колон не была и сейчас туда не поедет, ей непонятны поклонники чуждых могил, лично она никакого успокоения на кладбищах не ощущает, а если отец намерен покормить тамошних кошек, то пусть так честно и скажет. Отец явно хотел покормить кладбищенских кошек, еще бы, конкурент Иван Никифорович дышит в затылок, но стал доказывать, что кладбище Колон ему интересно само по себе, там множество достойных людей и архитектурных памятников, культурный человек там часами способен ходить и наслаждаться. Отец недавно делал оттуда репортаж, кладбище серьезно отремонтировали, как новенькое стало. Там захоронен миллион человек, в частности, чемпион мира Касабланка и целая куча знаменитых боксеров, если ты устанешь бродить между миллионом могил, ты можешь отдохнуть в сени красивого склепа.

Я стал склоняться к посещению кладбища, но тут принесли обед. Мы хорошенько пообедали, и после обеда мне не сильно захотелось на кладбище, на могилы шахматистов, боксеров, поэтов и композиторов. Отец сказал, что я и мама все следующие восемнадцать лет будем жалеть и биться головой, но за вихры он нас тащить не станет, свобода воли, то-се. Мама ответила, что переживет, с трудом, но переживет.

Мы разошлись каждый в свою сторону, мама взяла велосипедного человека и отправилась в гостиницу работать над рукописью, отец забрал БМВ и не сказал куда, но я думаю, все-таки на кладбище. Я остался один. В гостиницу не хотелось. Некоторое время я посидел на скамейке, потом заглянул в магазин и купил воды. Потом я не знал, что делать. Мне хотелось увидеть Анну, поговорить с ней об этих странных людях, которым не жарко в плащах, ну, или просто прогуляться вдоль моря. Я позвонил ей, она ответила, сказала, что сегодня действительно занята, завтра у нее свободный день, можем встретиться.

Так вот. Всего два часа дня, я не знал, что делать. Возле остановилось такси, водитель предложил ехать куда-то за десять куков, я сел в машину. Он все тарахтел про Эль Моро и Малекон, но я вдруг сказал, что хочу в школу Гагарина, водитель сразу понял.

Водитель попался неторопливый, ехал медленно. В этот раз я меньше смотрел на море и народ на набережной, а больше смотрел на дома. Мне понравился один дом в самом конце, высокий и отдельный. Я подумал, что хорошо, наверное, там жить на последнем этаже. Вот так, возле большого окна.

Водитель остановился прямо напротив ворот школы Гагарина, спросил, надо ли подождать, я сказал, что не надо, он забрал деньги и укатил. Я не знал, зачем я сюда приехал, на входе стояла одинокая табуретка, охранник ушел, ну или и не приходил.

Внутри было, как вчера, тихо. Я побродил по двору, постоял под деревом Гагарина. Сейба. Подумал, как эта сейба размножается, семенами или побегами? Вот если взять шишку, привезти домой, посадить на даче, в теплицу. Подрастить чуть, а потом подарить в дом детского творчества, в зимний сад, пусть и у них.

Обошел двор вокруг еще раз. Вчера здесь было по-другому, а сегодня скучно и плоско. Наверное, солнце чуть не с той стороны, отчего половина двора лежит в тени, а на другой светло, и граница слишком четкая и точно плавится в обе стороны. Голова от этого терминаторства болит. То есть глаза болят, мне в глаз попала морская вода, вот теперь растер.

Трещины в бетоне оказались глубже, чем вчера мне показалось.

Поднялся на галерею. Что-то плохо сегодня думалось. И горло заболело, вот не надо все-таки есть мороженое в жарком климате, пусть и самое вкусное в мире. Хорошо, что орехов у ореховой женщины не купил, тогда точно горло распухло бы не хуже глаза.

Почитал забеленные надписи. Одна относительно свежая попалось, Толя предлагал встретиться здесь в две тысячи двадцатом, в день последнего звонка, недолго ждать осталось. Я вдруг позавидовал этому оптимистическому Толе, который собирался встретиться со своими товарищами, и отчего-то решил тоже тут написать, хотя никогда не учился здесь и не собирался ни с какими товарищами встречаться. А еще отчего-то я вспомнил, что вот столько уже прожил, а никогда нигде не написал, ни на стене, ни на школьном столе, ни в автобусе на спинке сидения, ни на подлокотнике кресла, ни в лифте, не по-человечески как-то прожил. Я решил это упущение исправить, именно в этом достойном месте.

Монетка в полпесо, однако, не справилась с краской и не дорезала до штукатурки, карябнула, как ногтем, поверху. Че Гевара в три, конечно, справлялся лучше, но все равно на одну букву у меня пять минут потратилось, да и жаль Че.

Потом нашелся ключ. Тот самый, отцовской квартиры в Ведадо, с синей биркой пластмассового адреса. С ключом получалось легче, я быстро справился.

Я был здесь.

Ну, и пальцем немного затер, чтобы надпись не казалась новой.

Подумал, что неплохо бы поставить еще дату, но тут послышались голоса, там в арке ворот акустика хорошая, здесь ведь раньше церковь была, оттуда, с балкончика башни проповеди читали, или привратный колокол монастырский звонил, а потом его на школьный звонок поменяли. Но акустику ни на что не поменяешь, когда слово скажешь, по всему двору слышно.

Голоса, двое. Пацан и девчонка.

Стоило уйти, но, не знаю почему, я не ушел, повел себя глупо, как какой соломенный дурак, скучный жилец Тринидада. Я толкнул ближайшую дверь, она оказалась открыта.

Почему-то я ожидал встретить парты. Старинные такие, с черными откидывающимися крышками, я видел в музее просвещения Красноярского края, там чудесная экспозиция, парты, чернильницы, табели, ранги, розги, классная печь, чучело классной дамы, ну и всякий другой Кондуит и Швамбрания, парта, кстати, оказалась вполне себе удобная. В этом кабинете не оказалось ничего, ни обоев, ни цемента. Я встал к стене, справа от двери. Кажется, американцы, во всяком случае ржали совсем по-американски, точно яблоки кусали.

А что делают американцы в школе Гагарина? Может, это юные американские астронавты. Путешествуют по гагаринским местам, следуя заветам своего наставника Алана Шепарда. Или… Что еще тут делать юным американским астронавтам я так и не смог придумать. Хотя это канадцы могли быть, юные канадские лесорубы, решили на пару часиков сменить тяжелый песок Варадеро на уютные гаванские закоулки… Зачем лесорубам Гагарин? Хотя тут раньше монастырь был, они могли вполне заглянуть посмотреть на монастырь. Это вполне в духе канадских лесорубов.

Опять засмеялись. То есть засмеялся, я вдруг расслышал, что смеется один лесоруб. Заблудился, что ли? Отбился от группы, надышался гаванским асфальтовым зноем, получил солнечный удар, вот теперь здесь смеется в прохладе, не понимая. Подруга его…

Я открыл дверь и посмотрел.

А они стояли во дворе, смотрели на сейбу. Анна ему что-то рассказывала, америкос слушал и то и дело смеялся и указывал пальцем. Анна кивала. Сама она не смеялась, ходила туда-сюда по дворику и рассказывала. А этот косматый пиндос фотографировал все вокруг длинной рукой. И то и дело ржал, вот точно тут было что смешное.

Если бы я увидел, что Анна тоже смеется, я бы вышел.

Она не смеялась.

 

 

Глава 11. Вивир афуера

 

Бассейн был засыпан листьями еще сильнее, чем вчера. И никого не было. Я сел на бортик и поболтал ногами, разгоняя эти листья, когда они разбежались по краям, нырнул. Вода оказалась неожиданно холодной, я замерз, еще не добравшись до дна, оттолкнулся, всплыл, выбрался на сушу. Холодно. Купаться расхотелось. Кувалда так и валялась на дне. Я закутался в полотенце и вернулся в номер.

Скучно. И снова тихо. Я на всякий случай потрогал уши, но уши оказались холодные. Да и лоб не горячий.

Я не знал, чем заняться. Немного подумал про Анну и этого веселого американца в школе Гагарина. Наверное, друг по переписке из южных штатов, сквайр, потомственный аристократ. Из лучших семей Иллинойса. Потепление отношений, то-се, приехал сюда открывать молодежное отделение Ку-Клукс-Клана. Или зубы полечить. Или студент. Да мало ли дел? Погуляли по старому городу, поели пиццы, а какое, спрашивает, Энни, у вас самое любимое место в Гаване? Школа Гагарина, отвечает Энни. Там, наверное, чудесно, говорит Генри. Или Майкл. Дональд. Давай сгоняем? Бывает.

Почесал руку, хотя не сильно чесалось, ядро вокруг отвердело и точно вглубь погрузилось, вросло в мясо, решился позавтракать.

Завтрак на девятом этаже был как всегда незабываем, народу мало, играли другие музыканты, две скрипки и дудка, думаю, гобой, но аппетита не вызвала даже гуава, выпил два стакана, съел блин, в желудке все свалялось в холодный ком. Кофе не стал пить, и так в голове.

Стал смотреть в окно, в сторону моря, наверное, полчаса смотрел. Все как обычно. Минут через пятнадцать заявилась семья в тельняшках, раньше не замечал их. Новенькие, фотографировали во все стороны и бормотали на непонятном, шведы, что ли. Явились и ждут. Что вот швед может понять в школе Гагарина? Про звездолеты я молчу, ни один звездолет в Швеции за последние шестьсот лет не приземлялся. Хотя нет, Карла Двенадцатого они вывезли, убив предварительно пуговицей.

Ни мама, ни отец к завтраку не изволили, мне надоело думать про шведов и их незавидную участь, и я отправился разузнать, как там дела у родителей, спустился в родительский номер.

Мама нашлась, лежала на койке и читала сербскую поэзию с голубой обложкой, что-то вроде «Пробушен врх», комета на обложке.

— Все таки графоманы — чрезвычайно полезные люди, — сказала мама, не отрываясь от «Пробушен врх». — Ничто так не поднимает настроения, как их нестройные гимны. Песни томящихся душ, такая прелесть, такая прелесть… Помнишь, на Рождество в Кислях застряли? Только этим и спасались.

Отец отсутствовал.

— Телик посмотри, — посоветовал я.

— Одну музыку показывают, — сказала мама. — Песни и пляски. И все народные коллективы, мастера маракасов и маримбы. Тоска зверская, в кино что ли, сходить? Не хочешь?

— И что дают в кино?

— Неделя французского фильма. Тоска зверская. И все тоска, и всё тоска…

— А как «Попутный пес»?

— Что?

— «Попутный пес». Повесть. Ты же пишешь повесть?

Мама поглядела на меня странно.

— Повторяю, никаких повестей я не пишу, — ответила она. — А тебе надо больше гулять. Пойди погуляй, проветрись немного.

Я и так все время гуляю, но спорить не стал, пошел. «Погуляй», кстати, отличная кличка для собаки, Попутного пса вполне могли звать в детстве Погуляем. А мама… Она стесняется своего «Попутного пса». Как все люди, с младых ногтей занимающиеся литературой, она боится, что ее книга будет недостойна встать на одну полку с великими незабвенными. Я бы на ее месте не стеснялся. Потому что всем плевать. Ну посмотрят, ну не Пастернак, а кто у нас Пастернак? А если и Пастернак, что мы, Пастернаков не видывали? Зря все эти мамины терзания. Нет, есть шанс, что она ерунду наприсочиняла, но и ерундой никого сейчас не удивишь.

И вообще.

— А отец? — спросил я. — Где с утра?

— Кладбищем впечатлился, — ответила мама.

— Он же там и раньше бывал, — напомнил я.

— Там миллион могил, — сказала мама. — Можно год рассматривать, и каждый раз что-то новое.

— А меня что не взял?

— Так тебя же не добудишься. Отец стучал-стучал, а ты знай храпишь. Он там могилу интересную нашел в виде ковчега… Он тут сто лет сидит, а сейчас ему это кладбище вдруг приперлось…

Могилу в виде ковчега нашел.

— Ладно, потом на кладбище сходишь. А сейчас беги погуляй, у меня, кажется, мысли толкутся…

Беги, Погуляй!

Мама вернулась в упоение «Пробушена врха», а я отправился бродить. Взял на ресепшне карту, девушка странно на меня посмотрела и что-то сказала своей подруге. Поглядел по карте, кладбище находилось недалеко и идти удобно, до конца Прадо, направо, прямо. Решил сходить на кладбище, потом к Анне.

Возле Капитолия меня подстерег вчерашний таксист, я хотел пешком, но он тащился рядом, гудел в клаксон и приглашал в путешествие. Метров через сто он меня утомил, и я согласился. Таксист обрадовался, что я на Колон, и стал врать, что когда на Кубу приезжал Папа Римский, он, таксист, каждый день возил на кладбище кардиналов, удивительно жадные были мужики. А потом переключился на рассказы, как он, несчастный, живет в трудах с раннего утра до позднего вечера, что у него сто пятьдесят детей по лавкам есть просят и плачут, плачут. Думаю, что дальше он бы рассказал про то, как его мать торгует раскрашенными морскими ежами и этими же нераскупленными ежами питается, можно сказать, гложет ежиные кости, а потом пускает их на перевар.

Таксист остановился перед входом на кладбище и сказал, что это лучшее кладбище во всем мире, сюда пациентов психиатрических клиник на экскурсии водят, и многим легче. А если войти спиной во все три арки, то проживешь дольше положенного на три года. Сдачи у него не нашлось.

Вход был бесплатный, но вокруг болтались парни, продававшие за кук открытки с могильными видами и с видами знаменитостей, посетивших Колон, Леонардо Ди Каприо, Мэрил Стрип, Риханна были тут. Сделал лицо «я живу здесь два месяца», чем распугал барыжек, а потом вернулся и купил открытку с выразительной могилой с одноногим ангелом. Пошлю Великановой, пусть ушибется.

Подъехал автобус, выпустил толпу, она меня зацепила и все-таки заволокла на кладбище, так что я немного побродил среди могил. Отца не заметил, наверное, он заглянул в один из гостеприимных склепов. Понятно. Понятно, почему сюда водят психов. Кладбище Колон было слишком светлое и слишком белое, точно не кладбище людей, а инопланетян. И не сейчас их хоронили, а в прошлом веке, в годы сердитого солнца, а сейчас от этих инопланетян в склепах остались кривые хитиновые клешни и пупырчатые панцири, давно спрессовавшиеся в мел, если достать все эти кости и хорошенько обжечь, получится неплохая сода. А может, их сородичи вывезли отсюда, потихонечку так, по ночам, чтобы никто не заметил… Из пришельцев сода всегда первого сорта получается, такая сода им самим нужна. Непонятно, где тут миллион захоронений, территория, кажется, не так уж и велика. Хотя не исключено, что тут хоронят друг над другом.

Я представил подземные небоскребы, уходящие вглубь, вертикальные могильные шахты, в которых, как в обоймах, лежат мертвецы разной свежести, настроения это не добавило.

Между могилами бродили туристы, фотографировали, останавливались перед надгробиями, вчитывались в стертые надписи, со знанием дела качали головами. Возле надгробия, похожего на фонтан, стоял горбун. Но не в плаще, а в длинной накидке вроде пончо грязного цвета. Горбун смотрел на фонтан, больше ничего не делал. Псих. Точно псих, их же приводят сюда для могильной терапии. А уже отсюда они разбредаются по всему городу. Интересно, почему они все горбатые? Какой-нибудь полиомиелит. Точно, очень похоже, из Никарагуа прислали корабль с больными, их подлечили в санатории, и теперь они ходят.

Ну и пусть ходят, я этой содой никогда не пользуюсь, а мама всегда, даже если яблоко хочет съесть, обязательно его с содой моет. Глаза от белизны заболели. Кажется, Анна здесь недалеко живет. Оказывается, здесь все недалеко, это в первое время Гавана кажется большой, потом, когда побродишь, нет.

Я достал карту, быстро нашел кладбище, нашел угол, на котором стою, прикинул, в какую сторону, нашел улочку, по которой короче всего, тут налево. Улочка хорошая, не похожая на старый город. Без этих дурных домов, полусъеденных солнцем, напоминающих коричневые черепа, спокойная, моя бабушка мечтает умереть на такой, во дворе под небом. Я шагал по этой улице, смотрел по сторонам.

Под размашистым деревом, похожим на суперфикус, похожим на сорок окаменевших змей, рос подорожник, самый скучный подорожник, а с ним рядом собака черная валялась, совсем, как подорожник, самая наша, с репьями в холке, наверное, и в самом деле суперфикус, у нас он невелик размером, под потолок, если поливать, а тут вымахал. Черные собаки тут безмолвные, таксист сказал мне, что это так нарочно — черная собака не может жить в такой жаре и начинает лаять, лаять и лаять, хозяева не выдерживают этого и поутру вывозят пса поплавать на Баию, а кто хочет, чтобы у него выжила черная собака, тот отрезает ей язык еще в щенячьем возрасте. Вырастает молчаливый попутный пес. Врун этот таксист, как и все остальные вруны, никто тут собак не топит и языки им не отрезают, они сами по себе молчаливые.

Почему у них тут колонок нет с водой? Пушек, вкопанных мордами в землю, сколько угодно этого, а с водой туго…

Я остановился. Мне вдруг захотелось сесть на бордюрный камень, как это делают местные, посидеть, подумать. А можно и не думать, можно просто посидеть, что-то я устал. Это островной синдром. Великанова предупреждала, такое случается.

Заглянул в карту. Надо южнее взять, вот тут через переулок, потом мост, речка с зеленой водой, а с моста виден бейсбольный стадион, пустой, игроков не видно, бейсболисты и те.

За мостом маленькие домики. Улочка книжная, в подъем, как в Севастополе, белые одноэтажные особнячки с красными дверями, зелени много, синего мало. Я понял — синий — это трущак, нищета, белый — белые районы с хорошим асфальтом. Кажется, тут и посольская школа недалеко, и не воняет. Цветами пахнет с участков, море далеко, на воздухе никого, безлюдно.

Не полдень еще, а все попрятались. Хотя в этой стороне города, наверное, и не бывает много. И время сегодня тянется.

Я немного промазал и дал круг, но со второй попытки вышел к нужной улице.

Дома у Анны никого не оказалось, калитка закрыта, форма почек у людей повторяет форму их ушей. Я нажал на звонок, потом еще нажал, потом записку увидел, она торчала в завитках решетки. Я вытянул записку и прочитал. Анна извинялась, говорила, что вернется скоро, я могу подождать у бассейна или дома, там есть холодильник с соком.

Дом оказался не закрыт, я вошел. Странное ощущение, я никогда не бывал в домах без хозяев, как к кому ни придешь, все время обычно кто-то ошивается, разговаривает, лезет, печеньем угощает. А если никого… А если никого в доме, то тебе кажется, что сам дом за тобой присматривает. А если хозяева и есть, то везде камер понапрятали — чтобы подсмотреть — не полезу ли я в их шкафы и комоды, пока они выйдут на кухню за лимонадом.

В прихожей прохладно, у стен стояли разноцветные чемоданы, сумки. Под ногой у меня хрустнуло стекло. Ваза, или бокалы, или еще бусы — я заметил несколько красных шариков возле стены, возле дорожных сумок. Старый черный шкаф, зеркало на дверце с истертым задником, из-за шкафа вываливается бамбуковая удочка с черными подпалинами.

— Эй! — позвал я.

Никто не ответил.

В глубине дома брякнуло, точно опрокинулся стул. Я еще несколько раз позвал, постучал пальцем по шкафу. Открытая дверь. Почему? Я первым делом подумал, конечно, о грабителях, район спокойный здесь, но всякое бывает, могли забрести, дождаться, пока никого дома не останется. Огляделся, ничего опасного под рукой не нашлось, кроме удочки. Я достал ее из за шкафа, выбрал самое толстое колено, взял наперевес, как копье. Глупо.

Я прошел в гостиную.

Тут стало как-то теснее, мебель отступила от стен, точно вся разом сделала шаг. На стене светлые выгоревшие прямоугольники.

Анна спала.

Это что… В записке было, чтобы подождать, а она, оказывается, дома. Вернулась, записку забыла, уснула. Бывает. Остров.

Она лежала на диване, в длинных шортах и в белой футболке с мышью. Хотя, может, и не мышью, может, это был кролик такой, если кролика искупать в луже, то он станет похож на мышь. Наверное, все-таки кролик — на правом ухе у него болтался колокольчик. Точно, это не мышь, кролик, это видно по ушам — они длинные, у мышей таких не встречается, вряд ли у здешних мышей уши сильно длиннее.

Хотя кролик это тоже мышь, только большая. Вот некоторые считают, что кролик это не мышь, а крыса, но это не так, достаточно посмотреть на уши. И на морду, у крысы на морде всегда осмысленное и деловое выражение, хитрое, видишь крысу и хочешь оглянуться сразу, потому что начинаешь чувствовать, что ее дружки у тебя за спиной собрались. Кролик честнее, он, как друг Вагайцев из детского сада, а крыса… как Великанова. Но Великанова не та крыса, что возле помойки живет, а хорошая, белая аквариумная крыса, наученная выпрашивать крекер и бежать по лабиринту, беги, беги, Великанова. Вот из панцирных щук никогда не делают мягких игрушек, а им тоже хочется.

Неожиданно показалось, что Анна не спит, а умерла, я слышал, тут такое случается, сердце останавливается от жары. Я испугался и приблизился к дивану, Анна открыла глаза.

— Как дела? — спросил я.

Анна подтянула ноги, я сел на диван с краю.

— Хорошо.

Анна смотрела на удочкино колено в моих руках.

— Это я… там валялось, — я приставил удочку к дивану. — Ты куда-то уходила?

— В библиотеку. В школу.

— Зачем?

— Книги относила, а у них там термитная пятница.

— Что?

— Термитов вымораживают сегодня.

Анна зевнула и рассказала. Мне понравилось. Термиты — бедствие для местных библиотек, им дай волю — все сожрут, до последней брошюрки. Единственное спасение — холод. Термиты очень не любят низких температур, поэтому два раза в год им устраивают арктический день. Включают кондиционеры на холод, кроме всего есть особые переносные морозильные батареи. Библиотекарь нажимает на кнопку и сидит на табуретке в ватнике и ждет, пока книгоеды окочурятся.

— Здорово, — сказал я. — Хорошо то есть. Термитос десперадос.

— Что хорошо? — не поняла Анна.

— Термиты, — ответил я. — Это хорошо, это отлично, что они есть.

— Почему?

— Термиты — прекрасны, — сказал я. — Они безжалостны. Единственные существа, кто любит книгу искренне и беззаветно.

Я представил День Т. Только не в библиотеке школы при посольстве в Гаване, а где-нибудь у нас. Наловить этой братвы в пузырек, провезти через границу и выпустить на волю. Это добавит бодрости нашим библиотекарям.

— Термит — лучший друг книги, — сказал я.

— Термиты — это гадость, — сказал Анна.

— Это лишь на первый взгляд. Есть такая Ложа Гутенберга…

— Как?

— Ложа Гутенберга, — повторил я. — Это общество, которое ставит целью сохранение книг в этом мире. Недавно они объявили конкурс на лучший герб своей организации.

Анна, кажется, не верила. Я продолжал.

— Дело в том, что Ложа Гутенберга выходит из подполья и легализуется как общественная организация, теперь ей нужен гимн и герб. Вот они и объявили конкурс среди творческой молодежи, а Великанова… Это одна такая турбореалистка, так вот, эта самая Великанова придумала для герба редкую банальщину — перекрещенные штык и перо на фоне Пушкина — это уже тыщу раз везде было, а я придумал другой герб — термиты сидят вокруг костра…

Анна поглядела на меня повнимательнее.

— Ты нездоров? — спросила она. — У тебя жар?

— Вспотел немного. Тут у вас везде жарко. А ты, кстати, замечала?

— Что? — не поняла Анна.

— Ты когда в библиотеку придешь, ты посмотри — термиты едят далеко не все книги. Дело в том, что за годы гнездования в книгах термиты приобрели хороший вкус. А хорошие книги, они ведь и по вкусу гораздо лучше плохих. То есть если книгу едят термиты, это означает высокое качество литературы…

— Оригинальная теория, — сказала Лусия.

Я оглянулся.

Лусия стояла возле стены, улыбалась. Пришла.

— Никогда не думала проверять качество книги популярностью ее у термитов. Надо проверить.

— У нас все так делают, — сказал я.

— Разве в России есть термиты? — поинтересовалась Лусия.

— Нет, у нас нет термитов, но у нас распространены мыши. Они ведут себя точно так же. Едят книги.

Анна рассмеялась.

— Нет, это правда, — я продолжал. — Этому, кстати, есть вполне разумное объяснение. Книги, которые чаще читают, пропитываются запахом человека. Такие книги читают вечером, с чашкой шоколада, с печеньем, мыши на них набрасываются в первую очередь, они же не дураки. Каждому явлению есть естественное объяснение.

— Это точно, — согласилась Лусия. — Каждому сверчку есть свой шесток. Как твои родители?

— У мамы акклиматизация наступила. Отец… Он немного занят.

— Понятно. Я хотела встретиться…

У Лусии зазвонил телефон, она ответила. Слушала, хмурилась, молчала. Я подумал, что стесняю ее, хотел выйти, но Лусия отключилась и спрятала мобильник в сумочку.

— Почему бы вам не пойти погулять? — спросила Лусия.

И поглядела на Анну.

— Я хотела… — начала Анна.

— Молодым надо гулять, — сказала Лусия. — Молодым надо дышать.

Анна не стала спорить, отправилась переодеваться. Я дожидался в прихожей. Лусия снова молча слушала телефон. Анна появилась через пять минут, как всегда… не панцирная щука, одним словом.

— Вы куда-то едете? — я кивнул на прихожую.

— Да, — ответила Анна. — Наверное. Как получится.

— Ну и правильно. Тут же у вас сезон дождя начинается, скучно, наверное. Куда?

Анна промолчала.

— У нас тоже так, — сказал я. — Как лето, так родителям не сидится — куда-то несутся. Все время бродим где-то, то по Алтаю, то по Уралу, я привык…

— Пойдем гулять, — сказала Анна. — Скоро станет прохладнее.

Анна надела куртку. Короткую, ту самую замшевую куртку бордового цвета, карманы с молниями. Я в одежде не разбираюсь, но с Анной это и не нужно, она что-нибудь надевает, и видно, что дизайнеры в этом мире существуют не зря. Наверное, это врожденное — уметь носить любую одежду, точно ее шили нарочно для тебя.

Мы перебрались на теневую сторону улицы, и я взял Анну под руку, думаю, мне захотелось почувствовать себя немножечко кабальеро.

На сумрачной стороне было лишь чуть прохладнее, и держать Анну под руку оказалось приятно, и я действительно почувствовал себя доном.

Мы направились вниз к морю, потом свернули и еще раз свернули, но море все равно чувствовалось, оно точно выгнулось кверху и теперь нависало над городом круглым синим краем.

— Как на дне тарелки, — сказал я.

Анна промолчала.

Мне пить захотелось, мне всегда тут пить хочется, зашли в лавку, я купил воды. Выгреб мелочь, скопившиеся блестящие конвертируемые песо, уронил ключ. Наклонился быстрее, чем подумал и приложился лбом о деревянный прилавок, не больно, но с крупными искрами, когда они растворились, продавщица уже успела поднять ключи и протягивала мне.

— Спасибо, — сказал я.

Продавщица улыбнулась, я надел ключ на палец.

— От гостиницы? — спросила Анна.

— От гостиницы… — ответил я. — То есть нет, не от гостиницы, это у отца тут недалеко квартира.

— Квартира.

— Он там живет, — сказал я. — То есть сейчас он в «Кастилье» с мамой, а мне сказал, чтобы я цветы заходил поливать. А я забыл. Тут адрес написан…

Я посмотрел на бирку, покривился, показал Анне.

— Это там, — указала она. — Здесь. Недалеко.

— Зайдем? — предложил я.

Анна промолчала.

— Может, тогда на дискотеку сходим? — спросил я. — На танцы то есть? Или в кафе? Поедим чего-нибудь, пиццу поедим или кофе попьем…

— Только надо позже, — сказала Анна. — Чтобы стало прохладнее.

— Может, все-таки цветы полить заглянем? — я потряс ключом. — На минутку.

— Тогда нам направо, — сказала она.

Отец жил в отдельном доме, похожем на дом, где балконы в виде гробов. Тут не в виде гробов, а обычные, коричневого цвета, десять этажей. Лифт работал. Мы поднялись на шестой и нашли квартиру отца в конце коридора.

Квартира отца сильно напоминала его кабинет. Кухня, заставленная консервными банками, два холодильника — тот, что побольше, для воды и газировки. Диван, два кресла, рабочий стол, на нем три ноутбука, принтер, бумаги, книги. Пыльная гиря в углу. Гитара. На стенах — картины, видимо, местных художников. В другом углу фикус Бенджамена песчаного цвета, засох, месяца два как. Других цветов не видно, я заглянул в комнаты, заглянул еще раз в кухню, в ванную заглянул.

Анна взяла со стола книжку, села в кресло. Я себя придурком чувствовал с этими цветами, ходил, искал, потом вспомнил — балкон же еще.

— Наверное, на балконе, — сказал я.

На балконе ничего не нашлось, кроме старой табуретки. Вернулся в комнату.

Анна читала.

— Тут фикус, — сказал я. — Одинокий…

— Его надо полить, — посоветовала Анна. — Он не будет болеть.

Я сходил в ванную, набрал в бутылку воды, вернулся. Начал поливать, но Анна отобрала у меня бутылку и стала поливать правильно, взрыхлив землю и под корень.

Жарко. Я взял оставленную Анной книгу, оказалось, что про рыбалку. Наставление по ловле марлина на банках мексиканского залива, написано по- испански, издано почти сто лет назад, на главной странице выцветшая фиолетовая закорючка.

— Это Хемингуэй подписал, — сказал я. — Отец любит такие штуки, книги с автографами. И мама любит, дома целая коллекция. Достоевский есть…

— Нет, — покачала головой Анна. — Это не он. Он по-другому писал. У нас есть его книги. Три книги и одно письмо.

Я позавидовал.

— Музыку включить? — спросил я.

— Включить.

Я кинул книгу на столик, включил аудиосистему. Раньше отец увлекался звуком и сюда все эти тюнеры, ресиверы и колонки приволок, видимо, по пути надорвался — вся аппаратура оказалась покрыта колючей пылью, пыль была даже в лотке дисковода. Я попробовал поставить чего-нибудь из классики, но не заработало, плеер выплюнул диск, так без музыки и остались.

— Термиты, — сказал я.

— Что?

— Термиты залезли внутрь, — я указал на усилитель. — Там конденсаторы бумажные, термиты забрались и съели конденсаторы. Теперь ничего не работает. Можно кондиционер послушать.

Глупее не мог придумать, включил кондиционер. Кондиционер затрещал.

— Может, лимонада? — спросил я.

— Да.

Анна вынесла на балкон пустую бутылку. Я сбегал на кухню, достал из холодильника колу. Вышел на балкон. Я открыл бутылку колы, протянул Анне.

— Кладбище видно, — сказала Анна.

— Я там был сегодня.

— Да. Это хорошо.

— Почему его называют Колон? В честь Колумба?

Спросил я. Открыл себе лимонада, отхлебнул.

— Да. Он здесь похоронен.

Ответила Анна.

— Он же в Испании, кажется, похоронен, — вспомнил я. — На родине.

— Нет, — покачала головой Анна. — Он здесь.

Сверху кладбище похоже на квадрат. Или на ромб. В самом центре города. И поперек. То есть городские кварталы идут по большей части параллельно морю, а кладбище углом. Сверху это хорошо заметно, с шестого этажа.

— Он здесь, — сказала Анна. — В одной из могил. Но никто не знает, в какой. Это так нарочно сделано, чтобы нельзя было найти и выкрасть кости снова.

— Кем? Сделано?

— У Хосе Марти было много товарищей, — ответила Анна. — Он хотел, чтобы Кристобаль навсегда остался на острове. Здесь… Место шага. Здесь должен был загореться новый мир… то есть новый свет…

Анна сбилась. Здесь должен был загореться новый свет. Место шага.

— Кристобаль до сих пор здесь. Они подменили останки, а на Гаити вывезли кости моряка. И в Испании другие сейчас. Колумб здесь.

А что, запросто. Так все и могло быть. И Анна вполне может это знать, она же сама из аристократов.

— Он здесь, — сказала Анна. — Он здесь.

Ее прапрадед вполне мог ночью в черном плаще на плечах и с ломиком в руке вместо шпаги красться между крестами и мавзолеями. В человеке двести с лишним костей, если их разобрать, то никаких взлетных полос не хватит.

— У меня отец любит кошек кормить, — сказал я.

Мы вернулись в комнату. Сели на диван. Я отметил, что диван стоит как раз напротив окна, так, как я хотел. И что по вечерам в окно видно море. Закат немного в другую сторону, но все равно красиво.

— А я не люблю кошек кормить, — сказал я.

У дивана на полу стояла гитара. Я помнил ее, плохонькая, еще дедушкина, с дурацкими переводными картинками, я думал, что выкинули, а вот нет, отец с собой, оказывается, забрал.

Я взял гитару, брякнул. Анна тут же отобрала ее у меня, стала настраивать. Я думал, что она споет, что-нибудь из лирического, но Анна петь не спешила, настраивала и настраивала гитару. Через минуту я услышал, что она не просто настраивает, а как-то согласует ее с потрескиванием кондиционера. Потом Анне надоела музыка, Анна поднялась с дивана и стала разглядывать картину с плюшевым мишкой, ведущим рыболовный катер по бурному морю, смешная картина.

— Дурацкая картина, — я подошел ближе.

— Здесь так любят рисовать.

Я взял ее за руку. Анна обернулась и не удивилась. Я притянул ее к себе, поймал за талию и поцеловал. Прижал к стене. Анна не вырывалась, но как-то особо не обрадовалась моим стараниям, стояла, опустив руки, так что я, немного помучившись, отпустил ее и отступил.

Я отступил. Анна поправила бордовую куртку, подняла воротник. Я не знал, что дальше, как дальше.

— Мне пора, — сказала Анна. — Пора идти.

Глупо как-то. Извиняться глупо, не извиняться тоже.

— Давай вечером по набережной погуляем? — предложил я.

— Давай, — ответила Анна.

— В шесть часов, а?

— В шесть часов.

Она так и стояла возле стены, так и смотрела на мишку-капитана, на меня не смотрела.

— А где там встретимся? — спросил я. — Там где памятник с пушками? Где Прадо заканчивается?

— Где начинается.

— Тогда я тебя там буду ждать.

Анна кивнула и направилась к выходу. А я поплелся за ней. Хотел проводить ее до лифта, но она пошла по лестнице.

Вернулся в квартиру. У меня чесалась рука. Включил кондиционер погромче. Но треск не помог. Дурацкая эта картина с мишкой, теперь все время перед глазами будет.

Я подошел к стене, снял картину, поставил ее на пол, морем к стене. Плохо было. От шеи в голову поднималась тяжесть, хотелось закрыть глаза и постучать по стене затылком. Пыли много у отца. Меня вдруг затошнило от этой пыли, я остановил кондиционер и выскочил из квартиры. Лифта тоже дожидаться не стал, шестой этаж всего, на третьем этаже на стене было написано по-русски, но не почерком моего отца, хотя он мог и левой рукой написать.

Возле подъезда меня поджидало такси, похожий на лягушку «хундай» и новый таксист с бакенбардами. Я сказал, чтобы он ехал по Малекону до Прадо, нет, лучше до форта, который дальше, рядом с гаванью и четырехугольный. По пути я уснул, думаю, мы ехали по набережной, вокруг дудели в трубы.

Потом я сразу оказался у форта, на мостике над рвом, а как оказался, не помнил. Я понял, что не очень себя нормально чувствую, в виски била кровь, очень неприятное ощущение, будто кто-то пытался выдавить из моей головы по теннисному мячу, один справа, другой слева, слева явно больше. Хорошо бы еще поспать до вечера, отдохнуть хорошо, вечером в шесть часов встречаюсь с Анной возле памятника. Во рву плавали бутылки, прозрачные пластиковые бутылки, зеленые и коричневые стеклянные бутылки, мелкие желтые пузырьки и еще много другой дряни в зеленой жиже, которой стала вода. Я стоял на мостике, ведущем в форт, и смотрел на бойницу, думал — неужели находились такие дураки, что пытались штурмовать его? А вообще он мне не понравился, этот бастион, игрушечный, с закрытыми глазами его можно взять.

Я перебрался через мостик. Надо было сразу к «Кастилье» ехать, зачем я сюда приперся, непонятно. Я определился с направлением и двинулся в сторону гостиницы. Вокруг ограды квадратного зеленого парка до сих пор кисли барыги с пластинками и книгами, один барыга подкатил ко мне и впарил монету со Сьенфуэгосом под видом редкой монеты с Че Геварой. За три кука, но в хорошем состоянии, хотя, по правде, монета была тертая.

Зря я ее купил, остальные барыги тут же ко мне привязались и не отставали до конца парка, пока я не скрылся в улочке. Мне казалось, я уже тут бывал, во всяком случае арматурные штыри в низких подоконниках встречались.

Мимо на велосипеде прокатили два пацана лет по двенадцать. Один крутил педали, рулил и умудрялся зажимать под мышкой удочку, второй сидел на багажнике и держал в руках здоровенную рыбу, большую, глазастую, болотного цвета. Рыба была неуклюжая, пацаны то и дело останавливались и пересаживались поудобнее, устраивались сами и рыбу устраивали, смешно, казалось, что рыба с ними в компании, отправилась куда-то со своими друзьями, третьим номером, два пацана и рыба, и время за полдень. Солнце повисло над улицами, и народ попрятался под козырьки, под зонтики и по ресторанам. Меня останавливали четыре раза ресторанные зазывалы, предлагали пообедать, только я никак не мог понять, мне это надо или нет. Хотелось посидеть в прохладе, но на воздухе, холодного выпить и бутерброд. Пару раз дружелюбного вида парни предложили «такси, сигара, чика», но я мотал головой, чесал руку, и парни отставали.

Я шагал по улице. Заблудиться тут было сложно, шагай вперед — и выйдешь к гостинице, так нарочно придумано для сквозняков и вентиляции, чтобы дышалось.

Родители сидели за столиком спиной ко мне. Я их сразу узнал по затылкам, затылки у них очень похожи, хотя волосы разные.

Квадрат, обтянутый сеткой, внутри разная техника: мотоциклы, скутеры, мопеды, каракаты, стадо велосипедов, прикованных друг к другу. И тут же сбоку, под привешенным к дереву зеленым фонарем кафе, построенное из ящиков и полиэтиленовой плетки. Пахнет поразительно вкусно, народа много, все едят и смеются. Мне захотелось к ним, сесть рядом и слопать гамбургер, но я вдруг понял, что так уже не получится. Что теперь по-другому.

Мама пила воду с лимоном, а отец пил «Cristall» из зеленой бутылки.

— Не думала, что тут будет так много людей, — сказала мама. — Улицы забиты. Откуда здесь столько туристов? Нет, я понимаю, старый город, Хемингуэй… Но так много? Почему?

Отец засмеялся, было видно, как вздрагивают его плечи.

— Господь — ироничный чувак, — сказал отец. — Любит качнуть.

— Что качнуть?

— Квадрицепсы, — ответил отец. — И маятник.

— При чем это? Я тебя о туристах спрашиваю.

Мне тоже захотелось воды. Мятного лимонада или еще как. Лучше гуавового сока со льдом.

— Туристы обладают некоторым надсознанием, — сказал отец. — Примерно как муравьи. Ты знаешь, проводили опыты с целыми колониями — в окрестностях муравейника случайным образом разбрасывали куски сахара. Постепенно муравьи научались собираться в тех местах, куда должен был упасть сахар. То есть сахар еще не падал, а они его ждали…

— Ты думаешь, что здесь упадет сахар? — перебила мама.

— Нет, сахар — это пример, не обязательно сахар. Просто люди… Они собираются.

— Куда?

Отец не ответил. У него явно проблемы с почками, его уши выглядят слишком бодро и гладко, слишком гладко, иногда, при определенном стечении света, они возмутительно блестят.

— Тебе в отпуск надо, — сказала мама. — Ты торчишь здесь слишком долго. И здесь слишком жарко. За два дня мозги вскипают, а ты тут давно вскипаешь.

— Да я в порядке…

— Ты не в порядке, — возразила мама. — Тебе не хочется домой — это плохой признак.

Я вдруг понял. Что мне не хочется домой. Да, это остров. И я, наверное, в отца. Ничего, пройдет двадцать лет, и я тоже начну видеть панцирных щук гораздо чаще.

— Мне кажется, ты… чересчур увлекся.

Мама допила лимонад.

В один из дней, скорее всего утром, панцирная щука улыбнется и мне. Да ладно, чего там, рано или поздно панцирная щука улыбнется каждому.

— Чем?

— Оторванностью от дома. Это опьяняет, я понимаю — сиротство, блаженство, черные скалы… Хайдеггер и Кьеркегор воют на краю земли…

— Лучше потом про это поговорим, — отец закрыл глаза, откинулся в кресле. — Как-то не хочется сейчас про Кьеркегоров. Может, еще бутербродов закажем?

— Давай.

— А как у тебя дела, кстати? Как с рукописью?

— Рукопись встала, — отмахнулась мама. — Лусия занята сейчас, ей не до переводов. А я и рада…

— Что так?

У мамы с почками все в порядке

— Работать не хочется, — призналась мама. — Настроение ленивое. Хочется смотреть.

— Смотреть, свистеть, играть на маракасах, — отец маракасно покривлялся. — Кстати о маракасах. Как тебе Анна?

Я придвинулся поближе, выставил ухо из-за дерева.

— Интересная девочка, — сказала мама после некоторого раздумья.

— Непростая девочка, — сказал отец.

— В их возрасте все непростые, — заметила мама. — Быть простым не модно.

— Я не об этом. Я о родителях.

— Что родители? Нет, конечно, бабушка Лусия…

— Ее отец сегуросос.

— Ну?

— Здешний эфэсбэшник.

Мама помолчала, обдумывая.

— Это хорошо или плохо? — спросила она.

— Смотря куда качнется, — ответил отец. — Все дело в аэродромах.

— Каких аэродромах? — не поняла мама.

— Запасных. Если есть запасные, то может и сыграть. Вот я и говорю — интересная Анна девушка. Впрочем, наш остолоп…

— У нас хороший мальчик, — тут же возразила мама.

— Хороший. Я и говорю, хороший.

— Ты думаешь… — мама сделала паузу. — Думаешь, им что-то…

Отец пожал плечами и снова приложился к бутылке, на этот раз наподольше.

— Нет, откуда здесь столько народа? — усмехнулся он. — Ольга-Ольга, я думал, ты догадливее.

— Чего догадливее? Что тут смотреть? Олимпиаду они, что ли, проводят?

— Олимпиада… — отец снова глотнул. — Тут все гораздо, гораздо веселее любой Олимпиады, уж поверь.

— Нет, я не понимаю, что тут делают все эти туристы?

— Они ждут, Оля, они ждут.

Я снова потрогал руку. Чечевица превратилась почти в вишню, разрезанную пополам, и цвета примерно такого же, и гладкая. И когда я ее трогал, по руке разбегались электрические колючки. И болело, корни проросли глубоко, мясо дергало, и я чувствовал, как грызет локоть и подбирается к плечу.

— Чего они ждут? — спросила мама.

Отец шепнул ей что-то на ухо.

— Да?!

Даже по спине было видно, что мама удивилась.

— Проверенная информация, — сказал отец. — Сегодня утром прибыл фельдъегерь…

Отец посмотрел вверх и бровями подкрепил.

— Думаю, не сегодня-завтра объявят.

— Как интересно! — в голосе мамы послышалась филологическая жадность. — И что… — мама оглянулась, но меня не заметила. — Что они будут делать?

— Не знаю. Что тут делать… Наш, конечно, прислал самолет, но…

— Что но?

Теперь огляделся отец.

— Да ничего. На всех самолета не хватит. И надувных матрацев. Да и на море неспокойно

Отец замолчал и снова оглянулся. Прошептал:

— Ничего поделать уже нельзя, они разбирают со складов оружие…

Мама немножко подпрыгнула, но отец тут же успокоил:

— Да не беспокойся ты так, это же Куба! Военный мятеж не мешает туристическому сезону! Варадеро будет варадерить при любой погоде.

Но мама, кажется, собиралась беспокоиться, она вскочила, и отец едва успел ее поймать за ремень. Мама дернулась еще раз, но отец придержал ее за плечи и немного придавил в скамейку, чтобы не подпрыгивала.

— Это не опасно? — спросила мама. — Мы тут…

— Да я пошутил, мать! — рассмеялся отец. — Пошутил, не дергайся! Все хорошо. Все под контролем. Все в порядке. И это уж давно не опасно, в двадцать первом веке живем.

Отец стал гладить маму по плечу.

— Кажется, ты дурак, — сказала мама. — Ты дурак и сын твой дурак, у него такие же дурацкие шутки. Угораздило же меня…

Отец поцеловал маму в макушку.

— Одна ты у нас умница-благоразумница! Все-то ты видишь, все-то ты знаешь, все-то ты понимаешь.

И снова поцеловал.

— За это и люблю.

Мама отмахнулась. Отец позвал официанта, велел принести два хот-дога и еще одну бутылку «Cristall».

— Как прошло вчера на кладбище? Удачно?

— Не. Не знаю… Куда-то все кошки подевались. Как будто… сбежали все.

— Надеюсь, тебе не пришлось кормить собак? — сочувственно спросила мама.

 

 

Глава 12. Кафка идет в биоскоп

 

Я рано проснулся и вышел из отеля тоже пораньше. То есть как рано, четыре часа дня было, два часа проспал, а мы договаривались в шесть в самом начале набережной увидеться, там, где Прадо упирается в море и памятник, там все сидят, сняв кеды и пошевеливая пальцами.

Я вышел пораньше, а лифт не работал, как и раньше. И служебный не работал, и никаких предупреждающих табличек на лифтах не висело. Я спускался по лестнице, никого не встречал, отель вымер точно.

На четвертом я свернул на этаж и прошел по галерее вокруг атриума.

Я смотрел вниз и видел, что кафель вокруг фонтана выложен в виде белой звезды Хосе Марти, а наверху поблескивал купол, перекрывающий двор, а на предпоследнем этаже на перилах сидели голуби, или воробьи здешние, только крупные.

И на втором я заглянул на этаж, отсюда звезда хуже различалась, а купол выглядел прозрачно, точно не было его. Потом я отправился дальше, но промазал и спустился в подвал и обнаружил там множество решеток, стоящих вдоль стен, а людей совсем не было, они и из подвала исчезли, хотя не знаю, они там вообще водились когда. Я постоял и подумал о решетках, рука чесалась, я почесал ее о стену. Потом я поднялся на первый этаж, приблизился к фонтану. Он не работал, в бассейне плавали стаканы, а из-под самого фонтана растекалась лужа. Что-то тут с водой неладное, хотя почему, понятно все, черный камень под красным углом рассыпался в прах, и теперь старый отель расседался по швам и стяжкам, и вода в нем больше не держалась.

Никого людей. Бар пустой, стулья перевернуты, ансамбля нет. За стойкой ресепшна спала гостиничная девушка, странно она спала, голову положила на стойку, а правый локоть неудобно выставила вверх. На лестнице стояло несколько стаканов.

Ни таксистов, ни культистов у гостиничной стены, никто не ждал пассажиров и интернета, хотя для Гаваны самое время — вечер. Ореховой женщины тоже не виделось. Я постоял у стены, затем перебрался на Прадо, перебежав дорогу перед фиолетовой машиной с хромированными крыльями. Мне посигналили и помахали флагом. В машине сидело человек десять.

На Прадо торговали живописью и скульптурой, от Капитолия до моря сплошняком художники. На первый мой взгляд там ничего хорошего не было, разная дребедень из крашеного стекла и сучков, а если картина какая, то кислотными красками, так чтобы сразу в мозг впивалось, мама моя сюда один раз выбралась, а потом весь вечер с отцом они смеялись. Хотя мама выражала надежды, что через несколько лет они научатся рисовать по-своему, а не копировать поголовно Бланшара, а отец возражал, что нет, зачем по-своему, если все нарисовано до нас. Великанова, кстати, начала бы плеваться на первых же шагах, а я нет. Не плюнул сразу, а через несколько метров коряги, собранные на берегу, уже походили на людей, хотя это зря, коряги и сами по себе хороши, у них и без стамесок есть смысл, тут ведь бермудский треугольник рядом. За тысячу лет там чего только не тонуло, яхты с плюшевыми мишками тонули.

На бульваре были заняты все скамейки, художниками и молодежью, и детьми, и другим непонятным народом, я медленно шагал, поглядывая по сторонам. Мимо ярких пятен и ломаных линий, мимо моделей Капитолия, склеенных из ракушечника, и моделей автомобилей, спаянных из жестяных банок. Мама любила Гогена, отец говорил, что тот страдал паразитами мозга. Я вдруг понял, что пропустил что-то мимо головы, развернулся и отправился обратно, и через несколько шагов увидел картину. Возле этой картины стоял явный гусано в темно-синем пиджаке и в белых штанах, и в кепке, он смотрел на картину, а на картине был нарисован горбун с чемоданом. Он просто прилип к картине. Смотрел и смотрел, и я тоже посмотрел. На картине была гавань и крепости на горе, в бухту входил остроносый галеон, ведомый плюшевым Винни, а на берегу стоял человек с чемоданом.

Я добрался до конца бульвара и свернул направо, к памятнику на коне. Из тоннеля под бухтой выдавливался холод, и над водой поднимались пыльные ржавые призраки, их подхватывало воздушное течение и уносило в море. Они должны были походить на каравеллы, но напоминали коржики, миражи коржиков и плюшевых медведей. Тут тоже народу было полно, все болтали и спорили, у меня кружилась голова, болели ноги, но свободных скамеек не нашлось. Я стал ждать Анну вокруг памятника по часовой стрелке. Стоило прихватить попить заранее, тут негде взять, все выпили. Становилось все жарче и жарче, воздух застыл, море застыло, сделалось гладким и темным, над ним прозрачными громадами поднимался жар и наваливался на набережную. Пить хотелось все сильнее, наверное, это у меня на лице читалось, ко мне два раза подходили кубинцы и предлагали лимонад. Я отказывался. Я ждал Анну до шести, до темноты. Иногда я доставал телефон и пытался ей позвонить, но сеть была перегружена и вызовы не проходили. И кубинцы, то и дело кто-нибудь доставал яркий телефон и начинал звонить, и вокруг него тут же собирались остальные, смотрели через плечо, шикали друг на друга. Вокруг такого звонильщика образовывалась зона тишины, и эта тишина расходилась вокруг кругами, все прислушивались друг к другу и к городу. Несколько минут они молчали и почти не двигались, переминаясь и оглядываясь, точно ожидая сигнала, потом оттаивали и снова начинали говорить. Потом тишина возникала в другом месте.

Сегодня явно был праздник. День посадки маиса. День сигарного монстра. День пурпурной чешуи. В семь часов я понял, что Анна не придет. Но я еще ждал двадцать минут, вдруг придет. Народ прибавлялся, я отодвинулся в сторону от остальных, чтобы она, когда придет, меня не пропустила. В день посадки маиса будет посажено в пять раз больше маиса, чем было посажено в прошлом году.

Еще ждал. Мне казалось, что она все-таки пришла и смотрит на меня из толпы. Я стал вглядываться и два раза ее видел, я махал ей рукой и подходил, но в бордовой куртке оказывались какие-то другие девушки.

Я вернулся на Прадо, шагал от набережной, продвигаясь вверх, думал, что там посвободнее будет, но там не свободнее оказалось, народу стало больше, не только туристы и лодыри, а еще всякого обычного прибавилось, все напряженные, а художники потерялись. Движения никакого, люди и все. Метров через двести понял почему, несколько машин из лоурайдеров стояли поперек бульвара. За машинами народа еще больше, я попробовал подняться к Капитолию, но оттуда навстречу шли люди, так что меня оттеснили обратно к морю. Я не хотел на Малекон и свернул на параллельную улицу. Святого Лазаря. Я тут и раньше ходил, а название лишь сейчас увидел. Святого Лазаря.

Здесь было свое человеческое движение, я увяз в нем и через какое-то время оказался возле Университета, тут тоже было много людей, тысячи, наверное. Они сидели и кучками и поодиночке на ступенях, от самого низа, от улицы до здания с колоннами, смотрели по сторонам. Я не мог придумать, что мне дальше делать. Анна собиралась поступать в Университет. Вдруг кто-то захлопал в ладоши и закричал, и тут же все остальные заговорили и заволновались, запереглядывались.

Ко мне подбежал высоченный и худой негр в полосатой футболке, схватил за локоть и стал радостно и громко объяснять в ухо. Я не понимал, что ему нужно, а он говорил и говорил. Я кивал. Вокруг кричали уже многие, кричали и смеялись, и поднимали над головами телефоны.

Я понял. Я достал из кармана смарт. На экранчике светился треугольный значок, я зацепил его пальцем и растянул вниз. Список недоступных сетей, скопившийся за последнее время.

…aeroexpress

…Velikhan U

…setka 2001

…supernasos Sadovoe

…Palantir TV

ну и еще двадцать восемь.

Над этим списком светилась новая активная вкладка, и напротив нее дужка замка была приветливо разомкнута.

«Habana Free».

— Габана фри! — негр похлопал меня по плечу. — Габана фри!

Я сказал ему, что над Кубой, над ними, над их легкомысленными головами развернуто озеро Байкал, несколько миллиардов кубических километров самой прозрачной в мире воды, которая, впрочем, из-за километровой толщины выглядит несколько зеленой вдали. Им надо быть очень осторожными и не совершать резких движений, иначе дверь распахнется и стада голодных косаток ворвутся сюда.

Он засмеялся и захлопал в ладоши. Лестница ожила, люди повскакивали со ступеней и заторопились наверх, и я за ними. Кто-то достал ракетницу и выстрелил в воздух. Над Университетом взлетела красная ракета, и все замерли и уставились на нее. Ракета взошла по косой и зависла в воздухе искристой звездой, и не собиралась обратно на землю.

Я нажал «подключиться», зацепился за сеть, но она оказалась перегруженной и слабой, скорее всего, кто-то в Университете распаролил свой роутер и теперь разливал всем желающим. В жару эфир не так прозрачен, как в мороз, в мороз ангелы Фарадея не в пример расторопней. Жара, весь день караулившая землю, теперь добралась до нее и потекла по улицам вместе с толпой. Людей сразу стало еще больше. Все словно ждали сигнала, ракеты, едва она упала за крыши, люди стали выходить на улицы, они выходили из домов, из подворотен, иногда мне казалось, что они возникали из ниоткуда. Взрослые, дети, женщины и старики, много стариков, все довольные.

Кажется, я пошел вверх. Может, налево. Меня качнула толпа, я пошел налево, потом по узкой улочке с узловатыми деревьями, под одним из деревьев стояли женщины, одну я узнал, это была туалетная женщина с невыносимым лицом.

Передо мной шагали люди. Студенты или старшие школьники, скорее студенты. Девушки и парни, у девушки был зонтик с драконом, я зацепился за этот зонтик и повелся за ним. Они смеялись и разговаривали, все вокруг смеялись и разговаривали, размахивали руками, а когда они оборачивались ко мне, я тоже им что-то говорил. А они мне отвечали и улыбались. Потом эти люди свернули налево, и я свернул за ними. Мы оказались на стадионе, полуфутбольном, полубейсбольном, небольшом, он был заполнен людьми. Люди бродили по полю и сидели на трибунах, пели и играли на гитарах. На красных проплешинах, там, где газон оказался протерт до земли, жгли картон и мусор. Некоторые достали змеев и отпустили в небо. Некоторые курили, некоторые не просто курили, но еще и угощали всех желающих покурить.

Кто-то взял меня за плечо, а потом и развернул. Я его узнал, это был как раз тот самый, клетчатый, мало я ему всек, пожалел. Клетчатый был опять клетчатый, и друзей у него в этот раз было больше, вокруг одни друзья. Я сразу понял, что бежать бесполезно, толпа густая слишком, не оторваться, догонят, затопчут. Клетчатый держал в руках черную бутылку, ром, сейчас он меня этой бутылкой в лоб. Но клетчатый не стал меня бить. Нет. Он рассмеялся. Он держал бутылку за горлышко двумя пальцами, указывал на меня указательным, указывал на свою челюсть, рассказывал писклявым голосом, тыкал большим пальцем в кончик своего раздвоенного подбородка и смеялся. И они тоже смеялись, видимо, то, что произошло тогда на Малеконе, было необычайно удивительно и чрезвычайно смешно. А я вдруг увидел, да.

Я вдруг увидел то, что не увидел тогда на набережной. Толстую, правленую-переправленную переносицу клетчатого, россыпь белых шрамиков вокруг глаз, отложение солей вокруг костяшек. Я увидел, а потом узнал его.

Серхио «Панча» Олива, чемпион в полусреднем, в начале двухтысячных редко кто мог устоять против него дольше трех раундов, чемпион Панамериканы, остался за проливом… Не помню когда.

Панча щелкнул пальцами, ему вручили пластиковый стакан, он налил в него черного рома и сунул мне. Я взял. Панча похлопал меня по спине, ткнул джебом в плечо, снова рассмеялся. Потом запел громкое, похожее на «Повесим короля» по разухабистости, и его товарищи подхватили и пошли дальше, а я остался со стаканом рома и двинул в другую сторону. Я сделал несколько шагов, меня задела женщина с заплаканным лицом, ром я пролил, а стакан бросил под ноги.

Я дошел до конца стадиона и развернулся.

Я ходил по стадиону и смотрел. Потом я увидел Анну. Она стояла на другой стороне в джинсах и в красной футболке, в той самой, в которой я увидел ее тогда. Мне тут же захотелось ей сказать, но когда я приблизился, оказалось, что не Анна.

Но она могла быть здесь, здесь ведь все были, Панча-клетчатый, туалетная женщина, наверное, ореховую женщину я не видел, но и она наверняка.

И Анна. Я искал ее.

Там был еще бассейн. Огромный и глубокий пустой бассейн под открытым небом, в нем осталось немного дождевой воды на дне, позеленевшая и вонючая. Несколько человек спустились, бродили вокруг воды, у одного из них был лом, и он старательно выбивал этим ломом кафель. Я не понял, зачем. Рука чесалась. Я повернулся и снова пошел, может обратно, да, точно обратно, по лестнице, к улице… к улице, мне кажется, я там направо пошел.

Людей уменьшилось, я шагал по тротуару, стараясь держать направление на острый шпиль собора, светившегося розовым. Иногда меня сносило в переулок, я возвращался и искал шпиль, чтобы не сбиться, и каждый раз находил. Я ориентировался на шпиль, но все равно, видимо, где-то сбился, и теперь я не мог понять, в какой я части города от этого собора. Я старался найти другой ориентир — башню Хосе Марти, но она точно растворилась в зное, пряталась за крышами. Напротив высокого дома с кружевными балконами я запнулся за протянутую над тротуаром холодную полосу, повернул по ней и оказался вдруг в магазинчике. Книжный магазинчик. Я узнал его, несколько дней назад я здесь проходил, смотрел в витрину… на книжку про джунгли… или про рыбку, про паука Хуана, про ящерицу Касси, то есть не про ящерицу, а про косатку Касси, они там все были на полках, а сейчас здесь не осталось никого. А на полу валялись книги, много, опрокинули стеллаж и поднимать не стали, так они и валялись, а продавцы исчезли. Они бросили свои книги.

Я сел на диван и некоторое время смотрел на вентилятор под потолком. Вентилятор вращался неравномерно, то ускоряясь, то останавливаясь. Не знаю, я подумал, что в этом есть смысл. Потом ясно стало — в магазинчик заглянул горбун, тот самый, вчерашний, из Санта-Клары. Горбун сел на диванчик напротив, стал смотреть. Но не на меня, а мимо, за мое плечо, так что я даже сам обернулся посмотреть, нет, никого, он все смотрел. У него лицо такое было, с носом изо лба и широким глазами, и взгляд усталого Кетцалькоатля и много морщин, но все почему то меридианами, сверху вниз, и в этих морщинах собралась и почернела пыль.

Я понял, что ошибся. Это был опять другой горбун. Он сидел и смотрел перед собой, а тот не мог смотреть, слепой. А я вдруг понял, что не знаю, зачем сюда зашел, просто зашел и теперь смотрю на этого. Ему первому надоело на меня смотреть, он поднялся и вышел со своим чемоданом, и на том месте, где он сидел, осталась какая-то грязь, тряпки и бумага.

Я зачем-то посмотрел, наклонился и увидел сизые грязные перья, у горбуна в карманах его плаща явно сидели голуби, голубиный вор, птеродактильный папа, местные жрут голубей, добро пожаловать в страну неспящих кошек. Он фокусник. Точно! У фокусников в карманах голуби всегда! И кролик за пазухой. Отец предупреждал. А может, это подушковый вор, он ворует подушки и потрошит их дома.

Я хотел украсть книгу про косатку Касси, но не смог поднять с пола ни одной, они выкручивались. Стало холодно от вентилятора, я вышел из магазина.

Анна, она сидела на скамейке под деревом и играла на гитаре, но слушателей вокруг нее не было, Анна и вымороженный кружок. Я обрадовался и поспешил, но это оказалась тоже не Анна, другая красивая девушка, а песню я, конечно, уже сто раз слышал, но все равно остался послушать.

После песни у меня заболела голова. Она и раньше у меня болела, вчера болела и сегодня, но только сейчас я понял, что такое по-настоящему болит голова, и руки замерзли, и суставы сделались тугими, плохо. Надо отцу позвонить, заблудился, пусть забирает. Я потянулся за телефоном, но он исчез. Его вытащили, правда, я не мог понять где, стал проверять все карманы, два раза проверил, но ничего.

— Да это я взяла, — сказала Великанова.

Она стояла возле сувенирной лавки с наглым лицом.

— Зачем? — спросил я.

— Ну, свой потеряла, зачем? Что за глупые вопросы? Отстань, а?!

Я снова увидел горбуна. Он странно шагал, то вместе со всеми прохожими, то вдруг резко останавливался, шагал поперек и поворачивал в другую сторону, правым плечом сильно вперед. Я думал — как ему с этим чемоданом, неудобно же, но чемодан ему не мешал, этого чемодана у него словно и не было. И кто-то надел ему на голову треугольную газетную шляпу. Я поспешил за ним.

Я никак не мог к нему приблизиться, горбун держал расстояние, сворачивал в переулки, снова сворачивал, останавливался, вынуждая меня прятаться в тени или отступать за угол, а когда я выглядывал, он снова оказывался уже далеко. Не знаю, зачем мне это горбун сдался, наверное, надоели они мне, и решил я… Не знаю.

Свет падал справа, горбун шагал по освещенной части улицы, а я за ним, держась тени. Но мог и не держаться, он все равно не смотрел. Он уже тяжело шагал, часто отдыхал, прислонившись к стене.

А навстречу нам никто не попадался, все люди точно вытекли из этой части города, ушли выше или ближе к морю, здесь никого не осталось. Улица злая, много замков на дверях, и как тогда, в тот вечер на приступках заточенные арматурины и битые пивные бутылки, а сегодня замки. Хозяева покинули эти дома, ушли к остальным в центр и теперь запускали в небо ракеты.

У стены на приступке сидела продавщица орехов, пьяная, вытянув ноги поперек улочки имени рук команданте, которые все равно зря, не сильно пьяная, хабана фри, с черепицы успевшая, свобода, соль, проевшая в белом известняке лучи.

Горбун тянулся по левой стене, как шушундра, цепляясь по левой стене, он не хотел идти, правое плечо растирало до крови стену, и лоб о белый известняк, но шел, потом остановился и долго поворачивался, поворачивая стертые коленки, тряся головой, потом встретился с ореховой женщиной.

Ореховая женщина.

Горбун остановился напротив и смотрел, как она сидит. Стоял, смотрел, не выпуская из руки свой чемодан, лоснившийся тертой коричневой кожей, тертыми углами, нарочными фальшивыми подпалинами, медью застежек, медью гвоздей, медью ручки. Горбун переносицей наклонился, голова редко, курячьи задергалась, горбун нюхал, ореховая женщина втягивалась в его ноздри.

Горбун стоял, его чемодан перегораживал улицу, я тоже стоял, метрах в двадцати от него. Мимо неторопливо прошла собака толстой рыжей разновидности, она поравнялась с ореховой женщиной и горбуном, остановилась и стала смотреть. Недолго, собака быстро утратила интерес к ореховой женщине и резво побежала по своим делам и скрылась в темноте. Горбун повернулся в мою сторону, но меня не заметил, за меня смотрел, так что оглянуться пришлось, а там никого.

Когда я обернулся обратно, обнаружил, что горбун уходит. А ореховая женщина так и сидела. Тогда и я приблизился к ней и наклонился.

Разорванные бумажные трубочки лежали на мостовой, и раздавленные орехи тут же, и из бока ореховой женщины натекла кровь, гуавный сироп, от пояса вверх к подмышке. Она была мертва. Глаза как живые еще, но мертва, после такой раны не выживают, снизу вверх по ребрам, очень, очень глубоко. Глаза у нее были такие… Я не хотел сразу смотреть в глаза, боялся, конечно. Нет, я порой видел мертвецов, но они другие были, незнакомые. То есть тех я никогда живыми не видел, а эта была.

У нее были отличные, здоровые почки. То есть у нее были красивые уши. Не слишком крупные, как карабин на веревке альпиниста, но и не мелкие, как у какой-нибудь там бессмысленной белки, среднего размера, из Александровского сада. И неожиданно аккуратной формы. Чудесные уши, почему я не замечал этого раньше?

Я пошел дальше.

Я свернул в переулок и сразу запнулся о чемодан. Дальше тоже были чемоданы, они стояли возле стен, валялись на мостовой, смешной чемодановый переулок, через который оказалось на редкость трудно пробираться. Я никак не мог решиться шагать по чемоданам, обходить же их в полумраке было непросто, чемоданы кидались под ноги и больно цапали твердыми углами, они мне надоели, и если какая-то тварь кусалась особенно больно, я пинал. Животы у них, напротив, были податливые и мягкие.

Вдруг чемоданы кончились, я пошагал легко, почти побежал, потом остановился и вернулся обратно. Там, где заканчивались чемоданы, в стене темнел проем. Неширокий лаз метра в полтора, те, кто входил в этот лаз, бросали чемоданы в переулке.

Я стоял между стенами, над головой моей посвистывали трубы и капала вода, иногда на голову, от этого было больно, сильно больно, как тяжелой ложкой в затылок, сильно пахло мокрой известкой, так, что чесались глаза.

Завыло, стены задрожали, ударил горячий воздух с сильным запахом масла, от него затрещали волосы на голове, а ресницы сплавились в шарики, так мне показалось. Я прижался к стене, ухватился за подвернувшуюся трубу, побоялся упасть, однако все стихло, ветер оборвался, оставив после себя сухой кирпичный запах.

Я двинулся дальше, пробираясь вдоль стены, стараясь не потерять ее левой рукой. Однажды мы с отцом отправились на рыбалку, летом, в деревне жили, километров пять надо было пройти, отправились с утра. Тропинка через лес, только вошли, а на тропинке крот валяется дохлый. Да не просто так какой-то небольшой крот, а кротище целый, наверное, больше котенка размером. Шуба черная, бархатная, рыло, глаз не видно. И ручки. Передние лапы у крота оказались удивительно похожи на человеческие кисти, выломанные назад, и в крови они у него еще были. Я тогда почему-то очень испугался этих ручек, и никак они из головы у меня не выходили, снилось потом еще. Отец сказал, что крот от старости помер — здоровый слишком, но я-то видел, что не так все, почему тогда кровь на лапах? Что-то снова хрустело под ногами, и я думал, что это кротовьи лапки.

Это был двор. Дворик. Обычный гаванский, с полукруглыми арками, с террасами, с чугунным балконом, с разноцветными дверями и высохшими растениями, разноцветные пластиковые стулья бирюльками собраны в углу, а в другом организованно стояли мордами к северу велосипеды и самокаты, белье покачивалось на веревках. А когда-то и тут имелся фонтан, его руины поросли травой, трава высохла и сопрела, я чувствовал ее вонь под горелым кирпичом, я много чего увидел в первые секунды до того, как увидел его.

Это был другой дворик, не тесный и душный, в котором воздух плотно сжат во влажный куб, нет, этот был просторным, хотя это уже не важно, просторным и светлым, без стен и преград. Все-таки непонятно, почему я не увидел его сразу, почему глаза и мозг встретили множество знакомых и простых привычных деталей, потеки на стенах и пузыри пенопласта, и только потом я увидел настоящее.

Он был белее и чище. Его брат минуту назад ушел в высоту, а сам он ждал последнего пассажира, горбуна с неповоротливым чемоданом. То есть уже без него.

Он был горячий и холодный одновременно, всякий, воздух вокруг него слоился миражами, и от этого он выглядел живым, шестикрылым устремленным вверх лебедем. Он действительно дышал живым, когти, выкованные из чистейшей звездной меди, мифриловая чешуя кабин, турбины, приплясывающие на концах косатых плоскостей, наполняли воздух сухим дыханием, я закрыл глаза, открыл, но он не исчез, только еще больше вытянулся к небу. Я увидел, что корабль не стоит на вдавленной брусчатке двора, а напротив, держится за нее, цепляется прозрачными якорями, стараясь не сорваться прочь от земли, ведь место его не здесь, и его дом не здесь, он давно устал здесь от жара и вони, он ждет прыжка и полета сквозь лед.

Он ничуть не походил на самолет, хотя в обводах его чувствовалось некоторое, как у всех крылатых, родство. Не самолет, самолеты были построены, придуманы и собраны, по неуклюжему винтику, по дюралевой заклепке, собраны и окрашены в облачный цвет, и терпеливо, день за днем научены летать, а он был сразу бел и с рожденья не нуждался в уроках. Он был вылеплен утром руками, на его шероховатых и плавных бортах сохранились отпечатки пальцев и линии ладоней. Я видел уже это, видел, ну конечно, Новгород, как же, тот же самый почерк, мама права — они были здесь, в самом начале, в этом никакого сомнения, какой дурак будет спорить, ну как же, были, лишь слепой не увидит.

Горбун не торопился, стоял, смотрел. Наверху лопнула труба, и теперь по стене стекали тонкие струйки, расходясь книзу сосудистыми дельтами и впитываясь в разогретую за день известку. Горбун смотрел, и я тоже смотрел, как вода смывает со стены морщины лба, глаза, улыбку.

Лебедь шевельнул крылом, по двору прошел вихрь, горбун очнулся и направился к кораблю, все так же приволакивая ноги, дергая шеей, скрипя коленями, выворачивая внутрь ступни.

На меня он посмотрел, не заметил, как не замечал раньше, до, после.

Горбун шагнул к лебединому крылу, тронул рукой сиянье, исчез.

Корабль отпустил красную утоптанную землю и прыгнул в небо, мимо сизой сегодня Луны, над Марсом, поперек упрямой механики орбит, поперек шестеренок эклиптики, вверх, жадно подхватив плоскостями тугое солнечное течение. Через полторы секунды уже за границами гелиосферы корабль чиркнул крылом по шкуре дряхлого Кукулькана, гребущего белеющими жабрами в сторону Веги, и еще через две секунды, на полпути между сектором Сол и Денебом, лебедь догнал свою юную шестикрылую стаю.

 

 

 

 

 

Версия для печати