Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2017, 2

Над пропастью земли...

Стихи

 

     Андрей Танцырев — окончил филологический факультет Уральского государственного университета. Печатался в журнале «Урал». Автор книги стихотворений «После Парижа жизнь» (1996). Живет и работает радиожурналистом в Таллинне.

 

 

 

               ***

А. Мадисону

 

Среди моих злопамятных друзей,

меня оставивших наедине с бедою,

есть две страны, что стиснуты судьбою

казнить, не миловать напалмом новостей.

 

И я, как ты, аукался в лесу,

промёрзшем и безжалостном к изгою,

как будто я убийца и водою

меня обдали мёртвой, не живою,

чтоб сросся я с любою из властей.

 

А власть любви безжалостней всего,

и ты замёрз под Тотьмой в минус тридцать.

Прости, мой друг, я помню наши лица,

и дочь твою, забывшую Его.

 

У нас с тобою тоже не срослось.

Твой ум был пожирателем ошибок

своих, чужих, и следствием всех сшибок

пути во тьму выстраивалась ось.

 

Я видел много стоящих людей.

Они, колеблясь, встали перед бездной,

манящей и отчаянно беззвездной.

Прыжок, полёт, и не собрать костей.

 

Невольные предательства мои

от знания, что будет так, как было.

От Сауэ до Тотьмы и Тагила

простёрлась жизнь, что всех нас разлюбила.

Лечу, как лист над пропастью земли.

 

 

 

                           Народ и река жизни

 

В. Курбатову

 

Был ходом жизни обездолен,

но пил в развалинах как тень

за жизнь заводов, ТЭЦ и штолен,

за память павших деревень.

 

Не сгинув в сталинском Гулаге

и на чудовищной войне,

он подавал, конечно, знаки,

что жив со всеми наравне.

 

Землепроходец, землепашец,

строитель, воин, инженер.

Бескормица нашла на пажить,

пасись, народ, на свой размер.

 

Так думали и говорили,

и жизнь сибирскую снимали,

когда по мутным водам плыли

и тихо после умирали.

 

 

Другу

 

Был мороз, и следом потеплело.

В шарф дышал, потом гулял без шарфа.

Девушка прошла бледнее мела

в шали из родительского шкафа.

Милые мои! Над чёрною Исетью

постою задумчиво и пьяно.

Нас поймали обольщенья сетью,

сетью из словесного тумана.

 

Витя вновь народников читает,

полевел, душа, от лихолетья.

Ах, мои любимые, всё тает,

кроме боли в маленьком предсердье.

 

 

               ***

 

Ты сидишь напротив меня.

В комнате нет большого огня.

В глазах твоих маленький огонёк

ещё не ярок, ещё не жесток.

И пальцы твои под моими теплы,

молчат картины, таят углы.

Мы, как соринки, идём ко дну?

Невидимый знает, не знать ли Ему.

Не хочется думать, что всё пройдет,

истлеет с тонким бельем комод,

куда-то на юг улетит самолёт

и дети вернутся с целебных вод

в пустую квартиру под Новый год.

 

 

Станция Сауэ

 

Грачи на черном взмыве крика

кружат над чёрствой целиной.

Широкоскулой электрички

вплывает третий глаз.

Влюбленные влачат велосипеды,

как пьяные. Им дали перейти.

Свисток! И поезд нарастает шумом.

 

 

               ***

 

Дельтапланы мягкою зимой

зимний день намытый ветром с ледяною пустотой

паруса косые в небе над зеленою водой

это юноши взмывают на моторчике в зенит

и стрекочут и летают нарушая зимний вид

дюны белые безмолвны ветер белый жестяной

и над всей равниной мертвой только стрекот и покой

 

 

               ***

 

За тяжёлым шорохом ветвей,

за нерусским шёпотом людей

не увидеть улицу Бажова,

не услышать песенку на ней.

 

А бывало, возвращался ночью

и сильнее становился пьян,

если слышал запах клейкой почки,

тополиный, липовый дурман.

 

И еще сильнее опьянялся

световыми пятнами стиха.

Как потом с любимой целовался!

Без табачной горечи греха.

 

 

                              Воспоминание

 

Витя Кривулин — Гефест. Вулкан хромоногий.

Русский еврей, античный поэт с невротичной женой-критикессой.

Она убежала из Таджикистана, в котором

резали русских.

Но она защищала так нервно и резко

право эстонцев на самоопределенье,

что я не выдержал и вспылил.

Радуйтесь, что вас не насилуют, не убивают,

пела злая сирена из Таджикистана,

русская Ольга, упоенная болью и местью

нам всем и самой себе.

Растерян был Виктор в отеле «Олимпия»,

он не хотел этой таллинской ссоры.

Потом в Ленинграде я курил «Кэмел» без фильтра

у него на квартире на улице Лени Голикова.

«Кэмел» солдатский принес ирландский поэт,

который служил в английском посольстве в Константинополе

и переводил Мандельштама стихами без рифм.

Сидя в посольстве, ирландец читал Мандельштама:

прыжок, и я в уме.

Как это?

И, окрыленный, — выпрыгнул из окна.

И теперь у него протезы — черные грубые ботинки инвалида.

Его очень хорошо перевел Витя Кривулин.

На дымок «Кэмела» заглянул милый Сергей Стратановский.

Так мы и сидели: маленький ирландец, Витя, Сережа и я.

Были и другие встречи,

но такого ощущения братства поэтов

не было в Питере у меня больше никогда.

Последний раз я видел Витю в его прадедовой квартире,

огромной и старой.

Помню обои с орнаментом,

в который вплетена была свастика — модерн девятисотых.

Витя сидел в ротонде и печатал стихи на маленьком компе.

А жена Ольга была в дальних комнатах,

и мы пили кофе, растворимый, какой часто пьют москвичи и питерцы.

Потом Отть Ардер подарил мне большую книжку своих переводов

из Вити Кривулина.

Потом Отть Ардер, бородатый детский поэт, тоже умер,

искупавшись хмельным в холодном море на Сааремаа.

 

 

               ***

 

В просторный парк Екатерины

трамвайчик маленький бежит.

Остановился у витрины,

в которой хлеб сухой лежит.

 

Трамвайчик здесь свернёт налево,

а парк — он вот, перед тобой.

Уводят на море аллеи,

легко кипящие листвой.

 

Я сам как чёрствый хлеб в витрине,

ни Богу в дар, ни людям в корм.

Сквозь светлый парк Екатерины

вдали темно-зелёный шторм.

 

 

Версия для печати