Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2016, 7

Опыт поэтической теодицеи

Александр Кушнер. Земное притяжение

ОПЫТ ПОЭТИЧЕСКОЙ ТЕОДИЦЕИ

 

Александр Кушнер. Земное притяжение: Книга новых стихов. — М.: «Время», 2015.

 

Всех поэтов без особых натяжек можно разделить на две большие категории: одни говорят миру «да», другие — соответственно, «нет». Впрочем, Федор Сологуб утверждал, что всякая настоящая поэзия должна говорить этому миру — миру «здешнему, случайному», категорическое «нет», чтобы сказать «да» миру подлинному, поэтической интуицией творимому. На то и был Сологуб столпом русского символизма. Александра же Кушнера как убежденного пост- или неоакмеиста символистское визионерство и гностическая (она же — романтическая) идея двоемирия никогда всерьез не занимали. «Земное притяжение» в его случае — метафора фундаментальная, центрообразующая. Именно этот мир, именно эта конкретная Земля со всеми ее красотами и ужасами является объектом творческого тяготения. Именно в этом гравитационном поле поэт существует всю жизнь и говорит ей, жизни, решительное «да». Разумеется, не без оговорок.

О том, что разговор пойдет о конкретной планете Солнечной системы, автор заявляет сразу, открывая книгу коротким стихотворением, в котором описан некто, несущий в руке глобус.

 

Пронес он Землю мимо нас.

Верни ее, мы к ней привыкли!

 

Человек (или кто-то другой) с глобусом в руке идет «в сторону другую», Земля уплывает, улетает навсегда, и грусть по поводу предстоящего расставания составляет один из важных мотивов книги. И все же лейтмотив здесь иной — знакомый читателю по прежним стихам.

Казалось бы, книга стихов, написанных человеком, которому под восемьдесят, должна строиться на обобщении приобретенного опыта, подведении неких предварительных итогов. Между тем «Земное притяжение» — молодая книга. Ее автор демонстрирует удивительную устойчивость своей поэтической системы, проявляет исключительную верность изначальному творческому кредо, хорошо знакомому читателю по первым сборникам, ставшим классикой русской лирики XX века. Он все так же привержен силлабо-метрике и рифме, не уставая доказывать безграничные интонационные возможности регулярной поэтики. А главное — Кушнер восемнадцатилетний и Кушнер восьмидесятилетний обладают одним и тем же взглядом на мир и его детали. Да, в деталях и состоит весь смысл — поэт-пессимист обычно не разменивается на мелочи, он работает широким мазком, если уж отрицать, то отрицать разом всё. А вот любовь требует подробностей, и в них — вся прелесть кушнеровской лирики.

 

Как мы стихами восхищаемся,

Какой-нибудь строкой поэта!

Не взять ли слово «пресмыкающееся»

В стихи, хотя и странно это,

Зато его ни разу не было

Ни у кого до нас: впервые

Оно вползло в стихи, нелепое,

Поджав конечности кривые.

 

Вместе с тем об отсутствии творческой эволюции говорить не приходится. Она — в тех же деталях, в нюансах, в оттенках смысла. Лирический герой в чем-то меняется — становится мудрее и (никуда не денешься!) немного печальнее. И все же лейтмотив книги опять-таки другой. Это — радостное, благодарное узнавание бесконечно обновляющейся жизни, которая может все — обмануть, опечалить, причинить боль, наконец, исчезнуть, но не может одного — надоесть.

Кушнер в известном смысле — антипод Баратынского с его «Сумерками». Оказывается, дар опыта — не обязательно «мертвящий душу хлад». В случае нашего современника это — еще более веский повод убедиться в правильности выбранного когда-то тона для разговора о жизни, в оправданности юношеского восторга перед ней. Много повидавший и многое передумавший герой этих стихов не отравлен горечью разочарования. Возможно, всё дело в постоянно принимаемом противоядии, вернее, в самом яде, который в малых дозах изначально присутствовал даже в самых светлых стихах — как оговорка, как промежуточное «нет» перед новым «да». Как тут не вспомнить одно раннее рассуждение о смерти, где она «как зернышко на дне»? Без этого зернышка «вкус не тот, вино не пьется». Только отдавая себе отчет в том, что смерть и страдание — неотъемлемые составляющие жизни, можно по-настоящему этой жизнью насладиться. Жизнь хороша именно потому, что она рано или поздно закончится.

 

Бессмертию, может быть, тоже положен

Предел — и, наверное, это неплохо!

 

В то же время ощущение бессмертия вполне достижимо в границах одного счастливого земного мгновения.

 

Смерть тоже ошибка, недоразуменье,

Обмолвка… Запомнить бы это мгновенье:

Однажды бессмертными были и мы.

 

При всем своем умении извлекать удовольствие из самого процесса проживания жизни Кушнер — отнюдь не эпикуреец. Цель и смысл земного существования в его понимании — уж точно не в избавлении от страданий. Да и в абсолютной конечности человека поэт не уверен. Если уж проводить аналогии с античной философией, перебирая многочисленные школы древнего любомудрия, остановиться следует на стоицизме.

«У него телячий, розовый восторг перед жизнью», — сказал как-то Арсений Тарковский в разговоре с Инной Лиснянской. Держа в руках «Земное притяжение», в очередной раз убеждаешься в поверхностности подобных оценок. С тем же успехом можно назвать Кушнера поэтом печали. Да — восторг, но тут же — оттеняющие его тревога, мучительная жалость, ропот, сомнения.

Да и само понятие «жизнь» у Кушнера куда сложнее, чем принято считать. В этом понятии сливаются воедино две природы, две реальности: первая — собственно человеческое существование в его земном, социально-бытовом измерении, и вторая — условно говоря, жизнь-в-тексте, счастливое пребывание в пространстве мировой культуры. Равноценно живыми и значимыми в его стихах предстают жасминовый куст на даче и мифический Тесей, роковая забывчивость которого служит герою стихотворения повседневным утешением. Проезжая синие, как море, люпиновые поля возле станции Прибытково под Петербургом, как не помянуть Посейдона! А прогулка на речном кораблике никак не обойдется без упоминания Улисса, Коцита, Стикса, Леты. Жизнь и искусство, литература, мифология неразделимы. Это и есть естественная для человека среда обитания. И именно культурный контекст выводит кушнеровское жизнелюбие на иной, можно сказать, бытийный уровень, придает его бытовым стихам и жанровым зарисовкам особое звучание.

Несмотря на отсутствие возрастных особенностей, тема «подведения итогов» в книге все же присутствует, но это — не столько личные итоги, сколько обобщающий взгляд на эпоху. А заодно — ответ на бесчисленные упреки в лавировании и чуть ли не в приспособленчестве.

 

Не жалею о том, что я жил при советской власти,

Потому что прожил две жизни, а не одну,

И свободою тайной был счастлив…

 

В каждом стихотворении поэт занимается тем, что как бы заново устанавливает интимный контакт с миром, заговаривая с ним на самом обычном человеческом языке. И если разговор с земной жизнью и о жизни ведется буднично — печально или восторженно, то, казалось бы, во втором случае потребовался бы особый, сакральный язык. Но и с Богом поэт говорит, не меняя основного тона. Да и сама встреча с Ним описана в совершенно будничной обстановке.

 

Ко мне он не сходил с Синайской высоты,

И снизу я к нему не поднимался в гору.

Он говорил: Смотри, я буду там, где ты

За письменным столом сидишь, откинув штору.

 

Если необходимы литературные параллели, то почему бы не вспомнить роман Станислава Лема «Солярис», один из героев которого говорит: «Не ищем мы никого, кроме людей. Не нужно нам других миров. Нам нужно зеркало». Да, мы ничего не знаем о Космосе, мы можем отвечать только за свой, человеческий мир, все остальное пространство мы стремимся антропоморфизировать, что бессмысленно, однако другого выхода у нас нет. Это касается и Того, Кто, вероятнее всего, абсолютно непостижим и разговор с Кем возможен только при условии Его вочеловечивания. В сущности, смысл христианства в этом и заключается. Диалог с Небом возможен только на несовершенном земном языке. В лучшем случае — облагороженном средствами поэзии.

 

И я ему сказал, что он не виноват

Ни в чем, что жизнь сама угрюма и сурова.

 

Заметим, «он» здесь пишется со строчной буквы. Перед читателем вовсе не творец и хозяин мира, а скорее — созерцатель и пассивный соучастник самопроизвольно текущей жизни, персона скорее страдательная, нежели повелительная. На вечере в Фонтанном доме, где поэт представлял публике новую книгу, он обмолвился: «Мы создаем его, он нуждается в нас, может быть, больше, чем мы в нем». По сути кощунственное, но очень человеческое высказывание, в котором — тоска по непосредственному интимному диалогу, стремление предельно приблизить к себе таинственного собеседника.

«Если Бог… присутствует во всяком зле и страдании, в войне и в пытках, в чуме и в холере, то в Бога верить нельзя…» — писал Николай Бердяев. В такого Бога Кушнер и не верит. Бог у него — интеллигентный обыватель под стать самому лирическому герою — бесконечно сомневающемуся в себе, рефлексирующему и ужасающемуся. Роль Пантократора этому герою кушнеровского стихотворения совсем не идет. Как тут снова не процитировать Бердяева: «Бог никакой власти не имеет. Он имеет меньше власти, чем полицейский».

«Жизнь» в этом стихотворении — та самая бердяевская «несотворенная свобода», которая находится не в Боге, а вне Бога и проявляет себя независимо от Него. Бог не властен над стихией жизни. И тем не менее несет за нее ответственность — как записной интеллигент, как alter ego автора.

По сути, все, чем занимается Кушнер в стихах, — это теодицея. Без заведомо обреченных на провал попыток ответить на извечные человеческие вопрошания о смысле страданий, о цели существования. Возможно, все бессмысленно. Но посмотрите, как хорошо! И главное — никто не виноват. Но если бы даже мы узнали, что кто-то виноват, — стало ли бы нам легче?

Благодарный читатель понимающе кивает. И говорит: спасибо.

 

Александр ВЕРГЕЛИС

 

Версия для печати