Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2011, 7

Возвращение из немоты

[Александр Петрушкин. Маргиналии: книга стихотворений. — Евразийский журнальный портал “МЕГАЛИТ”: Кыштым, 2010–2011 гг.]

КНИЖНАЯ ПОЛКА

 

 

 

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ НЕМОТЫ

Александр Петрушкин. Маргиналии: книга стихотворений. — Евразийский журнальный портал “МЕГАЛИТ”: Кыштым, 2010–2011 гг.

Стихи Александра Петрушкина стремятся к такой форме говорения, когда речь утрачивает свое вербализующее значение, держась и “выживая” средствами неясного гула, камлания, звука, интонационного единства.

…и голожопым языком не с Богом говорю

…собакой облысевшей
там буквы по реке
все тащится на свете
легко на вдалеке

Действительно: речь, “облысевшая” на формально-логический смысл, начинает “тащиться” за счет других способов — подобно “воде на ледяном суку”. Одно из самых часто встречающихся слов в книге — “голос”, часто персонифицируемый: “больной навзрыд”, “то голос твой”. Голос, напирающий мощным потоком лирической энергии, — вот что основополагающее. Сломами синтаксиса, распадом грамматических связей нивелируется естественно-речевая, информативная сторона высказывания. Но коммуникация осуществляется: остается мелодика речи, что как нельзя лучше говорит о ее, речи, поэтической природе.

Поэзия Петрушкина демонстрирует освобождение языка, выглядящее абсолютно органично, — и не создает впечатления шифрации, и об авторе по каждому стихотворению узнать удается не очень-то много: его речевому жесту не свойственно концептуальное манифестирование лирического героя. Жадность, с которой словно бы заглатывается воздух, рождает ощущение, что слышишь заключенного, не могущего наговориться (видимо, долго молчал или говорил привычными уставными фразами). Недаром так часто в книге повторяются мотивы “немоты” и “зоны”, “зэков”, арго-лексика (в сочетании с топографией уральской глубинки — Кыштым, бараки).

Речь моя далека от слов.
Не гортань различает вкус:
Ныне есть, если прежде нет;
Немота
это речи плюс.

Как произошел переход к этой “речевой немоте” — прослеживается обратным хронологическим порядком книги (датировка каждого стихотворного блока — с 2011 по 2001 гг. — делает из книги своеобразное избранное). Расположение в обратном порядке не случайно: тексты последних лет — соответственно более актуальные для автора — представлены в большем масштабе, ранние — в меньшем. Чувствуется и изменение поэтики: со временем теряется претензия на эпический масштаб высказывания. Среди текстов 2004-го еще можно встретить пятистопные анапесты, отличающиеся формальной завершенностью, развитой стихотворной техникой. Но “маргиналии” со временем все больше берут верх, речь вместе с эпичностью утрачивает и “бродский” оттенок, и отточенность формы, но обретает узнаваемость: небрежность становится основополагающей чертой стиля. Поэзия Петрушкина, по завету Давида Самойлова, “отстает от просторечья” — если не на “год и полстолетья”, то на
10-летний период уж точно (если это выражение — “период” — уместно в подобном временном срезе).

Среди ранних стихов больше тех, которые могли бы претендовать на роль программных. Вот строки, перекликающиеся с тютчевским “Мысль изреченная есть ложь”:

…Обеспечит
слово нам ложь: в лучшем исходе
карцер
в худшем
лучшее.
<…>
…в начале была кричащая немота,
и только после нее подступило молчащее слово.

Речь возвращается к исходной точке — немоте, к истокам самой себя — и, вернувшись, заново создает художественный язык, отличный от человеческого, Богом заданного: тем самым поэт выступает против изначальной запрограммированности. Как заметила Ирина Роднянская в одной из статей, “устав, поэзия обратилась не столько к культу “прямой речи”, сколько к культивированию говора, имитирующего “досознательный” автоматизм, не прошедший связную обработку. Это именно и только имитация спонтанности, так как запись мысли вне и до ее формирования невозможна (вспомним, как мало осталось от “автоматического письма” ранних вождей сюрреализма)”. Именно эта апелляция к имитируемой спонтанности сближает Петрушкина с другими авторами уральской поэтической школы, которым в книге много посвящений: Дмитрию Машарыгину, Елене Оболикште, Андрею Санникову. Читателю представлен не конечный результат борьбы с языком — но поиск, дорога в процессе продираний через бурелом и кочки.

зачем мне голос птичий безногий голос дан
до боли неприличный как черный Казахстан

Дан голос — но не обретен еще язык; вся книга — путь к его выстраиванию. Читательское восприятие “проглатывает” все вывихи: и выпадения из шатающихся силлабо-тонических размеров, и неакцентированные концовки, и рифмы — которые зачастую и рифмами-то не назовешь, так, рифмоиды, выполняющие прикладную функцию (Петрушкин запросто может срифмовать “полюса — слова” и “вертолет” с “плотью” — и все прокатит). В мощный речевой поток залетают обрывки “потусторонних” голосов: “девочка дебильная” (цитата из Еременко), “пилили женщину пилили” (это уже — отсылка к концептуалистам: так бы мог начать стихотворение незабвенный Пригов), обрывки рекламных слоганов (“полей и отойди”). Петрушкинские “маргиналии” исходят из неумения говорить — а там, где немота, заново выстраивается язык, в котором органичны и сбивчивость, и незавершенность, и камлание. Когда лес рубят — щепки летят, так стоит ли винить за это дровосеков?.. В этой ситуации поэтике Петрушкина — все божья роса: почему “работают” даже упоминания малоизвестных современников, которые у другого поэта внесли бы оттенок альбомности, — великое таинство. Ошметки, клочья, щепки разных стилистик и лексических пластов как нельзя лучше создают целостную картину — абсурд распадающегося мира.

По моим наблюдениям, можно было бы составить словарь из слов, которые, будучи поставленными где угодно и в любом порядке, придают весомость — часто мнимую — высказыванию. Но даже упоминания ангелов (которые, как заметил Бунин в письме Одоевцевой, “у вас что фигурки на каминной полке”), “бога”, “смерти” — у Петрушкина не выглядят надуманными, привнося присутствие Высшего Смысла.

а выглянешь за сон в часу четвертом
и бог стоит над белою метлой

Наибольшее количество аллюзий — к раннему Заболоцкому, а от него — к другим обэриутам (Хармсу, Введенскому) и от них — к “барачной” посттоталитарной поэзии. Хотя основной посыл — говорение почти без слов, с помощью одной интонации — почти георгиеивановский.

Безусловно, не всякий способен эту интенцию, эту оправданность “высокого косноязычья” почувствовать — и первейшая опасность для поэта Петрушкина заключается в том, что консервативно настроенный читатель, ищущий нормативности и похожести на усредненное представление о литературе, сочтет его тексты невнятным набором слов. Укладываются они и в деструктивную эстетику журнала “Воздух” (автор которого, кстати, Петрушкин), в которой отказ от нормативного языка, ориентация на размытость формы и абсурдистский способ высказывания достигает апогея. Да и лично мое восприятие словно разделяется на два голоса: один говорит — грубо, нетехнично, вызывающе плохо сработано, порой раздражающе для глаза. (Лучше всего это раздражение выразила Елена Оболикшта, сравнившая автора в предисловии (а предисловий в книге ни много ни мало — 20) с “папой Карло”, отпускающим своих “Буратин” на волю как попало — “без рук, без глаз и голыми (говорящими!) бревнами”.) Однако “Буратины” идут вполне себе резво, — и другой голос, побуждающий принимать недостатки за особенности, возражает: очень талантливо, нужно учитывать само существование языка. Магия языка каким-то чудом побуждает оправдывать это существование, убеждая в правоте второго голоса. Пользуясь терминологией Ролана Барта (“текст-удовольствие” и “текст-наслаждение”), готов предложить третий термин — “текст-раздражение”. Да, стихи Петрушкина вызывают раздражение в свой адрес — и сами же факт этого раздражения нивелируют, убеждая судить автора по законам, им над собой поставленным.

Однако не подлежит сомнению то, что одна из главных задач поэта — создание нового художественного языка (вспомним экспериментаторство близких Петрушкину обэриутов, концептуалистов, постмодернистов). Эти эксперименты могут нравиться или не нравиться — но считаться с ними как с данностью современной литературной ситуации необходимо. Сами стихи Петрушкина и его коллег по уральской школе уже есть в истории новейшей литературы — и наша задача объяснить этот феномен, помня, что отказ от привычных речевых средств зачастую вызван потребностью обновить их арсенал, недостаточностью или просто бедностью языка существующего. Достижение Бродского, во многом “закрывшего” дорогу последователям или усложнившего путь по ней, сейчас вряд ли повторимо — но ценно само амбициозное стремление к этому поэта.

Видишь? нет дороги.
Я по ней
Иду.

Борис КУТЕНКОВ

Версия для печати