Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2011, 11

Из автобиографии № 2

Вадим Осипов — доцент кафедры графического дизайна УралГАХА. Окончил УПИ им. С.М. Кирова. Член Союза писателей России. Лауреат Литературной премии им. П.П. Бажова. Публиковался в журналах “Урал”, “Уральский следопыт”, различных периодических изданиях и коллективных сборниках. Автор нескольких сборников стихов. Сайт в Интернете: www.vvosipov.ru. Живет в Екатеринбурге.

 

Вадим Осипов

Из автобиографии № 2

 

Я родился 8 мая 1954 года в семье механика, одержимого идеей создания вечного двигателя.

Ничего вечного на свете нет, но в своей борьбе с мировым трением мой папа добился определенных успехов. Только в прошлом году остановилась его машина номер один, да и то в основном из-за потопа, устроенного соседями сверху. Залитое на шкафу мутной водой с потолка, ее механическое сердце сначала попискивало, потом поскрипывало и наконец совсем остановилось. Зато машина номер два до сих пор работает в ящике моего стола, заключенная в жестяную банку с тщательно пропаянными вручную швами. Внутри нее что-то крутится с такой неукротимой энергией, что, когда берешь ее в руки, жестянку начинает водить из стороны в сторону.

 

Был отец механик прирожденный,
Он любому механизму мог
Увеличить вдвое отведенный
Для движенья и вращенья срок.

Сняв очки, вникал он терпеливо
В тайны сочленения частей,
И детали ладил кропотливо,
Все предусмотрев до мелочей.

Не могло опять не завертеться
То, к чему он руки приложил.
Если б сам свое чинил он сердце,
Он бы и сейчас, конечно, жил!

 

Мама моя была профессиональным музыкантом и сумела увлечь по этой дороге и мою старшую сестру, так что в доме день и ночь звучало фортепиано, а по комнатам бродили музыкальные образы. Они походили то на туманные вихревые столбы, то на сложные конструкции из слабо светящихся изогнутых труб, по которым пробегали стайками цветные огоньки. А образы пьес Дебюсси неожиданно оказались похожи на мелкие цветные раковинки. Я набрал их целую коробку и долго хранил, пока не выяснилось, что они засвечивают оказавшуюся рядом фотопленку.

 

Я в музыке не образован,
Я просто в детстве слышал сон

Меня, раздетого, босого,
Несут к роялю на поклон.

Он за стеною тихо плещет,
Играя камешками нот,
И разные смешные вещи
Рисует в маленький блокнот.

Волною набегает гамма,
В басах тревожится покой.
На лодке проплывает мама
И пенит клавиши рукой.

На глубину, на звуки зова
Плыву, бросаясь, как пришлось…
Я в музыке не образован,
Зато пропитан ей насквозь!

 

Я впервые помню себя, когда мне было три с половиной года. Я стою на высокой крутой горке, сколоченной из грубоватых досок и политой водой, так что можно скатываться с нее на железных санках, и смотрю вверх. Меня уже научили вглядываться в снег, летящий под фонарем, чтобы почувствовать себя стремительно движущимся в пространстве. При этом время от времени я вижу словно бы далеко внизу и наш двор, и горку, и самого себя, смотрящего вверх.

Потом помню себя на этой же горке, но уже летом, запускающим бумажные самолетики. Вдруг в поле моего зрения появился одноногий мужчина на костылях, и я громко закричал: “Мама, мама, смотри, инвалид!” — после чего мама провела со мной необходимую воспитательную работу.

Поскольку детского сада в нашем молодом районе, привязанном к строительству большого завода, не было, то моим воспитанием, кроме мамы, занимались ее фортепианные ученицы, соседские дети и обреченная на то старшая сестра. Она неплохо знала язык животных, а еще лучше — язык растений, и гулять с ней по лесу или по берегу заросшего пруда было сущим волшебством.

То она издавала какие-то странные звуки, и все птицы, случившиеся поблизости, устраивали чудесный полифонический концерт, следуя ее руладам и вплетая в них свои.

То цветы вдруг начинали поворачиваться к ней, как подсолнухи к солнцу, и наперебой хвастаться лепестками. А попавшейся на дороге вороватой кошке приходилось отвечать на столько вопросов, что в конце концов она начинала дергать хвостом и старалась улизнуть.

Сестра показывала мне, как в неглубокой желтоватой и теплой летней воде деловито передвигаются разные личинки, жуки и улитки. Говорить с ними было вроде бы не о чем, но я сам видел, как большой жук-плавунец выписывал перед нами замысловатые вензеля, которые явно складывались в буквы.

 

Цифровые шифры
вестники разлук вы.
Забываю цифры,
вспоминаю буквы.
Называю вещи

составляю слово,
словно странник вещий,
сдвинувший основы,
проронивший сипло:
“Обретете Дух вы!”

Ненавижу цифры

обожаю буквы!

 

Между прочим, читать я научился очень рано, лет пяти.

Не знаю, кто и как объяснял мне устройство и смысл букв, но прекрасно помню момент первого осмысленного прочтения. Папа принес из почтового ящика два журнала: “Огонек” и “Веселые картинки”. В “Огоньке” были напечатаны мрачные репродукции картин, запечатлевших поле после танковой битвы. А вот в “Картинках” он нашел разворот, изображающий множество детей, организованно заполняющих все пространство, с подписью внизу, и велел мне ее прочитать вслух.

Сначала я выдал порцию каких-то “каляба-маляба”, но он рассердился и велел читать серьезно. Дети на картинке принялись дразнить меня, подмигивать, показывать языки, прыгать и вообще повели себя очень обидно. Я сосредоточился и прочитал: “Октябрята — дружные ребята, читают и рисуют, играют и поют, весело живут”. Безобразия на картинке тут же прекратились, а папа меня похвалил. После этого случая я очень быстро стал читать по странице в минуту, а потом и еще быстрее.

Но куда мне было до сестры, которая одним взглядом охватывала страницу целиком, и со стороны ее чтение выглядело так, как если бы она просто рассеянно перелистывала страницы.

Из окон нашей квартиры на третьем этаже вдали была видна мелкая местная речка, которая называлась Красной и каждый год во время муссонных дождей сходила с ума, принималась скакать по всей округе, сшибая с опор мосты и размывая огороды. Зато после того, как жара приводила ее в чувство, на берегах можно было найти окатанные кремневые гальки и колючие “чертовы пальцы” водяных орехов. Когда этими гальками били друга о друга в темноте, высекались слабые снопики бледных искорок, отчего у мальчишек они ценились чрезвычайно.

Словно четыре величественные скульптуры египетских богов у входа в подземный храм, вход в мое детство осеняют четыре фигуры бабушек и дедушек. До сих пор я ощущаю иногда успокоительную прохладу их теней, падающую на меня в тот момент, когда жизнь начинает палить немилосердно.

 

***

 

Выходило, что в дороге
Берегла меня судьба,
Будто спрятаны в залоге
Деда крепкая изба,

Кочерга в ленивой саже,
Стол в исписанных листах,
Фортепьянные пассажи
И налаженный верстак.

То-то все мои болезни

Облаками да водой,
То-то в гости не пролезли
Горе-горькое с бедой!

И теперь я вижу меру
Для работы и дорог

Брать ли их судьбе на веру
Долгой радости в залог!

 

Первая бабушка, или баба Оля, запечатлена скульптором времени в виде сутулой фигурки поменьше остальных, с большим рыжим котом у ног. Этот кот неотступно следовал за ней повсюду и, в отличие от чеширского, исчезал и появлялся мгновенно и весь сразу. Реакция бабы Оли на его проделки звучала как “Рыжка, чо-о…” с подробными комментариями вроде “все половики сбарабошил, шлындра”.

Баба Оля пекла вкусные пирожки, которые обладали одним замечательным свойством: как только ты съедал один пирожок, как на тарелке тут же появлялось два, а, съев два, ты должен был расправляться уже с четырьмя, и так далее. Те, кто знаком с математическими загадками о количестве пшеничных зерен, выданных изобретателю шахмат (в два раза больше за каждую следующую клетку доски), поймет, что насыщение за бабушкиным столом наступало очень быстро, и незадачливый изобретатель, то есть внук, быстро отпадывал от стола в глубь дивана, унося все свое с собой. А бабушка при этом приговаривала: “Ешьте, ребята, наводите шеи!”

Когда бабушкин дом снесли и баба Оля переехала в маленькую однокомнатную квартиру на третьем этаже пятиэтажки, она решила, что коту в новом укладе не место, а одно мучение. Рыжего посадили в картонный ящик, ящик поставили в сумку, а сумку дедушка взвалил на плечо и через пять дней пути оставил вместе с котом у хороших дальних знакомых.

Но ничего из этой затеи не вышло, кот исчез мгновенно и целиком и материализовался у бабушкиных ног, когда она подходила к гастроному на улице Заводской. Рыжий задрал хвост и гордо пошел вслед за бабой Олей, о чем ей вскоре и сообщили прохожие. Колдовство пирожков против колдовства телепортации, видимо, ничего не стоило, потому что кота оставили в покое, и он остался при бабушке. Только из дома он никуда больше не выходил и целыми днями величественно дрых на подоконнике между горшками с домашними цветами.

Если бы в те времена посмотреть, как это принято сейчас, из космоса, то стало бы видно, что две мои бабушки (со своими дедушками) жили на соседних улицах, так что их огороды смыкались задами. В месте встречи прямо из-под земли вытекала огородная речка, покидавшая темную ключевую глубину среди зарослей смородины, текущая между картофельных полей и направлявшаяся под уклон улицы прямо в пруд.

В более поздние времена власть решила, что такие большие огороды даже для местного горнозаводского полукрестьянского уклада — слишком жирно, оттяпала месторождение и принялась возводить по задам огородов полоску двух-трехэтажных квадратных домиков.

Но речке это сильно не понравилось, и однажды утром строители обнаружили, что недостроенные коробки полны холодной прозрачной воды, а из оконных проемов лениво вытекают широкие водопадные струи. Речку долго загоняли под землю, но подвалы она так и не отдала, и жильцам пришлось смириться с тем, что под ногами у них вечно что-то течет, булькает и разводит мелкие водовороты.

С другой стороны речка омывала гораздо менее ухоженные берега огородов второй бабушки, бабы Пани. Домик у бабы Пани от времени и свойств неправильно заложенного фундамента осел на один угол, в подвале было вечно сыро, а по весне и вообще полно воды. Но в этом доме я соприкасался с другой, противоположной стихией — стихией огня.

Оказавшись у бабы Пани, я получал в свое распоряжение черную проволочную корзину со смятыми бумагами дедушкиных черновиков и мог безнаказанно жечь их в свое удовольствие в раскрытой топке печи, устроившись в уютном уголке между массивным печным телом и стеной. Я мог подолгу сидеть тут в одиночестве на перевернутом ведре и упиваться огненной потехой.

В огне из скомканных горящих клубков бумаги вылетали недописанные, перечеркнутые машинописные и рукописные строки и перед гибелью разворачивали в огненной стихии свою образную суть. Они кричали, двигались, что-то доказывали, взлетали вверх и бились о стенки топки, протягивая ко мне тонкие прозрачные пальцы. Но я был неумолим и даже вполне жесток, наблюдая за их превращением в черные хлопья.

Если же мне приходилось жечь старые газеты, то целые вереницы событий улетали с тягой в трубу. Однажды я выбежал во двор, к самому забору, задрал голову и увидел, как среди клубов дыма наружу вылетел призрак какого-то парада, промелькнули силуэты заводов, чьи-то лица и даже, по-моему, космический корабль. Но на огонь было смотреть гораздо интереснее, и я вернулся в дом.

 

Отдать полночи, чтобы оценить
искусство в мельтешенье тонких пальцев,
свивающих и тут же рвущих нить
космических пронзительных канальцев.

Всё вышло из огня. Чем шире горизонт,
чем дальше первобытное кострище,
тем громче пироманский дикий зов,
ведущий прямиком на пепелище.

Рожденный молнией, раздутый на ветру,
огонь под вечер прячется в лампады
и снова к нам восходит поутру,
рождая мифы и творя услады.

 

Тут самое время ответить на вопрос, откуда брались черновики, то есть перейти к фигурам дедушек.

Пишущего дедушку звали Георгий Николаевич, а попросту деда Гоша. В дальней комнате шкафом и той самой печью был выгорожен крохотный кабинет, в котором жили самые потрясающие диковинки. Письменный стол, обитый сверху черной глянцевой кожей, на нем бронзовый письменный прибор, нож для разрезания бумаг с ручкой из настоящей слоновой кости и пишущая машинка с твердым знаком в конце слова “Континенталъ”, над которой в сумерках разливалось слабое мерцающее сияние.

Деда Гоша знал несколько языков, в том числе итальянский и татарский, играл на пианино, писал стихи и умел фотографировать. Но главное, он хорошо понимал что к чему в разных тонких материях, вроде сочинения правдоподобных историй.

Он рассказывал, например, что, учась до той самой революции в гимназии, он забрался на колокольню и решил покачаться на веревке самого большого колокола, увлекся и ударил в набат, переполошив весь город.

Больше всего меня поразило то, что на колокольне было по щиколотку высохшего голубиного помета, настоящего гуано.

А история его знакомства с бабой Паней, в те времена пронзительно красивой, изысканной барышней, вообще окутана таким ореолом, что поневоле охватывает гордость за своих предков-современников.

Во время Гражданской войны наступали то ли белые, то ли красные, и дедушке, тогда недавнему студенту Казанского университета, нужно было как можно скорее убраться из города, а для этого попасть на пароход, уходящий по реке. Он раздобыл где-то документы, из которых следовало, что их обладатель имеет полное право сесть на этот спасительный пароход, но только вместе с молодой женой, такой же благонадежной по отношению к бегущей власти, как и он сам.

Тут на пристани и обнаружилась будущая бабушка, в смятении и растерянности. Дедушка в два счета сговорил ее двигаться вместе в нужную сторону, тем более что где-то неподалеку уже явно постреливали.

Они приплыли то ли в Тюмень, то в Тобольск и нашли на берегу какой-то сарай. Дедушка сказал: “Сиди тут, а я пойду искать еду”. Когда он вернулся, полностью войдя в роль добытчика и кормильца, моя молодая бабушка уже навела в сарае возможный порядок и даже занавесила окошко какой-то подходящей тряпкой. Сердце мужское не камень, и вскоре состоялось вручение этого самого сердца вместе с дедушкиной рукой.

Правда, потом оказалось, что у бабы Пани уже есть сын, спрятанный перед бегством у знакомых, а ее муж был главным врачом Туркестанского военного корпуса и, соответственно, полковником царской армии, да выехал к азиатам на холеру, где от нее и помер. Так что наступали в тот раз, видимо, все-таки красные. Кстати, и бабушка имела медицинское образование — была акушеркой.

Зато с другим дедушкой, дедой Шурой, фамилию которого мне и удалось продвинуть дальше в глубь будущего, все было конкретно и ясно.

Он служил на Балтике, на дредноуте “Полтава”, потом работал помощником машиниста и в конце концов оказался в паровозном цехе металлургического завода. С трепетом я получал от него на просмотр книгу с раскладной бумажной моделью паровоза серии “Прери С”.

Отвернешь страничку-обшивку паровоза, а под ней — дымогарные трубы котла, которые можно перелистывать послойно по всей топке. Отдельный клапан отгибался, обнажая нутро главного цилиндра, двигавшего колеса через красные шатуны. Если приложить ухо к закрытой книге, то было слышно сипение пара, звук проворачивающейся машины и позвякивание какой-то напряженной железки.

Деда Шура строил все основательно, хотя и грубовато, и то, что он ставил на землю, стояло на ней прочно, как гороскопный Телец на мифологической тверди.

Основательным был и наш дом, отапливаемый большой кухонной печью и двумя голландками, стоящими по обе стороны узкого коридора. Когда они раскочегаривались до слабого малинового свечения, пройти между ними для меня было нелегким испытанием, тем более что мне сообщили о страшных ожогах, полученных здесь моей родной тетей.

Эти печи служили поводом для постоянных споров между дедушкой и мамой.

Дедушка считал, что “младенца нужно допаривать”, и топил печи, как паровозную топку.

А мама, справедливо полагая, что изнеженный в жаре ребенок потом вообще пропадет, тайком вытаскивала из печек пылающие поленья и уносила их в тазу на двор, в снег, уж точно рискуя при этом своим здоровьем.

У дедушки всегда лежал на блюдечке в буфете сахар, наколотый щипцами, для питья чая вприкуску. А еще в доме были отполированные женскими руками и почерневшие до состояния мореного дуба валек и рулька для глажения белья. Просыпаешься утром, и слышно, как бабушка катает морозное белье по столу, — “трры-трры”, а значит, дом, а с ним и весь мир в полном порядке.

 

На черном буфете
Чугунная птаха,
На блюдечке светел
Наколотый сахар.
Работает время
В заветных часах,
И банки с вареньем
Растут на глазах.

Ах, бабушкин дом,
Сотворение мира…
Поет за трудом
Деревянная лира,
Поет и катает
С мороза белье.
Во всем потакает
Мне детство мое.

Вот только пройду
Между пышущих печек,
Вот только найду,
Где же тот человечек,
С которым играл
Я вчера у окна,
Который наврал,
Что погаснет луна.

Скажу пустомеле
Без всякого спора:
На самом-то деле
Луна из фарфора
И будет светиться
На полке всегда,
А рядом сестрица,
Солонка-звезда.

 

У деды Шуры в сарае с бывшим сеновалом и запасами дров было чудо из чудес: деревянный верстак с деревянным винтом, двигавшим щеки столярных тисков. Винт, изготовленный из дерева, был выше моего понимания.

Кроме того, в полумраке сарая, пронизанном раскаленными прутьями солнечных лучей, куда-то пропадали все посторонние звуки, и в тишине было слышно слабое потрескивание, шорохи и тихие волшебные струнные отзвуки ниоткуда. Их источник я нашел, когда забрался по грубоватой лестнице, приставленной к краю сеновала, на второй этаж. Там, среди пыльных хозяйственных предметов, лежали настоящие гусли с рядами тонких струн, которые сами по себе издавали слабый музыкальный звон.

Я рассказал о своем открытии маме, и она тут же сочинила грустную историю о том, что струна непременно лопнет и попадет мне прямо в глаз… В общем, не трогай гусли!

Странная смесь из признаков разных географий и укладов в моих воспоминаниях образовалась оттого, что в самом раннем моем детстве наша семья была безжалостно вырвана из родных грядок, что называется, маховиком современной истории.

 

 

Сказка о страхе

 

Один маленький мальчик родился в середине прошлого века и любил играть маленькими игрушками. То есть не голубым жестяным самосвалом, в кузове которого можно было по одному перевозить настоящие кирпичи, а крохотным грузовиком с косолапыми задними колесами. У него были так тщательно сделаны разные фары и заклепки, что хотелось его немедленно лизнуть или даже съесть.

Или маленькими фишками от какой-то игры, напоминавшими человеческие фигурки. Для них мальчик строил из кубиков и книг города и крепости и швырялся деталями от железного конструктора, изображая битвы и сражения. Очень хорошие были человечки, потому что в них попадало, а они все никак не умирали.

Дальше шли шахматы, самостоятельные фигуры, пригодные для интриг и приключений на большом диване, покрытом белым чехлом с тесемками. Шахматы пахли лаком, блестели и отказывались подчиняться мальчику. А если их расставить на огромной шахматной доске, тут вообще начинались какие-то Правила, по которым они ходили из зала в зал, и беги не беги за ними, не докричишься. Как начнут играть, про все забудут, строят какие-то комбинации, которых глазами не видно, а есть они только в уме. А это уже скучно. Мальчик шел-шел мелкими шажками по шахматной доске за черной королевой, а она как обернется, как закричит на него: “Я не королева, я ферзь!” — пришлось ее сразу сбросить со стола.

А вот с большими игрушками мальчику не везло. Однажды дедушка, служивший когда-то на настоящем военном корабле, построил ему с помощью топора большой многоэтажный корабль, пригодный для плавания по весенней канаве до самого пруда.

Корабль солидно погрузился в быстрые воды и перевернулся вверх дном. Его действительно унесло до самого пруда, и было слышно, как далеко, у завода, он ворочается, ломая дома и льдины, и пытается встать на ровный киль. Но это был мирный корабль, без пушек. А дедушка служил на дредноуте “Полтава”, и у него была фотография, на которой тысяча одинаковых матросов сидели между растопыренных стволов, а дедушка был помечен крестиком. Поэтому строить мирные корабли он не умел.

Вот книжки мальчик любил большие, но про маленьких-маленьких героев, которые летали на вертолете не больше чашки или верхом на гусе или так превращались, что свободно путешествовали внутри растений. Он точно знал, что все это правда, потому что и сам иногда плавал среди рыбок в аквариуме в крохотной подводной лодке.

Неудивительно, что мальчик часто чувствовал себя очень маленьким и беззащитным. Например, когда его оставляли одного дома, он сидел в углу дивана под торшером и читал разные интересные книги. А сам все время уголком глаза следил за входом в соседнюю комнату, откуда должен был вот-вот выйти кто-то большой, страшный и непонятный. От этого Страха он съеживался в комок и читал еще быстрее.

Но самым страшным был Большой Черный Телефон из раннего детства. Мама рассказала мальчику, что если позвонят, а никого нет дома, то нельзя отвечать. А то другой мальчик поднял трубку и сказал, что папа с мамой ушли в кино, а папа должен был дежурить дома у телефона, и его забрали, увезли, и больше никто папу не видел.

И вот Черный Телефон звонил, а мальчик, умирая от ужаса, сидел рядом и чертил буквы красным карандашом на газете. А Черный Телефон с каждым звонком становился все больше — сначала размером с маленький дом, как у бабушки, а потом с большой, как у них. У основания открылась дверь, и оттуда выехала черная машина, а из нее выбежали, размахивая пистолетами, люди и стали искать папу. Они все бегали и бегали по газете и показывали на мальчика. Но он папу не выдал, и звонок замолчал, а машина и люди спрятались обратно в телефон.

Ночью Машина приехала к мальчику в сон и чуть его не задавила. Но во сне он легко от нее улетел, и было не страшно.

Потом и наяву все стало меняться. Мальчик рос, а страхи не росли и поэтому становились меньше.

Главное, Черный Телефон заменили на белый, легкий, и его уже не надо было бояться. А остальные страхи со временем оказались просто детскими.

 

 

***

Но это мне повезло, что я могу рассказывать страшные сказки, а сам не очень боюсь. Иногда сказки просто убивают человека. У моей бабушки из дома с печкой был двоюродный брат Пантелеймон, которого все называли дядя Понтя. Давным-давно, до войны, дядю Понтю как хорошего инженера отправили в командировку в Америку. Вспоминая о нем, бабушка плакала и говорила, что у нее было плохое предчувствие. Дядя Понтя приехал из Америки в белом костюме и в белой шикарной шляпе. Кто-то его сфотографировал в этом наряде, с ослепительной американской улыбкой, со шляпой, чисто по-американски приподнятой над головой, на фоне деревянного беленого сортира в огороде.

Дядя Понтя, как рассказывала бабушка, побывал в сказке, где стояли громадные дома и работали чудесные машины, где деловые люди приезжали на встречу из секунды в секунду и где можно было заказать по телефону хоть парикмахера, хоть стирку белья.

И, как в хорошей сказке, он привез с собой вещественное доказательство заморских чудес — в наш, прямо скажем, нищеватый быт тридцатых годов прошлого века приехал легкий, изящный электрический утюжок с терморегулятором и подпаркой… Между прочим, я помню оставшийся от тех времен отечественный чугунный утюг, обогреваемый тлеющими углями… А подпарка делалась так: мама набирала в рот воды из чашки, распяливала перед собой простыню или полотенце на вытянутых руках и делала пульверизаторное “фр-р” губами.

В общем, испытав от сказки культурный шок и снова столкнувшись с грубой советской реальностью, дядя Понтя вскоре после поездки тяжело заболел и умер. Иногда, по каким-то особенным датам, в сгущающихся сумерках его призрак в белом американском костюме, с белой шляпой в руке энергично проходил между огородами моих бабушек, видимо, чтобы по-американски точно успеть к назначенной секунде на какую-то призрачную встречу, и исчезал, словно садился в поджидавший его автомобиль.

Так вот, о грядках. Грядки были родные — дальше некуда.

Папа мой рос смышленым смуглым парнем, которого за черные кудрявые волосы дразнили Пушкиным, ездил на велосипеде, бегал на лыжах и играл на мандолине.

Во время войны кучерявого Веню отправили было на фронт, но тут вышел особый приказ о доучивании студентов старших курсов машиностроительных специальностей, и его завернули обратно из-под Курска.

Так что он до фронта не доехал и остался жив — талантливый механик, который умел одним сосредоточенным взглядом запускать остановившиеся часовые шестеренки и уже подумывал о вечных механизмах. Он учил наизусть таблицы логарифмов и, соответственно, поражал знатоков, перемножая в уме многозначные числа.

В то военное время политехнический институт был отделен от города большим пустырем, поздно вечером там было небезопасно, и однажды, когда папа возвращался домой на велосипеде, из темноты вылетела, крутясь, и просвистела у него на волосок над головой какая-то увесистая ломовая железяка.

Его еще более смышленая мама, то есть моя баба Оля, материнским взором не раз уже зондировала окрестности и с особым вниманием следила за тем, что творилось на дворе у бабы Пани. А там гуляли две дочки-музыкантши, обе на выданье. Туда она и послала своего жениха за нотами. Он пришел, а баба Паня спросила его невинно: “Вам какую дочку, младшую или старшую? Они обе сейчас придут”. Мой будущий папа подумал и сказал: “Старшую!”

В ту же секунду в ясном небе громыхнуло с перекатами, на деревьях закричали и запели птицы и дворовая собака со значительным видом и треском железной цепи ушла в конуру. Встреча состоялась, и молниеносно — через два месяца — сыграли скромную свадьбу. Скромную, потому что шла Великая и Отечественная.

Диплом у него был под стать времени — обработка направляющей для ракеты “катюши”, которую из-за множества отверстий на заводе называли флейтой. Особист, просматривая чертежи к диплому, грозно нахмурил брови и велел до неузнаваемости изменить все пропорции “флейты”, так что в итоге она стала похожа на секцию забора в парке культуры и отдыха с огромными круглыми дырами. Долго еще это было духом времени — секретность, “почтовые ящики” и живой страх перед репрессиями.

 

Сказка о карте

 

В прошлом веке один маленький мальчик рос-рос и подрос. И стал интересоваться разными вещами, которые раньше казались ему непонятными, а потому скучными. Например, это были географические карты. Теперь над кроватью у мальчика висела политическая карта мира, такая большая, что по ней можно было плавать самому, используя пунктирные линии пароходных трасс. И очень быстро он выучил наизусть географические названия, которые и в голову бы не пришло специально запоминать. Например, остров Кергелен. Или город Таракан рядом с городом Сандаканом. Но что стоит за этими названиями, ему было неизвестно, потому что в то время из страны почти никто не выезжал, и в кино показывали в основном разгон демонстраций трудящихся зарубежных стран и тропические пейзажи, снятые в Ялте.

Потом появились карты из книг, посвященных пиратам. И появилась игра, чтобы самим рисовать карты островов и подробно их описывать вместе с закадычным другом Славой. Тут главное было не забыть рассказать про припасы, лопаты и тачку, на которой ты собирался отвезти найденный клад.

И настала пора карты родного города. Город был очень большой, и мальчик знал его в тех местах, по которым ездил на трамвае, пересекая с востока на запад. А вокруг были целые районы, которые имели просто названия.

И вдруг мальчик узнал, что другой его друг, Сережа, ходит пешком по городу и рисует настоящую карту, на которой будут отмечены не только улицы, но и дома! Но Сережа мальчика в свою игру не пустил, на все расспросы молча сопел и прятал тетрадку с картой. Потому что ведь он ходил на самом деле не по городу, а по этой тетрадке — переходил с клетки на клетку и все вокруг себя рисовал и названия подписывал. Только у него иногда улицы не совпадали с рисунком. И он идет-идет да вдруг упрется в белый лист, где ничего нет. А там, где ничего не было, вдруг оказывается целый квартал. Мальчик хотел ему помочь и исправить ошибки, да ничего не вышло, тетрадку ему не дали.

Мальчик пожаловался на Сережу своему дедушке, не тому, который плавал на дредноуте, а другому, который умел фотографировать, сочинять стихи и писать заметки в газеты.

Дедушка выслушал его, о чем-то подумал и вдруг достал из нижнего ящика в столе большую Карту Города, отпечатанную в типографии в каком-то далеком году.

Оказалось, что на Карте давным-давно нанесены и улицы, и даже отдельные дома, полно разных знаков, которые все поясняют, и есть точные географические координаты. Только город за прошедшее время сильно разросся, отстроился и изменился, так что мальчик с дедушкой долго разбирались, что где тогда было и что где теперь стало. Разбирались долго, а мальчику нужно было ехать на трамвае на другой конец города, и он стал упрашивать дедушку дать ему карту с собой позаниматься дома.

Дедушка вдруг посерьезнел, помолчал и все-таки разрешил, но со словами: “Только никому ее не показывай и никому не говори о ней!”

Мальчик, конечно, согласился и ехал домой уже не по городу за окном, а по Городу на Карте, шутя продлив рельсы до собственного дома и заменив квадратики с обозначением “бараки” на красивые пятиэтажные дома из серого кирпича.

Бродить по Городу на Карте было страшно интересно, и когда к мальчику в гости пришел Сережа, то он и не подумал Карту прятать, а, наоборот, расхвастался и стал все-все рассказывать. У Сережи глаза разгорелись на такое сокровище. Но свою-то тетрадку он хранил дома и стал просить мальчика дать ему Карту — сравнить. Ну как тут другу откажешь? И Сережа унес Карту.

А на следующий день неожиданно приехал дедушка и с порога, не раздеваясь, спросил: “Карта у тебя?” Он так спросил, что мальчику сразу стало неуютно и даже страшновато, и он признался, что дал Карту Сереже. Что тут началось!

Дедушка пришел в ужас, он весь побледнел и стал спрашивать, кто такой этот Сережа и чем занимаются его родители. “Неужели ты не понимаешь? — говорил он отчего-то шепотом. — Ведь узнают, что у него есть Карта, станут спрашивать, кто ему ее дал, найдут нас и всех расстреляют!”

Все это сильно походило на бред, но мальчик дедушку любил, а поскольку считал себя уже большим, то стал его успокаивать, уговаривать….

Но дедушка схватил мальчика за руку, и они взлетели прямо из комнаты высоко в небо и понеслись на Городом, который оказался одновременно и нарисован на Карте, и выглядел как с самолета.

Мальчик лететь летел, а Город разглядывал. И стал замечать разные в нем несоответствия. То есть он удивлялся не тому, что они летят, как на планере, легко и бесшумно, а тому, что улицы настоящие не совпадают с начерченными, а так — уходят слегка в стороны. И там, где на карте были белые пятна, непременно стояли большие заводские здания с трубами и разными складами. Только он собирался спросить об этом дедушку, как они уже оказались у Сережи дома, и отобрали у него бумажный лист с Картой, и уже мчались обратно. За шумом ветра дедушку было почти не слышно, только раза два мальчик уловил слова “враги” и “бдительность”.

И дедушка исчез вместе с удивительной Картой, а мальчик ждал дома маму и не знал, как ей все это рассказывать. Мама пришла домой поздно, но все-таки раньше папы, и когда мальчик стал ей что-то такое объяснять, посмотрела на него печально и только сказала тихо: “Он ведь вещи приготовил и ждал каждую ночь, что за ним придут. У него пропал аппетит, и он две недели ничего не ел…”

Ничего мальчик не понял и с Сережей назавтра помирился. А Карта куда-то пропала, и больше про нее лет сто никто ничего не спрашивал. А потом уж поздно было.

 

Мой папа мне все чаще снится.
Он говорил, что кузинька-синица
Приходит к людям пережить мороз,
Стучит в окно и точит острый нос.

Он говорил, что ягоды рябины
Горьки на вкус, но все равно любимы,
И много есть на свете разных стран,
Но только перекрыт на выезд кран.

На все живое он смотрел без злости,
Любил, когда за стол садились гости,
Порядок есть и в доме, и в стране.
Наверно, потому и снится мне.

 

Версия для печати