Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2011, 10

“Одна за всех — из всех — противу всех”

[Марина Палей. Хор. — “Волга”, № 7–8, 2010.]

КНИЖНАЯ ПОЛКА

 

 

 

 

 

“Одна за всех из всех противу всех”

Марина Палей. Хор. “Волга”, № 7–8, 2010.

Имя прозаика Марины Палей нередко сочетают со словом “мизантропия”. Правда, с непременным добавлением, что она в достойной компании: Лермонтов, Ходасевич, Сартр… (список обширный). На мой взгляд, с мизантропией как холодной и рационализированной неприязнью к человечеству в целом трудно соотнести ту огненность (максимальную степень неравнодушия), которой пронизаны практически все тексты Палей, о чем или о ком бы ни шла речь. Воистину автор, подобно саламандре сквозному образу из последней вещи, танцует в огне, будучи сам огнем, обжигаясь и обжигая.

Все вышесказанное в полной мере относится к “Хору”.

В этом романе речь идет о любви. В 1945 году девушка из Полесья, угнанная на работу в Германию, чудом избежав изнасилования и смерти на гребне праведного гнева братьев-победителей, соединяется с молодым голландцем Андерсом. Брак, дети, размеренная жизнь в уютной и чистенькой европейской стране... Какие чувства испытывает героиня к мужу, остается “за кадром”, он же любит жену глубоко и искренне. Именно глубина и подлинность чувства приводят его, после пятнадцати лет супружества, к самоубийству.

В чем причина трагедии? Жена не изменяет, не порочит добрую фамилию, она отличная хозяйка и мать. Но есть в ее натуре такое как выяснилось на шестом году совместной жизни, чего душа Андерса принять не может: она любит петь. И не одна, а с кем-то, а еще лучше в хоре.

Марину Палей сравнивают со множеством мастеров, но свойственный ей особый симбиотический сплав прозы-поэзии я не встречала, пожалуй, ни у классиков, ни у современников.

…и они поют,
и каждая вплескивает свою дикую кровь в другую,
и не может остановиться,
и каждая заглатывает дикую кровь другой,
и не может наглотаться,
и обе они захлебываются-заливаются, жены поющие…
они обе
две женки-зверины,
они мехом покрыты…

Андерса убивает в прямом смысле слова пропасть между ним и женой. Последняя ни разу не названа по имени зачем имя тому, кто охотно растворяется в рое, в стае, отдается на волю стихии, смешивая сознание, стирая уникальность в гудящей в унисон толпе. На первый взгляд кажется, что это противопоставление между двумя способами существования: западным, индивидуалистским, и славянским, православно-соборным. Но все не так просто.

Марина Палей немного лукавит, рисуя поначалу героя обыкновенным среднестатистическим европейцем: рассудительным, благопристойным, уважающим закон и порядок, регулярно возносящим в маленькой кирхе молитвы Деве Марии. Он такой в глазах окружающих. Да и собственная жена отмечает в супруге разве что “не стопроцентно голландскую” мечтательность.

Конечно же, Андерс иной. По признанию автора, она хотела дать главному персонажу самое общее имя Человек, или Андрей. И потому назвала его Андерс. Но, уже закончив роман, осознала, что в Нидерландах такого имени не существует, поскольку на нидерландском (равно как и немецком) слово “андерс” означает “другой”. Аналогично получилось и с фамилией Риддердейк, которая выбиралась исключительно на слух, и лишь потом пришло понимание, что означает она “рыцарская дамба”. Именно дамба как преграда для тотальной пошлости может иллюстрировать благородство характера. Такая вот получилась художественная диктатура текста, чьи корни  если текст настоящий глубоко в бессознательном, а ветви в сверхсознательном, или надмирном.

Другой Андерс родной брат Клеменса, персонажа одноименного романа, написанного шесть лет назад. (Причем иномирность Клеменса сознательно подчеркивается: и сизоватой дымкой, что мерещится влюбленному в него герою, и невозможностью запечатлеть его образ с помощью фотоаппарата.) Оба они одиночки, лишние в мироздании. Люди без кожи (сиречь защищающей брони), без способности приспособляться или мимикрировать, притворяться и лгать чтобы выжить.

О ранимости и инаковости героя говорит и эпизод детства: в шесть лет Андерс увидел, как играет с мышью любимая домашняя кошка (свисавший из пасти мышиный хвост был им поначалу принят за шнурок от ботинок), и потрясение было настолько болезненным, что не обошлось без врача. (Эпизод перекликается, сплетая узорную канву текста, с финальной сценой, когда шнурками от ботинок повесившегося в сарае Андерса играют котята.)

Человек толпы изначально сильнее. (В известном труде социолога Э. Дюркгейма “Самоубийство” приведен примечательный факт: протестанты с их приматом частной жизни, закрытости и индивидуализма кончают с собой на порядок чаще, чем католики с их соборностью и межсемейственной теплотой.) Поэтому закономерен финал: пережив два инфаркта и несколько тщетных попыток получить спасительный совет у брата, друга, священника, психоаналитика, Андерс переплывает пролив хмурый перевозчик в роли Харона и завершает (обрывает) жизнь на облюбованном ранее неприютном островке. Жена же уже в статусе вдовы, по-прежнему бодрая и жизнелюбивая, приводит в хор четверых повзрослевших детей, и они поют они поют они поют они поют они поют они поют…

Марина Палей определила свой текст как роман-притчу. В ранге притчи, или гиперметафоры, повествование обретает новые грани и смыслы. (Кстати сказать, это характерно для прозы Палей в целом: каждая повесть или роман многогранны, многослойны и могут рассматриваться с самых разных точек зрения: психологической, социальной, поэтической, экзистенциально-философской, теологической.) Роман “Хор” читать тяжело. И дело даже не в финальном самоубийстве героя. Самое тяжелое это: “…Твой первый крик при появлении “на свет” будет официально зафиксирован как жалоба истца, которого, нимало не спросив, лишили законного законного “по умолчанию” права быть нерожденным”.

Похожий мотив звучит и в “Клеменсе”, и в других вещах, свидетельствуя, что это не отдельная мысль или образ, но лейтмотив, болевой нерв, выношенный и выстраданный итог. По этой причине повествование может показаться лишенным катарсиса, безысходным и беспросветным. Но свет есть.

Одно из самых сильных и неожиданных мест в романе лирическая вставка, где автор обращается к своему персонажу. И то, что творец под хмельком и монолог получается чуть захлебывающимся и сумбурным, особенно хорошо. На трезвую голову ведь и не выразишь столь запредельные вещи.

Связь автора и героя не в сфере фантазии или интеллектуальных построений, а самая что ни на есть кровная: “Зачем ты так любил свою жену, Анди? Вот, скажешь ты, писатель с якобы надмирным сознанием, а ревность-то у тебя, автор, все та же, с человечинкой. Да, Андерс, да. Я люблю тебя, а эту любовь, которая уже сама собой разрослась, как опухоль, никакой травкой не забьешь. Ее можно лишь экстирпировать вместе с пораженным органом, то есть с сердцем”.

Авторская любовь к своему персонажу, творца к твари, сочувственный и теплый голос извне и свыше искупают безысходность и болевой настрой текста.

А ты ничего не бойся, Андерс.
Я с тобой.
Ты слышишь меня, Анди?
Я с тобой.

Архитектоника “Хора” сложна и причудлива. В романе присутствуют два творца, два демиурга каждый в своей сфере, включающей одна другую по принципу матрешки. Один пассивен и безмолвен: это Всевышний, Творец всего, к кому то и дело обращаются два голоса автора и героя то с мольбой, то с безответными вопрошаниями, то с упреками в жестокости, равнодушии, лени. Другой активен, он в процессе создания локального мира-текста, в который вовлечен полностью. Младший демиург любит свое творение одинокого другого Андерса, но и мучает, сполна напитав отчаяньем, приведя к роковому концу.

В этой связи хочется провести параллель с Достоевским: великий классик тоже одаривал наиболее острыми страданиями самых заветных персонажей. Истязал, любя. Правда, в финале приводил, как правило, к свету (за исключением разве что самого любимого князя Мышкина).

То, что разговор с читателем ведется не в горизонтальной социально-психологической плоскости, подчеркивается и завершением каждой части романа цитатой из Экклезиаста, самого поэтичного и самого пессимистичного библейского текста.

Чуть ли не в каждой рецензии на тексты Марины Палей звучит имя Набокова. То в качестве похвалы, то с упреком. Параллели формальные, касающиеся стиля, вполне очевидны. Но если говорить о глубинном родстве, общей “группе крови”, то иное великое имя приходит на ум: Марина Цветаева. С гениальной тезкой Палей объединяет редкое сочетание аналитического ума и вулканической страстности. Ну и предельная искренность, конечно. И последовательный, бесстрашный отказ жить “в бедламе нелюдей” и выть “с волками площадей”. И нелицеприятный подчас разговор с Творцом всего сущего, с которым как-никак они коллеги.

Александра СОЗОНОВА

Версия для печати