Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2010, 4

Приступы провинциальной грусти

книжная полка

 

Приступы провинциальной грусти

Наше время. Антология современной поэзии России. / Сост. Б. И. Лукин. — М.: Издательство Литературного института им. А. М. Горького; Нижний Новгород: “Вертикаль 21 век”, Литературный фонд “Дорога жизни”, 2009. (Серия “Наше время”)

Собрать под одной обложкой более тридцати авторов из самых разных городов России — дело, несомненно, благородное и нужное. Однако определенные сомнения в принципах составления антологии возникают с самого начала, буквально с обложки.

Немного подозрителен уже подзаголовок книги — “антология современной поэзии”. Хронологически стихи, собранные здесь, конечно, относятся к современности, но практически все они последовательно продолжают классическую традицию русской поэзии и такое значение слова “современное”, как новое, модернистское и т.д., не подтверждают практически никак, за редким исключением (Д. Новиков, М. Амелин). Далее следует краткое предисловие составителя — Б. Лукина. Тон автора — напряженный, раздраженный, местами даже озлобленный, чувствуется в нем какая-то нездорово натруженная, долго сдерживаемая под спудом дерзость. Вместо спокойного представления книги Лукин смакует нехитрую коллизию: “Нас давили, давили, но не задавили”, имея в виду весьма относительный “героизм” поэтов 80—90-х, вопреки всем препонам прорвавшихся к читателю. При всей этой титанической и неравной борьбе со “старшими” “судьбы почти всех авторов можно считать состоявшимися”. Парадокс этот отмечен Лукиным, но никак не объяснен, кроме малоубедительного и показного “всего мы добились вопреки”. Трибунный глас предисловия явно диссонирует со стихами, подавляющее большинство которых звучат “шепотом”, ибо, как справедливо пишет Д. Мизгулин: “Правдивым можно быть и правым, / Не выставляясь напоказ”.

Да и кто такие “мы” этого предисловия? Можно ли здесь говорить о поколении (поэтическом в первую очередь) как о сложившейся, единой социально-культурной формации? Поколение характеризуется некой глобальной, объединяющей, консолидирующей идеей, имеющей абсолютное значение. Для поэтов фронтового поколения — это героическое сопротивление фашизму. Для “поколения шестидесятников” — оптимистичное воодушевление построения нового общества, молодость, энергия, задор преобразовательного действия. Поэтому мы давно привыкли к понятиям “поэзия фронтового поколения”, “поэзия поколения шестидесятников”. Поколение родившихся в 60-х и начавших свой творческий путь в 80-е было очень разным. Помимо “тихой лирики”, собранной в этой книге, были и метаметафористы, и рок-поэзия, и многие другие. И все по-своему, неповторимо отразили свое время. Нельзя проецировать один сегмент культуры того или иного времени на всю эту культуру. Однако Лукин приподнято (часто излишне торжественно и пафосно) говорит от имени всего поколения: “Мы осознаем, что спросят с нас за целое поколение. И отвечаем за сказанное нами”. Между тем “ответ”, данный в книге, явно не может исчерпать всей сложности и всех перипетий жизни страны в 80— 90-е.

Пафос героического прорыва к читателю мог бы быть понятен, будь это антология поэзии “андерграунда” или произведений диссидентов, но, в контексте “состоявшейся судьбы” всех авторов книги и занимающего 18 страниц мелкого шрифта списка книг и публикаций участников антологии, такое предисловие выглядит странноватым и малоубедительным.

Послесловие И. Михайлова, написанное очень остро и экспрессивно, тем не менее гораздо трезвей и адекватней предисловия. Оно очень точно названо — “Попытка канонизации”. Вопрос об оправданности этой “попытки”, о качественной специфике поколения поставлен блестяще, но ответ все равно не дан.

Допустим, это частности. Возможно, мои измышления довольно легко оспорить. Однако настороженность, с которой приступаешь к чтению книги, неприятный осадок и ощущение того, что заявлено гораздо больше (и громче), чем дано на деле, появившись вначале, не покидает до конца книги. Разберемся, почему.

На первый, поверхностный взгляд уровень всех представленных в книге поэтов (кроме Д. Новикова и М. Амелина) примерно одинаков, но при внимательном прочтении оказывается, что это далеко не так. Иллюзия такой “ровности” создается благодаря интонационно-смысловому единству книги. Именно в особой поэтической тональности, а не во времени рождения авторов коренится подлинная целостность антологии. Главный герой ее — замкнутый человеческий микрокосм, личность, стремящаяся сохранить себя во враждебном, неустойчивом времени, где повсюду “завихренья вселенского знаки” (Ф. Черепанов), где “что ни модная блажь, то всерьез” (А. Расторгуев); в “лагере несчастных”, когда “ни сердцу, ни уму, ни духу не найти опоры” (Н. Зиновьев), где так просто потеряться, а мир — “один большой универсам” и “напрочь вырвал сам себе язык” (В. Терехин). Стойкость и воля к спасению обретаются в опоре на традиционные ценности, подкупающие именно своей устойчивостью, “проверенностью” — Бог, Родина, Слово, память. Рушится страна, но остается Родина, не выдерживает давления душа, но на помощь приходят единение с природой, память о детстве, о родных людях, о малой родине, где “от соседства немного совсем до родства” (Ю. Перминов), дарующие спасительное ощущение вписанности в историю рода, человечества, бытия: “Пока слышна опавшая листва, / рисую родовые дерева, / чтоб ветки мои в шуме ветровом / нашли себя на древе мировом” (А. Расторгуев). Коварные повороты совершает история, но не поскользнуться, не провалиться в ее расщелины позволяет устремленность к вечному, “вглубь, где дедовы кости и корни дерев” (С. Филатов). Так отгораживается от “убожества журналов модных”, от “орд стального прогресса” (Д. Мизгулин) “лесная, луговая, полевая / всем все прощающая русская душа” (М. Котова).

Это лирика тихого надрыва, лирика на грани плача, с попыткой не сорваться в рыдание. Ведущее настроение здесь — мужественная горечь: “Ведь как ни злы, ни лживы люди, / Мне больше некого любить” (Н. Зиновьев). И человек выживает, “соразмеряя путь земной / С крестом нательным под рубахою” (К. Паскаль).

Время этих стихов — время провинциальное, тягучее “немосковское время вселенских снегов” (С. Филатов). Провинциально и пространство — не столько территориально, сколько сущностно (камерность “тихой лирики”, ее размеренность, густая тишина и т.д.): “Даже скажешь “провинция” / Слышишь “вечный покой” (С. Филатов), “И приступам провинциальной грусти / Моя любовь к Отечеству сродни” (Д. Кан). В этой “провинциальности” (вспомним, кстати, знаменитое “У каждого поэта есть провинция”) видится не только своеобразие книги, но и ее беда. “Провинциальность” (повторюсь — не географическая, но качественная характеристика способа творческого мышления) здесь, помимо прочего — некая ощутимая зажатость, ущемленность, неровность, неумелость, несформированность индивидуального голоса, констатация частного, сосредоточенного в себе миробытия, признание простой фиксации чувств, мыслей, событий в рифму как основного содержания и источника творчества. Это по-разному проявляет себя не только в стихах, но и в биографических справках. Оговорюсь, что “провинциальностью” это качество можно назвать достаточно условно, потому что здесь трудно найти нужные слова. Понимается это все внутренним чутьем, эстетическим “нюхом” только в процессе непосредственного восприятия текста. Гораздо лаконичней можно высказать эту мысль словами одного из авторов — И. Чурбановой, весело и честно заметившей: “...не факт, что все мы, кто здесь сегодня собрались, здорово танцуем... Но нам-то кажется — здорово. Чего и всем желаем”. Такое вот стихотворство (не графомания, но и не поэзия), жажда отражать жизнь в стихах, никому, естественно, не запрещаемая, продвинутое любительство. Довольно умелая версификация без выхода вовне, без органики слияния вечного и сиюминутного в рамках единого образа, без того обширного смыслового поля, в которое обязательно размыкаются подлинные стихи.

Ключевая фигура для избранной авторами антологии общей тональности — Юрий Кузнецов. Не случайно многие из поэтов (почти все из них заканчивали Литературный институт), представляя себя, упоминают Кузнецова как доброго и внимательного учителя, наставника, творческого отца. Через всю книгу проходит “кузнецовская линия”, можно, пожалуй, даже говорить об авторах антологии как о “кузнецовской плеяде”, ориентация (сознательная или бессознательная) на его творческие принципы несомненна. Это попытка достичь предельной прозрачности, естественности лирического медитативного размышления-исповеди — простоты, не объяснимой словами, но мгновенно улавливаемой сердцем, трогающей, пронзительной.

Однако далеко не всем из представленных авторов удается даже приблизиться к этой гениальной простоте и удивительному лаконизму эмоциональной емкости поэзии Кузнецова, достигаемой самыми скромными средствами. В таких стихах Кузнецова, как “Отцу”, “Возвращение”, “Снег”, “Завижу ли облако в небе высоком...” и мн. др., каждое слово стоит на своем месте и никакую другую позицию занимать не может.

Дело здесь в том, что искренность поэзии и ее истинность не равны друг другу и совпадают далеко не всегда. В искренности всех без исключения авторов книги сомневаться не приходится — стихи их задушевны, исповедальны. С истинностью все сложнее, этот критерий выдерживает едва ли половина поэтов. Можно сказать, утрируя, конечно, что истинность — это искренность плюс профессионализм. Искусство потому ведь так и называется, что здесь присутствует элемент искусственности, творческого мастерства. За простотой поэзии Кузнецова стоит филигранная поэтическая техника. Стихотворение всегда опережает себя, давая гораздо больше смысла, чем заявлено напрямую. Если же за простотой лирического повествования не стоит ничего большего, то получается либо бесхитростная рифмованная зарисовка, либо непритязательное размышление, либо ложный (хотя, вполне возможно, искренний) пафос. Для поэзии необходима такая дистанция, когда поэт смотрит на себя со стороны, оставаясь самим собой, одновременный взгляд извне и изнутри. Кроме того, абстрактные “матрицы” смысла должны плавно наполняться лирической конкретикой, образуя неразъемное целое. Во многих стихах, представленных в книге, эти субстанции разъединены, частотен эффективный, но приевшийся и примитивный прием явного выведения конкретной ситуации в плоскость бытийную, т.е. во что-то типа морали или иллюстративной формулы.

Таким образом, многие стихи в антологии отличаются не необходимой поэзии весомостью лирического слова, “утяжеленного” бесконечностью своих смыслов, в сравнении со словом обычным, а напротив, прямолинейной натянутостью, неровностью, поверхностностью. В конечном счете, это создает тяжеловесность, которая относится к вышеописанной тяжести, как упрощенность к истинной простоте. Несомненные удачи (в частности, сильные концовки) соседствуют с затертыми штампами, банальными рифмами, немотивированными шероховатостями и перлами типа: “Во мне происходит страданье” (Е. Исаева), “И сердце билось, будто в битве” (М. Котова) и др.

Но есть в объемной (420 страниц) антологии и другие стихи (и их не меньше), подлинность которых, конечно, тоже воспринимается чутьем, а не разумом. Их отличие можно выразить строчками Д. Новикова — пожалуй, лучшего из представленных авторов (И. Бродский кому попало предисловия к книгам не писал): “Одиночества вечная палка, / два конца у тебя — одному / тишина и рыбалка, а балка, / а петля с табуреткой кому?” Все стихи в этой книге, так или иначе, об одиночестве. Но это может быть “одиночество лайт” — печальный, но не более поиск успокоения и гармонии в закрытом микрокосме своей души. Итог — обретение уюта, равновесия, “тишины и рыбалки”, возможности “жить вдумчиво и не спеша / И предвкушать свое бессмертье” (В. Терехин). А может быть одиночество на пустыре, продуваемом космическими сквозняками. Поэзия первого — безыскусная исповедь. Поэзия второго — мастерски заретушированные, но явственные кровь, трагедия, война, свобода, смерть и в конечном счете — бессмертие. Первое искренне. Второе истинно (искренне оно, естественно, “по умолчанию”). Бездна одиночества, подсвеченная тонкой горьковатой иронией, ощутима в стихах Новикова. В нее он, судя по всему, и упал, покончив с собой в 37 лет.

Именно Новикову принадлежат самые жесткие, трезвые и горькие на всю книгу слова о Родине. Большинство представленных поэтов пишут о любви к России, постоянно перекликающейся с Русью, вопреки ее “неулыбчивости”, мрачности, гибельности (“по-сиротски дышится в Отчизне”), ибо она одна и другой нет: “Родина любимей не становится. / Родина становится нужней”. Новиков жестко возвращает предмет лирической медитации к “самостоянью человека”: “Что нам жизни и смерти чужие? / Не пора ли глаза утереть. / Что — Россия? Мы сами большие. / Нам самим предстоит умереть”.

Еще одно наглядное сравнение. Можно сопоставить единые по тематике строчки Д. Мизгулина и И. Кабыш. “Сушу грибы, варю варенье / И не боюсь пропасть во тьме” (Мизгулин) — “Кто варит варенье в России, тот знает, что выхода нет” (Кабыш). Вот они, два типа одиночества: спасение в “своем”, замкнутом топосе и горькое принятие безысходной правды. И емкость, глубина, плотность эмоционального воздействия второго гораздо весомей и мощней. По-моему, весьма показательный пример для различения стихотворства и поэзии, хотя, возможно, я ошибаюсь. Строчки Мизгулина, несомненно, талантливы, строчки Кабыш едва ли не гениальны, ибо содержат то самое “вещество поэзии”, повышающее “удельный вес лирического слова”.

В этом же ряду стихов, написанных профессионально, подлинно “тяжелых”, но пластичных, дающих авторское переживание так, что с ним ассимилируешься мгновенно, без натяжки, стоят и произведения М. Амелина, в которых ирония помягче, чем у Новикова, но не менее глубока, ибо сочетается с античной монументальностью.

Здесь надо упомянуть и “земляные”, “ландшафтные” стихи А. Расторгуева, его географическую поэтику; и архитектурную вывереность и оригинальную метафорику поэзии А. Ахматова (“В бисквите Смольного собора / застыли окон пузырьки”, “Он один..., как о Господе робкая мысль / Комбайнера на дискотеке”); и “могучий ток неведомого звука”, пульсирующий и пенящийся в стихах Н. Ягодинцевой; и словесную вязь К. Кравцова; и в чем-то по-цветаевски трогательно-серьезные строчки И. Кабыш, представляющей детство как конспект всей жизни, как “бездонный сосуд” бытия. Особо стоит выделить В. Пуханова, которому, на мой взгляд, ближе всех удалось подойти к феноменальной простоте лирики Ю. Кузнецова: “Мы повстречали доброе одно / А злого ничего не повстречали”. По-своему интересны и некоторые другие авторы книги, талант которых хоть как-то углубляет и расцвечивает порядком поистершуюся проблематику размышлений о “вечных ценностях”.

Несомненный плюс книги — представление авторов от первого лица. Не традиционная “справка”, а именно полноценное представление, перемежающее сухие факты (даты, публикации, премии и т.д.) со свободными и ненавязчивыми размышлениями о собственной жизни и творчестве. Такое предварение стихов рисует перед читателем живой облик поэта, создает атмосферу задушевного, “кухонного” общения, диалога, доверительного разговора, апеллирующего к читателю как к со-творцу.

Итак, в этой книге собраны очень разные, на поверку, стихи. Никакого голоса поколения здесь нет и не надо. Зато — что гораздо важнее — есть голос Личности — думающей, чувствующей, выживающей и умирающей стихом. Главное — желание “всю боль мятущейся души / вложить в трепещущее слово” (Д. Мизгулин), “чтоб переплавить в слово бытие” (М. Котова). А это присутствует у всех представленных поэтов. И не надо никого искусственно “канонизировать”. Надо писать стихи. А там уже время рассудит. Не “наше” и не “ваше”, а общее, метафизическое...

Впрочем, издание задумано как серийное. И, возможно, следующий том, познакомив с новым рядом творческих индивидуальностей, заметно скорректирует первоначальное впечатление. Так что интрига сохраняется!

Константин КОМАРОВ