Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2010, 4

Накопитель Радлова

Роман

Сергей Главатских

Сергей Главатских — окончил Литинститут им. А. М. Горького (семинар Ю. Эдлиса). Автор двух десятков пьес. Член Союза писателей России. Печатался в журналах “Современная драматургия”, “Сюжеты” и “Урал”. Пьесы ставились в театрах Москвы, Костромы, Пскова, Канска, Нижнего Тагила, Караганды и др., а также на Всероссийском радио. Лауреат Всероссийского конкурса радиопьес. Представляемый роман — первое крупное прозаическое произведение. Живёт и работает в Екатеринбурге.

Накопитель Радлова

Роман. Журнальный вариант

Как цвет или звук, образ пустоты может иметь массу оттенков — от самых насыщенных до еле уловимых, надо лишь настроить взор своей души так, чтобы могла она в незримом найти сущее.

Золим Аль-Гафур. “Практическое пустословие”

Глава первая

Улыбка портье

Сойдя с поезда, первое, что он сделал, — еще раз посмотрел на её фотографию. Штиммель готов был смотреть на нее столько, сколько ему хотелось, и понимание того, что именно сейчас он, как, может быть, никто иной, имел на это право — смотреть на неё сколько угодно, помогало ему двигаться в непривычном для него направлении, а именно — от финиша к старту. Пошёл крупный снег, несколько снежинок осело на лице девушки, одна — на плече, и одна (эта никак не хотела таять) — на волосах, отчего весь облик её стал ещё таинственнее и притягательнее.

— Пшёл, пшёл! — запшикал на него носильщик и с каким-то особым зверским удовольствием прокатил свою страшную железную колесницу прямо по ногам Штиммеля. В других обстоятельствах можно было смело ложиться тут же на перроне и лежать так до скончания времён, но эта последняя нетающая снежинка на её фотографическом лице пришлась как нельзя кстати, а потому уже совсем скоро, припадая на обе ноги, Штиммель стоически преодолевал последние победные метры перед безликой махиной городского Дома приезжих.

То, что комната оказалась круглой, абсолютно не удивило Штиммеля. Теперь понятно, отчего так подловато захихикал портье с наружностью черта, передавая ему ключ. Он вообще оказался веселым малым — этот портье. Сравнение его с лукавым парнокопытным напрашивалось само собой. Несмотря на отсутствие хвоста, похожий на черта тем не менее постоянно им вилял. А еще у дежурного были огромные уши, свернутые в трубочку, отчего очень напоминали рога. Его манера скалить зубы вызывала непреодолимое желание дать парню пустышку. Окинув взглядом нового постояльца, парень тут же сотворил из пальцев букву V.

— Это хорошо, что вы выбрали наш отель!

— А что, — рассматривая бланк анкеты, вяло поинтересовался Штиммель, — есть варианты?

— Вариантов нет! — с готовностью подхватил дежурный и в который раз с удовольствием вильнул хвостом. — Но зато есть учтивость, которую вам следовало бы оценить!

“Надо же, — подумал Штиммель, — держит ушки на макушке!”

— Любое замкнутое пространство живет и дышит по своим законам. Вы, наверное, обратили внимание... Впрочем, это неважно. Не обратили, так обратите. У нас останавливался сам Степанов.

— Который — что?

Приезжий поддерживал разговор против своей воли, и от этого портье казался ему еще ненавистнее.

— Который — все!

Сказав так не без гордости, дежурный погляделся в карманное зеркало, показал себе язык и многозначительно добавил:

— Он лучше вас! Он... лучше всех! Скоро у вас будет возможность убедиться в этом самолично!

— Ну да? — Штиммель даже присвистнул, что вообще-то было ему совершенно несвойственно. — Крут боярин?

— Напрасно иронизируете, — продолжая гримасничать, ответил хвостатый. — Смотрите, как бы вам не пожалеть, что не проехали мимо!

Вот тут-то он протянул ключ и захихикал. Этот хохоток напомнил Штиммелю бабушкины сказки о Соловье-Разбойнике, который, существуй он в действительности, наверняка основался бы в этой дыре.

— У меня такое ощущение, — поделился портье на прощанье, — что вы, милейший, пребываете в состоянии совершеннейшей энтропии. — И добавил нечто уже совершенно невнятное: — У нашего города, господин Штиммель, свое летоисчисление.

“У каждого из нас свое летоисчисление”, — подумал Штиммель, продолжая разглядывать картину огромных размеров, ту самую, что способна в мгновение ока приворожить к себе любого вошедшего в вестибюль гостиницы. Картина эта была действительно огромна — в полстены, она висела прямо за спиной дежурного. Привлекало полотно, однако, не столько своими внушительными размерами, сколько, во-первых, сюжетом — крайне суровым и оригинальным, и, главное, манерой исполнения — тем, как видит автор своих персонажей. Называлась картина “Черт, торгующий временем”. Изображался тут некий прилавок, наполненный самыми причудливыми товарами, заключенными в стеклянные банки. В закатанном виде взору пораженного зрителя в порядке строгой очерёдности представали Лень и Трусость, Слава и Бесчестие, Любовь и Ненависть... При том, что такое продают нечасто, товар этот, судя по всему, был лежалым и покупательского интереса отчего-то не вызывал. Поэтому, видно, и держал черт в руках пятилитровку с этикеткой “Время”, а уж он-то, верилось, знал, что предлагать в первую очередь, а что — на закуску.

Это, что касается сюжета и композиции.

Теперь о чувстве, которое возникнет у каждого, кому посчастливится увидеть сие нетленное творение. Выразить это впечатление одним словом невозможно, и самое удивительное, что не возникает в том никакой нужды. Всё, о чём говорилось только что — чёрт, лавка, банки и даже надписи на них, всё это абсолютно, совершенно, решительно не походило само на себя! Поначалу казалось, что рисовал ребёнок. Затем, с учётом всей серьёзности темы, думалось, что автор — человек, так сказать, поживший и в результате приобретённого жизненного опыта очень сильно “спятивший”, или, правильнее говоря, утративший всякую связь с реальной действительностью. Главный герой, к примеру, больше напоминал чернильную кляксу на потрескавшейся крышке парты, выброшенной за давностью лет на задний двор и забытой там навсегда. Прилавок и стены лавки — ни одной прямой линии. Глядя на банки, можно было подумать, что их уже когда-то разбили на мелкие осколки, а потом каким-то непостижимым образом собрали, составили, склеили. И вот вам — что вышло, то вышло! И так — чего ни коснись. Любой элемент картины — изломан, изогнут, извращён и как бы вывернут наизнанку. Надо было минуту-другую пытливым взглядом исследователя всматриваться в эти причудливые очертания, чтобы наконец разгадать, кто есть кто. И вот в этой-то самой разгадке, в этом нескором постижении, как раз и состоял апофеоз впечатления от увиденного, кульминация того самого чувства, о котором мы говорили. Получалось, что какой бы беспорядочной и архаичной ни была эта мазня, она тем не менее являлась плодом глубоких серьёзных размышлений, была наполнена совершенно конкретным содержанием и смыслом, и только именно поэтому зритель в конце концов совершенно ясно различал и сюжет, и его составляющие, и самою мысль, побудившую автора на этот художественный подвиг. Автограф читался с трудом, но Штиммель скорее даже не прочитал, а догадался, что создателем сего шедевра является не кто иной, как все тот же Степанов, с которым Штиммелю в этот момент здорово захотелось познакомиться.

Итак, войдя в номер, он, повторяем, не удивился. Ясно, что это всего лишь иллюзия, визуальный обман, связанный с информацией, накопленной за день. Завтра комната может стать треугольной — все зависит от суммы впечатлений, уготованных ему днем грядущим. Первый опыт подобных превращений был приобретен на выставке, посвященной новейшим достижениям в области информационных технологий, куда попал он с тою же долею вероятности, с какою можно говорить о диком звере, по собственной воле заглянувшем в зоопарк. Возвращаясь с работы привычной дорогой, Штиммель умудрился тогда пройти мимо своего дома. Путем несложных рассуждений он пришел к выводу, что виною всему неожиданный, но вполне естественный рецидив старинного заболевания по имени “вялотекущая шизофрения”. С самого раннего детства, а точнее, с того момента, как он овладел азбукой, Штиммель часто путал реальность и вымысел. Родительская библиотека была для него и спортзалом, и спальней, и священным капищем. За год с небольшим было прочитано все, начиная с крошечной поздравительной открытки, заканчивая внушительным томом из полного собрания сочинений Фридриха Энгельса.

Ему нравилось все, о чем он читал. В любом случае происходящее где-то и с кем-то за пределами досягаемого устраивало его гораздо больше, чем то, что он видел в действительности. Такое отношение к жизни стало вызывать тревогу у родителей и учителей, а ребята при встрече с ним откровенно крутили пальцем у виска. Вопрос “Откуда в семье лесного инженера и учительницы немецкого этакое убожество?” оставался открытым до тех пор, пока, кое-как закончив школу, убожество стремительной поступью не смоталось в областной центр к дяде, устроившему мальчика в троллейбусное депо. На первое время — разнорабочим. Потом был политех, потом чужой город, где не вспомнит теперь Штиммель ни одну улицу, ни один дом, ни даже название организации, где работал. Потом снова то же родное депо, но только на этот раз пришел он сюда главным инженером, и бывшее его начальство теперь вынужденно было терпеть его чудачества и обращаться к нему по имени-отчеству. Единственное, что не поменялось с тех пор, как его устроил сюда дядя, так это нежелание ходить на работу, и каждое утро Штиммель бросался на амбразуру. Не было у него ни друзей, ни подруг, ни увлечений, ни привязанностей. Изредка, правда, заходил он в одно маленькое дешевое кафе недалеко от депо, где собирались молодые ребята, будущие актеры, с которыми познакомил Штиммеля его бывший одноклассник, а теперь студент театрального института. А ещё он любил прогуливаться в парке недалеко от дома, кормить там уток. В однокомнатной служебной квартире ждала его гипсовая фигурка египетского бога Осириса, чеширский кот Бальзам, две белых мыши в клетке и море книг, количество которых, как и желание их прочесть, возрастало с каждым днем. Оставалось вырастить дуб, повесить на него златую цепь и обязать беднягу Бальзама ходить по ней по кругу. Отличная идея! Тем паче, что мышей звали Руслан и Людмила.

И вот ему сорок, он, словно троллейбус, движется по заданному маршруту, но вот почему-то именно в тот самый злосчастный день привычный ход событий, одно другого хуже, вдруг вызвал новые чувства и, что гораздо хуже, новые мысли. Проснувшись, как всегда, разбитым и раздраженным, в тот день Штиммель скрывался от дневного света дольше обычного. Под одеялом было душно, темно и... как-то еще... как-то не совсем так, как вчера. Прибавилось еще что-то, к чему он прислушивался, пытаясь распознать это что-то, но не слышал ничего, и вскоре Штиммель понял, что оглох. Причем не настолько, чтобы вообще ничего не слышать, то есть это была глухота не в привычном смысле — звуки никуда не пропали, он слышал их, быть может, гораздо отчетливее, чем обычно, и именно поэтому более чем странным ему казалось то, что он, например, не слышит собственного голоса! Внезапное это открытие сначала потрясло его, потом повергло в уныние, но вскоре Штиммель окончательно пришел в себя и даже порадовался тому, что наконец-то избавился от необходимости слышать себя, ибо, как выяснилось в течение первой же минуты, не было в жизни ничего более скверного и жалкого, чем его собственный голос. Значит, если он не слышит самого себя, но слышит полюбившуюся мелодию из репродуктора, то получается вот что — в мире теперь существуют только приятные для него звуки, так же как не существует звуков, которые ему ненавистны. Эта мелодия по радио была как-то связанна с сюжетом недавно прочитанной книги, сильно потрясшей воображение Штиммеля. В книге описывались события недалекого будущего, когда человечество победило наконец такой тяжелый пережиток прошлого, как общественный транспорт. Штиммель на секунду выскочил из-под одеяла и широко распахнул окно. Несмотря на то, что серое заоконье было буквально-таки переполнено автобусами, трамваями и маршрутками, улица предложила ему весьма скромную звуковую гамму, состоящую из пения птиц и дальнего перестука вагонных колес. Эти колеса — святое! Он вырос на станции, всего лишь в каком-то километре от железнодорожного полотна.

Умывшись (звук струящейся из крана воды, в отличие от урчания унитаза, отсутствовал напрочь) и наскоро позавтракав в компании с котом, Штиммель с нескрываемой радостью покинул онемевшую свою обитель. Выйдя на улицу, Штиммель с готовностью обнаружил все ту же картину — полное отсутствие именно тех самых звуков, которые по разным причинам вызывали у него раздражение. Его обогнала, едва не сбив с ног, стая ненавистных бродячих собак, и собаки эти, все до единой, были немыкак рыбы. Но вместе с тем Штиммель отчетливо услышал песню маленькой девочки с ранцем за плечами. Держась за мамину руку, она постоянно озиралась по сторонам и с какой-то грустной, почти взрослой интонацией пела про миг между прошлым и будущим...

Штиммелю никогда еще не было так скверно и так хорошо одновременно. Он завернул на ближайшую аллею, присел на скамью и тихо засмеялся. Окажись тут сейчас кто-нибудь из его знакомых, он бы ни за что не признал в этом улыбающемся счастливом человеке невзрачного молчуна и тихоню со странной нездешней фамилией и плебейскими манерами. Мир неожиданно явил Штиммелю свою благодать, и было понятно, что это не надолго. А ещё было понятно, что за эти счастливые мгновения уже совсем скоро придется заплатить. Но все равно, ты права, девочка, — есть только миг...

А тремя часами позже, сидя за качающимся столиком в пустой столовой своего троллейбусного депо и по-волчьи взирая на соблазнительные коленки молоденькой сотрудницы диспетчерской службы, он вдруг почувствовал себя фотографом, опускающим лист фотобумаги в ванночку с проявителем. Ни площадная брань поваров за раздаточной стойкой, ни эта глянцевая красавица с неожиданно умными глазами, ни даже сам обед не имели к этой иллюзии никакого отношения. Негатив подсознания, некогда зафиксировавший случайную картинку, волею каких-то непреодолимых обстоятельств готов был проявиться теперь на глянцевой поверхности проснувшегося воображения, отчего возникал повод к восхитительному ожиданию, когда еще чуть-чуть — и ты узришь истину. Разве может кто-то отвлечь тебя от самого себя в такие минуты, даже если этот кто-то и есть причина того, что ты сидишь теперь над остывшею тарелкой с видом Ньютона, получившего яблоком по лбу? Все предметы и явления теряют свои привычные признаки в предрассветный час, и пережить этот час, умея подчинить свое существо канонам нового миропорядка значит познать меру истинного счастья.

Фотография, впрочем, на сей раз получилась неявная. Может быть, поэтому, столкнувшись с красавицей в коридоре лицом к лицу, он снова промолчал. Извинился взглядом и потом, когда девушка ушла, нисколько не пожалел, что не остановил её, не полез знакомиться. Или, по крайней мере, не признался, что мысленно назвал её Нефертити и теперь не может отделаться от этого имени. Чувствовал — это ненадолго и совсем скоро он увидит ее снова. Без стола, рулетки и карт начиналась, может быть, самая главная игра в его жизни. И, даже разглядев на ладони шестой палец, Штиммель решил воздержаться от каких-либо выводов на сей счет, полагая, что самое интересное еще впереди.

И вот, возвращаясь с работы, он неспешно завернул в соседний микрорайон и безо всяких на то поводов и мотивов решительно вошел в дверь Выставочного центра, где царила оглушающая тишина. Это обстоятельство слегка озадачило Штиммеля — неужели все, что тут происходит, настолько плохо? Тогда зачем он здесь? Какой прок в том, что ты где-то, где тебе ничего не интересно, где все чужое? Где ты ничего не видишь, а главное, не слышишь?

Выставка эта, будь она неладна, проходила в специальном здании, формами своими напоминающем то ли огромного спящего кашалота, то ли подводную лодку, по какой-то странной надобности вытащенную из воды на берег. Над главным входом красовалась монументальная вывеска с довольно невнятным резюме, гласившем, что, дескать, “Владея информацией, не попадешь в прострацию”. Удивительно, но дурацкая эта фраза была воспринята им как призыв к действию, ибо почему-то именно в тот момент Штиммелю особенно не хотелось “попадать в прострацию”, что, впрочем, произошло с ним сейчас же, как только он вошёл в зал. Будучи человеком, далеким от науки, переходя из одного выставочного модуля в другой, он не переставал чувствовать себя в неком сказочном мире, где твой собственный образ словно рассыпан на множество мелких образков и образин. Включалась очередная, на этот раз более мощная, чем всегда, система информационного воздействия, и Штиммель начал размножаться. Кто-то попросил его сунуть голову в прибор, напоминающий обыкновенное ведро, и он некоторое время чувствовал себя и Юрием Гагариным, и королем Артуром, и Папой Римским — одновременно. Количество Я-вариантов множилось со скоростью гоночного болида. Из ведра просто сквозило озоном, еще чуть-чуть, и он запел бы Аллилуйя.

Для полноты картины представим себе на минутку, что перед нами несколько совершенно одинаковых предметов с одним и тем же набором внешних и внутренних качеств. Ну, скажем, десяток бильярдных шаров, выложенных в ряд бок о бок. Взгляд, выхватив все десять, после некоторой несложной работы ума остановится лишь на каком-то одном шаре, и объяснить этот выбор будет весьма сложно. Что-то подскажет вам, что именно этот шар для вас предпочтительнее прочих, но чем именно он предпочтительнее, притом что он такой же, как и все, вы сказать не сумеете. Так и здесь среди множества мало чем отличающихся друг от друга предметов, а для человека, далёкого от научного прогресса, — всё, что за рамками его привычного сознания, одинаково, Штиммель вдруг выбрал некий маловыразительный и неуклюжий экспонат, заключённый в огромный стеклянный куб. Уже совсем скоро он понял, что именно этот неуклюжий экзерсис как раз и явился для него чем-то вроде символа выставки, её сакральным знаком, определяющим смысл и значение всего того, что происходило с ним в тот приснопамятный вечер.

— Пространственная инсталляция на тему обретения сути, — авторитетно пояснил некий служащий с лицом, похожим на ягодицу паралитика. — Стеклянный колпак служит здесь исключительно в целях сдерживания волн отчаяния.

Под стеклом маленькими, с кончик мизинца, камешками было выложено некое подобие галокамеры, где лечат органы дыхания, — та же замкнутость, то же жгучее ощущение бессмысленности происходящего и та же тоска по воле. По центру этой рукотворной пещеры в деревянном кресле, похожем на трон, сидел Грека.

— Да, это он, он, — предвосхищая вопрос посетителя, раздражённо сказал служащий со странным лицом. — Тот самый, что ехал через реку и увидел в ней рака. Видите, он не имеет ни цвета, ни запаха? Иными словами, в этом положении Грека не вычисляется. Без натяжки можно утверждать, что в кресле вообще никого нет. Это вам понятно?

Вялолицый, казалось, делал всё возможное и невозможное, чтобы Штиммель поскорее убрался.

— Понятно, я вас спрашиваю?

— Понятно...

— А теперь... Смотрите внимательно... — Служащий нажал на какую-то невидимую кнопочку, и галокамера погрузилась в мягкое голубое свечение. — Видите? Наш Грека словно ожил. У него появилась суть.

И в самом деле, сидящий в кресле воспринял голубой свет с тем же невыразимым восторгом, как если бы он был рыбой и в его стеклянный куб подали бы воды. Несмотря на то, что он по-прежнему оставался недвижимым, внутри Греки тем не менее ощущалось некоторое возбуждение, не передаваемое словами. Можно было только сказать, что возбуждение это имело ярко выраженный голубой оттенок. А ещё появился запах сортира, не знавшего уборки со времён своего основания.

— Что это? — не утерпел Штиммель.

— А это и есть процесс обретения сути, — объясним вялолицый. — Божественное свечение наполнило алчущее нутро Греки новым содержанием и, там, где только что торжествовала пустота, вы сами видите, возникла некая сущность, определяемая и по цвету, и по запаху.

Затем он щёлкнул невидимым выключателем, и Грека снова умер.

Перед тем как служащий, обратившись в бумажный самолетик, вылетел в форточку, он успел ещё раз восхититься данным экспонатом и напомнить, что создателем его является малоизвестный ныне арт-дизайнер Фогель, за которым будущее. Бумажный самолётик между тем трансформировался сначала в журавля, а затем и в дракона. Вскоре рядом с одним появился второй дракон, а за ним и третий. В какой-то момент Штиммелю стало по-настоящему жутко, потому что увеличивалось не только количество этих летающих тварей, но и их агрессия. И кто знает, чем бы закончился этот налёт, не явись из глубины зала другой служащий с огромной зажигалкой и ведром бензина. Много раз вспоминал потом Штиммель те леденящие душу вопли, которые издавали сгорающие драконы. Тут же случилась ещё одна странность, на этот раз приятная. Он вдруг ясно ощутил, как его ладонь коснулась ее коленки. Девушка из деповского буфета, похоже, блуждала в тех же информационных кущах, что и он, и Штиммеля это обстоятельство сильно порадовало.

Отметим для важности, что технические приспособления, будь то привычные наушники или даже шапка-невидимка, сами по себе интереса не вызывали. Поражала авторская дерзость, желание все перевернуть с ног на голову. Путь посетителя, следовавшего строго по курсу Штиммеля, можно было определить как путь от сложного к простому. Так, скажем, павильон с круглыми очертаниями, второй или третий по ходу, больше напоминал комнату смеха, чем выставку достижений, и запомнился количеством зеркал, беспорядочно развешанных на стенах. Посетителей здесь было немного, и только один из них был не ОН. Однорукий гражданин обычной наружности, не сумевшей заинтересовать даже любопытное зеркало, приятельски похлопал Штиммеля по плечу. Поскольку в единственной руке гражданин держал небольшой кожаный чемоданчик, чем он похлопал по плечу, так и осталось загадкой.

— Трудно сказать, что теперь — день или вечер. Поэтому просто — здравствуйте.

Однорукий учтиво поклонился. Присмотревшись, Штиммель с раздражением обнаружил, что его случайный собеседник обладал не просто обычной, но отвратительно обычной наружностью. Небольшого роста, толстый и с дынеподобной головой, он производил впечатление больного хорька, по чьей-то идиотской прихоти принявшего обличие человека.

— Здравствуйте, — ответил Штиммель, слегка отвыкший от человеческого голоса. Подумалось: “Боже, неужели за весь день это первый человек, который может быть мне чем-то интересен?” — Как вам выставка?

— А-а, ничего особенного... — Незнакомец с чемоданчиком загадочно улыбнулся. — Впрочем, есть одна странность, которая, судя по вашему виду, произвела на вас впечатление.

— Уж не о служащем ли вы... — начал было Штиммель.

— Ну, конечно, именно о нем, — перебил незнакомец, не скрывая первобытного восторга. — Вас не удивила его манера посреди разговора выпрыгивать в форточку?

— Да еще в виде бумажного самолетика! — словно издеваясь, с тою же страстною интонацией подхватил Штиммель.

— Вот-вот! — воскликнул бывший хорёк.

— Нет, меня это совершенно не удивило. А вас?

— Меня тоже, — продолжая скалиться, сказал незнакомец и протянул руку. — Моисеев Леонид Кузьмич. Собственно, Лёня.

— Штиммель.

— А по отчеству, простите?

— Штиммель — это фамилия такая.

— Ах, фамилия... — Моисеев густо покраснел. — Кто бы мог подумать?.. Зовут?..

— Виктор. На отчестве не настаиваю.

Пожимая его единственную руку, Штиммель неожиданно испытал чувство, похожее то ли на страх, то ли на брезгливость, а скорее, он испытал и то, и другое одновременно, словно перед ним был даже не просто хорёк, а инопланетянин.

— Тогда я — тоже, — сказал Моисеев. — Поразительно другое. Мы оба, вы и я, знаем, что это нам показалось. Скажите, вас не пугает то обстоятельство, что двум совершенно разным людям предстало одно и то же видение?

“Да конечно пугает, — подумал Штиммель. — Еще бы! Особенно если учесть, что один твой вид вызывает у меня судорогу”. А вслух сказал:

— Ничего странного... В чрезвычайных обстоятельствах люди способны испытывать похожие чувства. Если за вами гонится волк, ни ваш интеллект, ни ваш костюм, ни ваша гордость, ни весь огромный багаж ваших знаний и навыков, черт меня побери, не имеют никакого значения! В этот момент имеет значение только страх. Согласитесь, волку глубоко насрать — колхозник вы или министр, поп или слесарь. И вы это прекрасно понимаете.

— Ага, значит, вы тоже! — радостно воскликнул Моисеев.

— Что — тоже?

— Оцениваете данную ситуацию как чрезвычайную?

— Не вижу никакой ситуации, — вяло возразил Штиммель. — Но зато вижу, что ваше любимое слово “тоже”. А кто “тоже”, тот дерьмо гложет.

Моисеев, похоже, не обиделся, и это натолкнуло Штиммеля на мысль, что отделаться от него будет не так-то просто.

— У вас довольно странная манера общения, — не обращая внимания на специфическую лексику Штиммеля, продолжал Моисеев. — Такое ощущение, что вы совершенно не слышите себя, поэтому говорите, чуть повысив голос, и при этом постоянно добавляете накала.

“Наверное, — внезапно подумал Штиммель, — этот Моисеев просто один из этих экспонатов... Смотри, как умело прикидывается человеком! Нет, он не зверь, это точно! В подобной ситуации это было бы слишком просто. Интересно, что у него под кожей? Микросхемы?”

Выйдя из здания, они молча закурили на крыльце. Моисеев при этом тяжело пыхтел и причмокивал после каждой затяжки. Штиммеля передёрнуло. К чувству брезгливости прибавилось чувство страха. Откуда ни возьмись, возникло странное чувство, словно он бильярдный шар в последнюю секунду покоя, — еще мгновение, и, охнув от сокрушительного удара кия, он полетит, гонимый чужою волей, никчемный, вертящийся и шуршащий, с треском отскакивая от бортов.

Вспоминая об этой встрече, Штиммель всякий раз испытывал ощущение идиотской радости. Ему казалось, что он поднялся на самую высокую вершину мира для того, чтобы в любой момент оторваться от твердой поверхности и полететь. Физиономия его в эти минуты напоминала лицо человека, испытывающего оргазм. Вот и теперь, опустившись на краешек гостиничной кровати в этой круглой комнате, он крепко сжал ногами возбужденную плоть и завыл. К чувству полета сегодня впервые прибавилось ощущение скорого падения. Желание продержаться в воздухе как можно дольше от этого становилось еще острее. Сколь долго длился каждый такой припадок, Штиммель не имел ни малейшего представления, зато, приходя в своё обычное состояние, он каждый раз чувствовал себя постаревшим лет на сто.

В этот момент раздался телефонный звонок такой силы, что у Штиммеля едва не лопнули барабанные перепонки.

— Да, — трясущеюся рукою он снял трубку, именно в такой последовательности — сначала сказал, а потом снял — Я слушаю...

— Нисколько в этом не сомневаюсь, — услышал он голос портье и ясно представил, как тот улыбнулся при этих словах. — Однако речь не о том. Давеча мы с вами славно поболтали, Штиммель. Жаль, что разговор наш был таким недолгим, а главное несерьезным. Мне кажется, вы на меня обиделись?

— Относитесь к себе проще, господин дежурный администратор. — Штиммелю хотелось поскорее закончить эту трогательную беседу. — Заявляю вам вполне ответственно — у меня слишком много проблем для того, чтобы оглядываться назад.

— Опять лукавите, Штиммель, — все в том же духе продолжал портье, — вы знали, что это я, еще до того, как сняли трубку. Зачем же вы тогда ее сняли? Не финтите, милейший, у вас это скверно получается. Ладно, об этом после... В вашем номере сломан телевизор. Спешу вас успокоить, любезнейший осквернитель могил, уже завтра утром придет мастер и все исправит. Моя ошибка в том, что я не известил вас своевременно. Спокойной ночи, любитель живописи. Берегите силы, они вам вскоре понадобятся...

Повесив трубку, Штиммель какое-то время тупо смотрел в темноту. Темнота отвечала тем же. Разве может быть иначе? Вот он и говорит кому-то, пусть если даже этот кто-то темнота:

— Нет, господа рогатые и хвостатые, ошибаетесь, теперь вам меня не остановить! Уже тогда, во время нашей первой встречи в буфете, я знал, что это судьба, и теперь готов сразиться хоть с самим дьяволом, только бы она вновь была счастлива!

Штиммель вылез из-под одеяла, схватил с тумбочки графин с водой и поднял его на просвет. Фонарь за окном нарисовал в граненом чреве знакомую картинку — зимняя улица, дома, звезды и бесконечная тропинка от школы домой. Мимо кладбища, где отец и бабушка. Теперь — быстрее! Быстрее!

То ли час, то ли два он еще не спал. Сон вообще теперь воспринимался им как высшая благодать. Запутавшись окончательно в том, что он слышит реально, а что ему только кажется, какие звуки истинные, а какие — мнимые, Штиммель, чувствуя, что засыпает, всякий раз теперь испытывает огромное наслаждение оттого, что погружается в мир безмолвия, когда отсутствие произнесенного и услышанного дает ему право быть свободным от собственного ничтожества.

Как бы там ни было, он слишком хорошо запомнил и тот сквер, и тот вечер после выставки, когда, прощаясь, Моисеев предложил ему свой телефон. Трудно поверить, но это случилось всего каких-то два месяца назад! Жизнь его за это время превратилась в сплошной ад, но он готов был идти до конца, и если все, о чем поведал Штиммелю через неделю после выставки странный однорукий человек с чемоданчиком, — правда, то уже совсем скоро девушка со снежинкою в волосах увидит своего возлюбленного восставшим из гроба.

Глава вторая

Идеальная толстушка

Горничная вызывала двоякое чувство. Штиммелю показалось, что при всей легкости поведения эта румяная, синеокая красавица с ямочками на щеках весьма удрученна неким навязчивым предчувствием. Затяжные паузы в разговоре, отсутствующий взор и едва уловимая дрожь в руках говорили сами за себя. Не нужно было быть психологом, чтобы прочитать в поведении девушки ту самую тревогу, от которой Штиммелю становилось не по себе. Похожее чувство он переживал при разговоре с портье два дня назад. Это когда говоришь с человеком и вдруг понимаешь, что он все о тебе знает и терпит тебя не столько из любезности, сколько из корысти. Временами ему даже казалось, что между горничной и портье существует какая-то тайная связь, и он несколько раз, проходя мимо картины, внимательно присматривался к рогатому продавцу времени, надеясь разглядеть где-нибудь поблизости знакомый женский силуэт.

Едва познакомившись с девушкой, Штиммель радостно отметил для себя умение горничной прямо и точно выражать свои мысли. Впрочем, склонность к открытой беседе, как видно, объяснялась не столько ее характером или какими-то особенными обстоятельствами, сколько ее должностью. При этом он был абсолютно уверен, что прибор, спрятанный под кроватью, никоим образом не мог повлиять ни на ее настроение, ни на ее поведение, и это обстоятельство было для него самым важным.

Звали горничную Алиса.

— Все время забываю ваше имя... — тихо, в пол произнесла Алиса после очередной паузы.

— Виктор, — улыбнулся Штиммель, хотя на этот раз улыбка далась ему непросто. Они разговаривали уже в третий раз, и в третий раз она справлялась о его имени. За то время, как появилась у него эта счастливая избирательная возможность в отношении того, что слышать, а что — нет, Штиммель как-то даже привык больше догадываться, чем получать непосредственную информацию пусть в самом неожиданном виде. Однако в тех случаях, когда нежелательный объект всё же приобретал некие видимые очертания, любой сбой в процессе общения с ним вызывал чувство собственной неполноценности. “Как странно, — подумал Штиммель с привычным раздражением, — иногда она ведет себя так, словно я полное ничтожество!”

— Давайте-ка все сначала, — как можно мягче попросил он Алису, понимая, что с каждым разом шансов у него остается все меньше и меньше. — Он приехал утром, часов в десять, если я не ошибаюсь?

— Да... — Алиса закурила. — Вы не будете против?

— Ради Бога...

Штиммель на глаз прикинул расстояние между прибором и девушкой. Метра три, три с половиной. Вполне. Время приблизительно то же. Оставалось максимально точно воссоздать антураж и атмосферу.

— Он сидел на кровати, когда вы вошли?

— Да...

— Здесь? — Штиммель присел на краешек кровати.

Алиса согласно кивнула.

Отлично! В такие моменты он чувствовал себя в роли игрока в покер, открывающего очередную карту.

— Вы говорили, он был чем-то недоволен?

— Мне так показалось... Может быть, погода...

— Погода?

— С раннего утра светило солнце... А потом где-то в районе часа вдруг неожиданно пошел дождь...

Штиммель украдкой взглянул на часы. Ровно час дня.

По оконному стеклу ударили первые капли начинающегося дождя. Он невольно поежился, и девушка это заметила. Ещё бы — по порядку открываешь три карты, и всё — тузы! Испугавшись, что она вновь замолчит, Штиммель снял со спинки стула пиджак и, накинув его на плечи, как бы между прочим пожаловался:

— Ужасно боюсь сквозняков... Первое напоминание о надвигающейся старости.

Судя по тому, как широко раскрылись глаза горничной, шутка не прошла. Более того, она, кажется, произвела на девушку совершенно противоположное впечатление. Вчера, проводив Алису до лифта, в тот самый момент, когда за нею захлопнулась дверь кабины, он вдруг впервые подумал о том, что все это время находился в полном одиночестве.

— Невероятно... — прошептала Алиса. — Он именно так и сказал: “Становлюсь стариком...”

“Мда-а, — с горечью подумал Штиммель, — час от часу не легче. С этой штучкой надо держать ухо востро! Не ровен час, свалит в неизвестном направлении, и тогда уж точно — вся поездка коту под хвост. (Бедный Бальзам! Наверное, подох с голоду!) А не пригласить ли ее вечером в ресторан? В любой другой ситуации я бы так и сделал... В любой другой...” Но вся трудность в том именно и состояла, что никакой другой ситуации, кроме как этой, быть не могло в принципе. Было понятно, что именно тревожит горничную. Совпадения. Буквальные повторения фраз, возможно даже, интонаций. Или что еще невероятнее — совпадения мизансцен. Как он мог этого не учесть? Будучи готовым к подобному развитию событий и даже в каком-то смысле провоцируя их, Штиммель ни разу не попытался, пусть в самых простых выражениях, объяснить Алисе причину и цели своего приезда сюда.

— Вы знаете, что все люди в этом возрасте выражаются практически одинаково... — На этот раз Штиммель решил действовать точнее. — Поэтому...

— Возраст? — перебила его Алиса, — Откуда вам известно, какой у него возраст? Вчера вы сказали, что никогда его прежде не видели.

— Это правда, не видел, — согласился Штиммель. — Но мне слишком много о нем рассказывали. И вот что, Алиса, давайте-ка обождем с выводами. Я же в свою очередь постараюсь быть более внятным. Договорились?

— Давайте... — пробурчала Алиса себе под нос.

В самом неприятном собеседнике при желании всегда можно обнаружить какую-то трогательную особенность, черточку характера, привычку или даже очередной недостаток, которые на фоне общего неприятия могут оставить о собеседнике самое приятное впечатление. Штиммелю очень нравилась эта ее детская привычка — бурчать под нос. А еще больше нравилось ему то, что он в любой момент может “заказать” это бурчание на “бис”, причем сделать это так, что сама исполнительница об этом никогда не догадается.

— Вот и хорошо... — Он достал пачку папирос. — Будем дымить в две трубы. — Штиммель скорчил рожу. — Итак... На чем мы остановились?

— На папиросах.

Несмотря на очередное совпадение, девушка на этот раз отреагировала на него как-то странно. Она никак не ожидала такой резкой перемены в поведении собеседника и, слегка сбившись с намеченного курса, с трудом сдержала улыбку.

— Вы хотите сказать, он тоже курил папиросы? — с самым серьезным видом спросил Штиммель.

— Именно. — Алиса присела рядышком, оказавшись при этом в зоне активного накопления. — Когда вы впервые спросили меня об этом человеке, я не удивилась. Он показался мне довольно интересным. Понимаете? — Девушка открыто посмотрела в его глаза. — Я знаю, вы понимаете. Мне кажется... — Алиса сбилась, голос ее дрогнул, потребовалось несколько секунд, прежде чем она смогла восстановить нить разговора. — Мы говорили обо всем на свете... С ним было приятно поговорить. А когда он уехал, я подумала, что рано или поздно он или, может быть, кто-то, кто знал его или слышал, ну вот, как вы, к примеру... да-да, скорее, не он, а именно кто-то... придет и напомнит мне о наших разговорах... — Кажется, это признание показалось неожиданным даже для нее самой. — Вы знаете, Виктор, вот я сейчас говорю будто бы от своего лица и по своей воле...

Алиса выразительно посмотрела на странного постояльца, словно прося его о помощи.

— Ну разумеется. — сказал Штиммель как можно более спокойно. — Однако...

— Однако, — с готовностью подхватила она, — у меня такое чувство, словно в любом случае я отвечаю на ваши вопросы, хоть вы и молчите...

Опять это проклятое ощущение! Она не единственная, кто говорит ему об этом. Вот и Моисеев о том же.

— Прибор можно было бы назвать совершенным, — предупреждал он Штиммеля, давая подробное описание своему гениальному творению, — но...

Помните, я вам говорил, что информационная матрица имеет две зоны накопления — активную и вторичную? Так вот, в том случае, если интересующий вас носитель находится в активной зоне, вы рискуете быть обнаруженным в смысле ваших целей и задач. В этом и состоит основной недостаток прибора — параметры полного присутствия составляют слишком большую величину, и, говоря обычным языком, прибор просто не в силах контролировать интенсивность своего воздействия на объект. С точки зрения того, что он действует исключительно из соображений наиболее эффективного накопления, возможно, то, о чем я говорю, в строгом смысле недостатком не является. Просто имейте это в виду и будьте готовы к неожиданностям. Но с другой то стороны, чем больше условностей, тем интереснее игра. Не так ли?

— Вот и теперь вы молчите... — Алиса осторожно коснулась его лба. — Когда вы молчите, вы становитесь не похожим на себя, и тогда я... начинаю вас бояться.

— Да нет, тут все проще, я вам надоел — вот и все. — Штиммель посмотрел в окно, дождь закончился так же неожиданно, как и начался. — Скажу вам честно, Алиса, для меня ведь не важно, когда вы с ним говорили и о чем. В принципе, мне это не интересно. Вы меня понимаете? Это не мое дело. Я приехал сюда исключительно для того, чтобы увидеть номер, где он жил... Окно, в которое смотрел... Кровать... на которой спал. Неплохо бы, подумал я, увидеться и с людьми, с которым он так или иначе общался.

Он замолчал ровно настолько, чтобы, потушив первую, закурить вторую папиросу. До того, как все это началось, Штиммель курил только дорогие сигареты. Однако, постепенно погружаясь в мир его привычек и пристрастий, он постепенно, мало-помалу стал им следовать, и даже ненавистный “Беломор” вскоре уже казался ему самым классным куревом на земле. “Х”, так назвали они с Моисеевым объект их совместных исследований, имел при жизни массу мелких недостатков (одно его имя чего стоило!), и это обстоятельство тоже не приносило Штиммелю большой радости.

— Мне важно воспроизвести его образ не вообще, а именно в данных обстоятельствах. Образ не фактический, а эмоциональный. Что он чувствовал, будучи заложником этих конкретных обстоятельств. Вы меня понимаете?

— Заложником? — удивилась Алиса. — Он не был похож на заложника.

— Да-да, конечно... Вы правы, Алиса... Объективно... Это моя оценка... Таким образом я пытаюсь, насколько это возможно, разумеется, перенять образ его мыслей...

— Но зачем? Для чего вам это нужно?

— Это нужно не мне...

Штиммель неожиданно замолчал. Ему показалось, что эта случайная девушка все знает и разговор их всего лишь пустая трата времени. И откуда только она взялась? Он попытался вспомнить тот момент, когда впервые увидел её, и понял, что не может этого сделать. Более того, складывалось впечатление, будто Алиса в строгом смысле ниоткуда и не появлялась, оставаясь всего лишь звеном в цепочке привычных данностей, коими служили в этом номере, к примеру, пачка чая на тумбочке или бритвенный прибор в ванной. Допустим, что это так, а её мысли, направленные на объект “Х”, всего лишь проекция его собственной озабоченности, но откуда тогда этот испуг, это нежелание погружаться в тему?

— Хотите, я вам напомню? — перебила ход его мыслей Алиса. — Хотите?

— О чём?

— Как я появилась в вашей комнате. Помните, во сколько пришёл ваш поезд?

— В семь вечера или вроде того...

— Ну вот, а в половине девятого я встретила вас в коридоре и спросила, не нужно ли вам чего.

Наконец она повернулась к нему, и Штиммель увидел в её глазах слёзы.

— Мы встретились в том же самом месте, у входа в лифт... Правда, он, в отличие от вас, поздоровался и даже подарил мне брелок... — Алиса похлопала себя по переднику. — Вот этот...

И она вытащила из кармашка ничем не приметный брелок, состоящий из кольца, цепочки и кожаной монеты с изображением какого-то странного сооружения, чем-то напоминающего зубчатую башню с пачки “Шипки”.

— Что это? — спросил Штиммель, разглядывая монету. “У лифта”, — сказала она, но он жил на втором этаже и никогда не пользовался лифтом!

— Видите, — она показала на мелкую латиницу по нижнему краю монеты. — Эти брелки продаются у нас на каждом углу.

Пришлось потрудиться, прежде чем он разобрал слово “DAMBA”.

— Почему по-английски?

— Считается, что подобное сооружение — единственное в мире. Хотят даже включить его в учебники по истории.

Алиса посмотрела на Штиммеля так, будто увидела его ночью в тёмной подворотне.

— Почему вы всё время делаете вид, что ничего не знаете? Зачем вам это нужно?

— Это нужно не мне, — повторил он фразу, которую сказал минуту назад, поняв, что на протяжении всей этой минуты он просто бредил наяву. Не было никаких брелоков, лифтов и прочей ерунды. Она слишком напряженна для того, чтобы шутить. Что же всё-таки за всем этим стоит? Нет, ее тревога продиктована не тем, что к ней привязался некто, чьи намерения абсолютно ей неизвестны. Иначе как объяснить ее слова о том, что она ждала его. Она солгала, сказав, что ждала кого-то вообще. Она ждала ЕГО. Именно поэтому она и улыбнулась. Чтобы сбить его с толку. Поняла, что наговорила лишнего, и испугалась, что Штиммель догадается, с кем он на самом деле разговаривает.

— Перенять образ его мыслей... — повторила девушка его же слова. — Странно...

— Что именно?

— У вас это неплохо получается...

— Значит, я приехал не зря.

Штиммель понял, что повторяется. Примерно тем же закончился их вчерашний разговор. Вчера она ушла, сославшись на неотложные дела. Если он будет продолжать в том же духе, она уйдет и сегодня. Только на этот раз она уйдет навсегда. Впрочем, теперь это уже не имеет никакого значения. Разговор их всё больше напоминал “глухой телефон”, стало быть, появились все основания прекратить его. Больше всё равно уже ничего не узнаешь. Тема, в конце концов, исчерпана, за считанные секунды прибор обработает полученную информацию и выдаст результат. Шестичасовым поездом Штиммель покинет этот город и вернется к себе, чтобы, приобщив данные последней поездки к накопленному материалу, приступить к завершающему этапу. Но странно, мысль о том, что она уйдёт навсегда, сегодня навеяла на него чувство, подобное тому, какое испытывает курортник, который только-только расположился на пляже, а солнце возьми, да и скройся за бесконечную, невесть откуда взявшуюся, бессовестную грозовую тучу.

Аромат ее волос... Низкий разрез... Горячее дыхание...

Тот, кого он ищет, не мог этого не заметить. “Кровать, на которой он спал”, — сказал Штиммель. “Кровать, на которой он спал с тобой” — вот как он должен был сказать. “Он спал с тобой, ни на секунду не забывая о той, на чей образ молился!” — “Кто?” — должна была спросить Алиса. “Я”, — ответил бы он, почуяв наконец размеры пропасти, разделившей эти два понятия — “Я” и “Он”. И тогда всё сразу стало бы на свои места. И вполне возможно, что он с привычной тоской огляделся бы по сторонам, наблюдая всюду следы хаоса и запустения. Он ни с кем не стал бы делиться своим одиночеством, даже с изображением в зеркале. Напротив, сделав вид этакого самовлюблённого столичного ничтожества, он открыл бы дверь в коридор и заорал на всю гостиницу, что все они тут козлы и тупицы и что им глубоко наплевать на своих клиентов, раз они элементарно не заведут у себя хотя бы одну-единственную горничную!

Но ни аромат её волос, ни её горячее леденцовое дыхание не смогли сбить Штиммеля с толку, — он слишком любил ту, чья фотография лежала теперь в его нагрудном кармане и ради которой пустился он в это опасное и, как он всё больше понимал, смертельное путешествие. Штиммель вспомнил их последнюю, решающую встречу. Вспомнил, какой тоской был наполнен ее взгляд, как отчаянно боялась она, что он вдруг возьмёт да и откажется от этой почти безнадежной затеи.

Алиса перебила ход его мыслей.

— У меня предложение. Я вижу, вы собрались уезжать.

Он согласно кивнул.

— Сегодня?

— Может быть...

— В таком случае, — сказала она, — я вас переоценила.

— Это неважно, — отмахнулся Штиммель. — Можете оставить ваши оценки при себе. Скажите лучше, что это за предложение вы мне хотите сделать?

— Предложение посетить DAMBY.

Штиммель попытался преодолеть внезапно возникшее раздражение. Вернее, оно и не проходило, просто в те минуты, когда инициатива переходила к ней, чувство это обострялось с новой силой.

— Скажите, по-вашему, я похож на летописца славных свершений советского народа в период построения светлого будущего?

— Ну всё, Виктор, хватит! — Алиса топнула ногой. — Светлое будущее тут ни при чём, и вы это прекрасно знаете. Скажите лучше, куда девали брелок с ваших ключей? Своровали?

“И действительно, — подумал Штиммель, взяв со стола ключ от номера. — Неужели своровал?”

Кожаная монетка с изображением башни лежала в его кармане, и об этом Алиса знала не хуже его. Пришлось сдавать и эту позицию.

— Это, пожалуй, единственное место, куда я не добрался, — сказал он мягко, почти пропел, и, вынув брелок из кармана, прицепил его обратно на цепочку. — Надеюсь, это недалеко?

— Да нет, тут рядышком.

— То есть вы хотите сказать...

— Он сам пожелал сходить туда, — перебила девушка. — Мне даже показалось, что именно ради этого он сюда и приехал.

— Ну что ж, отлично, — Штиммель несколько раз похлопал в ладоши. — Не в ресторан, так в поле, в безбрежное, заброшенное русское поле! Я начинаю проникаться к вам глубоким уважением, Алиса. Признаюсь честно, такое со мной случается нечасто.

— И это все? — искренне удивилась девушка.

— А вам мало? — воскликнул Штиммель. — Нет, голубушка, это не у меня, это у вас мания величия! Удивляюсь, как он этого не разглядел?

— Да бросьте вы, в самом деле! — гневно произнесла Алиса. Голос ее задрожал. По лицу пробежала судорога. Но как это ни странно, такая внезапная перемена не удивила Штиммеля. Он как будто ожидал чего-то в этом роде. Ему ужасно захотелось дать ей пощечину, схватить за волосы, сделать ей больно. — Вы ждали, когда я скажу про DAMBY! Так же, как и он, вы и ждали этого, и боялись!

— Хватит! — Штиммель резко встал и отошел к окну. — Вам не надоели эти жмурки?

— А вам?

Алиса схватила подушку, уткнулась в нее лицом и повторила еще несколько раз — в подушку:

— А вам? А вам? А вам?!

Потом она вскочила с постели и побежала из номера прочь.

— Подождите! — окликнул ее Штиммель. — Извините, Алиса, я, кажется, погорячился!

Он слышал, как медленно отворилась дверь в коридор. А мгновение спустя он снова увидел её лицо — обескровленное и бесстрастное.

— Я — тоже... Нам обоим нужно перевести дыхание, не так ли? Через полчаса я буду ждать вас внизу. Одевайтесь теплее, на DAMBE свежо.

“Похоже, толстушка права, — подумал Штиммель, оставшись в одиночестве. — Мне стоит поберечь нервы... Чёрт, несмотря на то, что мне никогда не нравились полные, эта мне кажется почти идеальной! А что, если я больше никогда ее не увижу? Ни ее, ни этого шизоидного портье? А что, если вся эта история, похожая на сказку, несмотря на то, что я сижу теперь в чужом городе и собираюсь на какую-то DAMBY, и есть сказка?”

Он совершенно отчётливо почувствовал себя загнанным в угол.

Подъехавший к гостинице автобус просигналил семь раз. Уже после первого сигнала Штиммель знал наверняка, что всего их будет семь. Сразу после седьмого гудка на крыльцо вышли двое с носилками, и нетрудно было догадаться, что там, накрытый покрывалом с головой, лежал покойник.

Глава третья

Трудно быть богом!

Леня Моисеев слыл в округе категорически безобидным пацаном. Трудно было найти существо более незлобливое и добродушное, чем этот вечно веселый и приветливый человечек с повадками пьяного банщика, в любом состоянии способного поддержать в парилке нужную температуру. Может быть, именно поэтому у него всегда было много друзей, с лёгкостью забывающих о нём в трудную минуту. Лёня не переставал дружить с ними и после того, как они били его по морде. Он часто дружил с ними, даже вопреки их собственной воле, и тогда его снова били — теперь уже за это. Кроме всего прочего, было у Лёни одно крайне редкостное качество — он никогда ни с кем не спорил. Он вообще не умел спорить, но так, как умел Леня Моисеев всех примирять и быть каждому полезным, не умел никто другой. Бывало:

— Ленчик, у клуба кривулинские наших мочат!

Или наоборот. Или ещё как-то. Неважно. Кто — кого, для Лени никакого значения не имело.

Побросает мирные свои делишки, несется в “горячую точку” сломя голову, будто там дом его горит. Прибежит, сунется в пекло, схлопочет от кого ни попадя штакетиной по затылку да и свалится в беспамятстве возле забора прямо дерущимся под ноги. Раз наступят, два придавят — на третий, глядишь, притихли. Не понятно — жив ли, нет ли? Усадят спиной к клубному крылечку, по щекам похлопают, стаканчик поднесут — рады, что задышал. А Ленчик вдруг раз и — заплачет, приветливо так на мир взирая. Ну и начнётся, бывало:

— Ты чего, Лёнчик? Умнее всех, что ли? Какой тебе от этого интерес?

У Ленчика на сто бед один ответ:

— Мирись, мирись — больше не дерись.

Мечтал Леня Моиссев, сколько себя помнил, стать... Богом! Как зародилось в нем это стремление, с каких таких щей — он и сам сказать затруднялся. Случилось это, скорее всего, когда он впервые попал в церковь, где крестили младшую сестренку. Мать с отцом, как всегда, пили и на справедливый призыв небес не откликнулись. Вот и решили отцовы братья, что было бы правильно приобщить по случаю к Святой вере хоть племянника. Ещё резон — пусть дурак и нехристь, зато трезвый. Сама атмосфера в храме на Леню особенного впечатления не произвела. Интересно, конечно — волнующие ароматы воска и ладана, купель, иконостас, но в целом ничего особенного. Был он хоть и маленький, но чувствовал во всем происходящем некий необъяснимый изъян.

Именно там, в церкви, вспомнил Леня звездное небо над Подсобным. Так назывался лысый купол посреди бескрайних лесов, в которых затерялся их рабочий поселок, и было это место самой высокой точкой в районе. Старики так его иногда и называли — “макушка тайги”. Ходили туда редко, десять километров по таежному бездорожью — занятие не из приятных. Однако сам факт существования этого загадочного, особенно для детского воображения, места многих из местной ребятни не оставлял в покое. Но даже если и таскались на Подсобное пацаны, то все больше компанией, и вряд ли кто-то, кроме Лени, дерзнул бы отправиться на “макушку” в гордом одиночестве. Да и он не додумался бы, тем более на ночь глядя, если б не бесконечные родительские оргии. Не от обиды, не от отчаянья, а просто из желания как-то отвлечься от тягостного зрелища сложил парнишка как-то в мамин платочек: пару яиц вкрутую, шмат сала, полбуханки, луку зеленого с огорода (другого ничего испокон веку не садили) и пустился в путь-дорожку — все в гору да в гору.

Добравшись до места, сделал привал с костерком. Хорошо было и совсем не страшно. Чуялось Лене, что лес — его друг, и даже — больше, чем друг, а потому ничего нехорошего с ним, Лёней Моисеевым, произойти не может. И, когда увидел он звездное небо — низкое-низкое, и когда услышал он шорох и аханье ветвей, попавших в струящиеся сети лёгкого ночного ветерка-проказника, дующего откуда-то с еще более далеких, чем Подсобное, “медвежьих углов”, и когда повеяло с Шихановских болот горячим тленом и древним смрадом, упал Леня лицом в траву и тихо-тихо, и сладко-пресладко заплакал от счастья. Жутко захотелось чего-то, о чем он лишь догадывался, и надо было только, чтобы наступил момент, когда эта догадка, это новое знание вдруг вырастет до неба и станет Леня самым большим и самым счастливым человеком на земле. Рука его потянулась к ширинке, какое-то время он возился с застрявшей молнией, затем резким движением дернул пояс брюк, материя треснула, и он, торопясь, скинул штаны на землю. Сняв рубашку, майку и трусы, Леня какое-то время лежал без движений, и, только когда набухшая плоть его постепенно обмякла, он тихо, сквозь зубы, застонал, повернувшись лицом к звездам.

И вот, стоя возле купели с орущей сестренкой, он почему-то вновь почти с тою же силою впечатления пережил те сладостные минуты на Подсобном, когда ощутил он свою божественную власть над миром — не миром, наполненным мелкими заботами и повседневной суетой, но миром Неба, Земли и Звезд! Именно там — посреди ночного леса, в объятиях безбрежного неба и древнего ветра, — понял Леня раз и навсегда — нет в мире никакого Бога в том смысле, в каком о нем говорят и поклоняются, есть лишь небесный престол, и он пуст. Престол этот — гармония, непостижимая для многих, а если говорить точнее — не постижимая ни для кого! Постичь ее может только тот, кто готов отказаться от самого себя — такого, каким уродила его матушка-Природа, исполненного мелких забот, направленных лишь на обустройство кухни, спальни да сортира, озверевшего от бесконечных соблазнов и лживых представлений о собственном величии. Люди глубоко заблуждаются, считая себя частью естественной Природы, они лишь пасынки ее — гордые, глупые и самонадеянные, не способные понять, что разум их не Великое Благо, но Вечное Наказание, путь, ведущий в Бездну. Никто и никогда еще не уподобился стать просто Деревом, Дождем или Кучей Щебенки, не стараясь при этом ничего постичь, уразуметь, вычислить выгоду. И только ему, Лёне, это по плечу. Он уверен, окажись тогда на его месте кто-нибудь другой, хоть тот же самый поп в рясе и с крестом, — не испытал бы он того бессмысленного первобытного восторга. Нипочём не испытал! Нет и нет! Не проникся бы этой тайною связью между Небом и Землей, а стало быть, всякая его претензия на Небесный Престол была бы и неоправданна, и вредна. У кого ни спроси про Подсобное, что это за творение такое, по какой надобности и кто его придумал — никто не ответит. Ни стар, ни млад. И только Леня знает — предназначение “макушки” единственно только в том и заключалось, чтобы однажды он пришел сюда и познал свою божественную суть!

Понятно, что для дальнейшего совершенствования профессиональных навыков требовалось Лене рабочее место, капище, храм, где бы мог он в уединении, отгородившись от житейской суеты, предаваться не только размышлениям на тему собственных возможностей, но и чисто практическим занятиям и опытам. Нашелся полупустой сарай в дальнем уголке двора (тоже — знак!) — там-то и устроил Леня свою Божественную Лабораторию. Никакого специального оборудования не требовалось, просто вымел начисто пол, неумело, сикось-накось, приколотил к единственной свободной от хлама стене пару полок, поставил по центру круглый стол, лет пять назад выброшенный из дому на задворки, да прикатил чурку — единственное посадочное место, других не требовалось. В прохудившемся потолке сарая обнаружилось круглое отверстие, и в момент, когда солнце проходило по-над крышей, солнечный луч — плотный, как дерево, и мускулистый, как Шварценеггер, прорезая темноту сарая, ударял прямо в самую середину круглого стола. В эти минуты Леня всегда и неизменно был здесь. Каждый раз, когда он погружал свою ладонь в солнечное пятно на столе, он чувствовал, как через руку все его тело наполняется каким-то тайным и неведомым светом, отчего хотелось Лене петь и плакать одновременно. Это было похоже на то, что пережил он когда-то в ту самую волшебную ночь на Подсобном. Самым удивительным было то, что солнечное пятно появлялось почти ежедневно и даже тогда, когда все небо было затянуто тучами и само существование солнца казалось выдумкой, воспоминанием о чем-то давно и навсегда прошедшем. Закономерность возникновения Небесного Луча состояла лишь в том, насколько сегодня готов был Леня к этой встрече, или, иными словами, что сделал он к назначенному часу такого, отчего стало хоть кому-то на этой земле легче и радостней. Вот поэтому всякий раз, схлопотав по роже, спешил он сюда — в это священное капище на задворки отеческого дома, и, замирая от предчувствия, протягивал одну руку к солнцу, другою торопливо расстегивал ширинку.

Свет, наполнявший все Ленино существо, не исчезал за то время, пока, покинув сарай, он обращался к обычным делам, вроде походов в школу, мучительных томлений над домашним заданием и неизменных рейдов в клуб — то в кино, то на “кукольный театр”, то, и это было абсолютным правилом, — на танцы. Свет, повторяем, не исчезал, однако оставался он никем не различимым. И только одна девочка подошла как-то к Лене и открыто, не боясь, спросила его — что это за болезнь у него такая и хорошо ли он себя чувствует?

— Нормально, — ответил Леня, едва сдерживая восторг. — А почему ты у меня об этом спрашиваешь, Кать?

Ее звали Катя Шереметева. Была она года на три младше Лени и жила в противоположном конце поселка, за рекой. У её родителей был красивый двухэтажный дом-теремок, самый большой в посёлке. Тук-тук, кто в теремочке живёт? Девочка с большими глазами и глянцевой кожей. Девочка-припевочка. Даже самый неискушенный взгляд без труда мог угадать в малышке будущую ослепительную красавицу, отчего общение с Катей было для каждого и приятным, и желанным. Разговаривая или же просто глядя на нее, ты как бы приобщался к чему-то Высокому и Недоступному, и, что самое замечательное, приобщение это не требовало от тебя абсолютно никаких усилий. К Кате, толкая друг друга, тянулись многие, словно понимая, что пройдет какое-то время и доступ к ней будет разрешен лишь немногим избранным, сумевшим какими-то невероятными, а то и сверхъестественными возможностями добиться её высочайшего расположения. Леня Моисеев не был в этом смысле исключением, ибо ему как новоиспеченному Богу все человеческое было не чуждо.

— Почему? — переспросил Леня, потому что Катя молчала — в разговоре с ней у многих возникало ощущение, что все вопросы воспринимаются ею как вполне риторические и что Катя прекрасно знает ответ на любой из них и спрашивает лишь для того, чтобы проверить, насколько собеседник соответствует ее уровню.

— По кочану, — улыбнулась девочка. — Сам не знаешь, что у тебя вокруг головы?

— И что? — продолжал допытываться Леня. Ему было приятно оттого, что она рядом, да ещё и озарённая светом истины — Это и правда так заметно, ага?

— Нет уж, фигушки — ты, Ленька, совсем не придурок, — по обыкновению проигнорировав вопрос собеседника, сказала после недолгой паузы Катя. — Хоть и вся харя у тебя в синяках да царапинах!

Они стояли прямо посреди школьного двора и вокруг них уже стали толпиться любопытные, что вовсе не входило в Ленькины планы, но, что, похоже, вполне устраивало его собеседницу. Оно и понятно — пятиклассница, да еще девочка, наезжает на восьмиклассника!

— Давай в скверике Победы посидим, а? — не боясь быть услышанным, предложил Леня Моисеев, и Катя, как ни странно, тут же согласилась:

— Давай.

Ну прямо как взрослые на свидание собрались. Одного только не хватало — под ручку взяться. Впрочем, случись такое — никто бы не удивился, была Катя Шереметева в школе, как и всюду, на особом счету. Знали ребята — в сказочном теремке на высоком берегу в семье всемогущего начальника ОРСа и его оглушительно прекрасной жены врачихи, которая моложе своего мужа на четверть века, обыкновенный ребёнок родиться не мог по определению. Ну и взялась бы за ручку хоть с самим чертом — делов-то! На то она и Катя Шереметева!

Присев на лавочку возле покосившегося монумента воинам-освободителям, неспешно продолжили разговор. Катя была совсем рядом, в каких-нибудь десяти сантиметрах, Лёня чувствовал запах ее тела, и ему вдруг на секунду показалось, что все его мысли относительно самого себя и собственного избранничества — это только сон, настолько теперь это не имело никакого значения! Но секунда прошла, он успокоился и готов был дать ей хорошенькую взбучку — если уж на то пошло, пусть она первой узнает, кто такой Леня Моисеев.

— Забудем, про что говорили, хорошо? — Катя пристально, как-то совсем по-взрослому заглянула в Ленины глаза. — Эй, ты чего? Ку-ку!

— Хорошо, — согласился Леня, отвечая на ее взрослый взгляд обычным, положенным ему по возрасту. — А про что тогда?

Леня Моисеев с тоской посмотрел на деревянную ограду, отделявшую сквер от клубной территории. В заборе половина досок — прибивай — не прибивай, все одно поотрывают на первых же танцах. Где наверняка будет и она — Катюша Шереметева. Ну, не в этот раз, так в следующий. Просто по здешним меркам уже приходит пора. И увидит его — Леню, одного против всех! Против всего мира!

— Можешь смеяться, — грустно сказала Катя, — но я все про всех знаю. Это несложно, верно ведь? Все так похожи друг на дружку... Знаю, тебе не смешно, потому что ты думаешь так же...

Леня на этот раз смолчал. На всякий случай. Иначе ни за что не разберешь — куда она клонит?

Катя приподняла подол школьного платья и с нежностью погладила себя по круглым коленкам.

— Ты видишь? У меня новые колготки. Я никому не показывала — только тебе. Один-единственный раз в жизни. Потому что ты светишься, а это что-нибудь, да значит. Хочешь выше?

— Не хочу, — резко сказал Леня Моисеев и отвернулся. Такого он не мог представить себе даже в самых смелых фантазиях. “Я умру, — подумал он с горечью и сожалением, — если не уйду сию же минуту!”

Катя поправила платье и беспечно заболтала ножками — божественными ножками девочки-ангела! Она молчала и при этом не уходила, и так можно было просидеть целую вечность. Лёня хотел бы так просидеть, пусть молча. Так даже лучше, если б молча! Но Катю надолго не хватило.

— Я не могу сказать, что ты отличный парень, потому что вид у тебя хуже не придумаешь и ведешь себя, как последний дурилка. Но, хоть ты и дурилка, дурилка, со светом и мне приятно оттого, что я тебя знаю. Пошла с тобой в сквер... А вот интересно, на войне тебя убили бы в первый день или во второй?

Катя поднялась и подошла к монументу погибшим землякам. Их было немного — всего пятьдесят человек, по двадцать пять в столбце, Лёня как-то специально их посчитал. Краска на памятнике выцвела, вид его был совсем негодный. Как и вид единственного, с прошлого года положенного сюда венка, какие во множестве и со спешкою производят в районом Доме быта.

— Смотри, — показала Катя на список на монументе. — Они были колодырами.

— Они были солдатами, — осторожно поправил Лёня.

— Они были колодырами, — настойчиво повторила Катя.

Странно, но она вполне вписалась в эту только что нарисованную картинку! Неприбранный сквер, заброшенный памятник с полсотней забытых фамилий, пыльные кусты возле калитки и Катя — символ и воплощение совсем другой жизни.

— Какого дьявола вы тут лозите?

Видимо, пьяный конюх Аверин был несколько иного мнения о ситуации. Он, покачиваясь, стоял на тротуаре по ту сторону забора и грозно размахивал пустой бутылкой. Он так и сказал — “лозите”.

— А ну брысь от священных останков!

— И этот тоже... колодыр, — поразмыслив, сказала Катя. — Хоть и с бутылкой. На него осталось ровно два прокола, а в остальном он уже сплошная дыра. Два прокола, один — для него, другой — для бутылки.

Подобные рассуждения по поводу уважаемого в посёлке человека, ветерана труда и тыла, явились для конюха Аверина до такой степени оскорбительными, насколько мог бы оскорбить его один лишь вид самогонного аппарата, из краника которого капает кефир. Собравшись с духом, он решительно двинулся по направлению к калитке и ещё более решительно свалился в канаву всего лишь в метре от входа в сквер.

— Ну вот и всё, — подытожила Катя. — Ты видишь, я была права.

Она вернулась на скамейку. Наверное, насмотрелась телика, ходила прямо как те модели, которых нынче можно увидеть не по разу в день. А может, и не насмотрелась. Нет, скорее всего, это её врожденное свойство и она просто не может по-другому. Эта мысль заставила Лёню восхититься Катей Шереметевой ещё больше.

— Кто такие колодыры?

— Не знаешь? — Катя внимательно посмотрела в его глаза и вдруг неожиданно рассмеялась. — Ты так расстроился, что ты этого не знаешь, Лёня, что просто невозможно на тебя смотреть!

Она ласково погладила Лёню Моисеева по голове.

— Да ты не кисни, ведь о них никто ничего не знает.

— Кроме тебя?

— Кроме меня.

Все его мысли устремились за Катиной ладонью и в тот момент, когда девочка отвела руку, вместе с ней покинули пределы головы. Не осталось ни единой мысли. Одни чувства.

— Ну ладно, не буду тебя больше мучить!

Лёня с испугом посмотрел на неё. Нет-нет, мучь! Пожалуйста! Я — Бог, и мне надо, чтоб меня мучили!

— Не буду тебя больше мучить, — повторила Катя и начала свой рассказ.

Года два назад ездила она с родителями к бабушке в одну крохотную деревеньку с несколькими избушками, сгоревшей кузней и родником под угором. Копаясь как-то в старинном бабкином барахле, любопытная Катя наткнулась на ветхую книжонку с пожелтевшими листами без начала и без конца. Даже как называлась эта книжка, было непонятно — так потёрлась и выцвела обложка. Ни автора, ни года выпуска — никаких намёков на то, что эта книга вообще была когда-либо издана. Казалось, что испокон веку пролежала она тут, в душном глинистом подполе — в стороне от цивилизации. Спросила было бабку, но та, конечно же, ни сном, ни духом. Повертела в руках диковину, понюхала её да и вернула внучке.

Не сказать, чтобы была Катюша Шереметева большой охотницей до чтения, да тут уж ничего не придумаешь, играть не с кем, делать нечего, вот и взялась она за странную эту книжку, благо хоть язык понятен. Торопиться некуда, отпуск у родителей долгий. Им, кстати, в деревне нравится. Устают, видно, от работы, мама — от больных, папа — от голодных лесорубов, которым всегда всего недостаёт. Целыми днями в лесу, в огороде, на лугах. А еще, что ни день, родственники подкатывают с соседних “имений”, всякие — и дальние, и близкие. Шашлыки разные, барбекю, конные прогулки. Конный завод в пяти километрах от бабушкиной деревни.

В общем, за неделю одолела Катюша эту писанину. Неизвестным автором были в нём беспристрастно изложены события далёких дней, когда жили на этой самой земле, где теперь родник и сгоревшая кузня, старинные племена дыроколов и колодыров. Похожи были на нас, только вместо кистей на руках у дыроколов зубила, а у колодыров — мотыги. Жили племена ассимилировано, то есть вместе. Главными считались дыроколы, в тех самых зубилах и заключалась вся общественная мораль. Дыроколов было намного меньше, и они просто прокалывали в колодырах дыры. А колодыров было много, и они постоянно ворочали своими мотыгами, то есть работали. Такими их создала природа, и колодырам хватало ума не роптать на свою несчастную судьбу. Да и на что, кроме работы, ты можешь рассчитывать, если у тебя вместо рук мотыги? Ну хорошо, иди поиграй на скрипке. Или нарисуй “Бурлаки на Волге”. Зубило — другое дело. Не понравилось, скажем, дыроколу, как колодыр яму выкопал, у него полное право ткнуть нерадивого работника зубилом, отчего остаётся на колодыре сквозное отверстие, то есть, проще говоря, дыра. Раз ткнул, два, три, десять — глядишь, а перед тобою дуршлаг. Где-то примерно в районе ста тычков зубилом (статистика автора) колодыр исчезал — весь в дыру превращался. Ведь дыра, каждому понятно, это — ничто. Пустое место. Вот и выходит, что человек не совсем чтобы умер, а так — изжился. Перед последними проколами вид имел колодыр весьма печальный, если не сказать, неприличный. Сами представьте — движется мимо вас нечто фрагментарное, когда уже совершенно не понятно, где — что. А главное, пользы никакой. Сажали таких в специальные вольеры и уж там их докалывали потихоньку. По уикендам. В основном дыроколовы отпрыски. Получалось что-то вроде весёлой семейной забавы.

Так и жили дыроколы с колодырами век за веком в полном согласии и взаимопонимании. Кто знает, может, и до сего дня протянули бы, если б не одно неучтённое обстоятельство. Однажды, на следующий день после очередных воскресных дыро-забав, встали дыроколы в каком-то непонятном волнении. Бросились к окнам, на улицу глядят. А там солнце светит, птички поют и температура для радостной жизни вполне нормальная. Тем более не понятно, откуда эта тревога, да ещё в общих масштабах? Понятно стало, когда-до-дела-дошло, потому что, когда-до-дела-дошло, выяснилось, что дело это делать как раз таки некому. Как-то незаметно, потихоньку-помаленьку повывелись в обществе все колодыры, все до единого. У того просчёт, кто не считает. А дыроколы не считали, казалось им, что колодырам несть числа. За головы похватались, давай по дальним местам да закоулкам всяким шнырять, а вдруг хоть один сыщется, или лучше — пара, чтоб для воспроизводства. Не нашлось. Не сыскалось. Эти сами ничего делать не умеют, кроме как отверстия наносить, так один за другим — кто от голода, кто от болезней, а кто просто от тоски — на нет и сошли. Один только среди прочих тянул сколько-то, чтобы книжку вот эту написать. Каким бы народ ни был — плохим ли, хорошим, ученым или диким, большим или малым, всегда несколько сыщется в нём выдающихся личностей, которые сумеют о своей нации-формации хоть какой-то след в истории оставить.

— Ты думаешь, что они не умерли? — после небольшого, но глубокого раздумья спросил Лёня — Ты думаешь, что они — это мы?

— Мало ли что я думаю... — загадочно улыбнулась Катя Шереметева. — Ты сам думай. А я пошла.

Проходя мимо канавы, Катя встала на самый её край и громко крикнула:

— Дядя Кузьма, по-одъём! В колодырский магазин колоннами шагом ма-арш!

И больше с тех самых пор он с Катей не встречался. То есть виделись, конечно, в школе, на танцах, во время драки одной, но всё так — мимоходом. Не хотелось ей больше ни говорить с Лёней, ни уж тем более встречаться с ним. И это было нормально с той точки зрения, с какой смотрел на себя Лёня Моисеев.

Вот тогда то он, помнится, и подумал впервые, что каждому — своё. И коли решился ты на то, чтобы именоваться Богом, коли узрел каким-то странным, непостижимых для прочих образом эту свою божественную суть — сядь в сарае, упокойся и отведи руки от всего, к чему так стремятся обычные люди. Не нужно тебе всех этих удовольствий, связанных с общением с приятными людьми. Да и с неприятными — тоже. Одиночество — вот твой удел. Красиво, конечно, когда ты храбрый воин на лихом конике или просто красивый мужик с журнальной обложки, но всё это лишь видимая сторона вопроса. Никогда не будешь ты объектом для подражания, но всегда найдутся желающие бросить в тебя камень. Бросят и — пожалеют о содеянном. Раскаются. Чтобы раскаяться, надо сначала бросить, содеять нечто злое. Как в детской игре — отчертил вокруг себя круг, отгородился от всего мира и ни шагу за черту, ибо только здесь в кругу ты — это и есть ты, такой, какой ты есть, ни больше, ни меньше, видимый каждому проходящему со всех сторон в истинном свете.

Уже сдав экзамены в институт, в середине сентября, когда в посёлке шумно отмечали День лесоруба, Лёня накануне отъезда на учёбу был экстренно вызван в клуб, где только что закончился праздничный концерт в двух отделениях и начиналось третье — драка. Ничего не поделаешь — традиция такая. Когда-то, когда всё только начиналось, ведущий выходил на авансцену и приглашал весь зал на чаепитие. Шли, садились за сдвинутые столы в клубном фойе, кривились на ненавистные, принесённые жёнами из дому чайные чашечки розочками да лепесточками. Читалась общая патетическая мысль: “Чай и дома можно попить раз в год!” Кто уж это сделал первым, теперь точно никто сказать не может, — видно, тот, кто нервами послабее, ну, короче, взял этот кто-то да и вылил свой чай с розочками за шиворот соседу. Тот, не со зла — другому. Другой посерьёзнее был, сразу — за нож. Что потом было — до сего дня такой писатель не родился, чтобы описать! На следующий год ещё хоть самовар разогревали, ну, а уж два года спустя так и столы сдвигать не стали. Просто вышел ведущий, да и вместо того, чтобы объявить “чаепитие”, сразу пригласил на “мордобитие”.

Дрались в тот раз как-то особенно тщательно и грамотно, а потому — долго. Били неторопливо, смачно — на поражение. Лёня Моисеев со своим одноклассником, игравшим в ансамбле на ударных, держались спина к спине и оттого, должно быть, были укатаны на мокрую стерню позже обычного. Так вот, когда всё уже было закончено и бабы с причитаниями “разволакивали” ратников по “казармам”, к барабанщику, возлежащему от Лёни Моисеева в пугающей близости, подошла Катя. Они с подругами как раз возвращались из кино. Лёня прекрасно слышал, что она говорила поверженному музыканту.

— Скажи ему, что он зря старается и от геройства его пользы никакой, потому что он... — Катя сделала паузу и уже совсем тихо, почти шепотом, закончила: — Потому что он — колодыр.

Сказав это, она ещё немного постояла у забора и, швырнув к ногам павшего миротворца, то есть Лёни, букет увядших ромашек, растаяла в темноте.

И вот тогда-то он впервые увидел его, человека с повадками птицы.

— Ты чего, Лёнь, — кричал восставший музыкант и хлестал Лёню по щекам. — Ты не подыхай давай, без тебя тут все друг дружку перережут — ты чё!

Интересная штука — Лёня и слышал, и не слышал его! Ему казалось, что одноклассник где-то далеко-далеко, там, откуда он сам только что явился и куда, возможно, ему уже нет возврата. А здесь, рядом, увидел он тёмную громаду башни, возвышающейся посреди бескрайней пустыни, и высокого человека в чём-то длинном — до земли, странного и чужого, не имеющего ничего общего ни с клубом, ни с танцами, ни с Днём лесоруба. Потом он увидит его снова и неоднократно, и всякий раз будет испытывать Лёня Моисеев этот священный трепет перед смутным образом Будущего, соединившего в себе черты Знакомого и Невозможного. Как же это трудно — убедить себя в том, что видимое на расстоянии всего лишь вытянутой руки может навсегда остаться непостижимым!

Человек в длинном между тем повернулся к нему спиной и направился к башне. Лёня Моисеев навсегда запомнил эту сжигающую, изматывающую тоску и зависть к уходящему к башне. Тот, собственно, даже не шёл, а плавно передвигался. Почти летел. Длинные одежды скрывали ноги незнакомца, и нельзя было сказать наверняка — были ли они у него вообще. Потом незнакомец на какой-то миг исчез и появился уже на самой вершине башни. Лёня пытался окликнуть его, но голос куда-то пропал. Тогда он протянул к стоящему на вершине руки, человек в длинном замер и через секунду в точности повторил движение Лёниных рук. Потом он развёл их в стороны, и Лёне показалось, что это уже не руки, а крылья и теперь уже он сам повторял движения незнакомца, и движения эти оторвали его от земли. А потом внезапно подул ветер, и Лёня Моиссев узнал в нём своего старого знакомого из славной плеяды ветров, обдувающих в ночные часы купол Подсобного. Стало легко и свободно, и тогда Лёня впервые подумал, что быть Богом не только трудно, но и чертовски приятно. Впрочем, вполне возможно, что это была мысль, порождённая иным сознанием, и он только повторил её, как повторял только что плавные движения крыльев, поднявших его над Подсобным. Сколько ни всматривался Лёня вниз, пытаясь обнаружить того, кто научил его летать, сколько ни искал ту самую башню, он так ничего и не увидел. Зато довольно отчётливо услышал стенания одноклассника.

Добравшись наконец до дома, Лёня Моисеев ещё раз вспомнил её слова о том, что он колодыр, и попытался представить себе, можно ли быть Богом и колодыром одновременно. “Катя никогда не будет принадлежать мне... — с тоской подумал в тот момент Лёня. — Как и многое другое, к чему так тянутся люди. Но клянусь Небесным Лучом, если когда-нибудь найдёт она своё счастье и посягнёт на него Злой Дух, соберу я все свои силы, какие только накопятся у меня к той поре, и встану на её защиту!”

Он запомнил эту клятву слово в слово. Как запомнил и ту историю про дыроколов и колодыров. Нет, если он и в самом деле Бог, то он уж наверняка не колодыр, и значит, он сумеет сделать так, чтобы жило в мире одно, единое по образу и мысли, племя, в котором люди способны не только не истребить друг друга, но развиться до такой степени внутреннего совершенства, чтобы узреть наконец Лёньку сидящим на золотом троне. До окончания школы оставалось два года. И целых девять лет — до первого, опытного варианта прибора, получившего впоследствии своё нынешнее название — “Накопитель Радлова”.

Глава четвёртая

Икарийские игры

Закончился сороковой день его отсутствия. Гости разошлись далеко заполночь. Накрывая на стол, она не думала, что соберутся так надолго. О чём было говорить? Утешать по-бабски, советовать, как теперь лучше устроить свою жизнь, чтоб не хуже, чем раньше — с Икаром? Девчонки, конечно, те ещё лицемерки — всю жизнь только и делают вид, что им интересен еще кто-то, кроме них самих, но в такой ситуации даже им в голову не придёт “изображать всемирную скорбь”. Дураку понятно, что Кити и так ничего не видит и не слышит, ничего, кроме своего недавнего прошлого.

Прошло уже почти полтора месяца, но сил как не было, так их и нет. Нет сил ни говорить, ни двигаться, ни даже — просто сидеть за столом и всё время ощущать на себе эти вымученно участливые взгляды тех, кто спал и во сне видел, когда же он наконец умрёт. Таких немного, но они есть. Они всегда есть. Везде. Вон сколько было разговоров по поводу погребения. Почему кремировали? Почему не дали попрощаться общественности со своим кумиром? И главное, убей Бог, непонятно, по какой такой скрытой и, скорее всего криминальной, причине не было устроено опознания тела? Признаться, последнее обстоятельство волновало и саму Кити. Но всё равно, злиться нехорошо. Особенно теперь. Даже когда уходила из модельного агентства, так не злилась, а ведь было на кого. Впрочем, не поменяй она работу, кто знает — встретились бы они когда-нибудь или нет?

Ночью Кити приснился Икар. Она знала, что его нет, что он разбился, выпрыгнув из окна своей квартиры на двенадцатом этаже, но это знание совершенно не смутило её. Ей просто всё время, пока она видит его, было немного жаль, что вот пройдет какое-то время, она проснётся, а его не будет рядом. И так каждый раз. Снился день, когда они познакомились. В той же последовательности, как и тогда — год назад...

В троллейбусе оставалось всего три пассажира — пара пенсионного возраста, эти всегда едут до конечной, их Кити уже выучила, и молодой человек довольно приятной наружности в длинном чёрном пальто. Помнится, сначала она ещё приняла его за священника. Пенсионеры сидели на самом первом сиденье и, судя по тому, как синхронно, в такт движению машины, колебались их спины, крепко спали. Спал и молодой человек, но почему-то стоя, держась обеими руками за верхний поручень.

Всё, как тогда, с тою лишь разницей, что на этот раз, во сне, Кити испытала непреодолимое желание подойти к нему и напугать. Громко что-нибудь крикнуть в самое ухо. Кричать нужно было обязательно в самое ухо и обязательно громко, иначе Икар ничего не услышит. Это обычное его состояние, когда он пребывает где-то далеко-далеко, в своём тайном мире и нужно здорово постараться, чтобы вернуть его оттуда. Она так и сделала, подкралась сзади и крикнула. Прямо в ухо. Икар посмотрел на неё, как на сумасшедшую, взгляд его золотисто-голубых глаз был настолько наивен и напуган, что Кити не смогла удержаться от смеха.

— Здрасьте, — сказала она, немного успокоившись, и указала на ближайшее сиденье. — Присесть не хотите?

— Вы кто? — запредельным голосом спросил Икар. — Вам чего надо?

— Мне надо, чтобы вы не упали и не свернули себе шею, — тут же по деловому ответила Кити. — Я работаю в этом троллейбусном депо, и мне известны такие случаи. Поэтому, извините, сочла своим долгом...

Сказав это, она демонстративно повернулась и уставилась в тёмное окно. Не ушла, не вернулась на своё место, а просто уставилась в окно. И ещё раз рассмеялась. А в следующее мгновенье появились огненные драконы. Явились ли они во сне, или в самом деле видела их в тот вечер Кити — ей было всё равно.

Икар между тем сел на указанное сиденье по другую сторону от прохода, напротив Кити. Троллейбус остановился, водитель объявил остановку и предупредил, что следующая — конечная. Икар не вышел, а когда двери закрылись и троллейбус тронулся, он окликнул Кити, на этот раз голос его звучал совсем по-домашнему. Особенно во сне.

— Раз вы спасли мою шею, могу я у вас кое о чём спросить?

Кити вдруг показалось, что так не бывает и всё происходящее ей только кажется. Вот когда сон, это — да. Это как раз понятно. Но чтоб на самом деле! Последний троллейбус, звёздное небо за окном, огненные драконы и этот человек в длинном пальто — одновременно! Было в этом что-то мистическое. “А вот не стану откликаться, — без злости подумала Кити. — По крайней мере, с первого раза”.

— Вы не знаете, отчего так — только сядешь, а правильный троллейбус, только почувствуешь, что готов ехать и ехать... сто лет, а тут сразу бах и: “следующая — конечная”? Не знаете?

Вот он говорит, а Кити его не видит. Но странное чувство — на мгновение ей кажется, что этого достаточно. Просто слышать его. Кити откуда-то знает этот голос, знает и любит его. Этот голос, он всё для неё. Он сам по себе. Отдельно. Голос-существо. Стало немного жутко. Кити открыто повернулась к нему, будучи абсолютно уверенной, что он не смотрит в её сторону. Так и оказалось. Позднее эта его привычка говорить с кем-то, как будто с самим собой, не раз вызывала у неё чувство, похожее на обиду. Вот и тогда она не хотела отвечать, а если и поддержала разговор, так исключительно потому только, чтобы избавиться от этого мистического холодка.

— Не знаю, о чём вы... — как бы с насмешкой, сказала Кити. Стало неловко оттого, что сама же начала этот разговор и вот теперь будто защищалась. — Но одно могу сказать наверняка, знакомиться с женщинами в общественном транспорте...

— Я понял вас, — прервал её Икар и посмотрел на неё прямо и печально. — Понял. Так что можете не продолжать...

А тут и конечная.

— Уфазаемые пассазиры, — торжественно произнёс водитель в свой микрофон. Он не выговаривал, по меньшей мере, пять букв, отчего весь этот пафос, с каким он обращался к “уфазаемым пассазирам”, казался особенно смешным и неуместным. — Нас троллейпус припыл на конечную станцию, просьпа освоподить салён. Не запывайте, позалуйста, сфои фещи. А фас, Екатирина Андреевна, разрешите еще раз позтравить с наступающим тнём роздения и позелать фам фсего, чего сами захотите. Фсем спокойной ночи, коспота!

“Коспота” пенсионеры, в секунду сбросив с себя остатки самого приятного на свете, троллейбусного сна, бойко растворились в темноте. Кити поблагодарила водителя за поздравление и попрощалась “до послезавтра”. Во сне она сразу же пригласила Икара к себе “на чай”, а в тот день, или, точнее, вечер, она на какое-то мгновение забыла о нём. Может быть, потому, что ко всему этому мистическому раскладу прибавился ещё и собачий холод посреди зелёного месяца июня, она, кутаясь в лёгкую кофточку, быстрым шагом тронулась по тропинке между двух высоток туда, где в самой глубине двора скрывалась её облупленная пятиэтажка. И только уже войдя во двор, Кити вдруг остановилась, какое-то время нерешительно переступала с ноги на ногу, как дура, пока не заметила расчерченные на асфальте “классические” квадратики, а заметив их, с радостным воплем бросилась выполнять “программу-минимум”. Банки, конечно же, не нашлось, зато камешков под ногами было более чем предостаточно. Вот так, подпрыгивая на одной ноге и тою же ногой подгоняя камешек по квадратикам, она и подскакала к нему, тёмной тенью скользнувшему навстречу из-под козырька ближайшего подъезда.

— Не пугайтесь, это я... — Икар старался говорить как можно спокойнее и добрее. — Возьмите в игру.

— Не возьму, — нарочито грубо ответила Кити. Всё-таки испугалась немного, чего говорить!

— Тогда можно я посижу на скамейке и покурю? — спросил Икар. — А вы поскачете. У вас это здорово получается!

Он закурил, но на скамейку так и не сел, продолжая стоять прямо возле самой линии. Из-за высотки выкатилась луна, и лунный луч упал прямо на его лицо, отчего Кити могла ещё раз внимательно рассмотреть его. Что и говорить — парень он был, что надо! Ангел во плоти. Только без крыльев!

— Должно быть, я понравился вам, Екатерина Андреевна. Вы мне тоже.

Но стоять вот так среди ночи в тёмном дворе и рассматривать незнакомого мужчину с неясными намерениями, пусть даже он красив, как чёрт или ангел, — это наглость! Поэтому Кити продолжала прыгать по квадратикам, лишь изредка бросая на него косые взгляды.

— Вы не спрашиваете у меня, откуда я знаю ваше имя, что лишний раз свидетельствует о вашем уме. Вы, конечно же, сразу сообразили, откуда я это знаю. И вы, разумеется, не удивитесь, если я поздравлю вас с днём рождения.

— Удивлюсь, — уже мягче сказала Кити. Ей снова понравился его голос — сильный, спокойный и уверенный. И опять ей показалось, будто они каждый сам по себе — он и его голос. — Как же можно поздравлять с тем, что ещё не наступило?

— Вот, — он показал ей на часы. — Двенадцать ноль одна. Минуту назад начался новый день — день вашего рождения, и я первый, кто вас с этим поздравил.

— Ничего себе! — искренне порадовалась Кити.

При этом её продолжала бить мелкая дрожь. Несмотря на то, что она вроде бы постоянно двигалась, было всё ж таки довольно холодно.

— У вас день рождения, и вы совсем замёрзли. Не пора ли отправиться домой?

— То есть ко мне? — на всякий случай решила уточнить Кити.

— Мой дом, к счастью, слишком далеко отсюда, — ответил Икар и впервые назвал своё странное имя. — Меня зовут Икар. Когда я спрашивал маму, почему она меня так назвала, она обычно отвечала, что в детстве я очень часто икал. Возможно, что так оно и было. Теперь мы знакомы, и никто не скажет, что вы привели в дом незнакомого мужчину. Ну, что же вы стоите? Приглашайте.

Она и пригласила. А что? Огненные драконы так просто не появляются.

На этом сон закончился. Проснувшись, Кити долго не могла прийти в себя. Было ещё только шесть утра, будильник заведён на восемь. Целых два часа в запасе. Кити поняла, что уже не уснёт. Она отвернулась к стене и натянула одеяло на голову — всё никак не могла согреться...

Они вошли в тёмный подъезд — кто-то опять разбил лампочку. Икар шёл позади, чуть приотстав, и всё время о чём-то рассказывал.

— Мне почему-то кажется, что, не будь меня, вы бы вообще не среагировали на эту славную дату.

— Откуда вам это известно? — Кити резко повернулась к нему и увидела, что лунный свет до сих пор озарял его лицо. — Уж не от водителя ли?

— Давайте договоримся, — Икар нежно взял её за руку, — не задавать друг другу дурацких вопросов только потому, что их обычно задают. Давайте вообще постараемся отказаться от обычаев. Мы стоим друг против друга, смотрим — вы на меня, я на вас, и, кажется, нам обоим это нравится. Ведь так?

— Так, — неожиданно быстро согласилась Кити.

Пусть он говорит. У него, чёрт побери, отдельный голос и он говорит правду. А она в это время пойдёт на кухню и что-нибудь приготовит. В конце концов, к ней не так уж часто приходят гости. Надо всё сделать побыстрее, наверное, ему будет неприятно ждать, пока она возится на кухне. А значит, он снова прав — насчёт дурацких вопросов. Так она ему и сказала, проводив в комнату:

— Делайте что хотите, можете включить телевизор. Мне нужно пятнадцать минут. Вы правы, я не в восторге от этой славной даты.

Только тут, в комнате, она заметила у него в руках бутылку вина.

— Я ехал к приятелю. Завтра он женится. Хотел попрощаться, но думаю, ему теперь не до меня.

— Ну и отлично, — сказала Кити. — Так вы меня отпускаете?

— Я вас отпускаю, — улыбнулся Икар. — На фотографиях вы гораздо хуже, чем на самом деле.

Кити откинула одеяло. Фотографии в доме водились в таком же примерно количестве и были так же назойливы, как тараканы в бабушкиной избе — той самой, где она некогда обнаружила полуистёртую брошюру о колодырах. Они были повсюду (фотографии, разумеется) — висели на стенах, хранились в альбомах, прямо тут же — на виду лежали кучками на столе, на диване и везде, где только можно. Это была её героическая фотолетопись. Кити дома. Кити на улице. Кити в институте. А ещё в агентстве. На подиуме, само собой. В диспетчерской. Вот тут, к примеру, она одна, таких большинство, а здесь — в группе. А вот с родителями. Ещё с кем-то, кого она уже не помнит. Мимолетное давнее знакомство на курорте. И нигде — с Икаром. Боже мой, она только сейчас заметила, что не осталось ни одной его фотографии!

Она поднялась с постели и принялась рассматривать те, что были развешаны на стенах. Ни одной! Кити достала из шкафа несколько альбомов, пролистала их, и снова — ничего. А может, его и не было?

А может, его и не было?

В то утро она впервые задала себе этот вопрос и поняла, что это только начало, что она будет задавать его ещё сто тысяч раз. И есть только один способ избавиться от этой муки — вернуть его, хоть на минуту, хоть на миг, вернуть, чтобы ещё раз посмотреть в его глаза. Конечно, в тот момент она подумала о том лишь, что “а может быть, его никогда и не было на фотографиях?” Ей даже показалось, будто она вспомнила, что он не любил фотографироваться, и будто бы запомнила она это в связи с тем, что как, мол, так — с такими данными и не любить фотографироваться!

Но вскоре Кити поняла, что всё это ерунда, ничего такого не было и она это всё придумывает только для того, чтобы оправдать то странное обстоятельство, что у неё не осталось ни единой фотки человека, которого она, как ей казалось, любила больше всего на свете! А может быть, это и неважно, что нет фотографий? Зато она прекрасно помнит его голос! Что, если она любила в нём именно его голос, а разве голос можно сфотографировать?

В следующий момент она уже стояла у окна и смотрела вниз — туда, где должна была быть берёзовая аллея, высаженная его руками. Был ещё большой скандал с домоуправлением, когда он это сделал. Об этом знают все, кто живёт в их доме. Можно спросить у кого угодно! Но нет в этом нужды, потому что есть аллея. Кити прекрасно её видно сверху. Как бывало не раз, когда они вместе смотрели на неё сверху. Она недолго, он — часами. Ему очень нравилось смотреть на этот мир сверху...

Кити поставила на стол поднос с салатом и фруктами. Села на диван. Интересно, сколько времени он разглядывает фотографии? А ещё интереснее, этот вопрос — дурацкий или нет?

— Присаживайтесь, — без комментариев пригласила Кити. — А то ещё упадёте и свернёте себе шею.

— Вполне возможно, — с трудом отрываясь от фотографии, сказал Икар и сел напротив. — У вас была весёлая, насыщенная жизнь. Вы ведь этого не скрываете?

Он ещё раз бегло окинул взором фотографии на стенах.

— Вы правы, Икар, — сказала Кити. — Моя жизнь прекрасна и удивительна! А что вы думаете о своей?

— Сначала выпьем за именинницу.

Икар разлил вино.

— Кажется, мне нечего пожелать вам. Оставайтесь такой, какая вы есть. Гип-гип...

И они вместе троекратно грянули “Ура!”.

— Закусывайте, — Кити пододвинула салат и протянула ему ложку. — Прямо ложкой и прямо из чашки. И рассказывайте. Вы обещали.

Рассказ его был недолгим, он сводился к одной мысли — нет в жизни ничего, за что следовало бы цепляться или о чём стоило бы пожалеть в последний час. Он рассуждал об этом очень просто, словно никогда в жизни не было у него ни дома, ни родителей, ни близких, ни родных — ничего такого, за что нужно отвечать, и от этого рассуждения его казались ей мальчишеством. Удивительно, но ни его манера говорить, ни, что самое интересное, его мысли абсолютно не соответствовали тому внешнему образу, какой он из себя представлял. Икар привлекал её всё больше и больше, и это обстоятельство до того напугало Кити, что она уже сто раз пожалела, что решила поиграть в “классики”.

— Родился, как все. Учился, как все. Теперь вот работаю, тоже как все. Кому-то такой расклад нравится, кого-то просто тихо устраивает. А меня раздражает.

— Кстати, — перебила его Кити, — вы так и не сказали, кем вы работаете?

— Разве вы этого не знаете? — удивился Икар. — Если так, то пора увольняться.

— Нет-нет!.. Не нужно этого делать! — Кити старалась быть негромкой, и это у неё плохо получалось. — Я поняла — всё дело во мне! Постараюсь исправить ошибку. Вы — депутат!

— Ну что вы! — рассмеялся Икар. — Я что-то плохо представляю себе депутата, который ездит в троллейбусе!

— Ой, — смутилась Кити. — И то верно! Тогда вы... художник. Наверное, очень известный.

— Какой же я известный, если вот вы, к примеру, меня не знаете?

— Вы имеете в виду, не знаю в лицо? Но, по-моему, известность художника определяется тем, что его узнают не по физиономии, а по картинам. Разве не так?

— Вы правы, — согласился Икар. — Правы, как всегда. Однако вы все же приняли меня за художника? Почему?

— Не знаю... Мне так показалось...

Вдруг Кити поймала себя на мысли, что ей абсолютно не интересно, кем он работает, сколько ему лет и кто он по знаку зодиака. И их встреча в троллейбусе, и то, что он пришёл сюда, и сам этот разговор — всё это только внешняя сторона какого-то нового явления в её жизни. Вот если бы, к примеру, здесь оказался её бывший покровитель и модельный босс Коля Цыбин, всё было бы понятно и в смысле формы, и в смысле содержания. Нет, этот парень в чёрном пальто не из этих, и пришёл он сюда по какой-то иной причине — Кити это почувствовала ещё там, в троллейбусе, иначе, оказавшись на улице, она дала бы такого дёру, что кенгуру от зависти слопала бы собственную сумку. Икар всё время был как бы в двух местах — здесь и где-то ещё, где было лучше, легче и приятнее и куда так хотелось заглянуть Кити. Его взгляд всё время что-то обещал, что-то, за что не надо платить. Всё в нём было некстати, не к месту, не по протоколу, и он этого не смущался. Когда-то, когда Кити только что приехала в город, она увидела на вокзале бродягу. Он был почти голый и источал такое зловоние, словно был живым химическим оружием, заброшенным неприятелем в самую гущу мирного вражеского населения. Никогда в жизни не видела Кити человека со столь явно выраженным чувством собственного достоинства! Нужно было лишь слегка присмотреться к нему, чтобы понять это. Бродяга этот не делал ничего такого, что обычно отличает достойных людей. Он не носил смокинга и белых перчаток. Он не курил сигару и не смотрел с ленивым презрением на окружающий его мир. Он был гол, нищ и вонюч. Он никому не мешал, и никто не мешал ему. Он стоял, опершись рукою о подоконник, и читал газету. Просто — стоял на своём месте и читал свою газету. И кому какое дело, что держал он её вниз головой.

— Мне кажется, я знаю ваш голос, — бодро произнесла Кити, как бы извиняясь за затянувшуюся паузу. — Мы раньше не встречались?

— Ещё бы, — довольно улыбнулся Икар. — Каждый день, в десять часов утра...

Он изобразил знакомые позывные, напоминающие птичьи крики, и бодро поприветствовал мир.

— Вы — радиоведущий! — воскликнула Кити. — Боже мой, как же я сразу не догадалась! “Икарийские игры” — самая актуальная суперпрограмма для всех возрастов и сословий! У нас в депо вас цитируют даже слесаря! Или слесари?

Икар не ответил, а лишь внимательно посмотрел на неё. Кажется, впервые за весь вечер он смотрел на неё долго-долго, не отрываясь. Казалось, всё это время он играл в жмурки, и вот теперь, когда с него сняли повязку, он с удивлением обнаружил, что был в комнате один. Улыбка сошла с его лица, он слегка побледнел, и в голосе его появилась неприятная хрипотца.

— Не похож?

— Не очень, — честно призналась Кити. — Сильно переживаете по этому поводу?

Он её не услышал. Видимо, в этот момент там, в другом месте, он был нужнее.

Они проговорили часов пять, не вставая и не пополняя бокалов. Возможно, что часа четыре из этих пяти они просто промолчали, глядя друг другу в глаза. Когда пробил час первого троллейбуса, выяснилось, что Икар до сих пор оставался в своём длинном щегольском пальто.

— Это же здорово, — пошутил он на эту тему. — Одеваться не надо!

Несмотря на убедительную просьбу не беспокоиться, Кити всё же проводила его до остановки...

— Вставай, Кити, тебя ждут великие дела!

Это будильник. Так звали её в агентстве, и она к этому понемногу привыкла.

— Вставай, Кити, тебя ждут великие дела, — повторил умный будильник ещё раз.

А потом ещё. И ещё. До тех пор, пока она наконец не поднялась с кровати. Хоть бы какое-то формальное оправдание — ни за что бы не встала! Сегодня воспоминания заморочили Кити до такой степени, что у них появился чётко выраженный цвет и запах. Было ощущение, будто Икар умер только вчера!

Кое-как позавтракав, Кити прикрыла наготу и отправилась на работу. Редкий прохожий не поворачивался в её сторону. Впрочем, она к этому привыкла и не обращала на посторонние взоры никакого внимания. В последнее время Кити передвигалась по городу исключительно пешком, и вот сегодня, проходя мимо остановки, она неожиданно для себя вскочила в отъезжающий троллейбус. Салон, к счастью, был переполнен, это как-то помогло преодолеть волнение — напротив, лицом к лицу, висела на поручне добрая бабушка с рюкзаком, собранным, как минимум, на Эверест. Бабушка улыбнулась Кити, Кити — ей. На мгновение Кити показалось, что бабушка всё про неё знает — про Икара и жуткое одиночество, про полуночных призраков и идиосинкразию на троллейбусы и даже про то, как однажды, приехав в родной посёлок в гости, она не обнаружила там ничего, кроме пустынных улиц и обезлюдевших домов!

Тут бабку сильно ударили локтем в спину. Она в ярости повернулась с одним только желанием — немедленно ответить обидчику.

— Извините, — промямлил лысый толстяк с замученным лицом, таким, словно он вёз его в химчистку. — Я не хотел... Извините...

— Сначала пихнут под дых, а потом — извините, — буквально заорала бабушка. — При чём здесь “извините”, не пойму? Пихнул — добавь, не понравится — покрой матом! Это я понимаю! Это по-нашему! А то — извините!

Как ни громко кричала старуха, у Кити создалось впечатление, что владелец несвежего лица её совершенно не слышит. И вообще, может, это не он ударил. А извинился так, попутно. Правда, как-то странно, глядя в окно, словно прячась от посторонних взоров. “Наверное, алиментщик, — подумала Кити. — Странно, что его вообще кто-то когда-то любил...”

Глава пятая

Damba

Спускаясь по лестнице, Штиммель думал о том, как бы ему избежать встречи с портье, — то ли работать больше некому, то ли незаменимый такой, но денно и нощно нежелательный этот субъект оставался на своем боевом посту. За трое суток встречались они два раза, однако, учитывая частые телефонные приветствия, Штиммелю и этого хватило. Вчера, например, возвращаясь с вечернего променада, столкнулся с ненавистной улыбкой и окончательно испортил себе настроение. А тот спрашивает:

— Как дела, Виктор Иваныч? Все хочу уточнить у вас — как так получается, что Штиммель и вдруг Иваныч? Видится мне в этом некоторая мистификация.

Вместо привычной колоды карт парень держал в руках трёхлитровую ёмкость, доверху наполненную дикой смесью из гордыни, цинизма и ненависти.

Штиммель не ошибся, портье был на своём рабочем месте. Раскладывал пасьянс. Сделал любимому постояльцу жест рукой и пожелал приятной прогулки. Было в его взгляде что-то такое, отчего захотелось Штиммелю вернуться назад. Что-то крикнул там, у себя за стойкой, и странный мёртворождённый звук завис под потолком. Потом рассыпался на несколько послезвучий, отчего возникла целая череда щелчков, шорохов и причмокиваний. Совсем близко от потолка отвалился кусок штукатурки и плавно опустился к ногам Штиммеля. Он подошёл к двери, простоял несколько секунд, глядя на только что образовавшееся белое пятно, и резко повернулся. Никого! Или, раз обнаруживается где-то рядом вот этот странный шёпот и придыхание, кто-то в вестибюле всё-таки есть? Картина!!! Похоже, этот Степанов и в самом деле гениальный художник! Штиммель готов был поспорить на что угодно — чёрт со своим немыслимым товаром обращался в это мгновение именно к нему! Да, да, это он сопел, сипел и сморкался только что, за секунду до того, как Штиммель повернулся! В лавке больше никого не было, значит — он. Предлагает купить сами знаете что. Странная штука — время в руках нечистого и в самом деле выглядело довольно обыденно, как если бы чёрт предлагал свечу без фитиля, клок шерсти от бешеной собаки или пару дырявых калош. “Храните время в банке, — почему-то подумал Штиммель. — Целее будет!”

— Вам плохо? — услышал он издалека.

Какая-то внимательная сердобольная женщина держала его за руку.

— А вам? — спросил Штиммель.

— Мне нет, — ответила женщина. — Как огурчик! Вот стою, запросто контактирую с незнакомым гражданином, может, даже инопланетянином, и никто на свете не заставит меня говорить неправду. Мне с недавних пор всегда хорошо, молодой человек.

— С каких это? — с трудом выдавил Штиммель. Чего ему сейчас больше всего не хотелось, так это быть “инопланетянином” и “контактировать” с незнакомой женщиной, которой всегда хорошо.

— А с тех самых, как она вышла за него. Ведь я думала, всю жизнь будет одинокой.

— Кто?

— Оленька. Доченька моя. Она у меня единственная. В прошлом году вышла замуж за Михаила Матвеича. Пела в церковном хоре, а он там художником у них. Оленька до сих пор хористкою. Вот уж год, как живут. Хорошо живут, я довольна. — Женщина с гордостью посмотрела на картину. — Это его полотно, Михаила Матвеича. Он в наших краях человек известный! Полотно хорошее, но многие его не приемлют. Особенно приезжие. Посмотрят, и им плохо становится.

— Так он что же, выходит, иконописец?

Штиммель выглянул в окно — не появилась ли Алиса? Дождь зарядил не на шутку, могла и передумать. Последний вопрос, видимо, оскорбил женщину. Сразу поменялась во взгляде. Так смотрел на него с экрана следователь ГЕСТАПО в старинном фильме про войну. И руки в кулаках. А что, если и сынок такой же? Иконописец?

— Двенадцать ярусов! Цельный иконостас! — выделяя каждое слово, произнесла теща художника. — А разве вы не поняли, на что глядите? — Она сделала паузу, очертив при этом в воздухе квадрат. — Что это, тогда по-вашему, если не икона?

— Ну да? — Штиммель хоть и ожидал чего-то в этом роде, — оттого и продолжал разговор, но всё равно — столь смелая интерпретация этой, прямо скажем, дьявольской мазни, мягко выражаясь, смутила его. — Интересно было бы побывать в вашей церкви. Адресок не подскажете?

— Ну вот, — горестно запричитала женщина. — Я так и знала. Весь мир, буквально весь, зашёл в глубокий зад!

Тут он увидел в окне Алису и очень этому обрадовался.

— Извините, — сказал он и ещё раз глянул на картину. — Было очень приятно поконтактировать. Теперь мне уже гораздо легче...

Женщина плакала...

— Привет, — будто столетняя знакомая, поздоровалась Алиса. — Небось, думали, что я не приду? Признайтесь, думали или нет?

— От вас ничего не скроешь.

Сказав это, он было потянулся поцеловать ей руку, да вдруг раздумал на полпути, поняв, как же это всё неуместно, гадко и глупо.

Алиса, как могла, старалась сделать вид, что ничего не заметила.

— Какой странный у вас чемоданчик. Никогда таких не видела. Не стану спрашивать, что в нем, все равно не ответите.

— Прибор, — весело сказал Штиммель и хрюкнул. Как же всё-таки мило она бурчит себе под нос. Возможно, в прошлой своей жизни она была кошкой. — Я храню в этом чемоданчике прибор для искусственной вентиляции мозга.

— Лучше бы не отвечали... — Алиса, подпрыгивая на одной ноге, спустилась с крыльца. Было забавно — в этот момент она здорово напоминала пьяную инвалидку. — Проблемы у вас с юмором, Виктор. Расстроились? Считали себя образцом остроумия?

Энергия, предназначенная для чувственного приветствия, по закону её сохранения, никуда не девалась, и — вот вам! С места, без разгона, оттолкнувшись обеими ногами одновременно, Штиммель этаким козлом прыгнул с крыльца и, уверенно пролетев все его ступени, с шумом рухнувшей в море скалы опустился в самый центр огромной лужи, слегка окатив при этом вовремя отскочившую Алису. Приземляясь, а точнее — приводняясь, единственное, что он успел сделать, так это поднять чемоданчик над головой.

Выбираясь из лужи, Штиммель с удовлетворением отметил, что весь этот полёт, от толчка до приземления, прошёл в полной тишине. Да и только ли полёт? Лишь теперь он вспомнил, что, не считая Алисиного голоса, в течение последнего часа только шум дождя смог пробиться в его уши.

— Ау, Виктор, вы в порядке?

Ребячество Штиммеля совершенно не удивило девушку. Будучи всего лишь обыкновенной горничной, она тем не менее была неплохо осведомлена по части мужской глупости и самонадеянности, а потому ожидала чего-то в этом роде и, казалось, была даже рада, что частично пострадала.

— Значит, так, — застёгиваясь на все пуговицы, решительно произнёс Штиммель. — Я, конечно, дико извиняюсь... Надеюсь, вы понимаете, предполагался совершенно иной эффект! Это во-первых. Во-вторых, предупреждаю сразу — ни в какой номер возвращаться я не собираюсь...

Он подошёл к Алисе поближе, оглядел ее плащ и, убедившись, что с ней все в порядке, шепнул девушке на ухо:

— Ради Бога! Куда угодно, лишь бы подальше от него!

— Что, так достал? — улыбнулась Алиса.

— Вы о ком?

— О чёрте. А вы?

“И я” — хотел было сказать Штиммель, но не сказал. Не нашёлся. Смутился.

— Ну вот, — с сожалением произнесла девушка. — Теперь минут пять будете молчать. Угадала?

— На этот раз — мимо, — попытался отшутиться Штиммель, но, кажется, ничего не вышло. Всё это — и замызганный никчёмный городишко, и дождливый вечер, и предстоящая экскурсия, и эта милая златокудрая толстушка, наивные провинциальные ужимки которой — всего лишь попытка замаскировать истинную суть опытной интриганки, всё это предстало теперь перед ним в образе некоего стоглавого чудища, по какой-то своей зверской причуде до сих пор не раздавившего его. Но главное, что его теперь беспокоило — решительная готовность Алисы сделать свою ставку, и сделать это не просто на правах пассивного или пусть даже активного игрока, но на правах лидера с полным набором козырей, готового в самый неожиданный момент поменять условия игры. Теперь он понял точно — связь между ней и портье существует. Они связанны намертво. И это обстоятельство весьма усложняет его пребывание в городе. Да ещё этот Степанов со своим чёртом. Замкнутый круг, который предстоит разомкнуть, ибо нет никаких сомнений в том, что объект “Х” был не только втянут в него, но, возможно, им же и уничтожен.

— Хорошо, что я согласился прогуляться с вами, — Штиммель доверительно взял девушку под руку, и они медленно двинулись по тротуару. — Видите, я молчал всего лишь пятнадцать секунд. Как вы думаете, Алиса, у меня есть шансы?

— Это вы так заигрываете? — глядя под ноги, спросила Алиса.

— Я не в том смысле, девушка... Я про шансы хоть когда-нибудь покинуть ваш гостеприимный город.

— Покинете, покинете... И еще как.

— Вы уверенны?

— Я надеюсь.

Потом они трепались о чём-то, откровенно не слушая друг друга, и лишь одна деталь в беспечной с виду Алисиной болтовне по-настоящему привлекла его внимание. Это когда она сказала про небо, про то, как мечтает поменять его. Она что-то рассказывала про свою недавнюю учёбу в школе, про больную бабушку, про то, что, когда бабушка умрёт, она обязательно будет поступать “на гостиничный бизнес”, а как только представится возможность, тут же уедет куда-нибудь далеко-далеко, на тёплые острова, и станет директором красивого пятизвёздочного отеля.

— Все мы мечтаем о дальних странах... — Штиммель говорил так, словно речь шла о тарелке горячего борща. — С возрастом эта болезнь проходит.

Алиса упрямо помотала головой. Её слишком не устраивал такой тон.

— Ни фига! Со мной не так! Я не стану долго ждать! Уверена, у меня всё получится! Посмотрите наверх. Что вы там видите?

“Ничего хорошего, — подумал Штиммель. — Одна только муть, всюду — на земле, в воздухе, в небе!”

— Вы правильно подумали!

— О чём? — удивился Штиммель.

— О небе. Ужасное, отвратительное небо! Особенно здесь, в Мёртвом Поле.

— В каком поле? — перебил девушку Штиммель.

— В Мёртвом. Так у нас иногда называют это место. Нет, что ни говорите, а небо должно быть чистым, даже когда вокруг одна грязь и выкидыши. Оно должно манить. Если человека перестаёт тянуть к звёздам, то в этом виновато небо. Он, ну... тот человек, со мною согласился. Ему нравилось говорить про небо. Я хочу его поменять.

— Кого? — Штиммель услышал, как там, в мутной мгле, закричала неведомая птица. Это был неприятный звук.

— Небо. Там, на острове, оно вечно голубое. Вечно голубое небо на вечно зелёном острове! Сочетание двух этих цветов и есть жизнь. Согласны?

— Стопроцентно.

Алиса показала на возвышающуюся над равниной тёмную громаду DAMBы.

— Во-он она. Видите? Самая высокая точка на всей равнине. Мы уже почти пришли...

Улица закончилась неожиданно быстро, и они вышли на берег реки. Было свежо, дул не сильный, но все время встречный ветер. Дождь перестал. На город опустились сумерки. Чемоданчик издал комариный писк, приоткрыв крышку, Штиммель увидел, что на внешней панели прибора зажёгся синий глазок. Это означало, что работа перешла в активную фазу. Уже у самого подножия DAMBы Алиса предупредила:

— Сильно не отставайте. Здесь всё не так просто, как кажется.

Штиммеля бил зверский озноб, однако он всячески старался скрыть от спутницы свое истинное состояние. Ему казалось, что с девушкой происходит нечто похожее.

— Замёрзли? — спросил он, поднимаясь вслед за Алисой по ступенькам металлической лестницы, ведущей на верхнюю площадку. На брелке сооружение выглядело куда привлекательней. — Ещё долго будете проклинать и меня, и эту прогулку.

— Это точно, — согласилась девушка. — Держитесь за поручни, а то, не дай Бог, проклинать будет некого.

— Вы очень любезны, мадам, — улыбнулся Штиммель. — У меня к вам убедительная просьба. Слышите?

— Слышу, слышу. Говорите.

— У меня к вам просьба — всякий раз, как только вы вспомните что-то... связанное с тем человеком, сразу рассказывайте об этом мне. Не откладывая. Договорились?

— Ещё там, в гостинице, — ответила Алиса.

Кто и зачем сотворил эту площадку, было непонятно. С технической точки зрения она была тут не только бесполезна, но и нарочито, воинственно неуместна. Прихоть строителей? А что, если и в самом деле так? Вот они — три богатыря. Два сварщика с бодуна и главный инженер, романтик. Это он всему виной, в компании “на троих” всегда есть зачинщик. Один из рабочих резонно уточняет у начальника:

— Мы-то сварим, да комиссия не примет.

— Это ерунда, — с мальчишеской беспечностью отвечает тот. — Вы варите, мы — обоснуем.

И глядит вдаль из-под руки. И так ему нравится это занятие — сварщики прогнали, а то стоял бы вот так вечно! Ещё бы — он сотворил самую высокую точку на равнине, и в этом может убедиться любой поднявшийся на площадку! Времени для этого не так уж и много, после пуска DAMBы лестницу, ведущую сюда, как и прочие подступы к сооружению, находящиеся с этой стороны, зальёт вода. Но до пуска ещё несколько дней, и, значит, кто-то обязательно сюда поднимется.

Штиммель поделился своими видениями с Алисой.

— Да вы просто колдун какой-то! — удивленно воскликнула девушка. — Маг! Кудесник! Чародей! Браво!

— Думаете, вычитал?

Штиммель в который уже раз посмотрел на неё с подозрением. Вот оно — именно так и должны вести себя девятнадцатилетние девушки! Но и этот её порыв отчего-то показался ему неестественным и даже издевательским. “Впрочем, — подумал он тут же, — довольно сомнений и подозрений. Так можно дойти чёрт его знает до чего! В конце концов, мне нужна информация, факты, а что до остального — это дело накопителя. Кстати, она совершенно забыла про чемоданчик, и это хорошо!”

— Вы что-то спросили? — Алиса дёрнула его за рукав. — Я не расслышала.

— Да, — сказал Штиммель. — Я спросил, как это было на самом деле.

— На самом деле всё так и было. Инженера звали Борщевский. Не слышали?

— Нет.

— Ну да, откуда... Короче, смысл такой. Равнина сами видите какая — сухая и бесполезная. Отсюда и название — Мёртвое Поле. Бабушка говорит, что это проклятое место. И равнина, и город. Я потом поняла — небо тоже. Короче, постановили, раз земля, по-любому, непригодная, затопить равнину. Сама видела проекты. Борщевский в гостинице жил и все свои бумаги держал как попало. Я в это время собиралась к маме, она с новым мужем живёт, обещала помочь с поступлением... Ну вот, а тут как раз бабушка заболела, я и пошла в горничные. Два года назад. Такое нарисовали, вы бы видели! Образцовое рыбное хозяйство — раз, стопроцентная занятость населения — два и культурная зона — три! Четыре стозвёздочных пансионата, два санатория и ещё там чего-то с парками, колоннадами и ротондами... Всё красиво так, я час оторваться не могла! Даже подумала сначала — вот она, мечта моя, совсем рядышком, и никуда ехать не надо! А тут получилось, что отменили всё. Чего-то у них там не срослось, не знаю... Оставили всё как есть. Единственное, что Борщевский успел построить, так это Дамбу. Потом, когда он уехал, я нашла в его номере записи.

— Прочли?

— Ещё бы! И знаете, что мне там особенно понравилось? Вот это место. Я его наизусть запомнила. “Для строителя нет большего несчастья, чем построить никому не нужный, негодный для жилья дом. Все будут показывать на него пальцем — вот так строить нельзя! Давайте сохраним это бездарное творение как антиобразец, как памятник напрасно прожитой жизни! Трудно представить себе, что-нибудь более глупое, чем DAMBA посреди мёртвой равнины! Это нелепо уже само по себе и не надо искать конструктивных, эстетических, технических или ещё каких-то иных промахов. Вы их можете и не найти, отчего сооружение это всё равно не перестанет быть символом человеческого невежества, тупости и самонадеянности. Но коль скоро ты ввязался в эту историю, сумей сделать хоть что-то, что не вызовет у людей кривой усмешки и что хоть в какой-то, пусть самой малой, степени оправдает твой бесполезный труд. DAMBA не станет восьмым чудом света, но тот, кто хотя бы раз ступит на её смотровую площадку, может быть, и узреет в дальних далях нечто чудесное. Мне очень бы хотелось в это верить!”

— Это он о чём? — после небольшой паузы спросил Штиммель.

— Вы прекрасно понимаете, о чём, — ответила Алиса. — Здорово написано, правда? Люблю, когда так. Когда неожиданно. Увидела в читальном зале сантехника, у нас, в школьной библиотеке. Просматривал книжку про колобка. Ну разве не чудо?

— Про кого книжку? — удивился Штиммель.

— Про коврижку.

— Алиса, да вы просто философ! Вам бы романы сочинять.

— Может быть, и сочиню когда-нибудь, — вздохнула девушка. — Но только не под этим небом...

Снова закричала в темноте ночная птица. Штиммель почувствовал, как по спине его побежали мурашки. И было отчего. Крик явно доносился откуда-то снизу, из-под, и это означало только одно — высота DAMBы, несмотря на кажущуюся доступность, была действительно огромной!

— Жалко, темно, — с сожалением сказала Алиса и, подумав немного, отвергла свою мысль. — А может быть, и наоборот, хорошо, что темно. Так даже страшнее. Правда же? Вам страшно, Виктор?

Штиммель согласно кивнул, и она это увидела.

— А ему не было страшно. Он простоял тут три часа. Представляете? Какое у него было лицо, кошмар!

— Какое?

— Не знаю... Так смотрят святые на иконах Степанова.

Штиммель хотел было, кстати, кое о чём порасспросить её про этого Степанова, но побоялся за второстепенными разговорами пропустить что-то важное, то, ради чего, собственно, он и стоял теперь здесь, в этой тёмной точке мироздания, обдуваемый со всех сторон ледяным ветром, дрожащий от холода и страха.

— Вы рассказывали ему про записки Борщевского?

— Нет, — ответила Алиса. — Всё было по-другому. Ну, как впечатления?

— Не найду слов!

Штиммель обошёл площадку по окружности, шаги его гулким эхом отзывались в густом туманном воздухе, нагоняя смертную тоску и скуку. Если бы Моцарт задумал написать “Оду печали”, лучшего места для воплощения этого замысла он бы не сыскал в целом мире. “В этом что-то есть, — пытался размышлять Штиммель. — Остаётся только понять — что именно. Страх и тоска сами по себе — вещи вполне привычные, и чтобы пережить эти чувства, вовсе не обязательно тащиться в эту глушь и карабкаться по ржавой скользкой лестнице на немыслимую высоту, куда даже не долетают птицы. Стоп! Птицы! Почему я всё время слышу этот крик? Что это за птица? Или это неважно? Что же тогда важно? То, что она летает, а я нет? Может быть, это?”

— Вы слышите эти крики? — заканчивая своё кругосветное, а точнее, кругобашенное путешествие, спросил Штиммель. — Что это за птица?

Ответа не последовало — девушка исчезла.

“Пошла за мною следом, — подумал он, — сейчас подойдёт. Попробуем ещё разок”.

— Алиса, вы слышите? Это действительно птица или мне только кажется?

И снова тишина в ответ.

“Ладно, — пытался успокоить себя Штиммель. — Это, пожалуй, даже хорошо, что так. Небось, спряталась за какой-нибудь железкой и похихикивает в кулачок”.

Если так, то хорошо. Может быть, это она и кричит, подделывая свой голос под крик неведомой птицы? Хорошо бы, если так. Это знакомая игра, и он к ней готов. Можно помолчать какое-то время. Можно даже самому спрятаться. Перехватить инициативу. А ещё лучше сделать вид, что поскользнулся и сорвался в бездну — пусть-ка понервничает!

Штиммель, покрепче ухватившись за скользкий поручень, решительно перекинул ногу на ту сторону. Интересно, видит или нет? Предупреждала, что всё тут не так, как кажется. Вот мы сейчас и поглядим. Он перенёс вторую ногу и уселся на мокрой окружности поручня, держась за него обеими руками. Никакого страха. На мгновение ему показалось, что всё закончилось или, если быть абсолютно точным, ничего ещё и не начиналось. Ах, если бы это было так! Но в первозданной тишине и темноте щёлкал за спиною прибор-предатель, напоминая готовому отправиться в Неведомое, что всё это лишь выдумка, искривленный образ сознания, угнетённого мглою и криком ночной птицы, образ, начертанный иссохшим маркером воображения, на острие которого — пустота и усталость. И тогда становится понятно, откуда и каким образом возникает тот хаос, тот сумасшедший набор красок и оттенков, из которых рождается сюжет степановской картины, единственно верно и точно передающий первоначальный смысл не человеческого бытия вообще, как принято об этом говорить, но сиюсекундный смысл, смысл-секунду, смысл-миг, смысл-мгновение, когда только в сумме всех этих смыслов и может найтись истина. Вот бы вернуться к той самой точке, в которой впервые обозначилось твоё существо, пережить всею душою это самое начало и уж потом не упускать того подлинного первоначального переживания ни на секунду, чувствуя эту жизнь и себя в ней, как пловец чувствует воду, и плыть, плыть, плыть — пусть медленно, но верно, под незнакомыми созвездиями к неведомому берегу! “Нет, — подумал Штиммель, слушая мерное гудение прибора, — всё, что я теперь чувствую, это только моё представление, иллюзия, и сам я здесь ни при чем. Накопитель фиксирует параметры присутствия иной жизни, и это он, а не я способен почувствовать теперь эту волнующую гармонию Жизни и Смерти, Света и Тьмы, Боли и Полёта, и это его, а не меня приветствует залетевшая в поднебесье, обречённая на вечную высоту, неуловимая и невидимая тем, кто внизу, птица судьба! Ты всю жизнь убегал от собственного ничтожества и тебе хватило глупости не понять в момент обретения иного слуха, что это вовсе не благодать, а кара за тихую ненависть и к этому миру, и к себе в нём! А потому какая, в сущности, разница, вернёшься ты назад или скользнёшь в бездну? И в том, и в другом случае у тебя уже нет никаких шансов на спасение...”

— Это точно, — услышал он за спиной знакомый голос. — Поэтому давайте-ка сюда вашу руку, Виктор Иваныч. И довольно валять дурака!

Похоже, парнокопытный был прав, и без его помощи Штиммелю вряд ли удалось бы вернуться обратно на площадку. Силы окончательно оставили его, руки свела судорога, глаза не могли различить даже ладони, которой портье размахивал возле самого его носа.

— Ну, как вы? Очухались? У меня есть коньяк. Выпейте, сразу полегчает.

— Благодарю вас, не откажусь...

Взяв первым делом чемоданчик, Штиммель прислонился спиною к железному шесту, протыкающему площадку в самой её середине, и прямо из бутылки отхлебнул приличную дозу коньяка.

— Следили?

— На ваше счастье, — прямо признался портье.

— Как и в тот раз?

— Как и в тот.

— Она что же, и его бросила?

— Не понимаю, о ком вы, — портье спрятал бутылку в карман и посмотрел на часы. — Ну что, полегчало? Не хотите ли спуститься вниз привычным способом?

— Пожалуй...

Штиммель, отвергнув его руку, не без страха сделал первый шаг.

— Браво! — портье похлопал в ладоши. — Знаете, Виктор Иваныч, я был не прав. Возможно, кое-какие шансы у вас всё же остаются...

Всё время, спускаясь по лестнице, они продолжали разговор. Временами Штиммель забывал, что рядом с ним не девушка, а этот кривляка, и несколько раз назвал спутника Алисой.

— Кстати, вы не знаете, куда она подевалась? — спросил он, извинившись в очередной раз.

— Я не очень-то понимаю, о ком вы, но, если рядом с вами кто-то и был, и тем более если этот кто-то, или, верее, эта кто-то имела женский вид, то уж она наверняка нашла достойный повод, чтобы поскорее избавиться от вас. Все они такие. Решительно ни одна из них не достойна того, чтобы о ней говорили. Впрочем, если это та же самая, то должен вам признаться, что в тот раз она не сбежала. Смотрела в его глаза, словно дворняжка, которой бросили кусок протухшего мяса. Честно говоря, он и на меня произвёл впечатление. Был такой...

Портье замолчал.

— Какой?

— Не знаю... — Он пощёлкал пальцем. — Свободный — во! Смотрел на всё с превосходством. Был даже слегка кичлив и надменен. Но не так, как прочие. Складывалось впечатление, словно он имел на это право. Это трудно объяснить, могу лишь сказать, что такие парни теперь редкость.

Не мудрено, что Штиммель называл своего неожиданного спутника чужим именем — парня трудно было узнать, настолько всё в нём поменялось. Особенно — манера говорить. Стала она какой-то уважительной, что ли. Говорил он спокойно, не торопясь, словно ждал этого разговора, желал его и надеялся получить от него приличную выгоду.

Снизу DAMBA не казалась настолько уж высокой, особенно теперь, когда немного рассвело. Минула целая ночь, прежде чем Штиммель вернулся на землю, и это было странно. По его разумению, с того момента, когда они вышли из гостиницы, прошло не более двух часов. Теперь, с учётом того, что он действительно провёл на DAMBE всю ночь, неожиданное исчезновение Алисы становилось вполне объяснимым и вовсе не таким уж неожиданным. Судя по данным счётчика, прибор собрал максимально возможное количество информации, и это было куда важнее всего прочего.

— Покурим? — Штиммель вынул пачку и протянул её парню.

— Покурим, — согласился тот, вынув свою пачку.

Нашлась какая-то скамейка. Было свежо, но не холодно, можно было и посидеть, тем более что ноги даже теперь ещё казались расчленёнными, как у кузнечика.

— Это ведь было вашей инициативой — поговорить о нём, не так ли? — спросил Штиммель, сосредоточившись на кончике папиросы.

— Бросьте вы! — отмахнулся портье. — Не сбивайте карту, особенно когда она вам прёт. Это ваши макароны, Штиммель, и извольте есть их сами. Хотите спросить о чём-то, спрашивайте прямо.

Тут Штиммель заметил в руках собеседника неизвестно откуда взявшуюся колоду карт. Администратор отработанным шулерским движением изящно провёл пальцем по торцу колоды, отчего та издала приятный треск, звук, напоминающий русскую деревянную трещотку. Затем он стремительно выхватил одну из серединных карт и, украдкой взглянув на неё, отправил колоду во внутренний карман пальто.

— Нуте-с?

— Хорошо, — согласился Штиммель. — Вам известно, что привело его в этот город?

— Я думаю, записки Борщевского.

— Как он узнал о них?

— Прочитал в журнале.

— В журнале?

— Понимаете, Штиммель, больше всего я ненавижу людей со стороны. Пришельцев типа вас. У меня есть мой город, который живёт по своим законам, не по тем, которые диктует миру эта свора лощёных ублюдков, а по тем, которые устанавливает он сам. И только это даёт его жителям право жить достойно. Таков порядок вещей. Возможно, кому-то со стороны наша жизнь может показаться серой, скучной и даже глупой, но это не так.

— Неужели? — не удержался Штиммель.

— То есть, может быть, это и так, но это — со стороны. — Политкорректность администратора начинала вызывать подозрение. — Любой взгляд со стороны — это только философия. А вы знаете, Штиммель, кто такие философы? Не знаете? Так вот, это существа, обладающие двумя ма-аленькими недостатками — неумением вбить гвоздь и постоянным желанием насытить чрево, то самое, значение которого они так высокопарно, я б уточнил — парнокопытно, “опускают” в своих трактатах! Смысл в том, что здесь, внутри, нам хорошо, спокойно и праведно. У нас есть свой Бог и свой Дьявол. Пока всё понятно?

— Понятнее некуда...

“Вот теперь он настоящий, — подумал Штиммель. — Теперь не кривляется. Умный парень, ничего не скажешь. Не зря руку протянул, — что-то он там мне приготовил?”

— Отлично! Возможно, я слегка преувеличиваю разрушительную силу пришельцев, но мысль оградить моих соплеменников от всякой нечисти привела меня за администраторскую стойку, ибо где, как не в гостинице, куда неизбежно стремятся нечастые приезжие, можно оценить опасность каждого из них и при необходимости принять все возможные меры для их наискорейшего выдворения. Записи инженера мне сразу понравились. Такое впечатление, что никчёмнее места на всём белом свете не сыскать.

— Как они к вам попали?

— Очень просто, мне их передала горничная, у нас так заведено. Написано грамотно и правдиво. “Трудно представить себе что-нибудь более глупое, чем Дамба посреди равнины!” Прелесть! Даже не пришлось ничего редактировать, напечатали без единой помарки. И что вы думаете? Вещица стала бестселлером, и количество желающих посетить наши края резко сократилось. Казалось, цель достигнута, и вот тут-то появляется этот ваш — в чёрном пальто. И что самое поразительное, Виктор Иваныч, идею посетить наши палестины ему навеяли всё те же “Записки Борщевского”! А? Каково?!

Штиммелю понемногу стал надоедать этот разговор. Сколь бы терпимым поначалу ни казался тон дежурного и какие бы самые благовидные поступки он ни совершал, при долгом общении с ним Штиммеля неизбежно тянуло в петлю.

— Чего вы хотите?

— Вы опять не правы, Штиммель, не я хочу, а вы.

— Ну хорошо, хорошо, я. Так чего же?

— Я обратил внимание, как вы разглядывали картину Степанова. Он живёт здесь неподалёку. Если сядем на первый автобус, как раз успеем к вашему поезду. Вы согласны?

— Пожалуй, — вяло согласился Штиммель, поднимаясь со скамьи. — Но у меня к вам встречная просьба, господин администратор — в гостиницу мы вернёмся порознь, иначе нам обоим придётся пожалеть, что вы спасли мне жизнь.

Администратор согласился.

До автобуса оставался ещё почти час, о чём только что по телефону ему сообщил всё тот же портье.

— Так что можете пока собирать шмотьё, — посоветовал он перед тем, как повесить трубку. — Боюсь, по возвращении от Степанова у вас не будет на это времени. А может быть, и желания. До скорой встречи, мон шер.

Штиммель вырвал из розетки телефонный шнур, ещё раз проверил показания счётчика и как был — в верхней одежде и ботинках, — растянулся на кровати. Надо немного расслабиться, мокрая обувь сейчас не самая страшная беда.

Хуже всего, что он, кажется, и в самом деле оставался один на один со всем миром. Там, на Дамбе, стоя над мрачной пропастью, он испытал, может быть, самое сильное потрясение в своей жизни. Отсюда вопрос — успеет ли он завершить эксперимент до того, как окончательно свихнётся? И если успеет, сумеет ли адекватно и полноценно пережить радость от свершённого, ощутить каждой клеточкой своего презренного природой существа тихий священный восторг Демиурга, повернувшего время вспять?

Он еще и ещё раз попытался посмотреть на себя со стороны. Например, что делал вчера? Как ел, пил, разговаривал, мок под дождём. Как сидел на очке и о чём думал. Самый беглый обзор наводил на мысль, что в целом всё не так уж и плохо. Напротив, если сравнивать с тем, что было раньше, намечался явный прогресс. Всё, что он видел вокруг себя в этом городе, было очевидно хуже того, что он видел раньше. Достаточно вспомнить нищего старика у гостиничного крыльца, гневно швырнувшего подаяние Штиммеля ему в лицо! Вчера Штиммель не придал этому событию особого значения, как и не удивила его лёгкая отчуждённость продавщицы в ближайшем продуктовом, обвешавшей его с ног до головы сначала в смысле граммов, а потом и в смысле мата. Ни вчера, ни позавчера не казались ему эти двое, как и многие, с кем он встречался, какими-то особенно грубыми и неприветливыми, и лишь теперь, вспоминая разговор с администратором, он с сожалением подумал: “Тоже, видать, противники философии. Похоже, хвостатый немало потрудился, и ему есть-таки за что постоять!”

По всему выходило, что он тут чужак и лучше бы ему убраться восвояси. Да поскорее. Ну что ж, это вполне понятно. Как понятно и то, отчего не сложилось тут благое дело инженера Борщевского. Нет, это не он, Штиммель, как-то изменился или уж тем более стал лучше, это просто люди здесь такие, а он инопланетянин. Подурнела лишь декорация, на фоне которой он слегка выиграл в собственных глазах. Вот и всё. Теперь остаётся последнее — понять, что же именно привело сюда объект “Х”? Хотя ему, Штиммелю, понимать это не обязательно, накопитель сделал своё дело, а он лишь транспортное средство для доставки прибора в нужное место.

Штиммель с трудом поднял руку и посмотрел на часы. Пора. Кряхтя и чертыхаясь, поменял носки, но, надев непросохшие ботинки, понял, что совершил напрасное усилие. Махнуть бы на всё рукой, сесть тут колодой и тупо дожидаться поезда! Все эти администраторы, горничные, дворники, шизоидные богомазы с их тещами — ну их всех к дьяволу! Ему-то они зачем? Что даст ему эта поездка, если сам Степанов никакого отношения к объекту не имеет? Ну, видел тот его картину и что?

Позади раздался какой-то треск. Штиммель медленно обернулся и увидел, что задняя часть стены исчезла, а на её месте возник угол. Теперь в комнате было пять углов, и в каждом из них стояла ОНА. Всё объяснялось просто. Если и было в мире что-то необычное, чрезвычайное, удивительное — всё это было связанно только с НЕЮ, ОНА и была средоточием всего удивительного, его зримым образом. И уж коль скоро возникала наяву ли, или в воображении пятиугольная комната, то, стало быть, непременно должна была возникнуть и ОНА тоже. Это хорошо, если ОНА теперь ещё и заговорит, встреча их будет как нельзя кстати.

— Как дела, Виктор?

“Заговорила!”

— Как сажа бела... — ответил Штиммель.

— Я всё ещё на вас надеюсь...

— Завтра вечером я буду у вас. Так что потерпите, осталось совсем немного...

— Вы думаете, что... у нас получится?

— Скорее “да”, чем “нет”... — Штиммель хотел подойти к НЕЙ поближе, но у него ничего не вышло, ведь ЕЁ число равнялось пяти, и чем ближе он подходил к НЕЙ-одной, тем дальше становилась ОНА-другая. — Я всё время думаю о вас. Скажите мне что-нибудь хорошее.

— Знаете, Виктор... — ОНА загадочно улыбнулась, и улыбка эта здорово не понравилась ему. — Хотела потом, но к чему это? К чему сдерживать себя, если к тебе опустился ангел?

— Ну что вы, — не сдержался Штиммель, — что вы! Зачем вы так?

— Да, Виктор, да! Ангел! И, ради Бога, не спорьте! Никогда ещё ни для кого из живущих на этой земле встреча с ангелом не заканчивалась хорошо! Но разве это имеет какое-то значение? Я всё прекрасно понимаю, и всё равно, Виктор, я полностью в вашей власти! Я знаю — я жила ради этой встречи, и я готова ради неё сойти в могилу!

— Ради него! — поправил Штиммель.

— Да! И вы мне поможете в этом, Виктор! Милый мой, тихий мой, замечательный мой Виктор Штиммель! Ну, кто же вы после этого, если не ангел?

Голос ЕЁ дал трещину. ОНА повторила последнюю фразу, придав ей несколько иное звучание.

— Ну кто же ты после этого, ежели не свинья поганая!

Правой ноге теперь было не в пример мокрее, чем левой, ибо она угодила в ведро, до краёв наполненной мутной водой. Глаза уборщицы тоже были мутные от гнева, и ей стоило больших трудов не опустить швабру на его голову.

“Надо же, — в отчаянии подумал Штиммель, — уснуть на ходу! Всякое случалось, но чтоб такое! Спать на ходу — это уж вовсе никуда не годиться!”

— А с виду антеллигентный человек, — разорялась уборщица, тыча его кулаком в грудь. — Ездите тут, болтаетесь без толку, трудовых людей обижаете! Сказала б Егору Фомичу, мужу покойному, он тебе быстро бы башку твою бесстыжую б отвернул! — Для вящей убедительности бабка подробно изобразила акт возмездия в его завершающей стадии. — Слышь ты, подсвинок, по уши обдристанный, отвернул бы и сказал, что так, мол, и было!

И она громоподобно расхохоталась, до смерти довольная своей шуткой.

В фойе возле стойки его встретила незнакомая дама в брючном костюме советских времён. Смотрелась она в этом облачении довольно забавно, при этом всё время краснела и опускала очи долу. Он так и не понял, какого они цвета и были ли они у неё вообще, эти самые очи.

— Вы ведь Штепсель? — стыдливо спросила дама и едва не бросилась наутёк.

— Да, — отчего-то не стал спорить Штиммель. Штепсель так Штепсель — и в самом деле, какая разница. Штепсель, Пиксель, Ёксель, Моксель...

— Тогда это вам...

Не поднимая глаз, она протянула ему записку. Было в этом движении что-то ужасно постыдное для неё, словно предлагала она не клочок бумаги, а собственный лифчик.

— Я могу идти?

— Можете, — с трудом сдерживая улыбку, разрешил Штиммель.

Он огляделся — несмотря на условленное время, портье нигде не было. Может, поэтому, а может, и оттого, что день занимался мрачный и дождливый, по лицу продавца времени протекла крупная тяжёлая слеза. Дама между тем испарилась в неизвестном направлении, показав тем самым, что дело она выполнила абсолютно для неё несвойственное, можно сказать, разовое и где-то совсем рядом, за стенкой — отсюда не видать, у неё есть собственный кабинет с телефоном, кондиционером и купленным в долг фаллоиммитатором.

В записке он прочитал следующее:

“Вам повезло, Штиммель, у меня появились неотложные дела. Поедете к Степанову один. Сядете на автобус до Круглого, от автостанции до монастыря три километра, туда ничего не ходит, поэтому пройдётесь пешком. Полезно. Через рощу по правую сторону от монастыря увидите двухэтажный барак, это и есть его дом. Скажете Степанову, что от меня, это лишит вас многих проблем. По возвращении не тяните кота за яйца, соберитесь как можно быстрее и на вокзал. Ваш поезд в 17.30 по местному времени. Повторяю — здесь всё по местному времени. Билет ваш заказан, спросите его в кассе. Возможно, мы более не увидимся, Штиммель, но это не страшно, уверен — всё, что я вам не сказал, додумаете сами. Мой хвост и мои рога долго ещё будут сниться вам по ночам. И мой вам совет, Виктор Иваныч, не спите на ходу!” Далее мелким почерком следовала подпись: “Яков Малер, Великий Магистр ордена Гончих Енотов”.

“Что за чушь?” — подумал Штиммель, сворачивая записку. Зло и долго мял её в кулаке, после чего расправил, насколько это было возможно, и прочитал ещё раз. Потом — ещё. Почувствовал, как снова побежали по телу надоевшие мурашки, что само по себе было для Штиммеля делом необычным — он не испытывал подобного состояния даже на краю пропасти. Сколь несуразным и даже абсурдным ни казался текст на первый взгляд, он тем не менее хранил в себе некий железный смысл, с которым не просто следовало считаться, но которому хотелось неизменно следовать. Оставалось понять, откуда ветер дует.

Штиммель опустился на кушетку и тут же соскочил, как если бы сел на раскалённую плиту. Понятно, что нужно было поторопиться. Выйдя на улицу под эту осточертевшую нескончаемую морось, ни на секунду не задумываясь, в какую сторону идти, он уверенным шагом направился к автостанции. Дорога была хоть и не длинной, но крайне запутанной, приходилось двигаться, словно по лабиринту, полагаясь исключительно на собственную интуицию, да ещё и волю. Добравшись наконец до ближайшего перрона, он увидел свой автобус, тот самый, что подъезжал к гостинице три дня назад. Почему он решил, что именно этот автобус идёт на Круглое, объяснить было невозможно. Как, впрочем, многое, что случилось с ним за последние сутки.

— Эй!.. — Шофёр с перекошенной гримасой решительно помахал ему обеими руками. — Билеты у водителя.

По тому, как отбрасывал он нижнюю челюсть и закатывал глаза, видно было, что парень не первый день мается зубной болью. “Довезёт до места живым, — вполне серьёзно подумал Штиммель, — оплачу ему лечение из своего кармана”.

— Не хотите сходить к врачу? — спросил он, поднимаясь в салон. — Или у вас тут это не принято?

— Схожу, — горячо пообещал больной. — В Круглом есть хороший дантист. У меня за неделю первый рейс в Круглое, пришлось, бля, терпеть. Ваше место — пятое.

Штиммель расплатился и сел на указанное место. Интересно, а почему именно пятое? С тем же успехом можно было сесть и на шестое, и на десятое, и на двенадцатое, и вообще на какое угодно, разве что на заднем сиденье нервно похрапывал мужичок в кирзовых сапогах и почему-то в треуголке. Почему в треуголке? И почему за неделю это первый рейс в Круглое? Впрочем, теперь гораздо важнее подумать о записке. Ясно, что эту загадку нужно решить как можно быстрее, без этого поездка к Степанову становится ещё одним никчёмным механическим актом перемещения в пространстве. Он приоткрыл крышку чемоданчика и посмотрел на глазок индикатора — прибор молчал. Это было дурным знаком.

Просигналив семь раз, автобус, урча и чавкая, отвалил от перрона. “Теперь понятно, почему Малер дал дёру”, — подумал Штиммель, удобнее устраиваясь в кресле. Приняв более или менее сносное положение (даже после бессонной ночи уснуть на таком сиденье было невозможно), он в который уже раз перечитал записку.

Итак, Яков Малер. Весь смысл, похоже, в этой самой подписи. Ни имя, ни фамилия ему не о чём не говорят. Уже тогда, во время их первой встречи, Малер пообещал, что познакомит Штиммеля со Степановым. Это чей интерес — Малера или его? По всему видать, общий. Какое отношение имеет к этому объект “Х”? Судя по реакции прибора, тогда и сейчас — никакого. Его интересовала только Дамба, всё остальное — постольку-поскольку. Это значит, что ни в Круглом, ни в монастыре объект не был. Получается, что в какой-то момент их интересы разошлись? А если нет? Что это ещё за орден Гончих Енотов? Штиммель снова приоткрыл крышку — индикатор светился слабым голубым сиянием.

Ну наконец-то! Похоже, эти еноты всё же слегка побеспокоили парня в чёрном пальто. Штиммель впервые подумал об объекте как о “парне в чёрном пальто”. Об этом пальто вспоминали и портье, и ОНА, когда описывала ему внешний облик того, кого он, новый демиург Штиммель, должен был вернуть для неё из ада. Помнится, он подумал тогда — что это за жизнь, если после тебя не осталось ни единой фотографии, и если б не ЕЁ память, вскормленная слепой страстью, можно ли вообще было говорить о том, что объект когда-либо существовал на этой земле? ОНА вообще довольно подробно пыталась воссоздать образ умершего, старательно прорисовывая каждую чёрточку, каждую, казалось, абсолютно незначительную и ненужную деталь, словно от этого зависел факт ЕЁ собственного существования. И вот странно, чем более явным становился портрет, тем более загадочной представлялась Штиммелю вся эта love story.

Мужичок в треуголке, сильно встревоженный похмельным сновидением, смачно выругался и не менее смачно сплюнул себе на колено. Проехали километров пять, спина же устала на все пятьсот. Штиммель с вожделением посмотрел на сиденья первого ряда — там хоть можно было вытянуть ноги. Однако, представив себе на мгновение, какую оглушительную реакцию со стороны раненого драйвера вызовет его самовольный переход, Штиммель предпочёл остаться без спины. “У нас свои законы!” — вспомнил он слова Малера и усмехнулся. “Знаем мы эти законы!” Интересно, в каком виде он доберётся до Круглого и доберётся ли он куда-нибудь вообще?

Ну, хорошо, что-то про этот самый орден Гончих Енотов объект знал, и знал он это не от портье. Да и Степанов со своими художествами его не интересовал — это опять же зафиксировал накопитель. Просто он, Степанов, судя по всему, каким-то образом связан с Енотами, какой-то не прямой связью, а косвенной, так же, к примеру, как Дамба и картина в вестибюле гостиницы. Как бы то ни было, они, похоже, движутся к одному и тому же, но разными дорогами. Да-а, можно прочесть все книги, какие только существуют на свете, и остаться совершеннейшим невеждой, не умеющим найти верное решение в наипростейшей ситуации! Можно, например, получить по морде и спрятаться под одеяло. Или вот как теперь, по чьёму-то недоброму умыслу сесть в этот дрожащий чахоточный автобус, чтобы в который раз попытаться связать несвязное, которое и связывать-то нечего, ибо нет ничего более бессвязного в мире, чем человеческая жизнь.

В результате он всё-таки уснул. И ему приснилась Алиса — румяная толстушка с оленьими глазами. Во сне всё было проще, он поцеловал её, и им обоим было хорошо. Они говорили о всяких пустяках, у него были сухие ноги, и за окном светило солнце. Чувства, переполнявшие его, казались такими огромными, что выползали из сна наружу, словно тесто из кадки. Как хорошо, когда можно быть просто самим собой! Это большое счастье! И мечтать не о ком-то, кто никогда не будет принадлежать тебе по праву, а о той, которая рядом. За её милое бурчание можно отдать всё!

Мужичок в треуголке промычал что-то невнятное, — оказалось, это была этническая сакральная частушка, и шофёр с готовностью поддержал её.

Автобус медленно огибал косогор, а с той стороны его расположено было старое городское кладбище. В иных местах кладбища принадлежат к числу главных местных достопримечательностей. Они имеют там несколько значений — историческое, архитектурное и, как это ни дико, социальное. Погост же города Уральска сфокусировал все эти значения в одной-единственной могиле. История её была такова, что некая девушка, служившая некогда горничной, по непонятным и весьма странным причинам покончила жизнь самоубийством, спрыгнув с вершины одного заброшенного строения, стоявшего на западной окраине города и тут же разобранного после того несчастного случая. Архитектурный аспект заключался в особенностях надгробия, в точности повторяющего очертания той самой башни-убийцы — на то была воля родительницы покойной. Социальное же значение мерялось той мерою общественного возмущения, которой подвержен был каждый местный житель, твёрдо выходящий на ежегодные манифестации с лозунгом “Дамбе — амба!”.

Глава шестая

Тьма египетская

В институте, куда поступил Лёня Моисеев сразу по окончании школы, всё напоминало ему родной посёлок. Не по форме, конечно, но по сути. Та же неразборчивость в отношениях, зависть, похоть, предательство. Короче, тьма Египетская — так он почему-то это для себя определил. Впрочем, ни на что особенное Лёня и не надеялся. Имеется ввиду, что примет его новое сообщество с распростёртыми объятиями, немедленно отдав должное его избранничеству, в котором сам он с годами убеждался всё больше и больше. Он хотел только одного — уберечь себя от скверны, не поддаться соблазнам мира, чтобы, дождавшись наконец звёздного часа, суметь исполнить свою миссию, не тяготясь прежними грехами, со всею мощью отпущенного ему дара. Ничего не поменялось в нём со времён ночного похода на купол Подсобного, только вот внешне с годами стал он ещё пришибленней, толще и безобразнее. Давали ему на вид лет тридцать, хотя в действительности было Лёне столько же, сколько и всем, кто учился с ним в институте. Поступил он притом легко, несмотря на большой конкурс. Взрослые, в отличие от сверстников, видели в нём достойного человека, хоть и не очень яркого внешностью, зато умеющего по любому поводу высказаться не просто толково, но и самобытно. Кстати говоря, иметь своё суждение в студенческой среде считалось делом безнадёжным и бессмысленным. Особенно это касалось приезжей братии, удручённой вечным безденежьем и сирым общажным бытом. Из этих-то как раз и возрастал тот самый “научный потенциал”, который не в дальнем, а уже в самом ближайшем будущем составит основу и гордость многих заштатных НИИ страны. Они повзрослеют и слегка поутратят былую прыткость. Такие обычно живут бедно, но достойно. Немного хулиганят, но не в лаборатории, а на даче у соседа. (На свою так и не заработали.) У самых привередливых из них иногда возникают неслабые мысли, и они даже какое-то время досаждают ими руководству, требуя дополнительных ассигнований под передовой научный проект, но это почти всегда заканчивается инфарктом с последующей инвалидностью. Несмотря на то, что многие из них не умеют отличить стула от табуретки и не знают, чем парфюмерия отличается от косметики, все они тем не менее обычные обыватели с долгами, близорукостью и ранней импотенцией. А ещё они не верят ни в Бога, ни в чёрта, ни, что гораздо хуже, — в самого человека.

К числу таких вот хозяев жизни принадлежал и их ректор Иван Андреевич Радлов, люто возненавидевший Лёню Моисеева как раз за то, за что полюбился он строгим экзаменаторам — за умение смотреть на мир собственными глазами. “Вот вам дырокол в классическом виде, — подумал Лёня уже после первого знакомства с ректором. — Умеют же наши чиновники осквернить самое святое дело. Организовали Институт Физики Будущего. Куда как благородно! Сколько в мире замечательных людей, которые могли бы вложить в это дело всю душу, а не пребывать на посту, не стяжать лавры учёного мужа, с важностью потягивая коньячок на всяких там фуршетах-муршетах! Или сие по нынешним временам уже вовсе невозможно, чтобы служить отчаянно и рьяно, и не науке вообще, но для пользы всякого, проходящего мимо?” У Радлова семь костюмов — по количеству дней в неделе. Это было общеизвестно, и добавить к этому было нечего.

Как-то на третьем курсе после очередного несбывшегося проекта вызвал он к себе его автора, то бишь Лёню.

— Ну что, — спросил напрямую, — всё тебе неймётся?

— Ага, — простодушно согласился Лёня Моисеев. — Неймётся.

А сам заплакать готов от обиды.

— Не пойму я вас, Иван Андреич. Мы стараемся, стараемся, а вы... За что ж вы с нами так? Ведь выйди у кого открытие, вас же первого и отметят. По делу отметят, не по чину и покрою пинжака.

— Чего, чего? — переспросил Радлов.

— Пинжака, — твёрдо повторил Лёня Моисеев, решив не поддаваться на подъёживания и насмешки ректора. — Или из лести. Мне кажется, что вы забываете всё время, как ваш... как наш институт называется. Или физика Будущего это что — просто красивая вывеска?

— Может, и так, — откровенно ответил ректор. — Тебе-то что за дело? Поступил — скажи спасибо. Оказался в числе счастливчиков.

И вдруг остановился прямо посреди фразы и внимательно посмотрел в Лёнины прозрачные глаза. Долго смотрел, словно от того, что он там ищет, зависит его собственная судьба.

— Интересный ты парень, Лёня Моисеев. Откуда только такие берутся, скажите на милость? Ходишь весь дырявый, голодный, выражаешься по-старомодному, и, что самое удивительное, не видно в том никакой корысти. А это беда, Лёня Моисеев, когда нет в человеке корысти. Это значит, он тяжело и вредно болен и его нужно немедленно изолировать от общества.

— Я не голодный, — осторожно возразил Лёня и отвёл глаза. — И не старомодный. И корысть во мне есть, но только не такая, как у вас. А какая — не скажу.

Он был не согласен и готов поспорить. Но не с Радловым. Этому ничего не докажешь. Такие, как он, пусть просто живут, да и всё. Без идей, без хлопот и лучше, если без власти. Почему он об этом думал — кому как жить? Да потому, что как только настанет тот момент, когда займёт Лёня подобающее ему положение, этот вопрос нужно будет решить в первую очередь. Не в том смысле, чтобы указывать, как положено, а чтобы самому знать, от кого польза, а от кого вред. Человек бывает вредным не сам по себе, таковым делает его среда. Значит, просто нужно создать соответствующую среду, в которой вредным быть сродни рыбе на суше. Как этого добиться, Лёня пока не знал, возможно, именно здесь, в институте Физики Будущего, суждено ему было обнаружить то универсальное средство, которое может сделать человечество счастливым. Но как это объяснить Радлову?

Ректор безнадёжно махнул рукой.

— Ладно, Моисеев, не будем об этом. Хотел, да раздумал. Про другое поговорим.

Он как-то странно, по-стариковски облокотился о стол и тяжело, надрывно закашлялся. Лёня просто-таки остолбенел! Вы только представьте себе, что вот вдруг, на ваших глазах, набивший оскомину скуластый гомо сапиенс, яйценос с глянцевой обложки, превращается в немощного старикашку в инвалидной коляске! Ничем, кроме как обманом зрения, этого не объяснить. Обман зрения, как следствие усталости или психического заболевания. А может быть, Лёня увидел то, чего нет, и то, что только будет? Разве существует в мире провидец лучший, чем Бог? Несколько мгновений, и старик выпрямился, расправил плечи, стал прежним лысеющим плейбоем со взглядом удава и как ни в чём не бывало продолжил сближение с кроликом.

— Я хочу открыть тебе тайну. Вполне возможно, то, что ты ищешь, скрывается вот тут. — Радлов указал на собственную голову. — Присматривался, приглядывался, сомневался и вот решил, прямо сейчас решил, сию минуту — ты как раз тот человек, кому я могу довериться совершенно.

— А вам обязательно нужно её кому-то доверять? — оглядевшись по сторонам, тихо спросил Лёня. — Вашу тайну? Она ведь ваша. Сами-то вы разве совсем уж ни на что не годны?

Радлов неожиданно расхохотался. Смеялся он долго, до слёз. До изнеможения. Сказал, что никогда в жизни так не хохотал. Можно было поверить. А успокоившись наконец, всё же попытался ответить Лёне.

— Годен ли я, ты спросил? Похоже, что нет... Знаешь ты, что такое момент истины? Это когда наступает в твоей жизни день, час, минута, когда ты должен решить что-то самое главное для себя, что-то, от чего будет зависеть вся твоя последующая жизнь. Решение это никогда не бывает лёгким, но выбор должен быть сделан, иначе...

Радлов на минуту задумался. Может быть, молчание это длилось и дольше, чем минута, может быть, час. Лёня этого не заметил. Но зато он заметил, как поменялось лицо ректора, как он побледнел и как был в эту минуту не похож на себя, словно именно сейчас у него как раз и наступил тот самый момент истины. Но это было не так. Просто обычное воспоминание. Когда человек предаётся глубоким воспоминаниям, он становится похожим на того, другого себя, каким он когда-то был. И тогда у него пропадают морщины и теплеет взгляд, ведь когда-то он был намного моложе и лучше, чем сейчас. С Лёней такое случалось по сто раз на дню. Получается, что между ними есть что-то общее!

— Иначе что? — спросил он осторожно, поняв, что уже можно прервать паузу.

— Что? — переспросил Радлов. — Ах, да... Извини, всё эта чёртова болезнь...

В дверь постучали, и вошла секретарша Ирина. Была она чем-то похожа на Катю Шереметеву, и эта неожиданная похожесть всякий раз вызывала у Лёни слёзы умиления.

— Иван Андреич, кофе?

— Кофе? — спросил Радлов Лёню.

— Ага... — кивнул тот и глупо улыбнулся. — Без коньяка.

Ирина приветливо кивнула, сначала — одному, потом — другому и вышла из кабинета. “Вот ведь какая, — с восторгом подумал Лёня. — Всё чувствует! Ректор, должно быть, на неё не нарадуется!”.

— Ты что, вообще ни-ни? — Радлов щёлкнул пальцами по горлу.

— Совсем, — признался Лёня Моисеев — даже стыдно ему стало. — Организм такой, видно. Отторгает.

Ирина принесла кофе. Уже?! Значит, приготовила заранее, что подтверждает мысль о её сумасшедшей интуиции. А что, если и она видела того старика, измученного кашлем? Неверное, да. Вон с каким чаянием ухаживает за шефом, заглядывает в его глаза с тою же опаскою, с какою смотрит на больного малыша встревоженная сыновним недугом мать.

Привычное “Спасибо, Ирочка”, и вот её уже нет, словно и не было никогда. Так бесшумно и бережно прикрывают за собою дверь разве что в больничной палате.

— Пейте кофе, господин будущий Клаузиус ... — Радлов жестом пригласил Лёну к столу. — И давайте-ка разберёмся с этим явлением поподробнее.

— С моментом истины? — спросил Лёня, пододвигая стул.

— Я не настаиваю на точности формулировок, можешь назвать это как-то иначе. Главное, что этот самый момент совпал у меня с моментом постижения той самой тайны, о которой я хочу тебе рассказать. Для учёного такое совпадение естественно. Всю свою жизнь он живёт с этой тайною по соседству, бок о бок. Он чувствует её присутствие ежесекундно, и это чувство мало-помалу уничтожает его. Есть только один способ уберечься — это открыть тайну, посмотреть ей в глаза. Случаются такие прозрения, я всё время буду называть это разными словами, так что не сбейся с мысли... так вот, случается такое, говорю я, чаще всего в бане или, того хуже, в сортире. Это академические снобы и пустозвоны придумали всяческие там пьедесталы и подиумы, на которых только и обретается научная мысль. Чепуха, она обретается на горшке! Просто сами они никогда не испытывали этого священного восторга, когда ты прямо смотришь в глаза Неведомому и Непостижимому! Для таких само наличие тайны и сомнительно, и нежелательно. С молодых ногтей испытывал я к этим чертям жутчайшую неприязнь! Понимаете, молодой человек, уж коли существует на земле нечистая, как раз и является она к нам в виде этих образин, которые непременно в мантии и с указкою в руке. Как тебе кофе?

Лёня слова вымолвить не успел, Радлов сам же и перебил его, для начала погрозив кому-то рукой и крепко выругавшись.

— Впрочем, плевать, — слишком много весёлого солнца для гнусных кактусов, вызреют и без того! Вернёмся к горшку. Мне повезло с учителями, те, в свою очередь, считали меня способным учеником и возлагали большие надежды на моё будущее. Я им благодарен, всё, что есть во мне хорошего, — это от них. Негоже хвалиться своими достоинствами, но пареньком я был и в самом деле славным. Физику и любил, и почитал похлеще матери. И вот однажды, будучи изгнанным из очередного НИИ, отправился я в деревню, в глушь, в Саратов, на свою историческую родину. Почему не спрашиваешь о причинах изгнания? Неужели не интересно?

— Боюсь перебивать, — честно признался Лёня.

— Верю, — Радлов похлопал парня по плечу. — Верю, молодой человек, оттого и трачу бесценное здоровье на пустую эту болтовню. Скажи честно, когда шёл сюда, думал, буду браниться? Впрочем, можешь не отвечать, мне плевать на то, что ты думал! А гнали меня отовсюду исключительно за то же, за что и тебя. Удивлён?

— Да, — с готовностью сказал Лёня Моисеев. — Только ведь вам и на это наплевать!

И опять Радлов долго смеялся. А потом снова кашлял и пил какие-то вонючие капли.

— В деревне я впервые за многие годы почувствовал, что живу. Нашёл себе забаву — целыми днями пропадал на сельском погосте. Как кофе, ты не ответил?

— Отлично! — похвалил Лёня и подумал об Ирине.

А потом ещё раз сказал “Отлично!”, но уже совсем о другом. Рассуждения Радлова настолько нравились Лёне, что ему хотелось слушать его бесконечно. Перед ним был совсем другой человек. В отличие от того, изысканного и утончённого Радлова, этот Радлов являл собою образец бестактности, грубости и даже неряшливости. Лёня видел его сто тысяч раз и двести тысяч раз не узнал в нём того, с кем мечтал повстречаться хотя бы раз в жизни. Про таких читал он в книгах, видел их в кино и всегда считал, что они всего лишь выдумка, искусное олицетворение наших лучших представлений о самих себе.

Несколько раз во время своего монолога, длившегося, по меньшей мере, часа три, Радлов смолкал, сдерживая в себе какое-то ненужное движение, выплеск — то ли кашель, то ли стон. Говорил он долго, так и не прикоснувшись к своей чашке. Закончив, он развалился на диване, откинул голову на кожаную спинку и закрыл глаза.

— Я не хочу тебя чем-то обязывать или к чему-то призывать... Подумай о том, что я тебе рассказал, и если в душе твоей... — Тут он приподнялся и ещё раз внимательно посмотрел в Лёнины глаза. — И если в душе твоей родится этот крик, найди способ закончить то, что должен был сделать я... Должен был и... не сумел. А теперь иди, Лёня Моисеев, ты меня крепко утомил.

И он уснул. Или умер. Этот лощёный фигляр в дорогом костюме. Так ему было легче — не нужно сдерживать эту потугу, которая — то ли кашель, то ли стон. В тот самый момент, когда ректор замолчал, в кабинете неслышно появилась секретарша и поманила Лёню пальцем. Она поманила его так, словно за дверью их ожидала кровать...

В приёмной Ирина взяла Лёню за руку и негромко попросила:

— Лучше, если о вашем разговоре никто не узнает. Всем известно, как относится к вам Иван Андреич, не нужно никого ни в чём переубеждать. Так спокойнее.

Лёня впервые испытал к Ирине неприязнь.

— Кому спокойнее?

— Ему, — настойчиво сказала Ирина. — Он должен умереть тихо и смиренно. Неужели вы не поняли, что Иван Андреич достоин этого?

В тот вечер в общаге вырубили свет — вот уж в полном и буквальном смысле тьма египетская. Несмотря на то, что было самое начало лета, к одиннадцати часам уже достаточно стемнело. Дополнительных источников света, разумеется, не припасли, а потому не оставалось ничего другого, кроме как ложиться спать. “Может, это кстати, что темно, — прикинул Лёня, забираясь под одеяло. — И пацанов нет, тоже на руку. Сейчас, главное, ничего не забыть, привести мысли хоть в порядок, а то столько всего — можно и с ума спятить!” Но спятить можно ведь и на пустом месте. Выход один — отбросить ненужную информацию, не цепляться за всякие там термины и формулировки, это, в конце концов, по выражению всё того же Радлова, для физики Будущего “дело десятой важности”. Выходит, нужно воссоздать рассказ ректора не в том, полном виде, в каком он последовал, а слегка подредактировав его, выделив в нём только всё принципиально важное, имеющее для него, для Лёни, чисто практическое значение. Он вспомнил, как затих на своём диване этот странный человек — физик, отрекшийся от формул. Это было похоже на то, как сдувается воздушный шар. Или как вянет под осенним дождём куст жимолости. И уж на что это было совершенно не похоже, так это на то, как человек погружается в спокойный животворящий сон для того, чтобы некоторое время спустя проснуться бодрым и весёлым. И теперь, когда Лёня вспомнил это, он понял, как ошибался Радлов в толковании того, что он называл “моментом истины”. Толкование это основывалось исключительно на научном подходе. Как всякий учёный, он пропустил одну простую, но очень важную деталь — сколь бы значительным ни было открытие и сколь ни притязало бы оно на право считаться Божественным, сам первооткрыватель при этом оставался всего лишь примитивнейшим слюнявым существом, обречённым на вечное скитание в ограниченном пространстве между Большой Медведицей и Банкой с Маринованным Чесноком. Моментом истины стало для Радлова вовсе не открытие уникальной неразрывной связи между материальным и эмоциональным в природе, дающей возможность воссоздания утраченных форм материи. Таким моментом явилось для него пусть безотчётное, но, в любом случае, безусловное осознание собственной никчёмности в глазах той самой Непостижимой Тайны, о которой говорил он с таким восторгом. Человек, который становится выше формул, подписывает себе смертный приговор!

“В деревню, в глушь, в Саратов”, — сказал ректор, но это так, к слову. На самом деле ни в какой ни в Саратов, и совсем не в глушь, а в старинное прикамское село приехал он по увольнении из института — туда, где испокон веку проживал весь его род. Остался даже родительский дом, сами же его обитатели три года назад, почти день в день, перекочевали на сельское кладбище. Теперь и отец, и мать, и старший брат — все там, рядышком. Там же и две тётки по материнской линии, и ещё одна — по отцовской. И двоюродная сестра, по пьянке попавшая под поезд. И три одноклассника с одноклассницей. И сосед. И вообще, за десять лет его отсутствия по самым разным причинам по ту сторону добра и зла оказались почти все, кого он знал и многих из которых, как ему казалось, любил. Он даже не предполагал, насколько чужим за каких-нибудь десять лет может стать и родительский дом, и улица, и село, да и весь этот мир его детства, который он так часто видел во сне. Чувство одиночества и неприкаянности было тем острее, чем больше он видел знакомых мест, с каждым из которых были связанны лучшие воспоминания в его жизни.

Поселившись у одноклассника, то ли Пети Семёнова, то ли Семёна Петрова, этого уже Лёня не помнил, Ваня Радлов первые три дня вообще не выходил из дому — пил водку и спал. Пил и спал. Похмелье было жутким, думал, помрёт. Как оклемался, больше под давлением Пети-Семёна, чем по собственному хотенью, посетил-таки отеческую хибару и уж совсем еле-еле, с трудом передвигая ноги, сходил на кладбище. Сидел там тихо, без поминальных воплей, глядел больше не на могилу, а всё в сторону, ничего не видя и не слыша. А вернувшись с погоста, снова запил. Деньги, впрочем, скоро закончились, и пришлось искать работу. Услыхал, требуется смотритель на кладбище, устроился туда. Оформляли, не глядя в глаза. Неудобно, конечно, когда такой человек подсобником устраивается. Как ни крути, а был Ваня Радлов к тому времени человеком известным, и односельчане гордились им настолько, что даже простили ему отсутствие на родительских похоронах.

Жить остался у приятеля. Тот недавно овдовел и потому даже порадовался, что Ваня выбрал именно его дом. Как-то сидели за столом, уже охмелевшие, Петя-Семён у него спрашивает:

— Ты дальше чего делать собираешься?

— Помирать, — серьёзно отвечает Ваня. — Похоронишь меня?

— Чё, совсем у тебя с этими жмурами крыша съехала?

— Совсем...

— Тебе зачем это надо?

— Что это?

— Сам знаешь что. Слегка по башке получил и — в кусты?

“Смешной он всё-таки парень, — подумал Ваня, глядя, как старательно подыскивает Петя-Семён нужные слова. — Сколько его помню, в глазах ничего, кроме любви и сострадания. А говорить не умеет”. Никого больше в школе так не уважали и ребята, и учителя, его бы в пример ставить, да одно смущало — редко когда получал этот нескладный длиннорукий Дон Кихот оценку выше двойки. Всё понимал, а говорить не умел. Как собака.

— Ты же всегда сердечным был, Вань. Любили тебя все. Забыл? И что? Родителей чужаки похоронили. Как такое могло произойти?

— Долго объяснять, Сёма. (Точно, Сёма его звали, Лёня вспомнил.) Да и на фига тебе мои объяснения — сам подумай. И сердечным это не я был, а ты. Был и остался.

— Ну уж? — смутился Сёма.

— Ой, поплыл-то, поплы-ыл! — смеётся Ваня. — Ну и наивняк же ты, приятель! Ладно, если серьёзно, одно могу тебе сказать, старик — чувствую я в себе огромные возможности, которые никому не нужны. То есть они... может быть, и нужны, но не очень. Лучше, если как всегда. Понимаешь? Изначально, что ли, так задумано?..

Сёма хоть и боится перебивать, но по глазам видно — напрягается.

— Погоди, Вань. Про возможности я в целом понимаю... Тем более если они огромные... Значит, что? Живи и радуйся. И не рассуждай — нужно это кому-то или нет.

— Легко сказать, — вздыхает Ваня. — А что, если бы у тебя яйца были пудовые? Пуд каждое! А?

— А-а... — Сёма на минуту задумывается, похоже, что примеряет, а и правда, каково это, когда каждое по пуду? — Это да... Кажись, теперь понимаю, про что ты.

— Красавец! Пример посложнее?

— Давай!

— Представь, что тебе приснился кто-то из наших... Ну кто-то, кто умер... Рита твоя, например. Снится она тебе?

В этом месте Радлов прервал свой рассказ и попросил Лёню быть повнимательнее. “Именно тогда, в разговоре с Сёмой, — сказал он, — я впервые попытался поделиться тем смутным и радостным, что жило во мне последнее время и что я так старательно теперь заливал водкой”.

— Кто такая Рита? — спросил Лёня.

— Рита — это моя жена, — услышал он незнакомый голос, наверное, это был голос Сёмы. — Наша одноклассница. Она умерла, так врачи сказали.

Лёня, услышав этот голос, сначала перепугался, но, увидев, как уверенно и открыто смотрит на него пьяный, заросший недельной щетиной Ваня Радлов, тут же успокоился.

— Так снится или нет? Ты чего молчишь?

— Нашёл, про что спрашивать, — вздыхает Сёма. — Снится, конечно. Вчера тут вот сидела, на твоём месте. Облокотилась так, помню, и глядит на меня. Почему-то в пионерском галстуке.

— О чём говорили, помнишь?

— Погоди...

Сема открывает новую бутылку, разливает в стаканы, помногу, почти вся бутылка уходит. Пьёт долго, мелкими глотками, словно там не водка, а небесный нектар. И всё это время, пока он пьёт, они оба — Радлов и Лёня — смотрят в окно, туда, где маячит в небе воздушный змей с рыжими Сёмиными усами.

— Спрашивала, когда картошку копать начну. Успею ли один? Может, Зинку Салтычиху подпрячь? А подпряжёшь, гляди, за жопу лишний раз не хватай!

— Так и сказала? — допытывается Ваня.

— Ну. Хотел обнять, не далась. Даже не могу сказать тебе, Ваня, как же я хотел её обнять! Понимаешь, здесь... вокруг... всё... каждая херовинка, всё с ней связано... Куда ни глянь. Здесь её мир! И что с того, что её нету, правильно? Мир-то остался! Я полы мыть боюсь, а что, если... испорчу как-то мир этот... Поломаю в нём малость какую-то, он и рассыплется. Понимаешь меня?

Странное дело, столько выпил Сёма, а говорил разумно, с сознанием дела. И слёзы его были не пьяные, а настоящие — горькие и светлые одновременно.

— Понимаю, Сём, — успокаивает приятеля Ваня. — Понимаю. Про то тебе говорю. Знаешь, в чём разница между нами? В том, что ты не хочешь понять одной простой вещи, раз остался после Риты этот мир, значит, она не умерла. Мир этот с её херовинками — это параметры её присутствия на земле. Проблема только в том, как зафиксировать эти самые параметры, как сложить их в одно целое, которое и будет Рита! Снова — Рита! Да-да, старик, та самая Ритка-маргаритка, смешная и с конопушками, у которой вся школа списывала. Ты помнишь, какая у неё была походка? Помнишь?

Ваня бойко вскакивает со стула и пытается изобразить Ритину походку. Судя по тому, как живо реагирует на это Сёма, попытку можно считать удачной.

— Так? А, Семён Комбайнович? Ну так же? Так или нет?

— Так, — кричит Сёма и прячет мокрое лицо в ладони. — Так! Так, Ваня!

— Теперь ты понял, баобаб, о чём я?

Ваня придвигает стул поближе к приятелю, обнимает его за плечо, шепчет в ухо с жаром:

— Понял, какие тонкие грани между тем, что было и что есть? Я их вижу, Сёма! Чувствую! Эти грани и есть суть мира. Остаётся только преодолеть их и всё! Всё, Сёма, ты — Бог! Всё остальное, вся эта мировая энергия, облаченная в бесчисленные формулы, уравнения и теоремы, равна абсолютному нулю! Я могу создать прибор, который сотрёт, уничтожит эти грани, и тогда ты снова сможешь получить от своей Риты поджопник! Именно про эти возможности я тебе и говорю! Вот ты сейчас что-то понял, понял и испугался. Радостно тебе стало, приятно, но ты всё равно испугался. Поэтому ты сейчас уснёшь, а завтра всё забудешь. Сядешь на свой трактор, измажешь рожу в солярке, и уж ничем тебя до следующей бутылки не проймёшь!

От обиды, что ли, вскакивает Сёма с места и выбегает во двор. Кричит оттуда:

— Эй ты, умник!

— Ну? — Радлов открывает створку окна.

— Видал вот это? — Сёма хватается за трёхметровый шест, прибитый к забору возле самой калитки. — Насечки видал? Каждая отметина — это день без неё. Начиная снизу, дошёл вот до этого уровня...

Он прикладывает к шесту ребро ладони чуть повыше головы.

— Вот, сегодня утром отметил. Решил, как палка закончится, отправлюсь к ней, к Рите. Не говори ничего, Ваня, и слушать не буду! Решил — решил! Понял, нет? Без сопливых разберусь! Без прений. Вот, на верхушке этой палки моя грань! Ни-ичего не надо мудрить, изобретать, доказывать! Вот она, подпрыгни, и — достанешь!

Сёма опустился на скамью, отвернулся и замолчал.

Вспоминая эту минуту, Радлов светло улыбался. Смотри-ка, научился — чешет, как по-писаному! Ну, Сёмка, кто бы мог подумать! Надо бросать тебе свой трактор да идти в попы. Теперь, когда можешь ты облечь свои чувства в красивые, правильные слова, выйдет из тебя отличный приходской священник. Как знать, может быть, так бы оно и случилось, да только через неделю после того разговора утонул Сёма в речке вместе со своим железным конём. От последней насечки до вершины шеста оставалась ещё целая жизнь...

А тогда, Радлов прихватив бутылку и стаканы, вышел к нему на скамейку. Посидели, покурили, выпили мировую. Пробежала по улице соседка, та самая Салтычиха. Как ни торопилась бабёнка, а всё ж притормозила возле калитки, поприветствовала.

— Здорово, ебаришки! Опять над бутылём колдуете? Все вы на один манер — мужики! Вот ты, Вань, на что уж исключение составлял — и книжки-то писал, и по телику мелькал, и по радиу балякал, а всё одно — алканавт и ебаришка! — Тут она неожиданно приподняла подол платья и показала круглые колени. — Всё, конец первой серии. Вечером забегу, покажу вторую. Так что не нажирайтесь глядите, жеребёнки!

Жеребёнки ничего не обещали.

— Договорим? — спросил Ваня, после того как Салтычиха исчезла за углом.

Сёма согласно кивнул.

Начал с определения физики. Сказал, что “физика создана Богом, для того чтобы мы могли беседовать с ним”. Фраза эта очень понравилась Сёме, даже записал её потом в школьной тетрадке своего единственного сына-двоечника. Или дочери-отличницы. Кто-то у Сёмы был, кто-то, кто останется через неделю один на один с этим изрезанным шестом и с этим сволочным миром, где почему-то не нашлось места сначала матери, а потом, немного погодя, и отцу.

— Это ваше высказывание? — спросил Лёня.

— Нет, — нехотя ответил ректор. — Но разве это имеет какое-то значение?

— Я просто так, — стушевался Лёня. — Извините...

С Сёмой было проще, больше он не перебивал и по двору не бегал. Слушал, раскрыв рот. И всё понимал. А если и говорил что-то, то исключительно по Ваниной просьбе.

— Ты помнишь, из чего состоит материя?

— Из мельчайших частиц — атомов, нейтронов, позитронов и прочее, — не задумываясь, ответил Сёма. При этом не скрывал — ему очень приятно, что его бывший однокашник, а теперь известный учёный вот так вот запросто говорит с ним, с трактористом вонючим, на какую-то очень важную тему. На какую, он в точности сказать не может, но то, что приглашает его Ваня в наисерьёзнейший научный эксперимент, это безусловно, так. — Частицы эти, — продолжал он в каком-то эйфорическом возбуждении, — находятся в строгой симметрии по отношению друг к другу. Именно это и придаёт материи законченную форму, в противном случае... — Тут Сёма на какое-то время задумался и, сделав глубокий вздох, патетически завершил мысль. — В противном случае трактор в любой момент мог бы превратиться в велосипед или, того хуже, в сноповязалку!

— Молодец, — похвалил Радлов. — Вижу, Сёма, получится у нас разговор. Наливай!

Когда сгорел тот Лёнин сарай, где встречался он каждодневно с солнечным лучом, отец его, помнится, сказал тем же тоном — искренним и убеждённым — наливай, мол, сынок, и надейся на лучшее! А сарай — херня, новый построим. Лёню тогда это здорово удивило. Он даже не предполагал, что этот спившийся угрюмый пенёк мог что-то пообещать сыну.

Был час пополуночи, и тьма Египетская сгустилась до предела. Но спать не хотелось. Точнее, не моглось. Темнота была урочной, что называется, в помощь. До утра далеко, и если вдруг нестерпимо захочется света, его ещё надо заслужить.

Лёня вспомнил, как чётко воспроизводил Радлов Сёмин ответ на вопрос о материи, как акцентировал он при этом на каждой фразе, на каждом слоге, на каждом звуке. Странно, лично ему, Лёне Моисееву, метафора с трактором и сноповязалкой показалась не только неуклюжей, но и абсолютно неуместной. Речь шла вовсе не о прописных чудесах на тему золотой рыбки или цветика-семцветика. Ваней Радловым затевалась какая-то иная, гораздо более серьёзная и совсем недетская игра, которая требовала от игроков не просто строгого соблюдения штатных условий, но прямого отречения от всего, что лежит за пределами этой игры, от всего, что до сих пор считалось незыблемым и единственно верным. Те, под руководством которых он работал, это поняли. И поэтому он оказался на этом дворе, на этой скамейке, в компании пьяного тракториста.

Радлов сказал “параметры присутствия”. Это понятно. Каковы они, скажем, у Сёмы? Может быть, вот эта перекошенная хибара? А ещё огород, с которого до сих пор не выкопана, не убрана картошка? О чём он думал, когда садил её по весне? Через неделю его не станет, через две сгниёт картошка, а ещё через год раскатают по брёвнам и сожгут в котловане его дом. Это их общие мысли — Лёнины и Радлова. Тот тоже подумал тогда про Сёму в том же смысле, с сожалением. Но не признался ему в этом, потому что чем дольше говорили они в тот вечер, тем больше благодарен он был Сёме за то внимание, с каким тот отнесся к его словам. Но самое главное, Радлов был признателен другу детства за то, что он ровным счётом ничего не понял. Он не понял ни глубины идеи, ни механизмов её практической реализации, ни самого предмета разговора. А раз так, думал Ваня, его теория стопроцентно верна.

— Ты чего молчишь как рыба об лёд? — спросил Сёма. — Так и будем сидеть до утра?

Ваня встал на голову, ногами упёршись в стенку чулана.

— Могу и так.

— Так вроде получше...

— Законченная форма, строгая симметрия! Эх ты, дерёвня! — Ваня продолжал говорить, стоя на голове. — Да всё дело как раз в том, Семён Хлеборобыч, что нетути никакой симметрии. Понимаешь? Не-ту-ти!

— А чего тогда есть?

— А есть такое явление, как постоянное нарушение этой самой пресловутой симметрии в микродинамике системы многих частиц. Но главное, Семён Мазутович, эта микродинамика может быть и чисто эмоциональной, то есть живой. Последнее слово я бы подчеркнул жирной мазутной чертой.

— Это и есть твоё открытие? — осторожно поинтересовался Сёма.

— В самых общих чертах... — Ваня вернулся в нормальное положение и сел на скамейку, устало опустил руки на колени. — Всё, пора завязывать, а то ни вздохнуть, ни пёрнуть.

— Это точно, — согласился Сёма. Был он слегка разочарован и не скрывал этого. — Я заметил, у тебя после третьего стакана — ты отдельно, слова — отдельно. Или у вас так принято?

Становилось прохладно. На небе появились звёзды, и не было среди них звезды Салтычихи. “Похоже, вторая серия отменяется по техническим причинам”, — подумал Ваня, и почему-то ему стало жутко обидно, что она не придёт.

— У нас, Семён Гаечныйключевич, так же как и у вас, — сказал он многозначительно и похлопал приятеля по плечу. — Просто... Ай, ладно!.. — Он ещё раз с грустью посмотрел на звёзды. — “Попробуем углубиться в проблему с головой”, — сказал джентльмен, провалившись в очко. Давай-ка лучше вернёмся к Рите. Вот смотри...

Здесь ректор, помнится, заметно повеселел. Лёня помнил эту часть рассказа дословно.

— Итак, воссоздавая шаг за шагом, по делам её, светлый образ умершей одноклассницы, я всё время давал понять моему любезному дружку, что значила в этой жизни Рита не только для него, но и для многих окружающих. По ходу дела мы выяснили, что необычной у неё была не только походка, а также манера говорить. У неё, точнее в ней, было вообще много необычного, и всё это — всё, что отличало Риту от прочих, было добрым, животворным и прекрасным. Всё, чего бы ни коснулась её рука, немедленно становилось важным и значительным. Я бы даже сказал — памятным. Вы понимаете, о чём я, господин Моисеев?

Лёня согласно кивнул. И уж дальнейший ход мысли ему был понятен настолько, словно всё, о чём говорил Радлов, происходило с ним самим, не хватало какой-то мелочи, пустяка, чтобы выразить всё это, облечь в слова. Именно для того, чтобы это случилось, он и пришёл сюда, в этот кабинет. Да-да, именно пришёл — не по вызову, но по своей собственной воле. Радлов ждал его, но этот последний, самый важный шаг навстречу Лёня Моисеев сделал сам!

— Короче, дело дошло до того, что бедный Сёма был готов к тому, чтобы увидеть свою Риту снова.

Радлов говорил просто и без нажима, словно диктовал рецепт овощной закуски. Несмотря на столь, мягко выражаясь, необычный предмет разговора, не было в его словах ни свойственного данной теме сюрреалистического пафоса, ни пугающих пауз, ни намёка на всю эту прописную пионерскую эзотерику, и вот именно это обстоятельство делало его рассказ ужасно правдоподобным.

— Правда, утром он обо всём забыл... ну, да это к лучшему. Остаток своих дней Сёма провёл в блаженном покое и даже пару раз схватил-таки Салтычиху за задницу. Если по-честному, я бы тоже схватил. Хорошая задница, мечта поэта! И вот ведь что странно, господин физик-метафизик Лёня Моисеев, почему-то именно после того разговора я окончательно уверовал в свою идею. Хотя... А был ли разговор, собственно?

— В том смысле, что не спал ли Сёма вообще всё это время пьяный на сеновале? — осторожно предположил Лёня.

Радлов согласно кивнул.

— Просто я слишком хорошо знал его, и по большому счёту для меня было не важно — рядом он или нет, кормит свинью или глушит у соседей водку...

Ректор замолчал и, перехватив Лёнин взгляд, молчаливо одобрил его стремление закончить мысль.

— Спит на сеновале или в могиле, — утвердительно сказал Лёня Моисеев.

— Именно!

В этот момент Радлов показался Лёне вполне здоровым и даже надменным, таким, каким и казался всегда, всюду и всем.

— Боже мой, как же это приятно, когда тебя понимают с полувздоха! Теперь вы наверняка догадываетесь, почему я не приехал на похороны родителей?

— Не хотели видеть их мёртвыми. Это наверняка помешало бы вам в вашей работе над созданием...

Лёня стушевался, уже в который раз за сегодняшний вечер.

— Ну-ну, к чему эта бледность, молодой человек? — дружески подбодрил его Радлов. — Всё правильно. Вы — гений, Лёня! Вам понадобилось пять минут для того, чтобы преодолеть путь, на который я потратил годы! Браво! Когда мне принесли извещение о смерти матери, я и сам был едва жив.

Потом, словно повинуясь Лёниной воле, Радлов рассказал о том, как постепенно начал путать улицы с кладбищенскими аллеями, дома — с надгробиями, трубы — с крестами, мир живых — с миром мёртвых. По ночам к нему часто являлись те, за чьими могилами он усердно ухаживал. Многие из них, кого он не знал при жизни, становились в эти моменты близкими и дорогими ему людьми, ни о чём не просившими его и не причинявшими ему никаких беспокойств. Всякий раз, когда Радлов обращался к тому или иному усопшему, он пытался как можно более отчётливо составить его портрет, не в смысле внешнего образа или даже характера, но портрет более полный, куда бы входило всё, что составляло существо этого человека. Как он жил? О чём мечтал? Что оставил после себя и чего по какой-то несправедливой горькой случайности оставить не успел. В конце концов, мысленно Радлов встретился с каждым из своих клиентов, и о каждом из них сложилось у него то или иное впечатление. Нашлось с десяток претендентов, которые, по мнению Радлова, вполне заслуживали того, чтобы предстать перед своими родными вновь в том самом виде, какими их знали и любили. Обязательно — любили. Это было самым важным и безусловным критерием отбора. Естественно, что первыми в этом списке стояли его родители. Ни разу за время их посмертного общения не упрекнули они сына в чём бы то ни было. Ни открыто, ни намёком. И это означало только одно — он должен сделать всё возможное, а главное, невозможное для их скорейшего воскрешения. В любом случае Радлов собрал все необходимые сведения об объекте или, точнее, объектах предстоящего эксперимента, а значит, впервые за эти годы вплотную приблизился к тому, что почитал он делом всей своей жизни, и недоставало собственно прибора для того, чтобы осуществить идентификацию. И тогда непокорный изгнанник вернулся в город, где в лабораторных условиях он и намеревался создать этот самый прибор.

Итак, что же он вынес из сбивчивых объяснений ректора?

Смысл радловского открытия состоял в обнаружении им в мировой материи неких частиц, которые он условно назвал радлонами. Как и все прочие существа в этом мире, радлоны заняты переводом послания Богу, записанного в конфигурации материи. У каждого радлона в процессе перевода накапливается некая система знаний и формируется эмоциональный регулятор — глубинное Я. Каждый радлон переводит свою часть текста, но держит в “голове” весь текст и для этого непрерывно обменивается информацией с другими радлонами, так в физике единства миров каждый электрон непрерывно обменивается волнами со всеми остальными электронами Вселенной. Поскольку человек является частью этой информации, то он так или иначе попадает в зону действия радлонов и как бы воспроизводится или, точнее, отражается в “сознании” как отдельных, отвечающих за него, частиц, так и в общем послании. Представим себе, что человек умер. Несмотря на то, что он прекратил свое физическое существование, он тем не менее остаётся отражённым в общем информационном потоке, и если посредством его “персональных” радлонов попытаться реконструировать информацию, носителем которой он являлся при жизни, то человек этот вновь возникнет в своём привычном образе, и количество подобных “воскрешений” может быть бесконечным. Оставалось немногое — изобрести некий преобразователь, механизм действия которого в процессе считывания информации с носителей, как частных элементов послания о конкретном человеке, так и общей “зеркальной” памяти, то есть радлонов, обеспечивал бы воссоздание утраченной материи в виде интересующего нас индивида.

— И что же? — спросил Лёня. — Надо полагать, для создания прибора вам недостаёт какого-то ничтожно малого звена, и вот теперь вы обращаетесь ко мне в надежде, что именно мне удастся обнаружить этот недостающий элемент? Я вас правильно понял?

— Абсолютно, — с готовностью ответил ректор. — Я много и отчаянно трудился, и в один прекрасный момент я вдруг понял... Вы меня слышите, молодой человек?.. Сидя на том самом горшке, я открыл одну простую истину, что у меня ничего не выйдет! Трудно быть Богом, но ещё труднее осознавать себя ничтожеством! И когда я понял это, я стал таким же, как и все! Я предал родителей второй раз, вы это понимаете? Надо было повеситься, но что-то мне подсказывало, что моё открытие не должно умирать вместе со мной, что придёт час и сбудутся все мои мечты... Сбудутся все мои мечты, — повторил он ещё раз, и на глазах его появились слёзы. — Сколько мне ждать, я не знал, и тогда я решил на всякий случай обезопасить и себя, и своё открытие!

— Вы оглохли и ослепли? — осторожно спросил Лёня.

— Хуже... — Тут Радлов улыбнулся прежней своей улыбкой, улыбкой крутого самодостаточного ублюдка. — Я довёл себя до состояния полного ничтожества! Сейчас я немного устал... Общий смысл ты, кажется, уловил настолько точно, насколько это возможно. Я миллион раз рад, что не ошибся в тебе, Лёня Моисеев. На днях мы встретимся ещё раз. Я должен поделиться с тобою кое-какими деталями. Надеюсь, ты с нетерпением будешь ждать этой встречи?

Понятно, что вопрос был риторическим и можно было не отвечать на него, но Лёня горячо пообещал:

— Да, я буду ждать! Я буду ждать тысячу лет, Иван Андреич! Но почему, почему, почему вы обратились именно ко мне?

Возможно, что в это мгновение Радлов ещё был способен услышать его, однако отвечать не стал. Он просто уснул, уснул мгновенно, словно ждал этой возможности всю свою жизнь. На лице его не было недавнего выражения усталости и боли, оно было спокойным и безмятежным и напоминало скорее лик святого, вызвавшего некогда у маленького Лёни чувство тошноты. Это было знамение! Доброе знамение! Совсем немного, и лик этот уйдёт в прошлое, исчезнет из людского сознания навсегда, и на смену ему придёт Новое Божество, по образу прежнего, но не по его подобию, не карающее, но воскрешающее!

И он снова увидел высокого человека в длинных одеждах, уходящего по направлению к Башне...

Глава седьмая

Нефертити

На остановке “Троллейбусное депо” сошли несколько человек, в том числе Кити и тот самый мужчина, бабушкин обидчик. Он шёл за Кити, едва приотстав, и она почему-то сразу поняла, что идёт он не просто в одну сторону, а именно за ней. Ещё там, в троллейбусе, ей показалось, что она где-то видела его раньше. Пока вспоминала, обратила внимание, что мужчина несколько раз посмотрел на неё, и взгляд его был так откровенно доброжелателен, что Кити даже стало приятно.

— Извините, — обратилась она к мужчине, продолжая открыто рассматривать его. — Кажется, вы что-то хотите мне сказать?

Он слегка стушевался, было видно, что Китин вопрос застал его врасплох. Глаза печальные и немножко сумасшедшие.

— Если хотите что-то сказать — говорите скорее, я опаздываю на работу.

— Я тоже... — Он широко улыбнулся. — Слава Богу, мы с вами работаем в одном и том же месте.

— Серьёзно? — Кити и сама толком не понимала, с какой стати стоит теперь тут, в трёх метрах от проходной, и болтает с каким-то проходимцем, пусть даже смотрит он на неё не так, как прочие. — И что?

— Ничего, — он, кажется, потихоньку начинал обретать дар речи, и это обстоятельство её отчего-то слегка взволновало. — Просто... Мы с вами часто встречались в столовой. Вы меня не помните?

Помнит ли она? Конечно, нет. После Икара ей все мужчины одинаково неинтересны. Да и всегда так было. И всё-таки она ответила утвердительно.

— Да, конечно... Просто... У меня неважная память... Извините, но теперь мне надо идти.

И она вошла в проходную. Он настиг её уже на территории депо. С трудом подыскивая слова, предложил встретиться.

— Что вы сказали?!

Его предложение оглушило Кити.

— Извините, я не хотел вас обидеть, — и он смутился снова, ещё пуще прежнего. — Я вообще сам не понимаю, как я мог на это решиться! Вы очень красивая... Каждому мужчине приятно, когда рядом с ним красивая женщина!

“Нет, дорогой мой, дело тут вовсе не в моей красоте, — подумала Кити. — Плохо врёшь. Неубедительно. А я давно заметила, от тех, кто врёт, — добра не жди!”

— Вы меня с кем то перепутали, дядя, — сказала Кити и решительно распахнула дверь диспетчерской. — Я — мадонна!

— А я про себя назвал вас Нефертити! — крикнул он ей вослед. — Была такая египетская царица!.. Жена Эхнатона!

До обеда она занималась привычными делами и ни разу не вспомнила ни о незнакомце, ни о его наглом предложении. Зато когда во время обеденного перерыва Кити вошла в столовую, она сразу подумала о нём. Остановивши свой выбор на привычном меню, состоящем из витаминного салата, морковной запеканки и чашки кофе, она устроилась за крайним столиком, откуда прекрасно виден весь зал, и, кое-как справившись с салатом, принялась внимательно разглядывать присутствующих.

Многие из тех, кого он теперь видела, были ей знакомы. Почти все. Кого-то она знала очень близко ещё по учёбе в транспортном институте, с кем-то общалась непосредственно по работе, с иными встречалась здесь, в столовой. Были и такие, с кем она не обмолвилась ни словом, ни полусловом, но с которыми каждый раз ритуально раскланивалась на расстоянии. Но вот что странно, как только Кити покидала пределы депо, она тут же обо всех забывала, и случись ей встретиться с кем-нибудь из этих ста шести где-то в магазине или просто на улице, она равнодушно проходила мимо.

Его тут не было. Выходило, что соврал. Придумал повод для знакомства. В таком случае он действительно сумасшедший, и это становилось опасным! Чего стоило одно только сравнение её с египетской царицей! Впрочем, что-то подсказывало Кити, что всё здесь не так просто и истинные мотивы, побудившие его к знакомству с нею, остаются для неё загадкой. Собственно, именно это обстоятельство её и волновало.

Она увидела его снова, когда выходила после работы на улицу. Мужчина стоял неподалёку от остановки, переминаясь с ноги на ногу. Он ждал её. Выражение его лица было таким, словно его вот-вот вызовут к прокурору. И тем не менее он ждал её сто тысяч лет! Кити невольно улыбнулась. А что, если он — инопланетянин?

— Привет... — Он поздоровался с нею так, будто знал её всю жизнь. — Целый день я проклинал себя за то, что подошёл к вам утром. В это время суток я плохо соображаю, просыпаюсь поздно.

— Такой лентяй? — слегка повернувшись к нему боком, спросила Кити, всем своим видом показывая, что говорит с ним исключительно только потому, что ждёт троллейбуса.

— Биология такая, — со вздохом признался мужчина.

— Какая — такая?

— Начальственная. Я же всё-таки главный инженер.

— Серьёзно? — Кити с сожалением посмотрела на приближающийся троллейбус, который в этот момент показался ей огромным, покрытым ледяной испариной тараканом с чихающим, булькающим и охающим нутром. В любых других обстоятельствах ей пришлось бы стоять здесь, как минимум, полчаса. — А я всё думаю, где я вас видела? Теперь понятно, на планёрках.

— Я не бываю на собраниях, — он протянул ей руку. — Виктор. Виктор Штиммель.

— Кити. В смысле Катя...

И она двинулась к остановке.

— Вы едете?

— Это не мой троллейбус.

— Утром мы ехали вместе... — Кити погрозила ему пальчиком. — Следили за мной?

— Следил, — признался Виктор.

Даже представить трудно, как бы повела себя Кити, услышь она такое от другого мужчины! Точно — инопланетянин! Но инопланетяне не ездят на троллейбусе и не тычут локтем в бок любимой подруге. Кити ненароком взглянула на небо — не видать ли там огненной колесницы?

Ледяной таракан между тем, проглотив последнего пассажира, довольно урча и причмокивая, медленно отвалил от остановки.

Она простояла так несколько минут — может, пять, может, полчаса — и только потом окликнула его:

— Эй, инженер, вы, кажется, хотели меня куда-то пригласить?

Кити спросила об этом, даже не глядя в его сторону, будучи совершенно уверенной, что Виктор никуда не ушёл.

— Здесь, через пару кварталов, есть хорошее кафе. Можно сходить туда...

Он произнёс это на ровном дыхании, почти безучастно. Кити ждала более бурного проявления чувств, и его тон даже слегка оскорбил её. Впрочем, она и без того чувствовала себя отвратительно, такое случалось с нею почти всегда, когда на город опускались сумерки и она оставалась с ними наедине.

— Вы сказали, это рядом? — произнесла Кити негромко и повернулась наконец к нему. — Что ж, тогда пойдёмте, я согласна.

— Спасибо, — совершенно неуместно отблагодарил её Виктор и пошёл первым. — Срежем задворками. Так короче...

До самого кафе они не проронили ни слова. Только один раз Кити спросила Виктора, правда ли, что он работает главным инженером в их депо.

— И да, и нет, — ответил Виктор уклончиво.

— Это не ответ, — Кити снова погрозила ему пальчиком, и ей самой стало противно — откуда взялся этот дешёвый пошлый жест? — Предупреждаю, если вы всё время будете говорить со мной в подобной манере, я очень скоро сбегу от вас.

— Я объясню... — робко попытался оправдаться Виктор. — Формально я, разумеется, работаю в вашем... в нашем депо. Но только формально. На самом же деле я вообще нигде не работаю, но об этом, кроме меня, не знает никто. Забавно, не правда ли? Не понимаю, как они меня до сих пор не выгнали!

Кафе оказалось на редкость неуютным и грязным, с отвратительной кухней. Поесть, во-первых, было совершенно нечего, а во-вторых, даже то, что скорбно принёс им трясущийся с похмелья официант, есть было не только невозможно, но и небезопасно. За столами сидели какие-то тёмные люди, своей безмолвной неподвижностью больше напоминавшие тени. Со стороны кухни доносились визгливый, режущий вой и дьявольский хохот, словно некий мясник распиливал бензопилой коровью тушу и корова при этом жутко визжала от щекотки. Однако самым гадким в этой ситуации оказалось то, что Виктор не придал всему этому безобразию абсолютно никакого значения. Напротив, весь вид его выражал какое-то спокойное, если не сказать, достойное самодовольство, сродни тому, которое без особого труда можно обнаружить на старинных портретах знатных вельмож.

— Послушайте, — поглядев на скукоженную маслину, победно водружённую щедрой рукою на вершине застывшего холмика из картофельного пюре, змеёю прошипела Кити. — У меня создаётся впечатление, что вы срезали не в ту сторону.

— В ту, в ту, — убедительно сказал Штиммель. — Просто вы здесь в первый раз, и надо немного привыкнуть.

— К чему? — распаляясь всё больше и больше, спросила Кити.

— К тому, что вас теперь так раздражает. Поверьте, Катя, пройдёт совсем немного времени, и ваши представления об этом месте сильно поменяются.

Он говорил так просто и так убедительно, что Кити на секунду почувствовала себя последней дурой.

— Однажды школьником я со своим классом попал в цирк. Вы ведь бывали в цирке?

— Нет, — огрызнулась Кити, готовая тотчас вскочить со стула и броситься отсюда наутёк. — Вы бы спросили ещё, училась ли я в школе.

— Не сердитесь, Катя, — Штиммель ласково посмотрел на неё и скорчил идиотскую мину. — Если бы вы были мне безразличны, я повёл бы вас в какой-нибудь шумный, порочный кабак, где даже воздух стоит рубль за молекулу.

— Так вот в чём дело! — Кити легко представила, как возьмёт сейчас тарелку с картофельным пюре, от которого стошнит и свинью, и с наслаждением заедет ею в это радостное лицо. — Может, вы думаете поступить ко мне на довольствие? Увы! Должна вас разочаровать, Виктор, я не слишком богата.

— Зато слишком красивы, — просто признался Штиммель.

Тарелка при этом отвалилась от его лица и, ударившись о краешек стола, разлетелась на сотни искрящихся осколков, в каждом из которых без труда можно было разглядеть глупое выражение Китиного лица.

— Но вернёмся к цирку. Открою вам секрет, Катя, то, что я там увидел, произвело на меня крайне неожиданное и тягостное впечатление! Я буквально не спал целую неделю! Неужели мне это не приснилось, — думал я. — Огромный зал! Тысячи человек! Они веселились так, словно все в один момент сошли с ума! И этот смех был бесконечен! Мы уже вернулись на свою станцию, уже двое из нас успели заживо сгореть в своём собственном доме, и ещё двое уехали в Америку, а я всё бежал и бежал куда-то в поисках утраченной тишины. Вы представляете, Катя, я сажусь обедать и слышу, как дружно хохочут в супе картошка и свекла. Нет, серьёзно! Я беру книгу и не могу прочитать ни строчки, потому что в книге пятьсот страниц и каждая буква просто надрывается от смеха, неважно, весёлая это книга или грустная. Никогда не забуду, как оглушительно хохотала над чем-то Библия! Ночью вдруг ни с того ни с сего начинала смеяться сначала подушка, немного погодя к ней присоединялись простыня и одеяло, а через пять минут ржал уже буквально каждый предмет в моей комнате, начиная с купленного в городе на последние деньги журнала “Плейбой” и заканчивая еле заметной трещиной в потолке! Что вы на это скажете?

— Скажу, что я не ошиблась в своих предположениях, — ответила Кити. — Вы и в самом деле ненормальный.

— Это комплимент? — улыбнулся Штиммель.

— Это комплимент, — ответила Кити серьёзно. — Из разряда тех, когда про покойника говорят, что сегодня он неплохо выглядит.

Ей показалось, что он как-то сник и стал меньше в размерах.

— Обиделись?

— Нисколько, — сказал Штиммель, тут же сменив настроение. — Что толку обижаться на грязные подошвы, если ты коврик?

Раньше, когда рядом был Икар, она сочла бы подобное высказывание унизительным, но теперь...

На столиках зажглись маленькие светильники под малиновыми абажурчиками, превратив попавших в круг света в неких рыцарей Малинового Пятна, в полной мере узревших приятную исключительность собственного положения. Режущий звук куда-то пропал, и уже трудно было себе представить, что он вообще когда-либо обитал в этих стенах. Тени помаленьку начинали превращаться в людей, а окончательно протрезвевший официант даже принёс нечто напоминающее её любимое пирожное “Гармония”.

— Извините, — как можно более ласково сказала Кити.

— За что? — удивился Магистр Малинового Пятна.

— За недостойную лексику.

— Ерунда... — И он снова “состряпал” мину. Кити едва удержалась от улыбки. — Бывают случаи, когда мат прекраснее любой мелодии! Разве с вами такого не случалось?

— Послушайте... — сменила тему Кити, — Вы не рассказали, чем закончилась та история со смеющимся супом.

— Разве? — Штиммель достал сигарету. — С вашего позволения...

— Курите, курите, — разрешила Кити.

— Это хорошие сигареты.

— Мне всё равно... С сегодняшнего дня я не курю.

— Вот как? — удивился Штиммель. — Я вас поздравляю!

— Но вы всё равно курите! — повторила, почти попросила Кити. — Знаете, у меня был один знакомый, так он вообще курил папиросы! Представляете?

— Ну, это безобразие! — возмутился Виктор. — Как же он мог... Рядом с такой женщиной и... папиросы?

— Мог, Виктор, — немного помолчав, сказала, Кити. — Он многое чего мог... Но это уже неважно... Рассказывайте.

— С удовольствием. Тем более осталось совсем немного.

Штиммель попытался убрать сигарету обратно так, чтобы она этого не заметила, отчего вся процедура выглядела крайне забавно. Сначала он её уронил. Ему бы плюнуть, так нет же, нагнулся в попытке то ли достать злосчастную сигарету, то ли запнуть её куда подальше, в результате чего стул накренился, и Магистр оказался в совершенно непотребном его званию положении, то есть — под столом. Оттуда он и продолжал свой рассказ.

— Честно говоря, Катя, я думал, что чокнусь! Серьёзно. В смысле, свихнусь. И поверьте, так бы оно и случилось, если б не один случай...

— Секундочку, Виктор, — вынуждена была перебить его Кити, заглянув под стол. — Вам там удобно?

— Я так рад, что вы здесь, Катя! — весело сказала его голова, появившись над поверхностью стола. — Вы себе представить не можете, как я рад! Никто в мире не может, потому, что я и сам не могу! Я готов стоять на ушах оттого, что вы рядом! И клянусь, Катя, я бы это сделал, если б мог! Вас слегка расстроила маслина, не правда ли? Не обращайте внимания, подождём фирменного блюда! Можете поверить мне на слово, такого вы ещё не пробовали!

Кити теперь поняла, почему она пошла с ним. Этот человек был полной противоположностью Икара, в этом-то и была его сила! И нет совершенно ничего предосудительного в том, что она сидит теперь с ним за одним столиком в этом малиновом круге и говорит совсем не о том, о чём требовалось бы говорить в её теперешнем положении. Она совершенно не воспринимала Штиммеля как мужчину, посягающего на её суверенитет, и это обстоятельство давало ей моральное право думать о себе исключительно в положительном смысле.

— Ну, уселись? — Кити сделал ему ручкой, привет, мол. — Послушайте, Виктор, хватит валять дурака! Вы, видно, решили, что я тут навеки!

— Хорошо, — пообещал Штиммель, — не буду. Но у меня тоже есть условие.

— Чего вы ещё удумали?

— Я приглашаю нас к вам домой.

— Это очень смелое заявление, — откровенно призналась Кити. — Очень! И столь же гнусное. Я ждала от вас чего-то иного.

— Например, что я приглашу вас в кино? Или лучше в филармонию?

— Например, да.

И снова Кити показалось, что всё это напрасно. Всё надуманно и противоестественно! И опять ей захотелось поскорее уйти отсюда.

— Ничего не выйдет, Виктор... — Она поднялась и собралась выйти из-за стола. — Извините, но мне нужно идти.

— Куда?

Штиммель посмотрел на неё так, словно она по собственному желанию собралась в ад.

— На кудыкину гору, — просто сказала Кити. — Я бы вас взяла, да не пустят. Сегодня у них женский день.

— А как же фирменное блюдо?

— Как-нибудь в следующий раз... — Кити сняла со спинки стула сумочку. — Я понимаю, вы просто хотели сострить, считайте, что вам это удалось.

— Я всё испортил, да? — всё ещё надеясь на то, что она останется, спросил Штиммель. — Жаль, если это так.

— Ерунда, — Кити отмахнулась от него, как от мухи. “Хочешь уговорить женщину остаться, — подумала она, — хотя бы оторви от стула задницу!”

— Я не хотел вас обидеть, Катя. — Он медленно опустился сначала на одно колено, потом на другое. — Насчёт того, чтобы пойти к вам домой — это шутка. Простите меня ради Бога! Просто захотелось побаловаться. — И, неожиданно бойко поднявшись с колен, добавил твёрдым голосом: — А вообще, мне нравится, как вы среагировали!

В этот момент зал наполнили какие-то странные звуки. Сначала заиграл инструмент, по звучанию напоминающий скрипку, когда на ней играют пиццикато, но только звучал он гораздо ниже и глуше. Затем в такт ему раздался барабанный бой. Удары были тяжёлые и одновременно гулкие, эхо после каждого из них ещё долго носилось под сводами кафе. Потом, создавая лёгкий, но не ранящий слуха диссонанс, зазвучал ещё один инструмент, и звук его не походил ни на что. Его можно было только сравнивать с тем, что она уже когда-либо слышала, сравнивать и поражаться тому, что это, несмотря ни на что, тоже музыка! Только гораздо более древняя, спонтанная и архаичная. Так, в странном соседстве располагаются на витрине музея современная книга и пергаментный свиток или яркий глянцевый журнал и клинописная табличка. Почему ей пришло на ум именно такое сравнение, Кити объяснить не могла. Музыка звучала недолго, и когда на маленькой сцене, до того момента скрывающейся под плюшевым пологом в дальнем конце зала, а теперь оголённой и подсвеченной снизу двумя тусклыми лучами, появилась фигура танцора с треугольными ушами, на какое-то мгновение наступила первозданная тишина. Мужчина был одет в зелёный облегающий костюм-трико, вытянутое по горизонтали лицо его напоминало собачью морду, движения были свободными и плавными. Причудливая игра света и тени создавала иллюзию половинчатости, казалось, нижняя часть танцора существует совершенно отдельно от верхней. Несмотря на то, что двигался он вдоль авансцены, как бы пересекая зал поперёк, тело его и голова тем не менее были обращены к зрителю. Руки, согнутые в локтях, направлялись вверх, в одной из них он держал жезл, в другой плеть. Пройдя несколько шагов, танцор замер и стал чутко прислушиваться к тишине, которая в этот момент стала снова вытесняться музыкой, но уже не такой, как прежде, а более светлой и мелодичной, без пиццикато и барабанов. Играла флейта, музыкант был почти полностью укрыт тенью, видны были только сам инструмент и тонкие пальцы флейтиста.

— Я совсем забыл предупредить вас, Катя, — тихо сказал Штиммель. — Уж коль скоро вы задержались, нужно немного повременить. Совсем чуть-чуть... Конкретно сейчас уходить нельзя. Слышите? Пока жрицы не заколют поросёнка...

— Кто? — не поняла Кити.

— Жрицы, — ещё тише сказал Штиммель, — они непременно должны его заколоть, этого требует древний обычай. Помните, я говорил вам о фирменном блюде? Кстати, а вот и они.

На сцене появились несколько женщин, идущих друг за другом и несущих на плечах какой-то продолговатый предмет, здорово напоминающий бревно. Было смешно, но смеяться было страшно. Не хватало какой-то мелочи, чтобы всё, что происходило в этот момент на сцене, приняло законченный вид. Кити внимательно разглядывала это ритуальное шествие — ровно столько, сколько женщины двигались по направлению к зелёному танцору, и когда первая из них коснулась его паха основанием бревна, она поняла, чего ей так недоставало — Ильича, честно делящего с рабочими все тяготы субботника!

— Вы не правы, — уже не в первый раз угадав её мысли, прошептал Штиммель и тут же успокоил. — Но вы не расстраивайтесь, Катя, сначала все так думают. Владимир Ильич здесь, однако, совершенно ни при чём, ведь в их руках не бревно, а член.

— Что? — Кити думала, что её трудно чем-нибудь удивить, особенно такими вот штучками-дрючками, но на этот раз она почувствовала себя монашкой, попавшей в мужскую баню. — Вы сказали, что это...

— Фаллос, — помог ей Штиммель. — Прошу прощения, в первый раз я выразился не слишком корректно... А танцор в зелёном трико не кто иной, как Осирис, непревзойдённый Бог земли и неба! Видите, он держит в руках плеть и жезл, символы, олицетворяющие его власть над живыми и мёртвыми.

Женщины между тем дружно, как по команде, опустили член на пол, установив его вертикально, вдоль тела Осириса, и, убедившись, что их высота (Осириса и члена) совершенно одинакова, уверенными слаженными движениями принялись прилаживать фаллос туда, куда полагается. После того, как дело было законченно, зелёный Осирис продолжил свой танец уже в новом качестве. Движения его на этот раз были более скованны и напоминали движения прыгуна в длину, в последний момент туго опутанного цепями. Единственной частью тела, которая ритмично, словно метроном, раскачивалась из стороны в сторону и привлекала к себе взоры присутствующих, был вновь обретённый фаллос. Механическое однообразие этой новой жизни абсолютно никого не смущало. Возникало желание сопровождать каждый такой качок на счёт и раз, и два, и три, и т.д.

В воздухе завоняло какой-то гадостью. Казалось, где-то совсем рядом сильно вспотел великан. Преодолевая тошноту, Кити невольно оглядела зал — как там другие? Другие, как и ожидалось, были в полном порядке. Они зачарованно смотрели на сцену и, кажется, боялись дышать, не то что пошевелиться. Одна девушка, сидевшая за соседним столиком, а потому хорошо видимая и слышимая отсюда, в момент актуализации фаллоса слабо вскрикнула и, всплеснув руками, упала в объятия своего соседа, едва при этом не лишившись чувств. Единственное, что помогло ей хоть как-то восстановить былое здоровье, так это стакан водки, скорее всего специально припасённой ею для подобного случая.

После того, как Осирис и его раскачивающийся спарринг-партнёр, окружённые плотным кольцом счастливых служительниц культа, обошли весь зал и вернулись на сцену, из-за кулис навстречу им вышел крупногабаритный малый в поварском колпаке и с огромным чаном в руках. Внутри чана надрывно визжал поросёнок. “Так вот что это было, — вспоминая недавний визг, раздававшийся с кухни, подумала Кити. — Наверное, репетировали”.

— Эмхаттамон парамон гагассар! — повелительно рявкнул Осирис, и повар взялся перевести.

— Во славу великого бога Осириса приготовили мы сей священный дар, — дурным козлячьим голосом и с не совсем египетским акцентом обратился он к залу. — Сегодня полная луна, и это значит, что дар этот должен быть преподнесён рукою, прежде невинною, лучше — девственною!

И все почему-то дружно посмотрели на Кити. Поросёнок в этот момент завизжал как-то особенно звонко и, только получив по голове крышкой от чана, отчаянно стих.

— Есть такой обычай, — попытался объяснить ей суть происходящего Штиммель. Сам он, судя по озорному блеску в глазах, участвовал в этом балагане в сотый раз, и кто знает, может быть, даже являлся одним из его инициаторов. — В определённые лунные циклы бог Осирис требует...

— Чтобы поросёнка закалывал кто-то из непосвящённых, — закончил его мысль малый в колпаке.

Совершенно непостижимым образом он в этот момент оказался рядом с ними. Чан свой он оставил на сцене, рядом с жертвенной плахой, инкрустированной то ли бриллиантами, то ли битым стеклом. Когда и каким образом появилась на сцене эта плаха, было не ведомо никому из смертных. Инкрустация зловеще сияла в полутьме, напоминая о родстве со звёздным небом, только вот кого — Осириса или поросёнка, для Кити так и осталось загадкой.

— Вот, возьмите, — сказал повелитель поросят и протянул Кити огромный кухонный нож.

— Знаете что, — начала было Кити, — а не пойти ли вам...

— Не надо, Катя, — остановил её Виктор. — Молчите! Я вас умоляю — ни слова! Позже я вам всё объясню...

Затем он повернулся к малому и, доверительно взяв его под руку, указал за соседний стол. Надо сказать, что к этому времени настольные светильники почему-то погасли и впечатлительная дамочка за соседним столиком совершенно утратила свои очертания. Однако, судя по её томным всхлипам, раздающимся из темноты вперемешку со сдержанными мужскими ахами, она совершенно не заметила этой утраты.

Осирис между тем начинал терять терпение. Фаллос его к этому времени позорно утратил победную стойкость, и служительницы культа, печально взирая на кумира, начали негромко перебрасываться фразами типа “Который час?”.

Слава Богу (читай — Осирису), снова гостеприимно засветились малиновые абажурчики, и, направленный приятельственною рукою, малый в колпаке, откашлявшись, объяснил впечатлительной девушке суть своей просьбы.

— А точно нужна девственница? — осторожно поинтересовалась девушка. — Вы ничего не путаете?

— Ничего, — горячо заверил её человек с ножом.

— Ну что ж, — растроганно сказала коллекционерка острых ощущений, откровенно застёгивая бюстгальтер, — тогда вы не ошиблись, обратившись ко мне!

Что было потом, Кити помнила плохо. Судя по всему, в зал впустили какой-то ядовитый дым, без которого в этом лунном цикле Осирису было ну никак не обойтись. Уже вернувшись домой на такси и кое-как добравшись до кровати, она вспомнила, как носился по залу за сбежавшим поросёнком человек с собачьей мордой. Он то и дело приседал под тяжестью всадницы, взобравшейся ему на плечи и бойко размахивающей огромным, почему-то огненным, кухонным ножом. В юной воительнице без труда узнавалась девушка из-за соседнего столика. Вспомнился также и её воздыхатель-сосед, возглавивший группу преследователей, куда вошли все жрицы культа плюс малый с чаном. Кроме того, что всадница налево и направо разила карающим огненным мечом, она ещё умудрялась при этом швыряться в преследователей бананами, и кто знает, поймали бы её когда-нибудь или нет, не поменяй она сдуру лихого скакуна на поросёнка, явно уступающего первому в скорости. Но особенно отчётливо всплыл в её памяти тот грустный эпизод, когда Бог земли и небес, совершенно измученный погоней за священным животным, запнувшись о всеми позабытый и брошенный посередь зала фаллос, сильно ударился собачей мордой прямо об угол Китиного стола...

Эти отрывочные воспоминания вызвали у Кити сначала улыбку, затем рыдания и наконец бурный хохот — первый за то время, как она навсегда рассталась с Икаром. И, уж совсем засыпая, вспомнила Кити, что, вопреки всякому здравому смыслу, согласилась пойти завтра с Виктором в парк.

— Слева от центрального входа есть маленький утиный пруд. Приходите, когда захотите. Завтра выходной, я буду там с десяти утра. Найдёте?

— Найду.

Он провожал Кити до, такси и, садясь в машину, она оглянулась на кирпичный пристрой к девятиэтажке в глубине двора. Кафе как кафе — ничего особенного. Здесь могло быть всё что угодно, сапожная мастерская, например. Удивила её расплывающаяся в малиновом неоне надпись на козырьке главного входа, которую удалось прочитать только с третьего захода — “КРАСАВИЦАГРЯДЁТ” — слитно.

— Что это за дурацкое название? — спросила она таксиста.

— Ничего дурацкого, — ответил он и, просигналив перебегающему дорогу чёрному коту, авторитетно пояснил: — В переводе на русский это означает “Нефертити”.

На следующий день, как и договаривались, они встретились в городском парке. Когда Кити, осторожно ступая по каменным плитам, спустилась к бетонному парапету, окружающему водоём по всему периметру, а потом через небольшой ребристый проём — ещё ниже, к самому берегу, Штиммель, как и ожидалось, был уже там. Кормил хлебом уток.

— Привет! — ещё издалека крикнула ему Кити. — Как поживает ваш египетский бог?

— Здравствуйте, Катя! — отозвался Виктор, продолжая разбрасывать по воде хлеб и имитируя утиное кряканье. — Хорошо поживает! Лучше всех! А вы?

— Хуже не бывает!

— Отлично! Идите же сюда скорее, покажу вам кой-какие чудеса!

— Как, опять? — испугалась Кити.

— Не бойтесь, — засмеялся Штиммель. — На этот раз обойдёмся без фаллоса. Заметки юного натуралиста.

Одет он был абсолютно в то же самое, в чём был вчера. Почему-то создавалось впечатление, что он и не раздевался. А может, и домой не ходил? Набрал в кафе хлеба и прямиком сюда. Случись такое, Кити бы совершенно не удивилась. Да и вообще, похоже, утки в этот момент занимали его гораздо больше, чем она.

— Видите? — спросил он её, как только Кити встала рядом, и указал прямо перед собой. — Видите?

— Вижу, утки.

— Во-он ту пару видите? Уточка и селезень. Это муж и жена, а все остальные составляют их многочисленное потомство. Сыновья, дочери, внуки, правнуки... Если вы приглядитесь к ним внимательнее, то без труда обнаружите нечто такое, что позволяет нам судить об их родственной близости. Это не трудно, попробуйте.

Сколько она ни разглядывала уток, пытаясь обнаружить на них что-то вроде ярлыка или лейбла с символикой фирмы “Селезнёвъ и партнёры”, ничего примечательного, кроме того, что все они крякают и нагло выхватывают друг у друга размокшие в воде кусочки хлеба, Кити не нашла.

— Что за манера у вас всё время потешаться надо мной? — кое-как отведя усталый взор от птичьей стаи, с нескрываемой досадой сказала Кити.

Признаться, она вовсе не рассчитывала на то, чтобы произвести на него впечатление, это было бы уж совсем глупо, и всё же мог бы обратить внимание на то, как она сегодня выглядит! Кити вдруг с ужасом подумала, что за последнее время ни один мужчина не посмотрел на неё не только с восхищением, как это бывало прежде, но и вообще — просто как на женщину!

— Я не потешаюсь над вами, Катя, — Штиммель швырнул последний кусок и постучал ладонью об ладонь. — Я просто пытаюсь не дать себе умереть. Да и вам заодно. У вас случайно нет с собой хлебобулочных изделий?

— Случайно нет, — ответила Кити. — И винно-водочных тоже.

— Жаль, они б не отказались...

Он, не поворачиваясь, спиной, сделал несколько шагов назад и сел на скамейку.

— Присаживайтесь.

— Спасибо...

Кити вынула из сумочки полиэтиленовый пакет с изображением ковбоистого плейбоя Мальборо, расстелила его на противоположном краю скамейки и уселась ковбою прямо на его мужественную физию.

Виктор какое-то время молча наблюдал за тем, как птицы, понявшие, что праздник закончился, начинают потихоньку разбредаться, или, точнее, расплываться по разным концам прудика.

— Раньше здесь было всего две утки, те самые, которых я вам только что показывал. Это сейчас они ведут себя, как будто мы у них в гостях, а тогда и к берегу-то не подплывали, прятались во-он в тех кустах. Сколько хлеба я им скормил, вы не представляете! Уйму! Через какое-то время они стали ко мне привыкать. Я даже дал им имена — Мак Грегор и Мери.

— Мак Грегор — это фамилия, — поправила его Кити. — Если так, то они оба Мак Грегоры, и тогда ему отдельно нужно придумать какое-то имя.

— Вы так думаете? — озабоченно спросил Штиммель. — Боюсь, что уже поздно... Смотрите... — Он три раза крякнул и, давясь, на одних связках, позвал: — Мистер Мак Грегор!

Селезень тут же отозвался громким кряканьем и хлопаньем крыльев.

Штиммель самодовольно улыбнулся и жестом попросил Кити поаплодировать ему.

— Вот ещё, — фыркнула Кити. — Перебьётесь.

— Ах так?

— Да, вот так!

— Ну-ну, поглядим, что-то вы дальше скажете! — Он хитро подмигнул ей и, сложив ладони рупором, крикнул, или, если угодно, крякнул: — Мистер Мак Грегор, а не устроить ли нам с вами небольшой аттракцион под названием “Мельничное колесо”?

Похоже, мистер Мак Грегор только этого и ждал, ибо тут же начал выполнять круговые движения, то исчезая под водой, то появляясь снова, как будто его в один миг раскрутила какая-то неведомая сила. Всё это было настолько неожиданно и выглядело так забавно, что Кити поневоле раскрыла от удивления рот. “Боже мой, — подумала она с восторгом, — как же мы заблуждаемся, думая, что чудо обязательно должно быть помещено на золотой подиум, тогда как оно всюду и всегда. Да-да, это именно так, оно или есть всегда, или его нету вовсе!” Может быть, именно эту мысль всё время хотел донести до неё Икар? Но тогда почему не донёс, ведь в отличие от этого проходимца с явными признаками шизофрении он обладал всеми возможностями, чтобы быть услышанным ею? Выходит, наоборот, он боялся, что она это поймёт, и потому предостерегал её?

— Что с вами, Катя? — тихо, словно боясь разбудить её, спросил Виктор. — Баюшки-баю!.. Поглядите, мистер Мак Грегор машет вам крылом на прощанье. Как раз тем самым крылом, на кончике которого у него несколько чёрных перьев, похожих на траурную повязку. Точно такие же кольца вы обнаружите на крыльях всех членов этого почтенного семейства. Через какое-то время старшие сыновья мистера Мак Грегора подрастут, и вы уже ни за что на свете не сумеете отличить их от отца! Траурная повязка — вот то единственное, что достаётся по наследству в семействе Мак Грегоров. Женщины живут дольше, в этом им помогают сыновья, сохранившие в себе многие качества своих отцов, при жизни сумевших сделать всё возможное, чтобы их дети походили на них как две капли воды.

Тут он неожиданно сменил тему.

— Зачем вы ушли из агентства? Я узнавал, за последнее время вы натворили массу глупостей. Например, поменяли шикарную квартиру на обыкновенную двушку и продали дорогую иномарку. Зачем?

— И давно вы шпионите за мной? — спросила Кити и тут же отменила вопрос. — Впрочем, ничего не говорите. Это не важно. Только и я не стану вам отвечать. Договорились?

Штиммель согласно кивнул.

— Лучше давайте-ка прогуляемся по парку.

— Я согласен.

— Вот и хорошо... — Кити ещё раз посмотрела на дальние кусты, за которыми мгновение назад укрылась вся утиная стая. — Помогите даме вскарабкаться на кручу.

Пройдя до конца аллеи и вернувшись назад, они, ни на миг не останавливаясь, проследовали мимо памятного спуска и направились к выходу из парка. Они не останавливались, но они, конечно же, не могли не заметить помрачневшего, отшлифованного страхом и одиночеством, зеркала водоёма, на ровной глади которого не было в этот момент ни единой трещинки. Забытая боль утраты вернулась к Кити с новою силой, и образ опустевшего озера не покидал её уже до самого вечера. Они прошли ещё сколько-то и, не сговариваясь, расположились за столиком в уютном уличном кафе, расположенном в тени огромных лип. В кафе было полным-полно народу, казалось, что все, кому по разным причинам не удалось покинуть сегодня пышущий солнцем и жарою город, собрались теперь здесь, под этими добрыми вековыми липами, где прохлада и вино помогут им приятно скоротать день. Поэтому можно было считать удачей, что им не пришлось искать свободного места.

В ожидании официанта Кити несколько раз украдкой взглянула на Виктора. Несмотря на то, что молчание явно затянулось, она не испытывала неловкости или неудобства оттого, что по какой-то непонятной для неё причине получается так, а не иначе. Было достаточно, что он здесь, рядом, что в любой момент готов выкинуть очередную глупость, и никому от этого не станет стыдно — ни ему, ни ей.

— Что это за клоуны были вчера там, в кафе? — спросила она наконец. — Вы их знаете?

— Не всех, — с готовностью ответил Штиммель. — Они учатся в театральном. Тот, который был в зелёном трико, мой одноклассник Эдик. Иногда подбрасываю им кое-какие идеи и сюжеты, ребятам скучно в привычных декорациях.

— Могу поспорить на что угодно, вы прочитали все книги, какие только попадались на вашем пути. — Кити протянула ему руку для заключения пари. — Спорим?

— Вы проиграете, — грозно предупредил Виктор. — Прочитал я много, не скрою. Но не всё. Вообще говоря, всё хорошее у меня осталось в детстве. Так не хотелось взрослеть, вы не представляете!

Принесли пиво и две порции креветок.

— Ваше здоровье! — Штиммель картинно поднял бокал. — Я словно во сне, Катя! Вы, пиво, креветки — с ума сойти!

Креветки выглядели просто сказочно и были на удивление хороши.

— Скажите, Виктор, а откуда вы узнали, что...

Кити специально сделала паузу — проверить, догадается он, о чём она, или нет. Если догадается, значит, всё, что случилось с нею за эти два дня, имеет хоть какой-то смысл. Ну, а если нет...

— Вы хотели спросить, откуда я узнал о нём? — Штиммель не торопился, говорил, смакуя не только каждую креветку, но и каждое слово. — Всё очень просто, я прочитал об этом на вашем лице.

— Так и думала, — разочарованно сказала Кити. — Я серьёзно, а вы!..

— И я серьёзно. Это уже потом я выяснил, что да как, в смысле, детали. Но сначала я почувствовал, что у вас горе. Зря вы думаете, что такие вещи остаются незаметными. — Он повернул голову и кивнул в сторону соседнего столика, где сидели две молодые девушки. — Посмотрите вон на тех дам. Видите, как тщательно стерегут они свободные места за столиком? Наверняка ждут молодых людей. А теперь приглядитесь-ка к ним повнимательнее, они вот-вот полетят от счастья! На месте их дружков я бы поторопился. Та, что слева... она напоминает мне Сикстинскую мадонну, поменявшую привычный покров на бейсболку... Видите, как далека она теперь от всего, что здесь происходит? Делает вид, что слушает, а сама с ним. Если женщина так глубоко погружается в свои мысли, значит, она думает о мужчине. Без вариантов. Будете спорить?

— Не буду... — Кити перевела взгляд с девушек на пожилого джентльмена в тёмных очках и с журналом в руке. — А теперь я.

— Хотите поплясать на костях этого почтенного господина?

— Ну почему сразу “на костях”? Мужчина, между прочим, ещё в полном соку!

— Ну да! А благородная седина?

— Седина в голову, бес в ребро. Этот журнал нужен ему, как солдату война. Так смотрят по сторонам только охотники. Пришёл сюда на охоту — сто процентов.

— Как думаете, дяденька женат?

— И не раз.

— Браво, Катя!

Штиммель похлопал в ладоши и кивнул господину в очках. И тот, как ни странно, ответил.

— Вы его знаете?

— Ещё бы! Он живёт в моём доме.

— И что? — Кити застыла с креветкою во рту. — Неужели я угадала?

— Его пятую жену зовут Мадлен. Пара эта прославилась своими постоянными скандалами на тему ревности далеко за пределами нашего дома.

Кити довольно улыбнулась. Джентльмен не сводил с неё восхищённых глаз, и таких глаз в кафе можно было насчитать десятки. Значит, она ошибалась насчёт мужчин? Значит, всё как прежде? А может быть, в этом виноват он, Виктор? Эта мысль и удивила, и порадовала её.

После кафе они отправились на стоянку такси. Ей было приятно, что Виктор не напрашивался на то, чтобы проводить её до дому — избавил её от необходимости отказать ему, что выглядело бы весьма неблагодарно по отношению к человеку, потратившему на неё столько времени и денег.

Он кому-то кивнул. Кити повернулась и увидела на противоположной стороне улицы джентльмена из кафе. Он держал под руку ощутимо нетрезвую барышню, не способную передвигаться самостоятельно и оттого ставшею для него особенно близкой. Барышня активно икала и пучила на прохожих глаза.

Штиммель показал большой палец и сделал знак — дескать, могила.

— Ну что, — спросила Кити. — Будем прощаться?

— Будем, — согласно кивнул Виктор. — Извините, если что не так, ведь когда всё так — так не бывает.

— Это правда, — улыбнулась Кити. — Будете в парке, передавайте привет мистеру и миссис Мак Грегор. Случится свободная минутка, я к ним обязательно забегу... Передадите?

— Передам...

Весь вечер Кити просидела, тупо уставившись в телевизор. Было ей сегодня отчего-то тепло и уютно там, куда ещё совсем недавно так не хотелось возвращаться. Всё, что произошло с нею сегодня, ни на что не походило, — было приятно от мысли, что даже там, где уже нечего ждать, чего-то всё-таки можно дождаться!

Несколько раз она подходила к окну и, глядя на его аллею, в который раз представляла себе Икара идущим по дорожке в своём чёрном пальто. Если раньше этим представлением всё и исчерпывалось, то сегодня она вдруг ясно увидела, как он, подойдя совсем близко, остановился и помахал ей рукой. Потом он о чём-то говорил с ней, о чём, она так и не расслышала. Всё похлопывал себя рукою по карману, должно быть, купил ей подарок. Кити удивилась тому, что ей совершенно не хочется крикнуть ему, позвать, поторопить. Сейчас она была спокойна и за себя, и за него. “Я обязательно его увижу, — думала Кити, когда знакомая фигура в очередной раз растворялась в ночи. — И тогда всё начнётся сначала!”

— Да, — соглашался с нею стоящий на алее. — Всё так и будет. Потерпи ещё немного... Ещё совсем чуть-чуть...

И он крепко сжимал единственной рукою пустой рукав пижамы.

Глава восьмая

Братство енотов

— Эй, мужчина, вставайте!

Ему показалось, на улице утро и метель и мама будит его в школу, где сегодня сплошная алгебра. Метель и алгебра — хуже этого, думал он раньше, наверное, только война. Но оказалось, есть ещё вариант — вот этот. Штиммель с трудом открыл глаза и сильно пожалел о содеянном. Над ним стоял водила с больным зубом, в эту минуту он олицетворял собою некое мифическое существо с горящими глазами и разверстой пастью, только что погубившее всё живое на земле.

— Приехали. Круглое, мля!

Несмотря на то, что на улице заметно распогодилось, покидать нагретый салон ужасно не хотелось. Но воинственный вид шофёра не оставлял выбора, и Штиммель, до хруста потянувшись всем телом, бойко вскочил с сиденья под номером пять. В дверях, однако, он на мгновение застрял. Захотелось как-то отблагодарить славного малого, сказать пару напутственных фраз, но фразы не шли в голову, а вот малый подошёл уже совсем близко, и промедление было смерти подобно.

Вокзал, судя по всему, располагался на самой окраине села, оставалось перейти улицу, чтобы оказаться посреди бескрайнего поля, где на самом горизонте тонкою полосою темнел лес. Тут же, метрах в пяти от перрона, Штиммель радостно обнаружил фанерный указатель в виде церковной маковки с надписью “Монастырь. 3 км” и дорогу, на которую сей славный указатель указывал. Дорога пролегала как раз через то самое поле к тому самому лесу, расстояние до которого даже на первый взгляд никак не исчерпывалось означенными тремя километрами.

— Вёрст тридцать, не меньше, — произнёс Штиммель и в голосе его не было разочарования. Удивительно, что делает с людьми погода! Слегка очистилось небо, изменился ветер, перестал дождь, и всё — от былой усталости и беспокойства не осталось и следа.

— Закурить бы.

От неожиданности Штиммель, отпрыгнул на метр в сторону, едва не выронив при этом чемоданчик. Рядом стоял тот самый мужичок в сапогах и треуголке — в его настроении также ощущались сдвиги к лучшему. Мужичок добродушно скалился, шлёпая себя ладонями по бокам, словно глупый сонный пингвин в зоопарке. Тут же прошла мимо компания из трёх подвыпивших ребят в оранжевых жилетах, один из которых, судя по крайней степени опьянения, их начальник, строго спросил на ходу:

— Что за ведьмак, Кириллыч? Сын, что ли?

— Эхе-хе... — запричитал мужичок, — кабы сын...

— А тогда кто? — насторожился оранжевый начальник, измерив Штиммеля взглядом, полным первобытной ненависти.

— Кто-кто, — с хрустом почесав задницу, ответил Кириллыч. — Хер в манто! Троюродной сестры младшего брата внучатый племянник.

— А-а... — то ли разрешил, то ли простонал оранжевый патриот. — Понятно...

И троица, унося с собой ощущение неумолимо надвигающейся катастрофы, скрылась за ближайшим киоском.

— Присядем, что ли? — спросил Штиммель, доставая папиросы.

— Не торопитесь, так присядем, — быстро согласился мужичок. — А то кто вас знает, пришельцев...

Они сели на холодную, но уже успевшую подсохнуть от ночной сырости скамью и закурили. Мужичок отчего-то показался Штиммелю родственником, да к тому же добрым и открытым человеком, с каким поговорить перед дальней дорогой всегда считалось хорошим знаком.

— Чего они спрашивают — кто я? Им-то что за дело?

— Местные, вот и спрашивают, — по-прежнему охотно поддерживал разговор Кириллыч. — Во-он там... каланчу видите? Раньше пожарка была, теперь — Ратуша. Так вот эти — как раз оттуда. Народные избранники, в обчем. Герман же, который про вас интересовался, у нас вроде сникера... — Мужичок замялся, зачмокал губами. — Нет, сникерса... Или спикерса? Тьфу ты, опять не то!

— Спикера, может? — предположил Штиммель.

— Во! — обрадовался Кириллыч. — Точно! Ну, а эти... рядышком, те, значится, опричники. Так оне себя именуют. В этом-де и состоит их историческая миссия! Слыхали? Историки! Пональют с утра за воротник, спасу от них никакого! Скажи, что вы просто приезжий — быть беде!

— Ну да? — Штиммель почувствовал холодок на кончиках пальцев. — И что бы сделали?

— Да ничего, — просто сказал Кириллыч. — Убили бы, да и всех херов.

Как ни дико это звучало, но Штиммель поверил в сказанное. Просто о таких вот конкретных вещах обычно вслух не говорят, а только подразумевают. Такие вещи как раз оттого и страшны, что подразумеваются но не произносятся. Когда молчит один или даже двое — ещё ничего, но, когда молчанием объяты сотни тысяч!

— Значит, жизнь тут у вас не очень, — подытожил Штиммель. — А я думаю, чего это автобус пустой?

— Да нет, жизнь как раз-таки ничё, — не согласился Кириллыч. — Была бы привычка — жить можно...

Кириллыч чуть подумал — говорить дальше или нет? Видно было — подошёл к какому-то очень важному для себя моменту. Робко спросил ещё одну папироску, ну, а уж когда прикурил, и думать было нечего. Рассказал, что вот уж пять лет кряду каждую вторую среду каждого месяца ездит он в город встречать единственного сына, уехавшего в особо тяжкую для семьи годину на съедение к звездоголовому великану Крому, питающемуся исключительно посланцами из народа. Насчёт Крома Штиммель попросил пояснить почётче.

Оказалось что? Живёт где-то, куда можно только с тремя пересадками добраться, некий великан, напоминающий сужающуюся кверху, огромную каменную башню с зубчатой стеною возле основания. Да хоть вот ту же каланчу, которая нынче Ратуша. Только в отличие от каланчи венчает голову великана островерхая же шапка со звездою на конце, то есть на шпиле. Раньше считалось, что лучше, если б то крест был, но со временем решено было, что нет, давай пусть звезда. Почему звезда? А для здоровья полезнее. У него, оказывается, у Крома, в смысле, здоровье подкачало, случилось так, что всю свою великанскую жизнь страдал бедняга запорами, от которых в любую минуту готов был и сам загнуться, и всё человеческое племя погубить. Единственное, на что он мог рассчитывать, так это диета. Прописано было питаться великану молодыми крепкими людьми с хорошо развитой мускулатурой и ясными мозгами. Только такая вот еда и переваривалась им как надо, обеспечивая Крому идеально позитивное настроение, а главное, крепкий стул. На первый взгляд выглядела вся эта история не слишком то уж приглядно, ну так мало ли кто как выглядит? Факт, что сложилась определённая система отношений, без которой любое человеческое общество не более чем стадо. Ну, а тому обстоятельству, что всем, кто красив, умён да крепок, пришлось помаленьку фекализироваться, тоже объяснение, имеется и формулируется сия мудрость как “круговорот говна в природе”. Об этом ещё Гамлет писал, великий армянский гуманист.

Слушая весь этот бред, Штиммель поначалу с трудом сдерживался, чтоб не расхохотаться. Но по мере того, как рассказ Кириллыча близился к концу, смеяться хотелось всё меньше и меньше.

— А с сыном что? — спросил он осторожно, когда мужичок замолчал. — С чего вы решили, что он вернётся?

— Ничипор сказал, — пояснил Кириллыч. — Старик местный... Туманный был дед, непонятный... Говорит, много ваш Петя хорошего сделать успел, а коли так, непременно вернуться должен. Я говорю, а когда? Тут-то он про среду и сказал. Времени много прошло, говорит, не дай Бог, не признает тебя сынок-то — мимо пройдёт. И шапку вот эту достаёт... — Мужичок показал на треуголку. — Возьми, мол, Кириллыч, Христа ради — заместо условного знака будет. По этой самой шапке он тебя и найдёт. Я в ней ещё с Наполеоном Бонапартовичем в буру резался...

Загудело — от ладони и всё выше, через локоть, плечо, шею, к голове. Штиммель невольно прислушался к этому странному звуку, с некоторых пор следовавшему за ним по пятам, словно эхо его собственного прошлого, о котором он ничего не помнил. Прибор медленно наращивал обороты. Посмотрел на чемоданчик и Кириллыч.

— Выпрямитель? — спросил он, почти не сомневаясь, что угадал.

— Вроде того, — сказал Штиммель, погасил папиросу о чугунную ножку скамьи и поднялся. — А что, Кириллыч, до монастыря и правда три километра?

— Если напрямки через рощу, то где-то так. — Мужичок протянул ему руку. — Бывайте, мил человек. Вот дед — хлебом не корми, дай поплакаться, а ведь у вас, поди-ка, у самого хлопот под горлышко.

— Спасибо, — Штиммель пожал Кириллычу руку. — Желаю, чтобы в следующий раз вы непременно встретили своего сына.

Отойдя на несколько шагов, он приоткрыл крышку прибора и с удивлением обнаружил, что синяя лампа индикатора светится на полную мощь. Штиммель резко осмотрелся и тут же услышал голос мужичка.

— Так я встретил уже... Разве ж вы не поняли?

Трое появились из-за киоска и уверенной походкой направились по диагонали в противоположную часть площадки. Шагали синхронно, но при этом сильно торопились, будто кто-то четвёртый — неведомый и невидимый стоял там, в дальнем углу двора, крепко сжимая в руке огромную пятилитровую бутылку с надписью “Счастье ароматизированное, сильноалкогольное. Употреблять крупными глотками”.

— Что вы сказали?

Штиммелю вдруг стало жутко от мысли, что этот незлобивый странноватый мужичок всего лишь один из них, и если поглядеть теперь, что у него там, под выцветшей телогрейкой, то непременно обнаружится знакомый оранжевый жилет.

— Я, говорю, встретил и... опять потерял. Только теперь уж точно знаю — навсегда. — Кириллыч подошёл е нему и, переминаясь с ноги на ногу, поправил волосы под треуголкой. — Давайте-ка я вас малость провожу, а то видите, что творится... Дойдём до кордона, там уж сами ступайте, одне...

— Хорошо, — с лёгкостью согласился Штиммель. — Папироску?

— С превеликим удовольствием!

На вокзальных часах было одиннадцать, если не рассиживаться, можно всё успеть. Они пересекли улицу и по узкому проходу между двумя спускающимися к ручью огородами вышли в поле. В том самом месте, где начиналась тропинка, ведущая через пашню к лесу, стоял полуразобранный трактор, и казалось удивительным, что тракторист, копающийся в моторе, всё ещё не потерял надежду на то, что когда-нибудь снова сядет за рычаги этого обескровленного (читай — обезмасленного), разложившегося металлического монстра. Разложена машина, впрочем, была достаточно аккуратно. Все детали корпуса и двигателя были с любовью вывернуты, откручены и впрессованы и мирно покоились ровными разкалиброванными кучками в непосредственной близости от трактора, предусмотрительно, словно огурцы в парнике, накрытые дырявой полиэтиленовой плёнкой. У тракториста почему-то было женское имя Маруся, именно так обратился к нему Кириллыч.

— Привет, Маруся, — поздоровался он с торчащей из глубин мотора промасленной задницей и спел знакомую строчку, испортив её мотив настолько, насколько это было возможно: — Мару-уся, от счастья слёзы льёт!

— Как гусли, душа её поёт, — вернувшись к авторскому варианту, тут же подхватила задница хриплым, но достаточно высоким голосом и произвела приветствие в виде короткого залпа.

— Скоро заведёшься-то, раскудри твою через масляный фильтр в поддувало?

Кириллыч, видимо, испугавшись своего собственного вокала, немедленно вернулся к привычному и, что важно, гораздо более освоенному стилю общения.

— Как раз ко второму пришествию, ётить, — с нескрываемой досадою ответил Маруся.

— Так это долго, — с сочувствием сказал Кириллыч. — К тому времени уж и пашня окаменеет.

Задница на мгновение замерла.

— Это точно, окаменеет. Только куда деваться, ётить, если запчастей путёвых нема? Который год в буджет закладывают, а всё без толку, раз Герман пропивает. Чтоб у него, ётить, гусеницы посрывало!

За время этого высокоинтеллектуального диалога Штиммель успел отойти на приличное расстояние, что не помешало ему довольно ясно расслышать весь разговор, вплоть до последнего Марусиного вопроса:

— С кем это ты, Кириллыч? Неужто опять нашёлся?

— Да не, — тяжело вздохнул Кириллыч и в точности, словно “Отче наш”, повторил недавнюю умопомрачительную комбинацию: — Троюродной сестры младшего брата внучатый племянник.

— Как он меня увидел? — спросил Штиммель, едва Кириллыч, кряхтя и посапывая, поравнялся с ним.

— Дак жопой... — Мужичок стёр ладонью пот со лба и поправил треуголку. — Бабы, они завсегда жопой глядят.

— Бабы? — удивился Штиммель.

— Ну да, — подтвердил Кириллыч. — Бабы, язви их в душу мать!

“Всё, — решил Штиммель. — Больше ничему не удивляюсь. Пусть тащится рядом, сколько хочет. Раз прибор в активной фазе, значит, всё правильно. Значит, объект тоже проходил этой дорогой, и тогда, как и сегодня, спросила у проводника о сыне Марусина задница. А вот теперь — стоп!”

— Послушай, Кириллыч... — Идти по размокшей дороге становилось всё труднее и труднее, ботинки Штиммеля превратились в два огромных глиняных лаптя размером со слоновью ступню. — Расскажи-ка поподробней, как вы с ним встретились.

— С кем?

— С сыном. Или я ослышался?

— Можа, перекурим? — взмолился мужичок, нагнувшись, чтобы в очередной раз очистить щепочкой сапог от глины. — На всякий случай! А то можно и не дожить до кордона-то!

Совершенно некстати опять зарядил мелкий дождь. Штиммель оглянулся назад, где было село, и почти ничего не увидел, только неявные очертания Ратуши и Марусину задницу, трансформировавшуюся в большую свинцовую тучу, опустившуюся на поле, словно на унитаз. Потом он посмотрел вперёд, туда, куда только что указал Кириллыч, и тоже ничего не увидел, никакого кордона. “Наверное, кордон, — подумал он, — это нечто вроде борозды, обозначающей границу некой территории”. Вообще же слово “кордон” в его представлении почему-то неизменно сочеталось с прилагательным “дальний” и всегда вызывало чувство какой-то смутной тревоги, сопряжённой то ли с пропавшими экспедициями, то ли с шаманистическими ритуалами малых народов Крайнего Севера.

Штиммель остановился и в который раз полез за папиросами.

— В обчем, в тот день я остался в городе, — Кириллыч огляделся, куда бы присесть, но, не найдя ничего подходящего, присел по-зековски — на корточки. — Сказали, по болезни водителя автобус отменяется, пешедралом же не рискнул, здоровье ужо не то. Пришлося идти в гостиницу. Сижу, значится, оформляюсь, слышу, Яшка, язви его, с каким-то мужиком про картину разговаривают, про степановскую, ту самую, что аккурат возля Яшкиного поста на стенке висит-болтается.

— Яшка это кто, администратор?

— Ну. Из наших он, из кругловских. Умный-умный, а к землякам завсегда по-доброму. Теперь, правда, редко заезжает. С Германом у него конфликт какой-то на политической платформе.

— Как его фамилия, не Малер случайно?

— Ага, почти... — Кириллыч внимательно посмотрел на Штиммеля. — Маляренко. Знаете его али как?

— Али как, — сказал Штиммель. — Мужчина этот в чёрном пальто был?

— Сын-то? В чёрном, ага. Чернее я не видел.

Теперь уже присел Штиммель.

— Так это и есть ваш сын?

— Он и есть... Вернее, был...

— И о чём же они говорили? — спросил Штиммель пристрастно, намекая на то, что именно в этом и заключается весь интерес — в предмете разговора, а не в степени родства с чёрным пришельцем.

— О картине... — Кириллыч, похоже, слегка оторопел от напора, с каким Штиммель задавал ему свои вопросы. — Сын сказал, что было б интересно на него поглядеть, на художника. Ну тогда Яшка и говорит, а вы, мол, съездите, это рядышком. Вот и провожатый кстати, и на меня показывает. В обчем, договорились, что завтра поутру и поедем. Яшка сказал, что водитель как раз оклемается, что-то с ухом у него... Так оно и получилось, утром встали, язви её, поехали... Он всё глядел на меня, а после спрашивает: “Что это за х...ня у тебя на голове, старик?” Я ему — так и так, условный знак, говорю. Ну он и признался: “Здорово, батя!” — “Здорово!” — отвечаю, чё делать-то! Ну. Правильно же?

Штиммель согласно кивнул.

— Так вот и узнал он меня, по шапке. Поговорили о том, о сём... Про мать спросил, про соседев... Как приехали, домой отказался наотрез, — сначала, говорит, в монастырь схожу, помолюсь Господу-богу за чудесное спасение. Опять же, к монастырю этому он шибко руку приложил, когда восстанавливать его взялися... Было дело — здорово ребятки потрудились... Ага... Хотел проводить его, так он отказался. Отправил стол накрывать. “Накрывай стол, отец, надевай ордена и жди, скоро буду!” Так и сказал. Слово в слово. Я ещё подумал, помню, какие, язви её, ордена? И всё, так я боле его и не видел. Долго сидели за столом-то, недели две, может, так ни к чему и не притронулись, всё сына ждали, Петю.

Кириллыч встал и, вскинув руку, посмотрел под ладонь куда-то далеко-далеко, словно пытался разглядеть знакомый силуэт человека в длинном пальто. И был он в этот момент до уморительности похож на великого корсиканца, каким-то невероятным образом отождествлённого с неприбранным картофельным полем, затерявшимся где-то посреди бескрайних российских пустот. Между тем прибор, накопив максимально возможную на этот час информацию, заметно поутих.

— Ладно, Кириллыч, — сказал Штиммель решительно, вытягиваясь в полный рост. — Спасибо тебе за всё. Возвращайся. Дальше один пойду. — Он протянул ему пачку папирос. — Держи вот.

— Да не, — смущённо отказался мужичок. — Не могу я. Сам тогда как же?

— Бери, бери. — Штиммель засунул пачку в карман его телогрейки и решительно побрёл дальше.

— А зачем тебе в монастырь, мил человек? — крикнул Кириллыч.

— Монахом хочу устроиться. — не поворачиваясь, ответил Штиммель. — Больше никуда не берут...

С неба хлестало уже по-настоящему, отчаянно захотелось крыши, очага и водки с перцем. Минут через пятнадцать, так и не обнаружив никакого кордона, он наконец добрался до леса, с радостью ощутив под ногами твёрдую основу. “Осилит дорогу идущий, — пошутил он про себя, — ибо любой, даже самый трудный путь рано или поздно из тернистого превращается в дернистый”. Ну вот, теперь километра полтора по лесу, и “Здравствуйте, Степанов, чёрт бы вас побрал с вашими иконами!” “Льёт, как из Марусиной задницы!” Штиммель всё больше убеждался в том что, чем серьёзнее будет он относиться к своему приключению, тем меньше у него шансов добраться до “хеппи-энда”. Ещё бы сесть на пенёк да съесть пирожок! Он вспомнил, что уже почти целые сутки ничего не ел. Интересно, а верно ли, что от голода отвлекают умные мысли? Проверим.

Итак, всё сходится — прибор чутко зафиксировал параметры присутствия объекта “Х” в гостинице, на Дамбе и вот теперь здесь — на лесной тропе, ведущей к монастырю. Вполне естественно, что, увидев в гостинице степановский шедевр, объект не мог остаться к нему равнодушным, такое кого угодно может сбить с толку. И вот магистру осталось только слегка поднадавить на приезжего, чтобы тот незамедлительно отправился на аудиенцию к богомазу, или, вернее было бы сказать, дьяволомазу. Но для чего это Малеру? Какое вообще отношение имеет его братство к этому Степанову? Ну да какое-то, конечно, имеет, повесили же картину в гостинице. И потом, администратор родом именно отсюда, и это, пожалуй, самое главное. А вот бы ещё понять смысл и сверхзадачу этой трогательной романтической инсценировки на тему “Возвращение блудного сына”. Сложно всё это.

Анализировать события, восстанавливать причинно-следственную связь между ними и уж тем более давать какие-либо оценки не входило в его обязанности, но чем глубже Штиммель погружался в эту историю, тем более явно возникала в нём потребность понять, ощутить, пропустить через себя. Да, наверное, по-другому и быть не могло, ведь не его же воображение тащилось только что по мёртвой осенней пашне по колено в грязи, а он сам, что называется, в натуральном виде, испуская сто потов, отчаянно боролся с этой адской распутицей, которую по возможности, конечно же, лучше бы преодолевать, лёжа на диване.

Он посмотрел на часы — ровно двенадцать.

Временами Штиммелю страшно хотелось вернуться назад, срочно отыскать этого урода Моисеева и дать ему по морде. Особенно ему хотелось сделать это в моменты, когда он вспоминал, как тот, провожая Штиммеля на вокзале, весело пообещал:

— Всё будет хорошо, Виктор Иваныч. Нужно только постараться, голубчик.

Штиммелю, в отличие от провожатого, было не очень-то весело. Стоя на перроне в окружении немногочисленных пассажиров, он почему-то всё время ощущал себя героем третьесортного шпионского романа. Моисеев решительно начал его доставать!

И потом, когда вагон покачнулся и поплыл вдоль перрона, тот всё никак не мог успокоиться, бежал за поездом и кричал, кричал кричал, Бог весть знает кому:

— Вы ведь всё ещё любите её, правда?

— Правда, правда, — дурацким голосом отвечал ему какой-то подвыпивший хулиган, которого проводник тщетно пытался вдавить в вагон. — Люблю! До изжоги!

— Пообещайте же, что проявите максимум собранности и внимания, успокойте меня, и я вас оставлю. Вы обещаете?

— Обещаю, обещаю! — веселился хулиган и “стрелял” в бегущего “из рогатки”.

Между тем впереди появился просвет, и Штиммелю почудилось, что звонят колокола. Но никакие колокола не звонили, а просветом оказалась всего лишь очередная заброшенная вырубка, густо заросшая кустами дикой малины. В таких местах обычно водятся медведи. Медведи — вот единственное, чего не хватало для полноты ощущений. Но медведей он не встретил, зато встретил людей, и это было гораздо хуже, ибо как раз именно люди тут совершенно не предполагались. Четыре человека сидели под крытым железными листами навесом и о чём-то неспешно толковали. Строение имело привычные очертания а-ля “беседка, где мы со Светкой...”, периметр беседки устлан был широкой скамьёй, которую скрывал невысокий, по плечо, если сидеть, бортик. На первый взгляд ничего особенного, но это если не учитывать обстоятельства места. Где-нибудь в городском дворе или в парке такая беседка не просто вписывалась в окружающую среду, но являлась неотъемлемым её атрибутом, таким же, к примеру, как фонарный столб или трансформаторная будка. Однако здесь, в лесной чаще, где и тропинка-то угадывалась с трудом, подобные знаки цивилизации воспринимались как нечто абсолютно противоестественное по отношению к самой природе и вызывали у путника чувство острой несправедливости.

Людей, как мы уже сказали, было четверо, и каждый из них был по-своему замечателен. Единственное, что делало их похожими друг на друга, так это странная раскраска лиц, напоминающая чёрную с белой оторочкой маску. Штиммель, подойдя к беседке, оказался в положении, весьма удобном для того, чтобы, не боясь разоблачения, остро и проникновенно изучить каждого из сидящих под металлическим навесом, что само по себе оказалось делом крайне любопытным и даже полезным в плане открытия новейших оттенков и полутонов человеческой психики. Разговор шёл ни о чём, но говорили страстно и заинтересованно. Тон задавал здоровенный детина в тельняшке и меховом жилете, которого собеседники с уважением, а иногда и с поклонением называли то Лосем, то Гроссмейстером. “Шахматист, что ли?” — подумал сначала Штиммель, но, вспомнив про записку Малера, отбросил всякие предположения, окончательно поняв, что означал весь этот маскарад. Гроссмейстер сидел спиной к Штиммелю, и последнему оставалось только догадываться, насколько Лось был человеком, а насколько именно тем, кем он представлялся окружающим. Во всяком случае, несколько раз в течение разговора Штиммелю начинало казаться, что у сидящего спиной начинают ветвиться рога. Возможно, подобная иллюзия возникала вследствие того, что Гроссмейстер всё время курил и тонкая струйка папиросного дыма, поднимаясь над головой курящего, то и дело выписывала в воздухе самые замысловатые узоры.

Напротив детины сидел мужик помельче, но побойчее. Своими бесконечными ужимками и картавостью речи он здорово напоминал вождя мирового пролетариата в момент очередной тайной вечери в Смольном. Да и имя у него было подходящее — Ульян. Несмотря на то, что до первого снега оставалось ещё, по меньшей мере, месяца два, Ульян счёл возможным облачиться в некое рубище, отчаянно напоминающее тулуп. Вполне возможно, что сделал он это из чисто практического соображения, что разговор может весьма основательно подзатянуться. Но, скорее всего, поступок картавого объяснялся свойствами иного, высшего порядка, когда уже можно смело говорить о подвиге! Дело в том, что, хотя само по себе одеяние Ульяна было замечательным, складывалось впечатление, будто мужичок несёт некое послушание, стоически преодолевая непомерное бремя тулупа, который в этом случае схематически превращался в некое подобие схимы. На это было нельзя смотреть без боли — каждый раз, произнося ту или иную фразу, Ульян поневоле вскакивал, ибо не только размахивать руками, но и даже поворачивать голову, сидя в таком облачении, не представлялось возможным категорически.

Но наибольшее удивление во всей этой компании вызвали у Штиммеля двое молодых людей — парень и девушка, судя по всему, испытывающие по отношению друг к другу чувство сильнейшей симпатии. Влюблённые сидели рядышком и всё время заглядывали друг другу в глаза. Делали они это, очевидно, с одной лишь мыслью — убедиться, что тот, кто тебе так дорог, всё ещё рядом. Позже Штиммель узнал из разговора, что это, оказывается, супружеская чета и что живут они совместно уже четверть века. Оставаться же молодыми им помогает как раз та самая целительная сила любви, которой они так дорожат и которую так бояться утратить всуе. Звали вечно молодых супругов мистер и миссис Мак Грегор.

“Ерунда какая-то! — удивился Штиммель, обнаружив, что странное сходство супругов с утками не исчерпывается одною только фамилией. — Похоже, что я решительно недоспал. Но с другой стороны, если б мне приснился сон о чудесной реинкарнации утиной парочки, то выглядели бы они в результате именно так, как эти двое!”

К моменту, когда он подошёл к беседке, разговор вступал в решающую фазу.

— Procyon lotor, — сотворив красноречивый жест, сурово произнёс Лось. — Будем принимать какое-то решение.

— Procyon lotor, — хором согласились присутствующие, повторив при этом жест Гроссмейстера.

Столь очевидное единодушие, впрочем, вовсе не означало, что в беседке царит всеобщее согласие по всем вопросам. Дело тут, скорее, заключалось как раз в самом жесте и сопровождавшей его фразе, носившей, без сомнения, некий сакральный смысл. Вот и теперь Ульян в который раз вырос из-за стола и совершенно искренне, с болью за общее дело, посомневался.

— Может быть, ещё газ всё пговентилиговать? Может быть, мы упустили какую-нибудь важную деталь? Газве такого не может быть, Ггоссмейстег?

— Это бесконечная история, френды, — не согласился Лось и отчаянно мотнул головой. — Можно просто о...еть, пока дойдёшь до полной уверенности.

— Вот именно, — поддержал Гроссмейстера мистер Мак Грегор. — Что нам тут, до холодов торчать? — Он, не поворачиваясь, смачно поцеловал супруге руку. — Скажи, Мери, какую картину ты наблюдала вчера возле овощного киоска?

— Говогила уже, — Ульян сильно ударил кулаком по столу и потом почему-то подпрыгнул — с такою-то ношею на плечах! — Надоело! Это шантаж! Гегман пгосто бегёт на понт, неужели не ясно? Таков его политический стиль!

— О, нет, нет, — решительно возразила Мери. — Это не стиль. Видели бы вы его глаза! А как его слушали члены! С каким пиететом! “Мы должны дать последний и решительный бой этой реваншистской сволочи!”

— Так и сказал?

Штиммель увидел, как съёжился Лось при этих словах и как сильно и густо пустил дым в глаза.

— Цитирую буквально! — заверила присутствующих миссис Мак Грегор, на мгновение вырвавшись из цепких объятий супруга. — Видели бы вы, френды, как они все одобрительно загудели!

— Эта серая толпа?! — с яростью спросил её благоверный.

— Эта серая толпа!

— Боже мой, — воскликнул мистер Мак Грегор, — и ради этих никчёмных людишек мы рискуем своими жизнями!

— Вот, вот! — Только сев, вновь соскочил Ульян. — Вот, вот! Я вам пго то и говогю! Тут надо подумать сто газ! А лучше — двести! У меня в Угальске двойня, это обстоятельство налагает на меня особую ответственность!

“Ого, — забыв об осторожности, присвистнул Штиммель. — Да тут никак заговор!”

Только что он собирался отправиться дальше, понимая, что времени у него в обрез, но теперь решил немного подождать. Была во всей этой высокопарной болтовне какая-то изюминка, да и сами персонажи выглядели довольно странно, если не сказать — нелепо, а Штиммель хорошо знал, что любая нелепость в момент достижения своего максимального значения граничит с истиной.

— У нас у всех дети, — печально констатировал Лось. — Так что не надо, Ульян, гнать фуфло! Мы должны чётко понять, френды, что на нас с вами лежит историческая миссия, о чём неоднократно упоминал наш создатель и вдохновитель, Великий Магистр Ордена Гончих Енотов Яков Малер! Вот уже два года, как мы переливаем из пустого в порожнее, можно озвереть от этого пья... чванства!

— Тогда уж лучше — опернатеть, — робко вставила миссис Мак Грегор. — Мне, например, больше нравятся водоплавающие...

Ульян вознамерился было встать, но Гроссмейстер пресёк эту идею ещё в зародыше, жестом указав товарищу на то, что тот сильно рискует жизнью.

— Тихо всем! При чём тут водоплавающие?

Лось грозно посмотрел на миссис Мак Грегор. Повторяем, что Штиммель не видел его лица, он судил лишь по голосу Гроссмейстера, и именно его голос красноречиво указывал на его взгляд.

— Герман и его шайка довели народ Круглого до скотского состояния! Меня, френды, меньше всего интересует, какого он цвета, этот народ! Будь он хоть серо-буро-малиновый, хоть вообще бесцветный — это неважно, важно, что другого народа у меня не будет! Поэтому, пока этот народ не вымер окончательно, предлагаю завтра же начать решительные действия против узурпатора и его оранжевой своры!

— Procyon lotor! — срывая связки, крикнул мистер Мак Грегор, и Штеммелю стало ясно, что делает он это по сто раз на дню.

— Procyon lotor! — грянули заговорщики, все, кроме мужика в тулупе.

Когда Лось потребовал от него объяснений, Ульян сначала промолчал, обиженно уткнувшись в стол, но как только Гроссмейстер встал, давая тем самым понять, что дело решено вне зависимости от мнения отдельных “френдов”, он с привычной лёгкостью взлетел над столом и, делая руками “ножницы”, отчаянно завопил:

— Есть Устав, в конце концов, а там чётко пгописано, что Огден вступает во власть лишь с момента втогого пгишествия пгогока Гевенгула!

— Ревенгула, — поправила миссис Мак Грегор. — Когда вы, наконец, научитесь верно произносить имя Бога?

— Я и говогю — Гевенгула! Вы не читаете Устав, фгенды, а это значит, что вы его не чтите, о чём я буду вынужден немедленно телефониговать Великому Магистгу!

— Что-о? — промычал Лось. — Телефонировать? Да я тебя, гнида, одним пальцем раздавлю! Вот этим. — Гроссмейстер показал — каким именно, но, слегка поразмыслив, сменил указательный палец на мизинец. — Нет, вот этим! Ты понял?

— Как это? — видно, не понял Ульян.

— Эмпирически, — сказал Гроссмейстер. — Хватит дескредитировать идею Ордена, довольно мы терпели твои демарши! У меня есть все полномочия применять самые строгие меры в отношении правоотступников и ренегатов! Так что мотай сопли на кулак!

Сказав это, Лось решительно, словно пошёл в атаку, бросился к выходу.

— Мы расходимся? — с плохо скрываемой надеждой, поинтересовалась миссис Мак Грегор. — На сегодня всё?

— Ничего не всё, — огрызнулся Лось, схватившись рукою за промежность. — Сейчас пос-су, и надо обс-судить детали.

Выйдя из беседки, он направился прямиком в то самое место, где прятался Штиммель, но в последний момент свернул влево, туда, где посветлее. За те несколько секунд, пока Гроссмейстер двигался по направлению к Штиммелю, можно было ясно видеть лицо идущего, но каково же было удивление Штиммеля, когда вместо лица он обнаружил всё тот же знакомый затылок! Если бы не всё остальное, то можно было бы подумать, будто Лось и не поворачивался, а шёл, как был — спиной, то есть задом наперёд. Но не тут-то было — Штиммель ясно видел мощную геройскую грудь Гроссмейстера, его колени, широченную пряжку ремня и даже то, как он, матерясь, на ходу расстёгивал ширинку.

“Неужели можно до такой степени потерять лицо? — Штиммель невольно перекрестился. — Как же так? Чем же он тогда говорит? И курит? Чем?”

— Ну вот, — горестно подытожил Ульян, как только Лось исчез за ближайшими деревьями, — а сказали, в основе деятельности пгинцип всеобщего уважения и толегантности. Выходит, нам всем пога задаться вопгосом — а был ли мальчик?

— И в самом деле, — разделила его боль миссис Мак Грегор, погладив супруга по чёрной щеке, — мы совершенно забыли про этот случай. Ты помнишь его, Том? Как он радостно приветствовал все наши устремления?

— Ещё бы, — как-то вяло отозвался мистер Мак Грегор, а подтекст был такой, что лучше б и не вспоминать.

— А как безупречно сидело на нём это шикарное чёрное пальто! Ты полагаешь, Магистр мог приревновать нас к нему?

— Не думаю... — Мистер Мак Грегор с любовью поправил на жене кружевной воротничок. — Ведь он сам его и привёл.

— Да! — мечтательно воскликнула миссис Мак Грегор. — Это было замечательно! Великолепно! Cool! Здесь почти не бывает посторонних, и пришествие Ревенгула я, например, восприняла как чудо!

И она несколько раз крякнула: “Кря, кря!”

Штиммель с замиранием сердца ожидал появления Гроссмейстера и, кажется, был бы безумно рад, не явись тот вовсе. Но Лось не заставил себя долго ждать, и — о, ужас — на нём, как и прежде, не было лица! Объяснить этот, с позволения сказать, физиологический недостаток в известных выражениях было невозможно. В голову всё время лезла какая-то дуалистическая фигня, вроде того, что раз существует в мире двуликий Янус, то уж наверняка должен существовать там и его антипод, какой-нибудь двузатыльный Лось, осуществлённый при помощи лесных духов и утомлённого воображения в час, когда ноют виски и так полноправно утверждается в окружающем тебя пространстве эта сизая, свинцовая хмарь, что кажется, будто нет уже не только ни переда, ни зада, но и прошлого с будущим!

— Итак, сверим часы, — обратился к френдам Лось, вернувшись в беседку и заняв своё место. — На моих — четверть первого. Ровно через три часа я предоставлю вам план конкретных действий, утверждённый Великим Магистром. Это произойдёт в пятнадцать — пятнадцать здесь же. Мери, у нас есть что-нибудь пожрать?

Миссис Мак Грегор потянулась к сумке, и вскоре на столе появились нехитрые деревенские блюда — сало, несколько луковиц и кастрюля картошки в мундире. Никто не притронулся к пище до тех пор, пока этого не сделал Гроссмейстер.

“Интересно, — подумал Штиммель, наплевав на опасность и решив наконец закурить. — И как он собирается это делать?”

В момент, когда чиркнула спичка, прибор издал мощный звук, отдалённо напоминающий шум морского прибоя. Штиммель насторожился. То, что он увидел в следующий момент, было, пожалуй, похлеще чудес самого мистера Гудини! Лось медленно поднялся, затем так же, не торопясь, стянул с себя штаны и, повернувшись к столу задом, этим самым задом на него и сел — прямо туда, где стояла кастрюля с картошкой. Через мгновение Штиммель явно расслышал жадное чавканье, которое повторилось после того, как Гроссмейстер пересел с опустевшей кастрюли на большой измученный шмат сала. Закусив напоследок луком, Лось слез со стола, надрывно и длинно пукнул, после чего, натянув брюки, тихо помолился. Несмотря на столь экзотический способ употребления пищи, за всё то время, пока их авторитетный френд перекусывал, ни один из заговорщиков не проронил ни звука. И это означало только одно — им всем нужно было учиться жить по-новому.

— Теперь несколько слов по поводу второго пришествия, — сказал Лось, и голос его сейчас здорово напоминал урчание кота, разомлевшего от молока и тёплого дыхания печи. — Имеется указание, что мы в преддверии.

— Откуда указание? — подскочил Ульян. — Почему фгенды не в кугсе?

Лось поднял палец кверху.

— Надеюсь, всем видно?

Взоры енотов, а что это были именно еноты, у Штиммеля теперь не оставалось никаких сомнений, обратились к небу.

— Так всем, или, может, кто-то ослеп? — ещё раз настойчиво спросил Гроссмейстер.

— Всем, — с трудом выдавил мистер Мак Грегор, и по тому, как дружно молчали заговорщики, было ясно, что он выразил общую точку зрения.

“И что же там такого интересного? — подумал Штиммель, глядя на неизменные очертания свинцового покрывала, сокрывшего звёзды, а вместе с ними — и мечты о лучшем. — Не удивлюсь, если ребята объявлены в розыск местным дурятником!” Подобный вывод напрашивался сам собою и казался вполне естественным, но тут произошла странная вещь — подумав о смотрящих в небо как о сумасшедших, Штиммель с некоторым даже трепетом ощутил, сколь необдуманно и вульгарно стремится оценить он происходящее и насколько примитивна сама манера решать те или иные вопросы, связанные с чем-то, что ты не способен понять с лёту. Ему вдруг стало противно от мысли, что он оценивает действительность точно в соответствии с почитаемым в народе принципом бытия — “если косой, то значит заяц”.

— Смотрите! — призвал Гроссмейстер, указуя всей пятернёй на какой-то важный небесный объект. — Это Сатурн. Мы обнаруживаем его в тот самый момент, когда он воинственно посягает на девственность Луны.

— И что же сие означает? — с трудом удерживая голову в положении “лицом вверх”, спросил схимник Ульян.

— Не что иное, как призыв к решительному действию, — доходчиво пояснил Лось. Откуда-то появилась в его голосе нотка терпимости из арсенала мудрого восточного гуру, умеющего в любой ситуации сохранять как непоколебимость собственного мнения, так и мудрое спокойствие.

— Понятно... — удовлетворился Ульян, однако волнение в его голосе не исчезло. — А как там насчёт Близнецов, Ггоссмейстег? У меня их двое, а жена пьёт со стгашной силой.

— Близнецы на месте, — успокоил Ульяна Лось. — Правда, под сильным влиянием Водолея.

— Ну вот, — едва не заплакал несчастный схимник. — А я что говогю! Чтоб она захлебнулась, падла!

Ульяна никто не успокоил, потому что в этот момент было совершенно не до него. Всё внимание френдов было сосредоточенно на небе, где по авторитетному мнению Гроссмейстера в этот самый момент происходили совершенно замечательные события.

— Теперь обратите внимание на то положение, в каком оказалась сверхновая звезда Бета в созвездии Гончих Енотов.

Речь Лося всё более напоминала песню.

— То есть звезда Ревенгула, — радостно угадала миссис Мак Грегор, тем самым показывая мистеру Мак Грегору, что, несмотря на весь ужас положения, в каком оказалась Луна, уж его-то возлюбленная никогда не позволит себе дать повод к подобным посягательствам со стороны кого бы то ни было — даже Сатурна!

— Именно, дорогая Мери, — пропел Гроссмейстер, и Штиммель готов был поспорить, что затылок певца в этот момент принял умиротворённое выражение. — Звезда Ревенгула, переместившись в четвёртую заключительную фазу дома Енотов, как раз и сообщает нам о том, что второе пришествие ожидается буквально...

Тут он замолчал, и Штиммелю снова показалось, что ударили колокола.

— ...с минуты на минуту, — закончил Гроссмейстер. — Смотрите!

И он показал рукою на Штиммеля.

— Вы видите эту искру Божью?

— Эту? — уточнил Ульян, указав на кончик папиросы, торчащей у Штиммеля изо рта.

— Эту!

Они молча смотрели на него до тех пор, пока Штиммель наконец не понял, что ему легче умереть, чем оставаться на месте. Тогда он бросил папиросу, откашлялся и, несмело раздвинув ветви скрывающего его малинового куста, вышел на тропинку в пяти шагах от беседки. Теперь он, не раздумывая, согласен был променять эти адовы три версты до монастыря на путь длиною в миллионы километров по самому немыслимому бездорожью!

— Добрый день, — просто поздоровался он с енотами, непроизвольно отведя за спину руку, в которой держал чемоданчик. — Не подскажете, далеко ли до монастыря?

— Да нет, — как-то сразу же, наступая на кончик вопроса, ответил мистер Мак Грегор. — Метров триста, не больше...

И показал, куда нужно идти.

Штиммель поблагодарил его, после чего, не отводя взгляда от Гроссмейстера, робко представился, хоть вовсе того и не желал.

— Штиммель. Виктор Иванович. Вот, решил пройтись немного, а тут дождь... Сами видите...

— Паломник, что ли? — поинтересовался Ульян, с подозрением покосившись на облепленные грязью ботинки Штиммеля.

— Да ну что вы, — Штиммель постарался изобразить этакое беспечное веселье, но не получилось. Вышло что-то вроде улыбки только что приговорённого к смертной казни. — Просто хотелось, знаете ли, полюбоваться золотом куполов... Насладиться колокольным звоном...

За разговором он и не заметил, как оказался в беседке, прямо напротив Лося.

— Присаживайтесь, Виктор Иванович, — пригласил его жестом Гроссмейстер. — Вы даже не представляете, как мы вас ждали!

Пришлось присесть, всё-таки, как ни крути, он здесь гость, да и не ведомо, как поведут себя эти существа дальше, ведь и они, в конце концов, могут оказаться совсем не теми, кем кажутся. Вполне вероятно, что так оно и будет. Разве станет тот, кому нечего скрывать, раскрашивать себе лицо, а то и вовсе менять его на второй затылок? А этот навязчивый звон колоколов? Он ведь тоже всего лишь слуховая галлюцинация, возникающая вследствие непреодолимого желания услышать ещё хоть что-нибудь, помимо шума дождя. Вполне возможно, что здесь какая-то природная аномалия и этот всё непрекращающийся дождь является ещё одним свидетельством тому странному явлению, под воздействием которого все предметы окружающего мира начинают менять свою суть и значение.

Каждый из присутствующих поздоровался с ним за руку, и только после этого звезда Ревенгула погасла. Стало намного темнее, свет теперь проникал только снизу и чем-то напоминал свет люминесцентной лампы. Пелена под ногами покрылась мелкой рябью.

Лось рассказал вкратце о том, что происходит в Круглом. Ситуация выходила такая. Три года назад путём всеобщего референдума были упразднены прежние органы местного самоуправления и взамен, были выбраны новые — в лице Совета Оранжевых и их бессменного спикера Германа Бормана.

— Как, вы сказали, его фамилия? — спросил Штиммель изменившимся голосом.

— Борман, — подсказала миссис Мак Грегор и ещё раз разборчиво повторила: — Бор-ман. Вообще-то его родители были Боровы, да и сам Гера в школе тоже был Боровым, но впоследствии, став крупным общественным деятелем, он поменял окончание “ов” на “ман”. Так теперь многие делают.

— Вот-вот! — вспылил Ульян и пригрозил кому-то рукавом. — Это ж надо — поменял букву, и из ггязи да в князи! — Он, не отрывая основания от скамьи, словно дерево на ветру, склонился в сторону Штиммеля. — Вообще-то, Виктог Иванович, по моим сведениям, налицо явный подкуп избигателей. У Боговых самое большое кагтофельное поле, а столько кагтошки, сколько было употгеблено в тот год, в Кгуглом никогда не ели. Не ели, говогю я вам! — В этом месте Ульян выразительно посмотрел на Гроссмейстера. — На пегвое, на втогое и даже, пгедставьте, на тгетье жгали сплошь голимый кагтофель, а также его пгоизводные, типа ботвы!

Далее снова говорил Лось, и чем больше он говорил, тем отчётливее угадывался источник звука, да и чего там гадать, когда каждому известно, что производить какие-либо звуки в человеческом теле способны только два органа — рот и... жопа. А так как первый орган у Гроссмейстера отсутствовал, то вполне понятно, что его функции вынужден был взять на себя второй из перечисленных источников, в противном случае Гроссмейстер бы просто умер от голода и, что гораздо хуже, от невозможности быть услышанным.

Получалось, что Орден Гончих Енотов был единственной общественной организацией, смело и решительно противопоставившей себя антинародному режиму, по странной случайности рождённому на свет всё тем же народом. Этот год был самым тяжёлым за всю историю Круглого. Наложенное Германом на всю ввозимую продукцию эмбарго довело кругловцев до состояния запредельной нужды.

— А ну их всех! — заявил как-то спикер в одной из своих праздничных речей, приняв позу обнимающего весь мир великана. Но обнимал бургомистр вовсе не мир, а всего лишь унитаз, да и сравнение его с великаном было внедрено местными СМИ чисто директивно. — Проживём и без этой внешней сволочи! Суверенитет — вот то универсальное блюдо, что накормит каждого из вас в трудную минуту, которая уже не за горами! Пока мы не поймём, что свобода — наивысшая ценность, мы так и будем оставаться тёмным, бессознательным быдлом, типа коровьего стада, того самого, из которого сельский мясоцех уже произвёл первую тонну колбасы с непривычным для вражьего слуха — “Круглая”!

Ну и всё в таком духе.

— Вы понимаете, Виктор Иванович?

— Да-да... — Штиммель невольно опустил взгляд. Всё бы ничего, но было уж больно неприятно, что с тобой разговаривают жопой. — Я вас очень хорошо понимаю, господин Гроссмейстер.

— Представляете, до чего дошло, — сказал Том Мак Грегор. — Эмбарго — теперь самое страшное ругательство. — Он с некоторым подозрением заглянул супруге в глаза и мягко как бы намекнул: — Если, к примеру, жена говорит мужу: “Где ты так долго шлялся, кобель писястый, эмбарго твою в душу мать!”, то он её просто убивает, типа, коромыслом.

Единственное, чем могла ему ответить миссис Мак Грегор, равно как и всякая прочая женщина, ущемлённая в своих правах, так это прокрякать несколько раз. Или проквакать, кому как нравится.

— Да, много можно чего рассказывать, — искренне вздохнул Лось, засовывая в штаны очередную папиросу. — Довёл, короче, людей до состояния полнейшей свободы. Я вам так скажу, Виктор Иванович, хочешь наказать человека, дай ему свободу. Вот и выходит, что свобода — это высшая мера наказания. Так мы и запишем в нашем новой Консистенции. Да, вы ещё не Ревенгул, но появление ваше ясно говорит о том, ожидания наши не были напрасными! Ваш приход, а говоря правильнее, пришествие, даёт мне все основания надеяться, что Господь с нами!

— Мне тоже, — подхватила сначала миссис Мак Грегор, а потом и остальные:

— И мне.

— И мне.

— Всем нам, — подытожил Лось. — Всем пятерым, включая Великого Магистра.

— Стало быть, вы наделяете меня какими-то особыми полномочиями?

Штиммелю вдруг и самому стало интересно, чем всё это закончится. Согласитесь, каждому приятно побывать в шкуре пророка, даже если этот пророк чем-то напоминает чугунного капитана на бумажном корабле.

— Именно, — Лось пустил “петуха”, а вместе с ним и струйку дыма. — Не волнуйтесь, вам ничего не нужно делать, за вас всё сделают звёзды.

— Procyon lotor, — торжественно произнёс Том.

— Procyon lotor, — повторили все, и даже Штиммель.

— Так вы присоединяетесь? — сдержанно спросил Лось. — Вы с нами?

Штиммель понял, что, если он теперь не согласится, еноты будут навсегда занесены в Красную Книгу как вымерший вид.

— Давайте попробуем...

— Ну вот и хорошо, я рад, что могу доложить Великому Магистру о том, что Орден готов приступить к операции по свержению Оранжевых. — Гроссмейстер повернулся к Штиммелю задом и, приняв позу рака, продолжил: — Кони рвут поводья. Не хватало лишь Божественной мысли. Философия Енотов начинает действовать, что с позиций спиритуализма как раз и определяется как философия действия. Эти знания мы почерпнули из концепции многоуважаемого мсье Блонделя, где он пытается примирить томизм с августианством, а также с традицией средневековой мистики, заимствуя положения философских систем Спинозы, Лейбница, Гегеля и иже с ними. Главная тема этого учения — единство бытия, действия и мысли. Теперь всё сошлось, и старина Морис был бы весьма доволен тем, что сумел послужить во благо угнетённого народа Круглой Республики, оказавшегося в положении круглых идиотов!

Беседка внезапно дрогнула, и огонь трёх свечей окаменел. Пространство сузилось, — на мгновение показалось, будто из воздуха исчез кислород. Лось повысил голос, он был близок к истерике, и Штиммелю это здорово не понравилось. Он едва сдержался от соблазна дать Гроссмейстеру пинка вскочил со скамьи и выбежал из беседки. Без сомнения, это был правильный поступок, ибо в следующее мгновение пелена под ногами вдруг приняла состояние льда, а затем под воздействием какого-то мощного толчка покрылась миллионом больших и маленьких трещин; количество их всё увеличивалось, и очень скоро вместо льда внизу уже зияла сплошная трещина, поглотившая одного за другим сначала Ульяна, а затем и супругов Мак Грегоров, успевших на прощание предостеречь Штиммеля от походов за кордон. Не пострадал лишь Гроссмейстер, каким-то чудом сумевший удержаться в воздухе, будто воздушный шар.

— Не волнуйтесь, Виктор Иваныч, — успокоил он Штиммеля, раскачиваясь на невидимых качелях. — С ними не случиться ничего страшного, и ровно в пятнадцать минут четвёртого они вернутся в исходное положение. Под беседкой геопатогенный колодец, енотов изредка затаскивают туда энергетические вихри, или, точнее говоря, завихрения. И каждый раз, представьте себе, дело заканчивается тем, что тебя выбрасывает за кордоном, всегда в одном и том же месте. Ты выходишь из этой дыры весь совершенно новый, будто тебя просеяли сквозь некое целительное сито и каждый атом в тебе очистился от нагара жизни.

Штиммелю стало жутко страшно.

— Что означает эта фраза?

— Какая?

Лось спрыгнул на середину стола, нависшего над бездной, туда, где только что стоял свалившийся в трещину трёхсвечник.

— Я не выговорю, — честно признался Штиммель.

— Procyon lotor, что ли?

— Да.

— Это латинское название енота-полоскуна, — добродушно сказал Лось и рассмеялся непонятно какой частью тела. — Именно этот вид рода енотов кажется нам ближе всего. А знаете, почему? Никогда не догадаетесь. Перед тем, как съесть пищу, полоскун непременно выполощет её в воде. — Гроссмейстер сел на столешницу, свесив ноги в бездну. — На этом, собственно, тему нашего разговора можно считать исчерпанной. Добавлю лишь.... — он перешёл на шёпот, — что я лично не верю ни в каких пророков. Но мои коллеги... Приходится действовать в интересах общего дела. Вы меня понимаете? Мне наплевать, кто вы и что вы, как наплевать мне и на того, который назвался Ревенгулом! Да будь он хоть самим Люцифером, я всё равно бы на него наплевал, но повторю — дело превыше всего. Прощайте...

И Гроссмейстер, плавно съехав по крышке стола, с ребячьим хохотом отправился вслед за френдами. Порывом ветра с беседки сорвало несколько железных листов, и те, бренча и громыхая, полетели прочь, при этом начисто срезая верхушки деревьев. Трещина под беседкою между тем затянулась, и был там теперь обыкновенный дощатый настил, пропитанный дождём и мочой. Если ещё минуту назад Штиммеля не покидала надежда на то, что всё происходящее с ним на заброшенной просеке всего лишь обыкновенный гриппозный бред, то теперь, глядя на это полусгнившее строение с воинствующе неправильной геометрией стен и с развороченной крышей, он ясно сознавал всю неотвратимость случившегося. Самое удивительное, что ему стало немного грустно оттого, что его покинули. Так можно грустить только по тем, кого ты долго знаешь, к кому привык и без кого жизнь твоя кажется тебе скучной и бесцветной.

Тут мысли его начали путаться, и Штиммель на какое-то мгновение забылся. Когда же рассудок вновь вернулся к нему, он с удивлением обнаружил перед собою огромную зелёную лощину, уютно расположившуюся между тремя холмами. Он стоял на размытой меже у самой кромки леса и чутко прислушивался к странному шепоту листьев за спиной. Несмотря на то, что одежда его намокла, Штиммель абсолютно не чувствовал холода. И вообще, он почему-то был уверен, что всё самое плохое осталось позади, в этом оглохшем от дождя лесу, где только и могли обрести реальное звучание самые потаённые и заповедные звуки, возникшие в глубинах его сознания давным-давно, может быть, ещё задолго до его рождения.

Со дна лощины повеяло дымом. Послышались удары колокола и мычание коров. С каждым шагом воздух всё больше и больше наполнялся ароматами свежего хлеба и ладана.

Глава девятая

Девочка с ружьём

На следующий день они не встречались, и Кити была благодарна Виктору за то, что он сделал всё возможное, чтобы на попадаться на её пути. Она не исключала возможности, что он, может быть, тайно или даже явно следил за ней, оставляя при этом за Кити право выбора, видеться им или нет. Ей пришла в голову странная мысль, что такой способ поведения словно бы уравнивал их шансы на её внимание, ведь, занимая её мысли, они оба — и Икар, и Виктор, оставались невидимыми. Эта мысль показалась ей замечательной особенно в том плане, что впервые одинаково подумала она о живом и мёртвом, наделив их равной способностью следить за нею, ожидая с её стороны только знака для того, чтобы вновь оказаться рядом. И у неё появилась надежда на... надежду.

Вечером, возвращаясь с работы, вместо того чтобы зайти в свой подъезд, она прошла мимо и двинулась куда-то в сторону, и было в этом что-то весёлое и беспутное.

В парке был профилактический день, и её отфильтровали. Это был любимый глагол Лизы. “Я его отфильтровала!” — с гордостью говорила она всякий раз, когда расставалась со своим очередным “дружком”.

— Но меня там ждут, — пыталась возразить Кити строгому привратнику. — Я обещала, что приду.

— Какого дьявола, — заорал на неё тот, с трудом отрывая взгляд от колоды порнографических карт. — Кто вас там может ждать? Шляетесь тут, только от дел отрываете!

— Вы хотели сказать, от тел, — поправила Кити и хитро подмигнула.

— Что? — Сторож сначала не понял, но потом неожиданно согласился. — Ну да. Именно что...

— Вам какая больше нравится? — спросила Кити, прижавшись лицом к стеклянному колпаку, накрывающему будку сторожа. — Мне, например, восьмёрка пик.

— Да? — Привратник принялся отыскивать нужную карту. — А по мне, так все хороши...

Кити более ни на чём не настаивала и, показав сторожу похабный жест, неспешно отправилась прочь. Перейдя через подземный переход, она поднялась к трамвайной остановке и, дождавшись нужного номера, поехала на улицу Первомайскую, дом тридцать два. Именно в этом элитном доме с сауной, прачечной и собственной электростанцией жила Кити припеваючи до того момента, пока не грянул в тёмной загаженной подворотне тот злосчастный выстрел, прервавший жизнь постового Серёжи Е. Обо всей этой жуткой истории прочла она в случайной газете, словно по чьей-то злой воле попавшей в её почтовый ящик. Чем был хорош дом на Первомайской, так это даже не подземным гаражом, напичканными зеркалами лифтами или всё той же электростанцией, не этим набором социально-коммунальных услуг, делающих жильцов дома почти что гражданами другого государства, а тем, что живущие здесь, в отличие от миллионов и миллионов своих бывших соплеменников, получили в бессрочное пользование два абсолютно ни с чем не сравнимых блага — покой и порядок.

Газетёнка была так себе, статья о малодушном милиционере и его многодетной вдове с чудным полузабытым именем Марфуша сама бросилась ей в глаза. Это было весьма пространное сообщение, с одним центральным событием и массой комментариев на тему. Автор пытался взглянуть на проблему, как минимум, с трёх противоположных точек зрения — обвинения, защиты и самого господа Бога, отчего всё написанное напоминало бред сумасшедшего, вдобавок ко всему отягощенного манией величия. Кити обратила внимание на некие ключевые слова и понятия, которые, если их выделить и связать воедино, вполне могли бы передать смысл и дух всего опуса, вследствие чего знакомиться с текстом в полном объёме не было никакой нужды. Выделим эти слова кавычками.

В статье говорилось, в частности, о том, как некий “желторотый мусорок” со “слабой психо-ориентальной курсивацией” Сергей Е, будучи на дежурстве, вступился за молодую за-срачку N., подвергшуюся нападению двух юных “естествоиспытателей” прямо на автобусной остановке. “Антиконституционно, конечно, что на остановке”, — с сознанием дела сетовал автор, объясняя свою критику тем, что такой выбор места действия затруднял “чистоту эксперимента”, ибо “скопление некомпетентных мордо-рылых свидетелей” создавало ненужный, а главное, “провокационный нервоз”. Далее, вкратце ознакомив читателей с некоторыми основополагающими принципами болгарского доктора психологии Хероноса Венценосова, автор истерично указывал на невозможность “мусорка”, “член его знает, с какой стати” материализовавшегося в подобной ситуации, действовать как-то иначе, кроме как применить “сабельное оружие”. (Возможно, хитрый намёк на “табельное оружие”.) Итак, после того, как абсолютно безо всяких на то оснований (“но мы-то теперь знаем истинную причину!!!”), “монструально-деструктивный Сер-Гей”, “зазвездючив” одного из “экспериментаторов”, спешно ретировался в ближайшую подворотню, где снова применил оружие, но на сей раз уже против себя самого. Придя в сознание, предельно “деморализованный” зазвездюченный, но, как оказалось, не до конца, “естествоиспытатель” и его коллега благополучно завершили свой эксперимент. “Подопытный материал”, по счастью, оказался детдомовским, и ложные обвинения, коим столь “горячо” и “необузданно” подвергались “юные последователи Венценосова, а также Бехтерева и Фройда”, вскоре были с них окончательно сняты. Таким образом, возмездие восторжествовало, о чём красноречиво свидетельствует тот факт, что в пистолете усопшего Е. вместо боевых патронов оказались пули, остроумно изготовленные из конных фекалий в память о РОВДевской кобыле Луизе Степановне, за день до этого отправленной в бессрочную командировку на колбасную фабрику им. Пржевальского. Крайне прискорбен тот факт, что у Е. осталась молодая вдова Марфа Петровна и пятеро маленьких, но уже, безусловно, “монструальных” отпрысков с явно выраженными “асоциальными наклонностями”, живущих вместе с матерью до прилёта скворцов в “скворечнике”, сделанном на уроках труда Сёмой Е., младшим братом покойного постового. По совместному ходатайству администрации города и областного профсоюза ассенизаторов, доблестный страж порядка вместе с жертвою насилия были похоронены в Главном городском сквере, а на месте захоронения установлена скульптурная композиция, изображающая апостола Петра, вручающего постовому то ли благодарственное письмо, то ли повестку на высший суд. Некоторыми наиболее несознательными представителями общественности доныне бурно обсуждается тот факт, что на надгробии совершенно непостижимым, на их взгляд, образом вместо имени и фамилии героя возникла вообще никем не завизированная надпись “За-срачка N”, причём, что особенно возмутительно, “З” с большой буквы! “Но мы и на этот раз не станем предаваться рукоблудию, — клялся неистовый стрекулятор. — Мы твёрдо, обжигающе горячо верим, что со временем будет раскрыта и эта тайна!” Был в статье ещё один, завершающий абзац, но поскольку все слова и понятия в нём имели в высшей степени философскую окраску, понять, о чём там говорилось, было совершенно невозможно. Запоминалось одно-единственное место, где писалось о том, что “говномёт Е. занял достойное место в экспозиции Музея боевой славы МВД Российской Педерации”.

Прочитав статью, она долго не могла успокоиться. Странно — казалось, обычная история из жизни дыроколов и колодыров, но что-то в ней было не так. Как-то уж слишком явно повеяло выделениями прямой кишки. Кити даже подумала о том, что газета попала к ней далеко не случайно. Через час, когда увидела она за окном тринадцать огненных оскалов, Кити была в этом просто уверенна, а через два набрала номер редакции, где её тут же отправили “ко всем матерям!”. Пришлось представиться почётным членом Клуба Ворошиловских стрелков, после чего нужный телефон всё-таки был получен.

“Спокойствие, только спокойствие, — уговаривала себя Кити, набирая номер. — Ты говоришь с этим ничтожеством в первый и в последний раз в жизни”.

— Я вас слушаю...

Доброжелательный мужской голос ласкал, успокаивал, убаюкивал. Она его себе таким и представляла, везёт же ей на голоса!

— Здравствуйте, меня зовут... Моника Левински, — сдержанно представилась Кити. — Извините за поздний звонок, но мне срочно нужно узнать адрес... — Не сразу решилась, прежде чем выговорить следующее слово, — ... скворечника Марфы Е.

Ой, зря, надо было потерпеть, теперь будут проблемы! Лишь бы трубку не бросил!

— А почему вы ко мне-то обращаетесь? Вы кто?

— Родственница, — Кити слегка захныкала, для вящей убедительности придав речи некий акцент — то ли вологодский, то ли калмыцкий, то ли зулусский. — Понимаете, Марфа даже не написала мне, что у них тут происходит. Я случайно прочитала в вашей замечательной газете... Помогите, дайте адресок!

— Ну хорошо, — чуть-чуть подумав, ответил журналист-новатор. — Есть пригород такой — Демьяниха. Знаете, где это?

— Найдём, — бодро пообещала Кити. — Улицу б ещё... И дом...

— Там одна улица... А дом, я не помню номера... Короче, второй от дороги... Остановка “Липовая”. Там водонапорная башня рядом... И ещё что-то... Что же, что же?.. Ах, да, кажется, одной стены недостаёт, со стороны кухни... Ну и всё, пожалуй. Я ведь и сам только раз там бывал... Искали подходящее место для установки мемориальной доски...

— Нашли? — с интересом спросила Кити.

— Слушайте, как вас там... Моника, Шмоника... А вы откуда телефон мой узнали?

— Как бы вам это объяснить, — Кити, поняв, что не услышит больше ничего нового, пустилась весело и неудержимо выпускать пар. — Видите ли, там, откуда я приехала, этот телефон на каждом столбе можно прочитать. Точно-точно. А ещё на каждом заборе. Везде слово из трёх букв пишут, а у нас вот цифру из шести чисел. Представляете? Смысл тот же самый. Вслух обычно эти числа не произносят, только в крайнем случае, когда надо куда-то послать, посылают как раз-таки по вашему телефону! Я вас не обидела? Аллё, где вы там?

— Близко, — услышала она в ответ. — Гораздо ближе, чем вы думаете. — Голос его немного изменился, но, судя по всему, не от волнения или растерянности, просто манера у него была такая — всё время менять окраску, мимикрировать. — Слушайте меня внимательно! Если вы надумаете позвонить мне ещё раз, я сделаю из вас чучело. Описать вам, как оно будет выглядеть?

— Сделайте одолжение.

— Далеко у вас зеркало?

— Прямо передо мной... — Кити почувствовала лёгкий озноб и головокружение. — А что?

— Надеюсь, вам хорошо себя видно?

— Нормально...

— А теперь внимание, тварь!

В этот момент ей показалось, что в зеркале напротив она увидела его. Борзописец стоял в каком-то весёленьком легкомысленном халатике на голое тело. Халатик этот здорово смахивал на распашонку. В куцых волосах его угадывалось несколько бигудей, а на худеньких студенистых ножках красовались огромные пушистые тапочки, и что примечательно, все три тапочка показывали ей язык. Журналюга говорил по телефону причём, рука его сжимала не телефонную трубку, а пакет кислого молока. Молоко кисло вытекало через дырку и тонкой кислой струйкой стекало ему за пазуху... Борзописец одновременно и говорил, и пел песню. Кити не сразу узнала мотив, у журналиста был отвратительный слух — надо ж было так испохабить великую “Санта-Лючию”! Но самое неприятное во всём этом противостоянии было то, что тапочки в любой момент были готовы соскочить с его ног и броситься на Кити с забористым моськиным тявканьем.

Решив, что на сегодня с неё достаточно, Кити твёрдо положила трубку на место. Никогда не думала, что какой-то жалкий выкидыш из никчёмного национально-паразитического абортария может довести её до белого каления! Но всё это быстро закончилось, Кити приняла ванну, у неё была отличная ванная, сделала несколько упражнений на релаксацию, славно поужинала в японском стиле, а перед сном, как всегда, полчаса поболтала по телефону с Лизой. Хорошо, кстати, проспала всю эту ночь и только утром обнаружила, что зачем-то занавесила с вечера зеркало. Вспомнила о драконах и осталась вполне довольна тем, что “ребята” появились снова! Тринадцать монстров — все, как один. Впервые — тринадцать! Значит, дела — хуже не придумаешь. Она почувствовала, как где-то в глубине её организма начинает зарождаться слабый огонёк, вызывающий отвратительную отрыжку, отдающую горелым мясом. Пришла пора незамедлительных действий, и пока она вдоволь не надышится этой вонью, она не снимет с зеркала покрывала!

Из Агентства Кити к тому времени уже уволилась, а в Депо ещё не поступила, так что времени было навалом. Хорошенько позавтракав, она села за руль своего бежевого “Фольксвагена” и направилась на южную окраину города, туда, где находилась бывшая рабочая слобода, ласково именуемая в народе Демьянихой. Проезжая мимо Главного городского сквера, Кити специально притормозила, пытаясь разглядеть памятный дуэт из камня и слёз. Она была почти уверенна, что всё это только бред и нет здесь никакой могилы, но каково же было её удивление, когда в самом людном месте Центральной аллеи Кити без труда обнаружила то, во что ей так не хотелось верить! На довольно высоком постаменте старик с внешностью Карабаса-Барабаса протягивал молодому человеку в портупее и керзачах некий свиток. На свитке удобно устроилась ворона, которой где-то Бог послал пластиковую банку из-под майонеза.

Через каких-нибудь полчаса Кити въезжала в Демьяниху. Быстро найдя нужный дом, она без особого сожаления подумала, что скворечник гораздо более приспособлен для жизни, чем это, с позволения сказать, жилище. Оставив машину у ворот, она беспрепятственно проникла во двор, где из всей живности обнаружила только мёртвую собаку в конуре.

— Аллё, есть тут кто-нибудь? — крикнула Кити что есть мочи безо всякой, впрочем, надежды, что кто-нибудь отзовётся.

На пороге появилась девочка лет пяти-шести с большим деревянным ружьём наперевес.

— Стой, кто идёт! — грозно предупредила она Кити и решительно щёлкнула оконным шпингалетом, используемым ею в качестве затвора. — Стрелять буду!

— Сдаюсь, — Кити подняла руки и, медленно приблизившись к девочке, приятельски подмигнула ей. — Меня зовут Кити, а тебя?

— Шаганэ, — сказала девочка напряженно, не меняя позы.

— Как, как?

— Шаганэ, — повторила девочка с тою же интонацией и сурово добавила: Я сегодня постовая, как папа.

В дверях показалась молодая женщина в ситцевом платье в крупный цветочек, какие носили в шестидесятые, а может, и ещё раньше. Она была очень красивая, но красота её была совсем иного свойства, чем та, к какой привыкла Кити. Это была красота, которую человечество давно утратило, сдало в утиль вместе со старыми кухонными горками, примусами и патефонами, красота, о которой теперь уж никто и не помнил. Так выглядели красотки прошедших времён на пожелтевших родительских фотографиях.

— Шаганэ, ты опять за своё, — приказала женщина глубоким грудным голосом. — Сейчас же отправляйся за стол!

После того, как девочка послушно удалилась, она мельком взглянула на Кити и жестом пригласила её в дом.

— Проходите и вы... Ведь вы ко мне?

— Да, — сказала Кити, почему-то даже не спросив её имени.

Кити не ошиблась, перед ней была та самая Марфуша Е., но, Боже мой, она-то представляла её какой-нибудь тщедушной, измученной бабёнкой с потухшим взором и висящими, словно плети, руками! Кроме Марфуши и Шаганэ в доме было ещё четыре девочки от шести до пятнадцати лет и грудной мальчик, который в этот момент спал в соседней комнате. Семья завтракала варёной картошкой, приправленной дешёвой соевой тушёнкой. По радио шли её любимые “Икарийские игры”.

— Давайте представим себе, друзья мои, — обращался ведущий к завтракающим, — что мы с вами находимся на самой высокой вершине мира. Попробуем? Мы не станем ни искать эту вершину, ни карабкаться потом по её крутым склонам, нам достаточно покорить её в своём воображении. Итак...

— Я не стану приглашать вас за стол, — сказала Марфуша без стеснения. — То, что едим мы, уже давно никто не ест.

Была ли в её словах горечь, Кити не поняла. Ей показалось, что нет. И вообще, Марфуша вела себя так, словно всё у них в порядке, и если кому-то такая жизнь не подходит, то это её совершенно не волнует. Она вела себя достойно, и это тоже выглядело как пережиток.

Кити присела на стул возле двери и некоторое время молча наблюдала за Е-семейством.

— Вы из газеты? — спросила Марфуша.

— Нет. Видите ли... я представляю одну организацию, точнее — Фонд... Да-да, Фонд — так правильнее...

Кити никак не могла совладать с собой, собственный голос казался ей настолько фальшивым и казённым, что она с трудом заставляла себя говорить.

На нашей вершине не очень-то приятно, не правда ли? Дует пронизывающий ветер с дождём и снегом, и ужасно хочется вернуться назад, в уютную долину. — В приёмнике заклокотала вьюга. — Это понятное человеческое стремление — укрыться от непогоды, и я вовсе не хочу подвергать вас опасности простудиться и заболеть, я хочу лишь на секунду приковать ваш взгляд к целому миру под вашими ногами... Это момент истины, друзья мои!

— Шаганэ, — требовательно обратилась к дочери Марфуша, — мы с тобой договаривались, что за стол ты садишься без ружья!

— Так точно, — бойко отрапортовала юная постовая.

— Так в чём же дело?

— Дело в том, — вмешалась в разговор девочка постарше, Айседора, — что Шаганэ — папина дочка и мы все этим гордимся!

— Та-ак, — угрожающе сказала Марфуша. — И что же дальше?

— А дальше, мама, — сказала девочка ещё постарше, Параскева, — Иван Иваныч нам всем выстрогает из доски ружья, и мы примем круговую оборону!

— И ты? — обратилась Марфуша к Айседоре.

— И я, — ответила та. — Но сначала мы положим Дайджиманасчастьелапумне в Мавзолей.

— Как же мы его туда положим, — озадачилась Параскева. — Ведь ты же сама сказала, будто там занято. Правда же, Зин?

— Ага, — поддержала Параскеву четвёртая, возраст которой так и остался для Кити загадкой. — Там живёт дяденька с красным орденом.

— Подумаешь, — презрительно фыркнула Айседора. — Мы этого дяденьку с его орденом отселим в собачью будочку, там ему самое место! А на Мавзолее так и напишем — “Дайджимнасчастьелапумне”!

— Ой, точно, — обрадовалась Шаганэ. — И потом мы все вместе произведём прощальный залп. Потому, что наш Джимми был настоящим боевым псом!

— Всё сказали? — Марфуша вышла из-за стола и решительно указала на дверь в другую комнату. — Значит, так, слушай мою команду! За нарушение дисциплины вы приговариваетесь к домашнему аресту! Ступайте в свою комнату, и до обеда чтобы духу вашего здесь не было! Понятно? Не слышу!

— Понятно, — вразнобой ответили девочки и по одной потянулись к двери.

Последней ушла Шаганэ.

— Ну раз так, мамочка, — сказала она на прощание, — то я сдаю дежурство! Пусть тебя охраняет эта тётя! Надеюсь, она не станет лезть тебе под платье!

Девочка прислонила любимое ружьё к стене и строевым шагом покинула столовую. Столовой эту комнату можно было назвать в буквальном смысле, стол, печка да несколько расшатанных стульев — больше здесь ничего не было. Впрочем, нет, были ещё мухи и какой-то жуткий запах, какой, наверное, бывает только где-нибудь в заброшенном овощехранилище, и это был запах безнадёжности и отчаяния, запах, так не вязавшийся с дивной древней красотой хозяйки дома. Кити опустила голову, ей казалось, что она близка к обмороку.

— Что с вами? — Марфуша зачерпнула из ведра ковш воды и поднесла его Кити. — Выпейте... Не бойтесь, она родниковая...

— Спасибо, — поблагодарила её Кити и с жадностью, большими частыми глотками опустошила ковш.

— Вам лучше?

Кити постаралась улыбнуться.

— С этими девчонками столько проблем, — пожаловалась Марфуша, возвращаясь к столу. — Так чего вы хотели?

— Не знаю, — честно призналась Кити. — Я впервые попала в ситуацию, когда не могу точно выразить свои намерения. Вы должны помочь мне...

— Я никому ничего не должна! — резко перебила Марфуша. — Эта, из газеты, когда валила меня на кровать, тоже всё кричала с жаром: “Вы должны, вы должны!” Если я что и должна была сделать, так это убить её, и тогда она, уходя отсюда, не убила бы глупую псину, собравшуюся вступиться за мою честь!

— Она? — удивилась Кити. — Это была женщина?

— Ну, женщина, и что? — Марфуша покосилась на дверь детской. — Так вы не из газеты? Говорите прямо — у нас в семье принято называть вещи своими именами. И не только вещи, как вы заметили. Муж иногда писал стихи, и вот его нет, зато память о нём живёт во всём, что его окружало. И в его дочерях — тоже. Если не хотите меня разозлить, говорите прямо — чего вам нужно!

— Ну как, все живы? Если так, то вы наверняка уже привыкли и к ветру, и к снегу, и к высоте!

Казалось, голос ведущего из радиоприёмника постепенно перебрался в соседние предметы — в каждый по фразе. Или, точнее, по лозунгу.

— Человек рождён для полёта! — самодовольно констатировала тарелка с недоеденной картошкой, словно была она не из обычной глины, а самой что ни на есть — летающей. — Главное, научиться устойчиво преодолевать свои страхи, — великодушно делился своим личным опытом скрипучий безногий стул. — Это они, крепко связав нам руки, не позволяют воспарить над землёй!

— Если за всю свою жизнь ты ни разу не приблизился к солнцу, значит, жизнь твоя была прожита напрасно!

Кому принадлежала последняя фраза, было неясно. Оставалось выбирать между столом, ведром с водою и мятым клеёнчатым плащом, в пугающем одиночестве висящИм на одном из гвоздей, рядком торчащих из стены.

Кити только теперь поняла, насколько глупой и несбыточной была вся эта затея с семейством постового-самострела Е. Надо было что-то срочно предпринимать, иначе через секунду её пристрелят из деревянного ружья и замуруют в собачью конуру вместе с её бежевым авто! А потом прибьют табличку, что здесь покоится “За-срачка N и скажут, что так и было! И тогда она решила во что бы то ни стало открыть Марфуше великую тайну дыроколов и колодыров. Кити никому не рассказывала эту историю, никому, кроме одного сумасшедшего мальчика из её детства, и вот теперь настал тот самый момент, когда надо было окончательно решить для себя — кто же она сама-то такая, существует ли она на самом деле, или же она всего лишь отображение в зеркале, в которое ежесекундно смотрятся её врождённое тщеславие, пустое самомнение и болезненная вера в собственную исключительность?

За стенкой не было слышно ни звука, казалось, девочки растворились в воздухе.

— Они умеют нести наказание, — словно отвечая на её мысли, сказала Марфуша. — Я этому чрезвычайно рада, ведь вся жизнь для них, скорее всего, будет сплошным наказанием. Но это так, к слову... Вы говорили, что попали в ситуацию. Я могу вам чем-то помочь?

— Надеюсь... — Кити поднялась и пересела за стол, поближе к хозяйке. — Я не займу у вас много времени, Марфуша...

За всё это время, пока Кити рассказывала о давней поездке к бабушке, женщина ни проронила ни слова. Было очевидно, что с самого первого слова Марфуша почувствовала в Китином рассказе какой-то особый интерес. Это можно было назвать “эффектом первой рыбы”. Так рыбак, поймавший крупную рыбину, долго потом сидит на счастливом месте, вожделенно взирая на застывший поплавок в предчувствии новой поклёвки. Несколько раз Кити казалось, что, прервись она сейчас по какой-то непредвиденной причине, Марфуша в тех же самых выражениях с лёгкостью продолжит её рассказ. Кити даже хотела спросить, уж не читала ли и она часом той самой книги, но вовремя спохватилась, поняв, что этим своим подозрением только оскорбит Марфушу. Сколько прошло времени между тем моментом, как Кити закончила, и тем, когда в кухню заглянула Шаганэ, сказать было невозможно.

— Мам, — попросила девочка, — а Параскева писать хочет... И Зина тоже... Можно я их до туалета сведу?

— Можно, — разрешила Марфуша и, как только дочки вышли на крыльцо, спросила, прямо посмотрев Кити в глаза: — Вы хотите мне что-то предложить?

— Да, — сказала Кити. — Но пока не знаю, что именно...

— Опять врёте?

— Опять?!

— Соврали же вы про Фонд. — Марфуша говорила хоть и решительно, но без злости, словно Кити была одной из её дочерей, пусть взрослой, но при этом абсолютно глупой и наивной. — Зачем вы это делаете?

— Не знаю... — призналась Кити не столько ей, сколько себе. — Наверное, от растерянности... — Она поднялась из-за стола. — Извините, мне пора... Вы меня не проводите?

Марфуша согласно кивнула.

— Айседора! — позвала она старшую и, когда девочка появилась на пороге спальни, примирительно протянула ей руку. — Подойди ко мне. — Та подошла и взяла мамину руку. — Всё в порядке? — Девочка согласно кивнула. — Я немного пройдусь, приберитесь здесь, хорошо?

— Хорошо, мама, — ответила Айседора и приветливо улыбнулась.

Выйдя из ворот на улицу, Кити услышала разговор во дворе.

— Кто это? — спрашивала Шаганэ у матери.

— Шпионка, — серьёзно отвечала Марфуша. — Пойду отведу её куда надо.

— Без ружья?

— Без ружья.

— Может, стоило её пристрелить?

— Не стоило... Она знает много тайного, такого, которое поможет нам одолеть врагов. Я скажу командиру, и он выпишет тебе большой красивый орден. А теперь ступайте в дом, и ни шагу со двора. Ясно?

— Ясно.

И девочки вбежали по крыльцу в дом.

Женщины немного помолчали, глядя каждая в свою сторону. Если встать в этот час вот здесь, откуда запросто просматривается вся Демьяниха, и внимательно всмотреться в то, что тебя окружает, можно сдохнуть от тоски! Не было в окружающем тебя пространстве ни единой краски или звука, которые бы напоминали тебе о том, что в мире существует обыкновенная человеческая радость бытия, определяемая такими простыми и доступными вещами, как тепло, свет и уют. Надо было постараться, чтобы две сотни изб и избушек, каждая со своею неизбежною парой куриных ног, слились в этой точке пространства в одну серую неразделимую массу, похоронившую под собою навсегда то, что когда-то мечтало превратиться в рай на земле! Сон, тяжёлый, неправедный и беспробудный, охватил трижды орденоносную пролетарскую окраину, где с некоторых пор любимой детской игрою считались похороны собак.

— Ваша? — Марфуша нежно погладила дверцу машины.

Кити согласно кивнула.

— Красивая... В строительном управлении, где я работала до смерти мужа, таких нет...

— А хотите посидеть за рулём? — неожиданно спросила Кити и открыла дверцу.

— Ну вот ещё, — фыркнула Марфуша, пытаясь при этом казаться как можно более равнодушной. — С какой это стати?

— И все-таки скажите честно, — настаивала Кити, — вы бы хотели ездить на такой машине? Скажите только — да или нет.

— Вы смеётесь?

— Нет. Не верите мне?

— Верю... — Марфуша слегка послюнявила палец и стёрла им грязное пятнышко на лобовом стекле. — Не знаю почему, но верю... И это хуже всего... Вы знаете...

Она вопросительно посмотрела на Кити.

— Катя, — подсказала Кити, почему-то впервые за долгие годы назвав себя своим детским именем.

— Вы знаете, Катя, я вот тут подумала... Смерть — это не страшно. Страшно, когда умирает любимый человек, а ты остаёшься жить... — Марфуша готова была заплакать, и это обстоятельство отчего-то сильно порадовало Кити. — Я будто кукла, понимаете? Всего лишь кукла, и мною играют как хотят, вовсе не считаясь с тем, что я всё прекрасно понимаю... Вчера, когда снова обнаружила в кровати Шаганэ эту деревяшку, долго не могла уснуть... Понимаете, Катя, мне вдруг показалось, что... — Она перешла на шёпот. — Что... вокруг меня сплошные мертвецы... — Марфуша прильнула к Китиному уху. — И... они тоже...

Она показала пальцем в сторону дома.

— Ну что вы такое говорите! — не своим голосом сказала Кити, при этом слегка оттолкнув Марфушу локтем. — О своих дочерях!

— Нет, я говорю о его дочерях! — Лицо Марфуши при этих словах почернело до такой степени, что ещё немного, и женщина обуглилась бы от горя, сгорела дотла. Голос её, впрочем, был по-прежнему спокойным и уверенным. — Это всё Серёжа... Это он придумал их, а потом умер... Они без него никто, вы меня понимаете, Катя? И я тоже...

— Вы прекрасно держитесь, — перебила её Кити. — Вы прекрасно держитесь, поверьте — я знаю толк в том, как должна держаться женщина!

— Да бросьте вы! — Марфуша с ненавистью рванула лямку сарафана. — Знали бы вы, чего мне это стоит! Я вам так скажу, Катя, все мы колодыры, все, кто живёт в этой конуре, в этом... подобии человеческого жилища, и если вы вдруг надумали спасать нас, бросьте эту затею! Вы хотите чего-то доказать себе, с такими, как вы, это случается, доказывайте — говорите слова, стройте памятники, организовывайте Фонды, но только оставьте нас в покое!

Сказав это, Марфуша ушла в дом, Кити же села в машину и не раздумывая отправилась в ближайшее риэлтерское агентство.

Сойдя с трамвая, она прошла в глубь дворика между двумя старинными домами с мансардами, откуда хорошо просматривалось огромное здание напротив, и села на скамейку. Кити часто приезжала сюда, почти каждую неделю, и каждый раз, прячась во дворике, с тоскою смотрела на знакомую лоджию, и всё ей казалось, что она вот-вот услышит радостный смех Шаганэ и её сестрёнок и, как всегда, заворчит на своём топчане в парадной, не вынимая папиросы изо рта, привратница баба Галя:

— Ох, ужо мне энти Есенины! Вот ить наслал диавол чертенят на мою старую глупую голову!

На скамейку присела интеллигентная старушка из соседнего домика, такое случалось не раз, и они молча поздоровались. Некоторое время спустя, когда Кити уже собиралась уходить, старушка спросила у неё про время. Кити ответила.

— Спасибо, — поблагодарила та и представилась: — Руфина Петровна. А вас?

— Кити.

— Странное имя...

— Вообще-то я Катя, — улыбнулась Кити. — Но моя подруга считает, что мне больше подходит Кити.

— А вы сами-то как считаете?

У старушки был удивительно молодой голос, и если бы Кити не видела её, а только слышала, то она бы совершенно точно подумала, будто с нею говорит девочка-подросток.

— Вы знаете, мне с некоторых пор всё равно... — Кити достала из сумочки пакетик с фисташками и запросто протянула его Руфине Петровне. — Угощайтесь.

Недавние воспоминания забылись, она снова почувствовала себя легко и уверенно, и если бы кто-нибудь спросил её теперь, с какой такой тайной целью ездит она сюда и сидит тут часами в одиночестве, тупо глядя на тёмные окна своей бывшей квартиры, она бы не нашлась что ответить. Это и в самом деле было смешно, исправить уже всё равно ничего было нельзя, да и если бы и можно, разве сделала бы она хоть одно движение для того, чтобы вернуться в свою прежнюю жизнь? Нет, нет и ещё раз — нет! Кити никому и никогда не признается в том, что она уничтожила целую семью, семью из пяти счастливых женщин и грудного малыша, и эти бдения во дворике даже когда на улице дождь и снег, — разве сравнятся они с той непреодолимой болью, с которой она, кажется, не только научилась понемногу справляться, но и радоваться ей? И сейчас, протягивая незнакомой женщине пакетик орехов, Кити просто в очередной раз демонстрировала своё право на то, чтобы быть как все. И жить как все. И любить — тоже, пусть даже тот, кого ты любишь — всего лишь голос из пластмассовой коробки на холодильнике.

Уже совсем стемнело. Кити посмотрела наверх, на небо, и что-то ей подсказало, что сегодня ночью она непременно в который раз увидит своих старых приятелей, приучивших её относиться к своему грозному виду спокойно и осмысленно. И потому мысль об их приближении нисколько не напугала её, напротив, вспомнив о свирепых огнеликих чудовищах, она сегодня впервые почувствовала что-то вроде тоски по ним, той самой тоски, которую переживает по своей больнице выписавшийся больной, ещё всего какой-то месяц назад лежавший на столе хирурга, напоминая больше труп, чем живого человека.

Руфина Петровна взяла несколько орешков и положила их в карман.

— После съем. Когда делать будет совсем нечего... Знаете, Катя, я живу одна, но меня это нисколько не печалит.

Говорила она уверенно, из чего следовало, что те мысли, которыми Руфина Петровна хочет с нею поделиться, далеко не случайны.

— Вот в этом самом доме, на который вы всё время смотрите, ещё совсем недавно жила одна семья. Большая семья... То, что потом с нею произошло, окончательно утвердило меня в мысли об одиночестве как об абсолютной мере бытия. Вы, наверное, думаете, что за дура?

— Ну что вы! — Кити испугалась, что женщина сейчас передумает рассказывать — или переменит тему или просто встанет и уйдёт. — Я и сама... Ой, извините... Вы говорили, с ними что-то случилось?

— Простите?

— С той семьёй из дома напротив?

— Ах да... — Руфина Петровна немного помолчала, и было видно, что делает она это специально. — Мама, четыре очаровательных девочки и мальчик, совсем ещё малыш.... Сначала, как только они поселились в доме, их никто серьёзно не воспринимал. Да и потом тоже... Ведь здесь живут такие люди, ну, вы меня понимаете? — Кити согласно кивнула. — И вдруг эта босотня... Типа, как? Откуда? Каким образом?

— Босотня? — переспросила Кити.

— А откуда что возьмётся, если женщина нигде не работала! Это при пяти-то живых детях — вы представляете? И что самое поразительное, она абсолютно не выглядела какой-нибудь падшей либо алкоголичкой! На вид вполне приличная женщина! Вполне! Вы знаете, Катя, я вам даже больше скажу, была в ней какая-то природная прелесть. Свежая прелесть! Подлинная! Можно сказать — архЕтипическая! Ну вот... В общем, жили они как попало, безо всякого режима. Старшие сначала ходили в школу, но потом их выгнали за неуплату. Говорят, она получала какую-то мизерную пенсию за погибшего мужа, где-то там в Чечне или... Приднестровье, не помню... Видимо, хватало только на еду, а потом вместо еды — на выпивку. Когда я впервые увидела её с бутылкой — я просто поразилась! Думаю, ну пусть одна, пусть тяжело с такой оравой, ну ведь не ей же одной! А потом я всё поняла, Катя, её вытолкнула среда! Она попала в чужой дом, понимаете? В чужую жизнь! Её подлинная красота была несовместима с законами сегодняшней жизни, той самой жизни, замечу я, которая трактуется обществом как “образцовая”! И она этого не вынесла! Говорят, когда бедолага умерла, её дети долго никого не подпускали к её телу. Они взяли деревянные ружья и устроили круговую оборону! Вы можете себе представить это зрелище?

— Могу, — решительно сказала Кити. — Причём делаю это постоянно. Вы рассказали мне трогательную историю, Руфина Петровна! — Кити поднялась со скамьи. — У вас редкостный стиль! И вообще, вы прекрасно сохранились!

“Господи, а это-то зачем? — отругала она себя за последний комплимент. — Хотела — вот и сохранилась, дело хозяйское!”

Руфина Петровна заметно напряглась. Столь резкая и неожиданная перемена в настроении девушки повергла её в состояние смятения и растерянности. Наверное, в эти минуты она ещё раз в полной мере осознала все преимущества собственного одиночества, поклявшись при этом никогда более не вступать ни в какие контакты с кем бы то ни было, в особенности с незнакомыми людьми.

— А не хотите ли напоследок немножко истины? — спросила Кити, преодолевая жуткое желание бросить в Руфину Петровну пакетик с остатками орехов. — Вы абсолютно правы, Руфина Петровна, тот, кто поместил её в эту квартиру, совершил ужасный, чудовищный опыт! Но этот кто-то убийца не по умыслу, а скорее, по неосторожности, ведь она наверняка действовала из лучших побуждений. Как вы считаете?

— Это женщина? — как-то уж очень просто в её-то состоянии спросила Руфина Петровна. — Вы её знаете?

— Ещё бы, ведь эта женщина — я.

Ну вот, так и есть — признание Кити нисколько не удивило Руфину Петровну, во всяком случае, к чему-то в этом роде она явно была готова, и, стало быть, недавний её испуг был просто хорошо сыгран. Кити поняла это по тому, с какой готовностью её собеседница воспринимала каждую деталь их разговора, касающегося обстоятельств жизни и смерти милицейской вдовы. Да уж так ли одинока на самом деле эта женщина?

— Зачем вы это сделали?

— Что именно?

— Зачем вы это сделали? — с тою же вялой и даже пренебрежительной интонацией повторила Руфина Петровна. — Сколько раз я видела вас на этой скамье, столько раз хотела спросить вас об этом. Я знаю, кто вы. Давно знаю. Такие женщины, как вы, всегда на виду, не так ли? Признаюсь, госпожа Шереметева, вы для меня — самоё большое недоразумение в жизни! — Катя хотела что-то ответить ей, но Руфина Петровна сделала угрожающий жест рукой. — Не надо! Не надо ничего отвечать, ибо всё, что вы теперь собираетесь мне сказать, — абсолютная чепуха! Когда-то я была в вашем положении, меня любили! Меня обожали! Я была ужас как знаменита! И мне это нравилось! Я готова была продлить это состояние насколько возможно, но у меня ничего не вышло... Так же как и у вас. Мы похожи, вы не заметили? Я потому и бешусь всё время, что между нами столько общего!

Руфина Петровна поднялась со скамьи и вплотную приблизилась к Кити, словно намекая на эту самую схожесть — ну хоть бы в росте. Подул ветерок, и от стоящей рядом пахнуло сладким ароматом гвоздик, тех самых, что росли в Китином саду прямо под её окном. В темноте трудно было разглядеть её лицо, но Кити показалось, что она уже где-то видела эти огромные бигуди в хилых волосах, и эти пухлые губы, и то, как она скалилась, и в какой последовательности сменялись свет и тень на её дряблых морщинистых щеках — всё это было знакомо Кити до такой степени, что ей вдруг захотелось закричать от отчаяния и ужаса! Она слегка отпрянула от притворщицы и закрылась от неё ладонью. Уместнее всего было бы отвернуться, но что-то мешало ей это сделать, и только после того, как женщина тихо позвала: “Шаганэ, иди к нам!”, она поняла, что так напугало её и кем на самом деле была Руфина Петровна! Кити медленно опустила взгляд и увидела на ногах женщины то, что и предполагала увидеть, — тапочки с собачьими мордами!

— Что, — перехватив её взгляд, торжествовала Руфина Петровна, — испортила я вам настроение?

Кити попыталась взять себя в руки.

— Но вы же... Когда она сказала, что это была женщина — я не поверила!.. Ваш голос...

— Мой голос? Что — мой голос? Так это мой голос ввёл вас в заблуждение? Были уверенны, что автор той статьи — мужчина? Или дело не в голосе? Почему вы так посчитали? Свято верили в непогрешимость женской природы?

Руфина Петровна достала из кармана орехи и засунула один из них в рот, прямо со скорлупкой.

— Какую фамилию спросили вы в редакции?

— Стеценко, — ответила Кити, всё ещё пытаясь осознать смысл происходящего. — Статья была подписана “Стеценко Р.П.”.

— Ну вот видите, — сплюнув остатки скорлупы прямо на грудь Кити, добродушно сказала Руфина Петровна. — Р.П. Надо быть разборчивее, Катя-Кити, мало ли что вам покажется по телефону! — Она разделалась ещё с несколькими фисташками. — А пошли ко мне, вон мой подъезд, в двух шажках. Предлагаю по маленькой... за знакомство! Что предпочитаете — кровь или мозговую жидкость? По невероятному стечению обстоятельств мы оказались с вами соседями, имеется ввиду до той поры, пока вы не переписали ваши хоромы на имя этой дикарки... Этой детородной свинобогоматки!

— Послушайте, — честно призналась Кити, — у меня нет никакого желания ни видеть вас, ни общаться с вами. Вы мне верите?

— Охотно, — сказала Руфина Петровна. — Я вас и не принуждаю! Скажите только, неужели вы ни разу не пожалели о содеянном?

— Это не ваше дело! — Кити за несколько секунд успела подсчитать, сколько же времени эта женщина неустанно следовала за нею. — Вы для меня вообще никто! Бросились шпионить за мной, выслеживать, так ведь?

— Да уж, — согласилась Руфина Петровна. — Не могла отказать себе в этом удовольствии! Признаюсь вам честно, во всей этой истории было много приятного! Аж дух захватывает! Не читали мои репортажи о кладбище бродяг в Демьянихе? Бедняжка Марфуша — из такого благолепия — и в братскую могилу для безродных! А о том, какие безобразия творятся в детском приёмнике № 23, куда попали малышки Параскева и Шаганэ, не читали часом? Нет? Ну уж о том, как в городском зоосаде вскоре после похорон Марфуши появилась тявкающая обезьяна по кличке “Айседора”, вам наверняка кто-нибудь рассказывал?

То, что говорила теперь эта женщина, пахнувшая цветами её детства, вызывало в душе Кити такую невыносимую боль, от которой хотелось умереть. Ради Бога, не надо думать, что мысли о смерти приходят к человеку только в каких-то исключительных ситуациях и только тогда имеем мы возможность в полной мере осознать и пережить подлинный страх перед неизбежным, когда в наше сердце направленно дуло пистолета! Это не так! Именно в этот момент, когда так тих и свеж зелёный вечер и когда так дружественен и безмятежен лунный лик, Кити захотелось умереть по-настоящему, и именно сейчас она осознавала, насколько это просто и даже соблазнительно — оказаться там, где тётя Люся и мама, там, где Икар, и как страшно оставаться здесь, в этом чужом вонючем дворе, где каждую секунду из-за ближайшей помойки навстречу тебе может появиться маленькая девочка с деревянным ружьём наперевес! Надо было немедленно уйти, убежать, раствориться в ночи, но она не могла тронуться с места.

— Но особенно мне понравилось, — продолжала Руфина Петровна, — как вы нежились в объятиях этого пижона в то время, как ваша протеже, ваша подзащитная загибалась от голода и пьянства в ваших королевских апартаментах!

— Я оставила на её счету приличную сумму, — начала было оправдываться Кити, но тут же спохватилась и, преодолевая странную тяжесть во всём теле, сделала-таки несколько шагов. — Прощайте! Мне нечем вас утешить, я не считаю себя ни посрамлённой, ни тем более проигравшей! Для вас это было бы слишком жирно! Повторяю — всё, что я сделала, я сделала от чистого сердца!

— Да она не взяла с твоего счёта ни копейки, — крикнула Руфина Петровна. — Слышишь, ты... как тебя там... примадонна?

— А вот это уже не мои проблемы!

Сказав это, Кити бросилась со двора, понимая, что произошло что-то очень страшное, в чём разобраться в этот момент она не сможет, даже если бы ей очень этого хотелось. Так хорошо начавшись, день заканчивался катастрофой, может быть, гораздо более страшной, чем смерть Икара! Чего стоила одна эта последняя фраза, брошенная ей вослед: “Пошла ты к чёрту, тварь! Жалко, что рядом с этим поэтом в погонах лежит та сучка, а не ты!”

Стоять на трамвайной остановке просто так было невыносимо! Она посмотрела наверх. Луна скрылась за домами, и Кити посчитала, что небо вполне было готово к появлению драконов. А раз так, то самая пора успокоиться. Кити осмотрелась. Рядом, встав под самым фонарём, какой-то странный толстый человечек, повернувшись к ней спиной, читал газету. Больше на остановке никого не было. И вокруг — тоже. Ни в небе, ни на остановке, ни вокруг. Никого! “А что, если я умерла — подумала Кити, — и этот толстяк не кто иной, как перевозчик душ? Перевозит души на трамвае... Ничего себе!” Человек в это время полез в карман, вытащил оттуда носовой платок и громко пукнул. И только тогда Кити поняла, что всё с ней в порядке и она живее всех живых. А потому она не будет ничего анализировать. Больше того — нужно немедленно заканчивать с этими поездками на Первомайскую. И Виктор ей в этом поможет! Да, вот именно он и поможет. Мысль о Викторе показалась настолько приятной, насколько приятным в лютый мороз может стать воспоминание о горячей ванне. Кити была больше чем уверенна, что, будь он рядом с нею, ничего подобного бы не произошло.

На площади она снова увидела толстяка с газетой, и опять он стоял к ней спиной. Кити вспомнила, как, продав машину, она впервые за долгие годы вот так же стояла на остановке и как несколько человек преклонного возраста, расположившись на лавке неподалёку от неё, бурно обсуждали какое-то выдающееся происшествие. Вскоре она поняла, что речь идёт о ней. Говорили, будто у кого-то из них есть соседка. Так вот она де рассказывала, что в их доме одна “цыпочка” продала сначала свою квартиру, а потом и машину. “Машина-то уж больно дорогая, ненашенская, и не выговоришь, как именуется!” Деньги за квартиру, “сказывают”, “цыпочка” перечислила в Фонд борьбы со слоновьим туберкулёзом, который, по соседкиному мнению, будто б вот-вот “пересечёт западно-восточные границы нашей Родины”.

— Молодец, — неожиданно восхитился “цыпочкой” тихий старичок в пенсне без стёкол, и в полуслепых глазах его начала активно скапливаться слеза. Можно было подумать, что в его однокомнатной “хрущобе” квартировало, по меньшей мере, стадо этих благородных животных.

На старичка со страшной силой зацыкали всем миром, поинтересовались насчёт оставшейся выручки.

Тут же последовал ответ, что девка купила себе халупу на самом краю города и будто б уже там вскоре повесилась, поняв, что никакой реальной угрозы со стороны этой чисто человеческой болезни для слонов не существует и всё это лишь гнусные происки “мирового империализма”.

— Молодец, — с ещё большим восторгом повторил старичок в пенсне, отчего Кити готова была хоть теперь дать ему денег на самые толстые в мире линзы.

Почему она вспомнила об этом? Ах да, как ей показалось, одним из той случайной компании был вот этот толстяк...

Окончание следует

Версия для печати