Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2010, 2

Предвестники табора

Роман

Евгений Москвин

Предвестники табора

Роман. Журнальный вариант

Часть 1. Детство.
Пятнадцать лет назад

Эпизод 1. Лукаев и другие
I

Сторожа Перфильева в поселке кое-кто недолюбливал немногочисленные свидетели водившихся за ним “грешков” и всякого рода историй, которым эти “грешки” послужили поводом. Но до поры до времени достоянием общей гласности это почему-то так и не стало — словно ждало какого-то определенного и решающего момента, способного придать слухам сокрушительную силу. Момент вскоре наступил, и о событиях, к нему приведших, как раз и пойдет речь.

Что же касается большей части всего дачного населения, к Перфильеву относились либо нейтрально, либо с уважением; ну, а дети — те вовсе были от него в восторге, когда он часто принимался шутить с ними: останавливал какого-нибудь ездока на “Каме” или “Аисте”, схватив спереди за руль, и с улыбкой произносил:

— Ну, теперь все. Я тебя поймал.

Ребенок, не знавший еще этой шутки, застывал, так и не сводя с Перфильева широко открытых глаз, в которых скользили недоумение и робость; от сторожа всегда исходил странный запах: нечто вроде смеси земли и йода, — запах, от которого почему-то хотелось посмотреть на его загорелые руки, — не перепачканы ли они чем.

Единственным, что сглаживало испуг, было очевидное дружелюбие Перфильева.

— Поймал и теперь не отпущу, — улыбка становилась еще шире, еще дружелюбней, — будешь знать, как безобразничать.

— Но я не безобра... — ребенок справлялся с комом, застрявшим в горле, — ...зничал!

— Ага... Я знаю. Но я тебя не за это поймал. Знаешь, за что?

Если рядом находились еще какие-то дети, они, как правило, на этом месте тоже начинали улыбаться, но смех все же сдерживали.

— Ни за что, понятно? Просто так, поймал и все. И не отпущу теперь... — и еще крепче стискивал руль.

Дед Перфильева был чистокровным мадьяром, от которого внук унаследовал особенную красоту. Он часто что-нибудь рассказывал о своей молодости, об армии, в которую попал, когда ему не было еще и двадцати, о том, как позже ему довелось работать часовщиком и пр. — и почти всегда в его историях появлялось преувеличение, описанное между тем с таким “искренним восхищением от увиденного”, что во время рассказа стыдно было заподозрить хотя бы малую толику лукавства. (“У нас в армии один парень был со сверхъестественными способностями — мог силой мысли так твои руки слепить в ладонях, что кожу всю разорвешь, а не разлепишь, — пока он пальцами не щелкнет”; “а еще один из местного городка... он знаете что сделал?.. Смастерил переносную АТС, чтобы удобнее было энергию воровать у местной станции... АТС на ладони умещалась, я ее сам держал...”)

Работу свою Перфильев выполнял “достойно” — именно таким словом оценил ее однажды председатель поселка, проводил обходы три раза за ночь, поселковые ворота запирал ровно в одиннадцать, — ни минутой позже, — и когда в выходные какая-нибудь пьяная компания из поселка, съехавшаяся на природу попировать, спускалась среди ночи на машине с верхней дороги, чтобы благополучно разбежаться по домам и лечь спать, всегда обнаруживала Перфильева в сторожке, в неусыпном бдении, а не у себя дома, — словом, его исполнительность устраивала всех полностью.

До поры, до времени.

II

В полдень 20-го июня председатель поселка Страханов зашел к Перфильеву на участок и, быстро поздоровавшись (они не заходили в дом, весь последующий разговор протекал на небольшом витиеватом крылечке, и обоим приходилось слегка повышать голос, чтобы его не заглушил лай Орфея, сторожевой собаки, которую Перфильев вырастил и выдрессировал специально для своей работы), — сообщил безо всяких предисловий:

— Их, похоже, видели.

— Да? — сторож прекрасно понял, о чем шла речь, и переспросил только лишь с целью установить, действительно ли очевидцы уверены, что это были они.

— Ну... точной уверенности нет. Что именно их. Но все равно стоит попытать счастья. Порыскать в тех местах — раз сообщили, значит, наша обязанность адекватно на это откликнуться, — Страханов очень любил это слово “адекватно” и употреблял его почти по любому поводу, твердо веря, что именно за его “цивилизованную речь” его и сделали бессменным, по сути дела, председателем. Ежегодные “перевыборы” и правда являлись формальностью (никто, кроме Страханова, просто не хотел этим заниматься).

Сторож спросил, когда и где их видели.

— Вчера. На втором повороте. Левом, если идти отсюда по главной дороге.

— Понял. Там, кажется, этот мальчуган живет... Максим... Кириллов... к нему еще двоюродный брат приезжает... как бишь его... забыл...

— Возможно... мне-то всех не запомнить.

— А что, не они, выходит, видели?

— Нет-нет, ко мне сегодня заходила одна старушенция. Очень любопытствующая... Очень большая сплетница.

— Все ясно. Родионова.

— Еще говорит, что не одна видела. С мужем. Подозреваю, она вообще целыми днями только и делает, что высматривает, кто чем занят.

Перфильев слегка улыбнулся:

— Так оно и есть... либо из окна, либо с грядки... чаще всего второе... стервоза еще та... так кого она там углядела?

Страханов ответил, что это были двое подростков, прошедших от главной дороги к лесу; обоим лет по пятнадцать, коротко стриженные; у одного из них рубаха в сине-белую клеточку была повязана на поясе.

— И все? Она уверена, что не видела этих ребят раньше?

— Абсолютно, — сказал Страханов, а заодно прибавил, что, несмотря на репутацию, Родионова производит впечатление достаточно адекватного человека, чтобы ей можно было верить.

Перфильев молчал некоторое время, причмокивая черничными губами и то и дело машинально просовывая указательный палец в маленькую дырочку чуть повыше живота на своей матроске.

— Лет по пятнадцать, значит? — произнес он наконец. — Ну, это наводчики... если только наводчики... вскрывают-то, конечно, ребята постарше.

— Откуда вы знаете?

— Я все знаю. Все... все... — Перфильев произносил каждое слово задумчиво.

— Там есть дом возле леса. Серый, массивный такой. И заброшенный. Травы там столько, что первый этаж едва виден.

— Ага. Лешки-электрика, который умер три года назад. Вы что думаете, у них там... штаб, что ли, какой-то?

— А вот вы сходите и проверьте. Только собаку не вздумайте брать. Все равно там наверняка никого нет, а любопытство соседей нечего дразнить.

III

Если спросить жителей поселка, за что они посмеивались над стариком Лукаевым, каждый назвал бы свою собственную причину, но не могли терпеть Лукаева только ближайшие соседи, коих он замучил постоянным дележом территории.

Вообще говоря, этот факт, пожалуй, являлся единственным красноречивым свидетельством его жадности, — все остальные принято именовать теперь стремлением к материальному благополучию. “Молодое поколение стремится сегодня хорошо зарабатывать и продвинуться по служебной лестнице. Сделать карьеру. Я своего Илью уважаю за это целиком и полностью; и прислушиваюсь. Почему? Ну... раньше, когда он не захотел образование получать, я подумал, он закончит, как я, в морге, но ведь ошибся же!” — говорил Лукаев. Илья был его горячо любимым и единственным сыном: после 199... года он сумел развернуть довольно обширную ларечную торговлю: сначала музыкальными дисками, затем пивом. За несколько лет Лукаев-младший смастерил небольшую торговую компанию, которую позже и влил в один известный конгломерат, став долевым партнером.

Всевозможные дорогие вещи, которыми пичкал его сын, соседствовали в лукаевском быту (и на самом Лукаеве) с теми, которые он еще лет двадцать назад расхватывал в магазинах при советском дефиците, — и все их оберегал ревностно, алчно, но абсолютно равнозначно — как просто свое. Давно уже привыкнув к деньгам, которыми сорил его сын, Лукаев до сих пор радовался каждому рублю, прибавлявшемуся на его собственной пенсионной книжке.

Старик обладал незаурядной внешностью, над которой чаще всего посмеивались дети: высокий, аж под два метра, рост, съедавшийся на добрые двадцать сантиметров чрезвычайной сутулостью; очень большая и очень круглая голова, не носившая на себе ни единого волоса за исключением массивных, кустистых бровей, которые Лукаеву приходилось подстригать не реже одного раза в месяц.

Дети говорили так:

— Эти брови рассмешат даже покойника.

Так и случилось однажды, когда Лукаев в морге еще работал. Труп восстал из мертвых и заржал. Никак не мог утихомириться. За это Лукаева и уволили.

— Так несправедливо, выходит? Он же добро сделал... как бы. Покойника оживил!

— Вот именно, что как бы. Свидетельство о смерти было оформлено, подписано — Лукаев весь морг подставил.

— Морг подставил — ха-ха-ха! Вот умора!..

Кроме того, покойник ожил, но ненадолго: только Лукаев вышел из “мастерской” — так там у них это место называют, где они трупов готовят к похоронам: одевают, надушивают и все такое прочее... так вот, как только Лукаев вышел из “мастерской”, труп сразу прекратил смеяться и произнес: “Нет, так жить нельзя”. И снова умер...

— Труп снова умер!.. — новый взрыв хохота.

До того, как поступить на работу в морг, Лукаев долгое время жил на Украине; там же нашел и жену, существо весьма бледное, — самым выдающимся достижением в ее биографии было то, что раньше она через два дня на третий ходила в лес за грибами, принося всегда целую корзину, — в этом Оксана Павловна почему-то разбиралась лучше любого мужчины; теперь же она или болела, или, лежа на кровати, просила рыбы — перед тем, как снова заболеть. А если вставала приготовить ужин, то всегда начинала причитать, что “никому я не нужна, даже Илюшу вижу раз в месяц, не чаще”. (А Лукаев, слыша это с улицы, презрительно фыркал себе под нос: “Дура!”) Потом она подходила к окну, отворяла форточку и высоким голосом, с расстановкой — едва ли не по слогам — говорила одни и те же два слова:

— Юра!.. — (На этот зов Лукаев никогда не откликался.) — У-жи-нать!

Вот тогда старик бросал дела и шествовал в дом, по пути останавливаясь на полминуты возле гигантского умывальника.

Старик ругался, обтирая руки посудным полотенцем, его можно было расслышать издали, и дети, собиравшиеся в это время на проезде, снова покатывались со смеху, а минуты две спустя в свете закатного солнца принимались играть в “Море волнуется раз”...

 

В тот день, когда Перфильев отправился выполнять указание председателя, старик Лукаев с самого утра пребывал в крайне дурном расположении духа. Выйдя из дому и склонившись над грядкой с цикорием, он все прислушивался, не ходит ли кто за воротами, и когда слух его наконец уловил звук приближающихся шагов, он безо всяких колебаний взял длинный прут, лежавший возле дождевой бочки, и бесшумно подошел к воротам. За ними, разумеется, стоял Перфильев; конечная цель его путешествия находилась на следующем участке с этой же стороны дороги, но сторож остановился и для чего-то принялся изучать массивный замок, который висел продетый в одну железную петлю на калитке — к воротам при этом Перфильев не приближался. Когда же калитка внезапно отворилась и из-за нее показался Лукаев с воздетым вверх прутом, оба, застыв на несколько секунд, в недоумении оглядывали друг друга.

Первым пришел в себя Лукаев.

— Господи, это вы, оказывается!.. А я думал, пастеныши.

— Кто?

— Пастеныши соседские. Кирилловых.

По Лукаеву нельзя было сказать, что его смущал этот нелепый эпизод — что вот он так выскочил со своего участка на человека, который не делал ничего предосудительного, — напротив, в следующий момент он еще более усугубил впечатление — с угрожающим видом потряс прутом в сторону соседского белокирпичного дома.

Перфильев уже с трудом удерживался от смеха, но все-таки сумел взять себя в руки.

— Что-то не так? — осведомился он ровным голосом.

— Еще как не так... Пойдемте, я кое-что вам покажу... к моему дому. Пойдемте, пойдемте! Вы все сами сейчас увидите.

Лукаев подвел сторожа к дождевой бочке.

— А вот здесь будьте осторожны, не споткнитесь. Прошлый раз я споткнулся здесь... две недели назад, в среду, в 12.53... — Он осклабился и прибавил агрессивно и шутливо: — Сломал себе шею в двух местах — насмерть!! — Лукаев расхохотался, отклонил рукою сиреневый куст, на самой средней грозди которого, как на троне, уселась громадная жужелица, от действий Лукаева даже не шелохнувшаяся, обогнул клумбу с отсыревшими деревянными бортиками. — Идите, идите сюда, ко мне — отсюда лучше всего видно, — он все не отводил рук от куста, чтобы Перфильев мог беспрепятственно пройти, — так... а теперь посмотрите вверх...

Поначалу Перфильев не мог разглядеть ничего — сливной желоб так ярко сиял на солнце, что у сторожа заслезились глаза, ему даже инстинктивно пришлось отступить.

— Осторожнее! — Лукаев отреагировал моментально. — Не потеряйте зрение от этого проклятого солнца — наше государство только и стремится нанести нам увечий и поскорее в могилу отправить... Видите выбоину на крыше?

Это была не выбоина — отметина на черепичной кровле.

— И краска облупилась вокруг. Видали? Только неделю назад покрасил!.. И краска какая дорогая — финская! Вот я покажу этим пастенышам, как камнями по дому кидать! Прошлой ночью от того и проснулся, что в кровлю что-то ударилось. Выбегаю, а здесь булыжник валяется. Пастеныши! Ну я им задам....

— Вы хоть видели, что это они были?

— Ну, а кто же еще, если не они? Готов спорить, это в отместку — за то, что я недавно отсудил у них кусок земли, — Лукаев покачал головой, бросил прут на землю и осведомился у сторожа, не хочет ли тот зайти к нему и выпить по чашке чая.

— Самый дорогой чай, какой продается в магазинах. Английский.

— Я вообще-то здесь по делу. Тот серый дом возле леса. Вы никого в нем не видели?

Перфильев задал этот вопрос неслучайно — с тех пор, как умер Лешка-электрик, Лукаев без обиняков присвоил себе добрую треть его участка, перекопав ее под картофельное поле, — так что старик там появлялся довольно часто.

— А-а... ну-ну, я понимаю, вы о тех незнакомых пастенышах, которых не так давно видела Любовь Алексеевна (старуха Родионова была единственной, с кем Лукаев был в дружеских отношениях), — нет, нет, я никого там не видел, однако я туда нечасто хожу, это же все-таки не мой участок, понимаете?.. Хе-хе... — Лукаев состроил улыбочку. — Так что в том доме могут ночевать всякие пастеныши, а я и не знаю ничего.

Перфильев сказал, что это-то он и собирается выяснить, хотя шансы, что у этих прохвостов там какой-то штаб, на самом-то деле невелики.

— Ну, раз уж мы так нечаянно встретились, я составлю вам компанию.

Они вышли на посыпанную песком дорожку. Черный “Ауди” Лукаева стоял чуть вдалеке, справа, у ворот.

— Знаете, если эти пастеныши, эти ворюги, вздумают угнать мою малютку, я им просто... носы поотшибаю — вот что. Потом от ужаса будут вскрикивать каждый раз, когда увидят свое отражение. Встаешь утром, идешь в ванну промыть слипшиеся глаза, смотришь в зеркало, и на тебе: вместо носа впадина, как у скелета. Ха-ха-ха! Дикий крик ужаса... а потом вспоминаешь: да это же мне пару недель назад нос отшибли за то, что я машину пытался угнать. Пора бы и привыкнуть к его отсутствию!.. — Лукаев рассмеялся.

— Ну... я думаю, до этого не дойдет... — ответил Перфильев, — э-э... я имею в виду, что кто-то украдет вашу машину — до этого не дойдет. Вы же поставили сигнализацию?

— Нет, Илья настаивал, но я сказал ему, что у нас в советское время не было никаких сигнализаций, мы просто запирали машины — я всегда запирал свой “Москвич” и все.

— А-а... ну тогда будьте начеку. Следите за машиной, я имею в виду, — сказал Перфильев невозмутимо.

— Я слежу. Как же не следить за малюткой, на которой можно разогнаться до ста восьмидесяти запросто.

— Да... мы их обязательно поймаем, вот увидите.

— Кого?

— Ребят, которые дома вскрывают.

— Сколько бишь они уже вскрыли?

— В этот сезон? Три. И каждый раз в середине недели. Естественно — когда народу поменьше. Хозяева всегда отсутствовали. После второго ограбления мы с председателем и заподозрили, что есть какие-то наводчики. Ну, а чуть попозже это подтвердилось. Моя жена, когда к молокану как-то заходила, на обратном пути уже идет и видит, как возле одного дома ошивается какой-то паренек. Вернее, просто стоит возле калитки, приятеля своего, видно, ждет, но в то же время будто бы что-то и высматривает. Ну, у Марины сразу же подозрение мелькнуло — надо сказать, интуиция мою жену никогда не подводила — она у него и спрашивает: “Ты к кому?” Мальчик такого вопроса явно не ожидал и поначалу весь покраснел и подобрался, смутился, но потом очень быстро сумел прийти в себя и говорил вполне естественно, безо всякого волнения. “К моему другу Саше. Вы не знаете, он приехал?” — говорит. “Я его не знаю. А ты уверен, что он здесь живет?” — Марина спрашивает. “Да, конечно... конечно, уверен, мы уже с ним целый год как водимся”. Так и сказал: “водимся”, — жена это очень хорошо запомнила. Ха!.. Марина не стала его больше ни о чем расспрашивать. Потом, недели через полторы, когда ей довелось случайно встретить на улице жену молокана, Аллу, она все ей рассказала и поинтересовалась, кто живет в том самом доме, возле которого стоял мальчик. Оказалось, старик один, полусумасшедший; к нему сын часто приезжает, но он уже взрослый, ему около тридцати, а внуков никаких у старика нет. Так что после этого случая стало более-менее понятно, как работают эти ребята, — Перфильев остановился; потом продолжал: — Но в этот дом они не залезли. Я имею в виду, в тот, возле которого этот парень высматривал.

Перфильев и Лукаев уже стояли перед серым домом.

Если представить себе дома с привидениями из классических фильмов ужасов, то дом Лешки-электрика не вписывался в этот собирательный образ лишь тем, что большая часть его окон была заделана краснобуквенными советскими плакатами — по ту сторону стекол, вместо штор; смотрелось это довольно нелепо. Его планировка была одной из самых, если не самой, необычных в поселке, и главная отличительная ее черта состояла в многочисленных пристройках. Терраса, мезонин, два крылечка с разных сторон дома на втором этаже, понатыканные тут и там окна и оконца самой разнообразной формы — все это создавало впечатление странной архитектурной тесноты, которая с течением времени — дом выглядел ветхим и немного покосившимся — становилась почему-то все более отчетливой (должно быть, это походило на то, как с возрастом резче очерчиваются все детали человеческого лица).

Пожалуй, самой приглядной на участке была та полоска земли, которую Лукаев выполол под картофельное поле, — все остальное демонстрировало крайнее запустение: поросль крапивы была настолько высокой, что даже яблоня, росшая возле дома, казалась всего-навсего холмиком более светлой зелени. Но все же кое-как, ценой обожженных рук, к дому можно было подойти.

Перфильев натянул на запястья рукава своей матроски и принялся продираться сквозь чащу.

Лукаев же остался стоять на дороге и в следующие пять минут, пока сторож лазил по дому, только и делал, что непрестанно окликал его и спрашивал: “Ну как?” или: “Нашли что-нибудь?” или даже: “Что вы там видите, а?.. Расскажите хоть!”.

Таинственность дома развеялась в одно мгновение — ее сменил полный хаос. Повсюду валялись старые, выцветшие от пыли бутылки, многочисленные микросхемы от телевизоров (тут же к одной из стен прислонен был и битый кинескоп), — пустые газовые баллоны с облупившейся оранжевой краской; пол возле печи усеян был кирпичной крошкой — остатки стройматериалов. В комнатах не было не только мебели, но и вообще ни одной целой вещи, пригодной к использованию. Один лишь предмет среди всего этого хлама привлек внимание Перфильева — дырявый целлофановый пакет, доверху набитый пинг-понговыми шариками, — и то только в том смысле, что он просто не мог взять в толк, откуда этот пакет здесь появился (шариков там было, по меньшей мере, штук двадцать), — к цели же его поисков эта вещь вроде бы не имела никакого отношения. Перфильеву почему-то сразу стало ясно, что это место давно пустует. Он все же задержался еще на пару минут, чтобы зайти наверх, остановился на середине лестницы и заглянул в квадратный потолочный проем — весь пол был завален рваными покрывалами и бог знает чем еще. Дальше Перфильев не ходил, а сразу же спустился вниз.

Я вас все время звал. Почему вы не отвечали? Голос пропал, во рту пересохло? — осведомился Лукаев, когда сторож, отряхивая колени, шагнул на дорогу.

Вид у Перфильева был скучающим.

— Там никого нет, только зря время потеряли. Но я и не рассчитывал на успех... Думаю, теперь можно чайку попить. Вы приглашали меня, кажется?

IV

— Сейчас я, ну-ка... — согнувшись в три погибели, Лукаев принялся отжимать чайные пакетики — сначала над чашкой Перфильева, затем над своей, — потом спитой чай сделаю и в гриб солью.

— Куда?

— Чайный гриб. Не слыхали никогда? — Лукаев указал на двухлитровую банку, стоявшую под зеркалом, в углу стола, с оранжевой жидкостью, на поверхности которой плавало нечто, с одной стороны действительно походившее на шляпку гриба, толстую и слоистую, с другой же имевшее некоторое сходство с медузой.

— Слыхал, — вяло отозвался Перфильев.

— Чрезвычайно для желудка полезен. Чрезвычайно... Если он, конечно, есть у вас, — Лукаев подмигнул, — а то у старшего поколения — особенно у нас, у стариков — ничего теперь нет — все государство отобрало. Не хотите попробовать?

— Нет, большое спасибо.

— Ну, как знаете.

Лысина старика так сверкала от косых солнечных лучей, бивших в окно, что Перфильеву все время приходилось смотреть по сторонам, но было в этом и множество плюсов.

Перфильев рассмотрел фарфоровую вазу (в которой, помимо всевозможных болтов, гаек и гвоздей, еще лежала высохшая чесночная головка); чуть позже не меньшим вниманием, чем эту вазу, сторож удостоил и большой плоскоэкранный телевизор, японский, в другом конце комнаты. (Старый “Рубин” стоял тут же рядом, на полу.)

“Стоп, а это откуда?.. — взгляд сторожа остановился на небольшом газовом баллоне, стоявшем возле кровати. Точно такой же он видел недавно в доме Лешки-электрика. — Неужели ж стащил? Да, точно... и зачем он только ему понадобился! Идиот...”

В комнате была невыносимая жара — все дело в том, что пару дней назад у Лукаева сломалась газовая плита, и за неимением более простой электрической плитки пришлось для подогрева чая растопить буржуйку. Сторож попросил открыть окно.

— Жалко, что вы потерпеть не можете. А то так хотелось, чтобы моя женушка наконец сварилась, отдала Богу душу от жары... Хэ! Шутка!.. — Лукаев снова подмигнул, затем позвал: — Оксана, иди сюда, посидим все вместе, раз уж...

— Ох, нет, Юра, у вас там слишком жарко, — послышался из второй комнаты капризный женский голос, — у меня давление...

— Слава тебе Господи... — пробормотал Лукаев, отжал наконец пакетики, положил их на маленькое блюдечко, сел напротив.

— Ваш сын нечасто сюда приезжает, да?

— Нет-нет, он все по курортам морским. Или в горы. А если на дачу, то у него ведь своя есть, в десяти километрах от Москвы. Загородный дом, коттедж. Я и сам там был несколько раз, но особо все-таки не суюсь — он же его больше держит, чтобы сослуживцев приглашать.

— Сколько лет Илье?

— Почти тридцать. И до сих пор не женился. Он у меня поздний ребенок, а поздние дети, знаете ли, часто случаются гениями. Так что мне повезло... я могу закрыть окно?.. — и, не дожидаясь ответа, Лукаев взял с подоконника книгу, запер форточку, машинально покосившись на темный проем комнаты, где лежала Оксана Павловна, — а эта книга, между прочим... я ее сейчас читаю... замечательная. Замечательно человек пишет.

Перфильев взял книгу в твердой, маслянисто-зеленой обложке с изображением длиннющего лимузина, из-за которого выглядывал человек в маске и с винтовкой; перелистал газетные страницы.

— Свидетель всего этого безобразия — когда оно только еще началось. Ну это... разрушение Советского Союза. Слишком много свободы людям дали, вот что. По телевизору такое можно увидеть, что просто... разврат один, словом. Свободолюбие, фривольности. “Полночная жара” — телесериал такой сейчас идет... Не видали ни разу?

Качая головой, Перфильев внимательно смотрел на Лукаева.

— Разврат, и людей убивают — все... — Лукаев причмокнул; потом продолжал: — Вот что теперь проповедуют! Главное, что и фабула-то — чушь собачья. Какой-то частный сыщик... Стив Слейт его, кажется, зовут... раскрывает преступления на тропическом острове. Бегает с пистолетом возле берега моря! Такой бы фильм при советской власти никогда на телевизор не выпустили...

Лукаев выдержал паузу.

— Хотя, конечно, местечко там показано райское, нечего сказать. Сам бы хотел жить на таком острове, — он сделал глубокий, нарочитый вздох, — надеюсь, Илья меня свозит на курорт... опять. Он уже возил меня, я вам рассказывал? Про Кипр?

— Если я себя буду плохо чувствовать, ты никуда не поедешь! — донеслось из другой комнаты.

Лукаев тихонько выругался.

— Все сечет, только подумайте... Ну ты же оставалась здесь на неделю, когда я на Кипре был!

— Тогда у меня с давлением все нормально было.

— Ну... ты себя лучше почувствуешь! — Лукаев наклонился к Перфильеву и, подмигнув с озорством, чуть слышно прибавил: — ...на том свете. Надеюсь, откинется до сентября. Илья мне как раз в сентябре обещал поездку в Голландию. Давление у Оксаны ой-ой как скачет последнее время, — старик говорил уже почти шепотом, — я не даю ей лекарств, которые Илья накупил — не потому, что хочу приблизить этим ее конец, вы не подумайте, просто они очень дорогие, я их берегу. Достаточно и тонометра, который он ей купил. Японский, точнейший.

— Вы бы взяли свою жену с собой.

— Куда? В Голландию? — рука Лукаева с чашкой чая пораженно застыла в воздухе.

— Ну да... — Перфильев ответил это неуверенно, даже как-то боязливо, словно опасался, что Лукаев сейчас вспылит, а то еще того хуже, набросится на него.

И хотя этого не произошло, Лукаев ответил ворчливо и довольно нервно (сразу стало ясно, что подобное предложение он слышал ранее и от своего сына):

— Нечего ей там делать, ясно? Я как раз хотел съездить, чтобы отдохнуть от нее. Да и такие переезды только повредят ее состоянию.

V

Последовала пауза. Потом Лукаев произнес с энтузиазмом:

— Помните, я сказал, что эти пастеныши — я имею в виду соседские — отомстили мне за то, что я отсудил у них кусок земли? Кирилловские.

— Да-да.

— Вот об этом я и хотел рассказать. О замерах, которые я здесь проводил. Видите ли... — старик чуть наклонился, чтобы сделать из чашки пару глотков, и его лысина снова сверкнула, — я же совсем недавно поставил эту изгородь. Недели три назад. И прежде всего, чтобы никто больше не оттяпывал моей территории.

— А так делали?

— О-о-о!.. Еще как! В прошлом году Кирилловы совсем обнаглели — насажали на моем участке смородиновых кустов. Но я им за это сказал пару ласковых... Да, сказал, еще как сказал. Но они все не желали их выкорчевывать, вот я и решил, что с этого года приму меры... Специально купил большой сантиметр. Большой и очень точный. И очень современный. Чтобы вымерить длину участка. Кирилловы оттяпали у меня здоровенный кусок, и оставить это просто так я никак не мог — ну вы же понимаете меня?

— Прекрасно понимаю.

— И знаете, что выяснилось? — снова в голосе Лукаева послышались ворчливые нотки. — Они украли у меня двадцать сантиметров. Представляете? Я замерял со стороны дороги. Вот и пожалуйста — двадцать сантиметров. Целых двадцать! А посчитайте, сколько это будет в площади! Мне, естественно, пришлось обратиться к председателю. Ну, а извините, что еще прикажете мне делать? — Лукаев развел руками, словно оправдываясь на уже прозвучавшее осуждение, — если бы это было десять или пятнадцать сантиметров, я еще бы стерпел (вот здесь Лукаев был, конечно, неискренен), — но двадцать — нет, это перебор. Это слишком! Ну и я настоял, чтобы он вызвал всех этих... ну как их... забыл... словом, чтобы узаконили... Председатель вызвал, и они заставили выкорчевать и даже проследили за всем скрупулезно — я на этом настоял. Правда, они сначала тоже начали замерять — их было двое, парни, такие деловитые, основательные на вид... ну, а потом выпрямляются и говорят: “Все верно, двадцати сантиметров не хватает”. Ну, а эта стерва, Дарья Кириллова, тоже уже вышла с участка и поджидала, что они скажут, и все только готовилась заорать по любому поводу. Но как только эти двое замерили и свое слово сказали, она сразу пыл поубавила, фыркнула презрительно и в дом. Ну и черт с ней! Главное, что кусты выкорчевала в следующие два дня — и все. Большего мне не надо.

Перфильев сказал, что теперь припоминает: он тоже слышал что-то об этой истории.

— Ну, а потом я и решил этот забор поставить, чтобы больше у нас земли не крали и никаких споров не было. Илья денег дал, я нанял ребят. Они все за три дня сделали. Дело того стоило. А вы как считаете? — осведомился Лукаев у сторожа, словно старика действительно заботило его мнение.

— Да-да, стоило... Безусловно стоило.

— Ну, а теперь вы видите, что творится. Опять началось — камнем в крышу засветили. Ну я этим пастенышам знаете, что сделаю... Запихну их в эту банку с грибом — он как раз жаловался мне, что ему одной заваркой надоело питаться, — Лукаев подмигнул грозно; в глазах светилось озорство, — никто мне и слова за это не скажет — никто не поверит просто... разве кто-нибудь поверит, что два человека могут поместиться в двухлитровой банке?.. Ха-ха-ха... Ну, а если серьезно, я просто не хочу опять с их родителями в полемику вступать — я лучше по-другому поступлю... ах, постойте, неужто один из них!

Перфильев невольно проследовал за взглядом Лукаева — а тот смотрел теперь в окна соседского дома. В одном из них в этот момент как раз и появился восьмилетний Максим Кириллов — в их сторону он поначалу не смотрел, а зачем-то вертел в руках ржавую жестянку “Nescafe”, взятую им с подоконника, всю испещренную царапинами и гвоздяными дырочками. Однако, видимо, некое ощущение постороннего присутствия все же заставило его в результате поднять глаза.

Тотчас же Лукаев постучал кулаком по стеклу и принялся внушительно грозить; его губы превратились в тонкую нитку с побелевшими от ярости впадинками с обеих сторон.

Максим удивленно пялился на Лукаева, — глаза мальчика превратились едва ли не в блюдца, — а потом произошло то, что и должно было произойти — он мигом опустил штору и скрылся из виду. (Жестянку он бросил на подоконник; несколько секунд она удерживалась, подпираемая гвоздем, но после все же не выдержала и бесшумно свалилась вниз.)

— Вот пастеныш! — Лукаев сел. — Видели, да, как испугался?

— Да.

— Это точно они — у меня теперь в этом никаких сомнений нет.

— У вас вроде бы и раньше не было.

— Да... ну, я им покажу. Вчера было знаете сколько времени? Полвторого ночи — когда они кинули. Да-да, полвторого. Им уже недостаточно просто поколобродить — они же все с фонариками играются в прятки, в пугалки, слыхали об этом?

— Нет, не слыхал... — Перфильев старался изобразить на лице заинтересованность, как вдруг и правда заинтересовался: — В прятки, вы сказали? Они играют в прятки по ночам?

— Да-да... Ну, а теперь им, видите ли, мало, решили вот еще, значит, что сотворить. Но я знаете, как разберусь с ними?..

Тут послышался стук во входную дверь.

— Ага, это, наверное, Любовь Алексеевна идет — она всегда в это время приходит...

От этого известия Перфильев едва сумел сохранить на лице непроницаемость; сам же про себя подумал, что “влип по полной”, — уходить было поздно, да и Родионова, конечно, давно уже прознала, что он здесь. “Вероятно, придется еще часа два проторчать, не меньше...” — он вздохнул, всеми силами стараясь настроить себя на благодушный лад.

Эпизод 2. “Верхотура”. (Рассказывает Максим Кириллов)

I

...Все дождевые бочки того лета в коричневой клинописи; дождевая вода обновлялась в них только в тот день, когда мы не играли в “Море волнуется раз”.

...В просветы между неплотно сложенными кирпичами возле дома (там целая груда красных кирпичей, она в два раза выше меня) можно заезжать машинками, а если в какой-нибудь верхний просвет налить струйку воды, она обязательно, пройдя по случайным хитросплетениям-коридорчикам, выльется наружу, через какой-то другой, нижний просвет — но никогда нельзя предугадать, через какой именно.

...Рваная, колеблемая листва деревьев в саду — она словно под чувствительнейшими лесками: стоит только повысить голос и на том самом месте, где был один-единственный лист, тотчас рождается три новых...

Макс, ты не уснул там?.. Ворон считаешь?

— Эй, Мишка! Лукаев все знает!

— Чего?.. Чего ты говоришь?

Мой брат сидел в другой комнате, возле самого окна, на полу, и копался в небольшом продолговатом тазике бежевого цвета, доверху наполненном гвоздями, подшипниками и исцарапанными часовыми циферблатами. Форточка была открыта, и раздуваемые от ветра занавески то и дело задевали его подбородок.

— Лукаев! Он все знает!

Мишка вытаращил на меня глаза, но, прежде чем успел что-то сказать, я услышал звон кофейной жестянки, упавшей на пол — той самой истыканной жестянки, которую я совсем недавно вертел в руках, а затем от неожиданности бросил на подоконник.

— О чем?

— О вчерашнем! Ты что, не понял? — двинувшись к нему, я чуть было не споткнулся о ящик со старым бельем, который стоял посреди комнаты, но все же вовремя успел застыть.

— Тс-с-с... говори тише. Или ты хочешь, чтобы наши услышали?..

— Нет... — я все продолжал глядеть на него в страхе и изумлении.

Мишка перешел почти на шепот; рука его сжимала циферблат от наручных часов — сильнее, сильнее, очень сильно, — подушечки пальцев покраснели от напряжения; я понял — он взволнован не меньше моего, но... о Боже, какое же у него самообладание!

— Ладно, ладно... что случилось? Кого ты там увидел? Лукаева?

— Да. Он погрозил мне кулаком!

— Тише... я же сказал тебе не кричать... где он? На улице?

— Нет, в доме... по стеклу постучал... — готовый уже расплакаться, я покраснел — у меня было так тесно в груди, что я едва мог дышать.

— Ах, в доме, говоришь? Ну тогда ничего! — на лице Мишки появился характерный прищур; какие только эмоциональные оттенки не были перемешаны в этом прищуре, который и до и после мне доводилось видеть еще сотни раз! — озорная насмешка, даже издевка и грусть, оперный трагизм; шутовская мина — в особенности возле растянутых губ — и “маска драмы” (как в той серии “Полночной жары” — “Midnight heat” — когда сыщику Стиву Слейту, расследующему убийство в “Тропическом театре”, приходится перевоплотиться в арлекина, чтобы разгадать, как именно было совершено преступление, — кто это сделал, сыщик уже знает, однако у его подозреваемого пока что стопроцентное алиби) — у бровей, изогнутых молниеносным напряжением...

— Значит, он нас боится... боит-ца... хе-хе...

Как бы я ни был расстроен, а все равно не сумел сдержать улыбки, хотя на сей раз и вымученной: еще бы, вчера я втихую запустил булыжником по соседскому дому и не думал, что меня могут уличить — но не тут-то было!

— Боится?.. Ерунда, не может этого быть!

— Ну тогда, раз он в доме, значит, покойника оживляет! Снова... Он так соскучился по своему моргу, что решил устроить его у себя дома.

Тут я уже, разумеется, не имел никаких сил совладать с собой и взвизгнул от хохота. У меня даже слезы потекли по щекам.

— Ну что, ты собираешься? — осведомился у него вдруг не пойми откуда взявшийся дядя Вадик.

Смех у меня моментально иссяк; я снова чувствовал испуг и настороженность.

Как всегда, дядя Вадик делал вид, что меня будто бы вообще не существует, — обращался он исключительно к своему любимому сыну, которым очень гордился; мне, впрочем, было все равно, только бы побыстрей дядя снова скрылся из виду и у него не возникла бы потребность, больно потрепав меня за ухо, выместить какую-нибудь свою досаду.

— Да, сегодня последний день.

— Ага, так все уже готово?

— Почти. Осталось пару досточек прибить.

— Надо бы поглядеть, что у вас там делается.

— Ого, ты будешь изумлен, когда увидишь, что мы с Максом смастерили! Целый дом!

— Дерзай...

— Эта “верхотура” будет символом всего поселка! — От предвкушения Мишка воздел руки к потолку. — Хе-хе!.. Приходи вечером посмотреть. Придешь, обещаешь?

— Приду, приду. Если занят не буду. А если буду — тоже приду, — дядя Вадик подмигнул.

— Только еще надо не забыть номер к ней присобачить. Номер нашего дома, я имею в виду. Макс, ты так и не нашел его?

— Нет, пойду искать.

Я испытал невыразимое облегчение оттого, что Мишка обеспечил меня предлогом как можно быстрее смыться, — сделав это, впрочем, ненамеренно; он был настоящий молодец, колоссальный брательник!

II

Железную табличку с номером 27 и фамилией внизу: “Левин И.В.” — так звали моего деда, — я обнаружил, забравшись наверх — и то мне еще повезло, что я додумался заглянуть под старую телогрейку, лежавшую на полу в качестве коврика.

Теперь, я думаю, пришло время рассказать, что такое была эта “верхотура”, к которой мы с братом отправились по окончании моих поисков.

На самом деле это название — “верхотура” — которое благополучно прижилось, не имело первоначально никакой другой эмоции, кроме презрительного негодования, и исходило оно от моей матери: к подавляющему числу Мишкиных затей она относилась весьма скептически. Ну, а на сей раз это переросло едва ли не во враждебность: Мишке, охотнику до всякого рода “безумных затей”, “взбрело вдруг в голову что-нибудь соорудить, построить”, — именно что-нибудь, а не что-то конкретное. Разумеется, я нисколько не перечил своему брату — напротив, загорелся желанием “что-нибудь построить” не меньше его и во всем ему помогал.

Поскольку дядя Вадик по природе своей был человеком чрезвычайно хозяйственным, он в мгновение ока снабдил сына всевозможными материалами и молотком и целиком и полностью предоставил Мишку его “инженерному гению” и ни словом не обмолвился о том, чтобы его сын помог ему в воздвижении парника — оно тогда неслось на всех парах.

Моя мать, напротив, категорически запретила строить “верхотуру” возле дома, так что пришлось выбирать место аж за пределами поселка, рядом с лесом.

В первый день мы, выполов траву в подходящем месте, вырыли по углам четыре внушительных углубления и забили в них сплошь изъеденные муравьями старые бревна.

— Это фундамент. Фундамент — самое главное, и это мы сделали. Все, что дальше осталось, — оно значительно проще. Значительно, — взяв тонкую палочку и покручивая ею перед лицом, Мишка бегал между столбов, точно паук — вокруг сотканной паутины; его, похоже, забирал редкостный экстаз.

Действительно, Мишка оказался прав: нам понадобилось всего-навсего два дня, чтобы достроить его гениальное творение, — я таскал с нашего участка гвозди и старые балки, даже толь, каждый раз выпрашивая это у матери едва ли не по десять минут, — и то удача мне, в конце концов, улыбалась лишь по той причине, что в наши пререкания вмешивался дядя Вадик, — так что и правда “верхотура” получилась весьма ценным произведением искусства — во всяком случае, ценным с точки зрения тех усилий, которых стоила мне добыча материалов.

Что в результате она представляла собой? Грубо говоря, куб, стоящий на четырех бревнах, каркасный, безо всяких стен, но зато с небольшим козырьком наверху, “чтобы тому, кто залезет на “верхотуру”, солнце не слепило глаза и он не свалился бы вниз”, — так пошутил Мишка.

Однако на этом мытарства не кончились — мой брательник решил, что ее надо обязательно покрасить, и притом непременно в рыжий цвет — как раз под цвет нашего автомобиля.

— Можно будет устроить в ней штаб. Что скажешь?

— Отлично! Штаб! — подхватил я в восторге.

— Сядем на балки, здесь всем места хватит... а вообще говоря, это строительство меня кое-чему научило. Видишь мои сбитые ногти? Если я захочу снова разыграть свою смерть, я достану из-под них кровь и измажу ею себе рубашку. Вот так-то! Хе-хе... Кто-то скажет, что это не слишком эффективно, но все же не так банально, как если бы я взялся использовать для этого дела остатки рыжей краски...

 

Будучи уже на крыльце, мы с Мишкой, как часто у нас бывало перед каким-либо предстоящим мероприятием, затеяли спор — я предлагал ему отправиться к “верхотуре” на велосипедах, а он наотрез отказывался.

— Ты что, не помнишь, что вчера произошло?

— Ты о...

— Да, именно. Я о “Море волнуется раз”, когда я изображал фигуру незадачливого механика. Мой велик проехался мне колесом по ноге, а значит, стоит только мне сесть на него, мы сразу с ним поссоримся, и он скинет меня вниз.

— Ну ты же не можешь знать этого точно, а? — Я повернул козырек кепки на затылок (чтобы никому из моих неприятелей не захотелось “выключить свет”), а затем расстегнул рубашку, уже в который раз, машинально, — Стив Слейт из “Midnight heat”, которому я старался подражать, всегда ходил с расстегнутой; посмотрел вниз: наличие брюк окончательно убедило меня в том, что я чрезвычайно похож на него. Ведь когда Стив расследует очередное преступление (а не валяется на пляже в праздном созерцании моря), — он всегда надевает брюки. (Конечно, никакого подобного акцента в фильме “Midnight heat” не было сделано и в помине — это было мое собственное и неверное тогдашнее наблюдение.) Будь поблизости мать, она, конечно, тотчас заставила бы меня надеть шорты — для загара; загар был еще одной точкой ее нажима — на сей раз на меня индивидуально.

— Вот в том-то все и дело: я точно это знаю.

— Откуда ты можешь знать?

— Знаю и все!

Мишка иногда спорил очень нервно, делая резкие кивки кудрявой шевелюрой, и если речь шла о мелочах, эти кивки иногда становились еще быстрее, еще жестче. (Впрочем, такие эмоциональные всплески случались у него только при общении с родственниками.)

Я еще некоторое время не отступал.

— Послушай, Миш, Лукаев... вдруг мы выйдем на пролет, и он возьмется ловить нас. А на великах мы запросто угоним.

— Да не волнуйся... — на секунду-другую Мишка все же запнулся, — ничего он не сделает нам — будь спок. Будем вести себя невозмутимо — мы ничего не знаем. По дому его кинули? Пусть попробует докажет.

В те годы я не умел еще так без зазрения совести лгать и изворачиваться, да и какие Лукаеву доказательства — он просто навешает и все, — выходит, мне оставалась одна только перспектива — постоянного страха быть пойманным. Стоит ли говорить, что она меня несильно воодушевляла (строго говоря, если бы мы и сейчас вооружились великами, это тоже ничего не решало — Лукаев мог подкрасться и застать врасплох в любой момент). Я подумал, что лето безнадежно испорчено и что мне только и светит трусливая беготня от оплеух, и от подобных мыслей даже благоговейное ожидание очередной серии приключений частного сыщика и дамского угодника Стива Слейта безнадежно померкло.

“Я похож на бесстрашного сыщика? Какое там!”

С участка я выходил с низко опущенной головой.

— Как только выйдем на дорогу, иди вперед и никуда не оглядывайся — и вот увидишь, никто к нам не привяжется, — тихонько науськивал меня Мишка, — ну вот что ты раскис, можешь объяснить мне, а?..

— Ничего, — буркнул я в ответ.

— Ну как это ничего, я же вижу, что раскис. Ну скажи, кто тебя просил кидать вчера по лукаевскому дому?

Я поднял голову.

— Ты же сам разрешил мне это сделать!

— Разрешить-то я разрешил, но идея-то твоя была.

Я не верил собственным ушам! Мишка сваливал на меня целиком и полностью то, что мы делали вместе, — пускай он участвовал в этом только с идейной точки зрения, потому как по лукаевскому дому и правда кидал я один, — но все же теперь Мишке следовало поддержать меня. С другой стороны, я и впрямь очень долго уговаривал брата, и когда услышал в результате: “Ладно, кидай, если хочешь, только смотри, шума лишнего не наделай! И если у нас будут неприятности, я в этом не участвовал”, — будучи твердо уверен, что Мишка говорит это не всерьез, я взял булыжник.

(Мы сидели на своем участке, в кустах, возле лукаевской ограды.)

Мишка, похоже, и впрямь совершенно не боялся Лукаева, потому как все то время, пока мы шли к главной дороге, даже тихо насвистывал, забавно и воодушевленно, я же смотрел в основном перед собой, ссутулившись и чувствуя, как кровь прильнула к лицу, старался ступать как можно быстрее. Все-таки я был самым настоящим трусом!

— Ну что, приободрился теперь? — спросил Мишка, когда мы свернули на главную дорогу.

Я и впрямь чувствовал свободу (такую изменчивую и ускользающую!), но мне, конечно, стыдно было ответить ему “да”. Кроме того, я так все еще и пребывал под впечатлением от его слов.

— Я же говорил, что мы на него не натолкнемся... Ну скажи, обиделся на меня, что ли? А знаешь, я снова видел Стива Слейта! И не просто видел, а даже разговаривал с ним, — как ни в чем не бывало объявил Мишка.

— Где? Когда?!

— Вчера вечером, когда наверху сидел и носки стирал. Мать посадила тебя Зощенко читать, а ты сбежал, не послушался, вот и пропустил появление Стива.

— Быть такого не может!

— Макс, вспомни... вспомни, что было перед тем, как ты ушел.

— Когда я пошел на улицу, а вы вдруг принялись стучать в окно: “Стив Слейт! Стив Слейт пришел, беги скорее домой, он тебя зовет!”?

— Нет-нет. Уже после того, как ты поспал. Ты поднялся на второй этаж, а я сидел возле таза; ты подошел к окну и принялся поселок разглядывать; и еще все говорил, что мы, видно, тебе наврали, сказав, что Стив ушел, пока ты в дом прибежал, но обещал обязательно вернуться, если ты будешь слушаться и уляжешься спать.

— А-а!.. Ты вдруг окликнул меня и сказал, что Стив появился на лестнице!

— Да. Его голова в перилину упиралась. Но он только промелькнул — на тебя посмотреть хотел — а потом сразу и исчез; а я сказал, что он обязательно появится снова, если ты будешь книжку Зощенко читать, как тебе мама велела. Появится, чтобы с тобой познакомиться.

— Ну да, помню, конечно, помню. Но что дальше-то было, когда я не захотел читать? — я сгорал от любопытства.

— А вот что: ты вниз побежал, а Стив как раз и появился и разговаривал со мной. Облокотился на перилину и разговаривал... а впрочем, еще прежде, чем начать, он попросил меня сбегать вниз и принести смородиновое варенье, разведенное в воде, — именно как твоя мама делает.

— Эту отраву, которую она мне все время пихает? Не верю!

— Отраву, говоришь? — Мишка прищурился. — А Стив мне, наоборот, сказал: “Вкуснейший продукт! У нас на тропическом острове никакого варенья нет, только коктейли бесполезные”.

В этот самый момент мы как раз прошли через калитку, которая была слева от железных подъездных ворот, немного покосившихся (чтобы запереть их на висячий замок, приходилось вешать его на трос из волоконной стали — створы слишком далеко находились друг от друга, и иначе их никак нельзя было удержать), — сразу после чего свернули на узенькую тропинку: по ней можно было попасть либо на пруд, либо перейти по деревянному мосту к лесу.

Прежде чем рассказать то, что я услышал в следующие десять минут от своего двоюродного брата, мне, конечно, придется сделать пару пояснений. Я не только был влюблен в сериал “Midnight heat”, но и сам хотел переселиться на тропический остров, на котором происходило все действие фильма; стать частью фильма и познакомиться со своим кумиром, сыщиком Стивом Слейтом; а заодно стать им самим и вести расследования. Вот так, все вместе. Мишка, разумеется, сразу же просек мое желание и потчевал меня самыми невероятными историями.

— Итак... как ты считаешь, для чего же Стив все-таки появился здесь? Ты, наверное, как всегда, убежден — “познакомиться с самим мной, своим ярым и беззаветным поклонником, — Мишка выпятил грудь, — с самим Максимом Кирилловым”.

— Прекрати! Ничего я такого не думаю!.. — вскричал я, к своему удивлению, гораздо более резко, чем, пожалуй, следовало бы, хотя я и впрямь терпеть не мог, когда Мишка принимался дразнить меня.

“Что все-таки происходит? Правду он говорит или нет?..”

— Ну ладно, ладно... я просто хотел сказать тебе, что у Стива, разумеется, есть тут и еще дела. И знаешь какие? Подумай! Вспомни, он вроде бы никогда не появлялся, когда вокруг все тихо и нет никаких преступлений...

Совершенно завороженным взглядом я уставился на Мишку; я даже встал на месте от удивления, а пальцы моей руки прилипли к промасленному деревянному забору.

— Ты не о...

— Да-да, он собирается поймать грабителей, которые шустрят в нашем поселке. А вернее, не так: он не собирается, но давно уже ведет расследование. Аж две недели... ну чего ты остановился, пойдем... ты идешь?..

— Да, да... иду... конечно, иду... — забормотал я в крайнем изумлении и принялся вприпрыжку нагонять своего брата, — послушай, а как... как продвигается расследование? Стив пришел уже к каким-нибудь... э-э... выводам? Он выслеживает этих ребят, да? А кто его нанял-то? Неужели ж председатель?

— Расскажу все ровно так, как он сам мне рассказал. Во-первых, никто его не нанимал, он сам прилетел со своего острова на самолете в Россию.

— Сам? Без найма?

— Да. Тебе это, конечно, странным кажется, потому что, мол, частные детективы нигде просто так, без вызова, не появляются, но это, поверь мне, не что иное, как общественный стереотип. Но общественный — это не значит полученный от общества. Это, пожалуй, значит закоренелый и очень вредный; и что самое удивительное, истоком этого стереотипа служил как раз таки твой замечательный фильм, который ты так любишь — там-то Слейта всегда кто-нибудь нанимает на работу... Пойми, я не хочу сказать ничего плохого про “Midnight heat”. Понимаешь меня, да?

Я кивнул. Мишка продолжал:

— Итак, на сей раз Стив Слейт появился сам, по собственному желанию.

— Но как он узнал о том, что творится в нашем поселке?

— Как он узнал? Ну... э-э... то есть как это, неужели ты и сам не догадываешься? Разумеется, он все прекрасно видит с экрана телевизора! Стив понял уже, что дела здесь творятся серьезные и что председатель — он видел председателя, потому что тот тоже пару раз включал в своем доме третий канал, когда по нему шел сериал, — нисколечки не способен распутать это дело.

— А сторож-то, дядя Сережа... Стив и его знает?

— Нет, дядю Сережу он не знает. Но если бы даже и знал, то тот был бы ему Уотсоном. Дядя Сережа, конечно, человек толковый — спору нет — и относимся мы с тобой к нему очень хорошо, но ведь ты понимаешь, что в сравнении со Стивом...

— Конечно, конечно, понимаю! — усиленно закивал я головой.

— В сравнении со Стивом Слейтом дядя Сережа вот именно что доктор Уотсон — это я очень точно сравнил. Ну, а раз так, то Стив и решил применить в этом деле прием Шерлока Холмса из “Собаки Баскервилей”.

— Все ясно! Но скажи, скажи, ведь Стив Слейт лучше всех, и он лучше, чем Шерлок Холмс?

— Да, конечно. Еще бы! Кто бы сомневался...

Мой брат состроил важную мину. Как я любил его в этот момент!

— Итак... он скрывается ото всех и от тебя в частности еще и по той причине, что должен сохранить свое расследование в полной тайне. Но все же его поклонники очень дороги ему, так что он все же не выдержал и решил обозначить тебе как-то свое присутствие.

У меня слезы навернулись на глаза от любви и восхищения. Но я быстро спохватился, потому что, благоразумно смотря в будущее, понимал — если мне не будет удаваться удержать в себе эмоции, то я никак не сумею скрыть то, что мне известно о пребывании Стива, от дачного населения. А здесь были люди, которые любили почесать языком.

— Более того, Стив решил поделиться рассказом о событиях, непосредственно связанных с его расследованием. Он уже один раз натолкнулся на нашего грабителя, взял его с поличным...

— Не может быть!

— Может, еще как может... но все же в результате это была не слишком удачная попытка преследования — грабитель каким-то чудом сумел ускользнуть. Как же Стив его вычислил и где произошла их схватка? Все на самом-то деле предельно просто, однако, пожалуй, слишком, слишком просто, чтобы до этого сумел додуматься дядя Сережа...

И Мишка приступил к рассказу, вот его содержание:

“На первый день после своего прибытия Стив залез на ту самую ель, которая растет возле нашего картофельного участка на горке... ты же помнишь, как я залезал на ель, и еще говорил тебе потом, как отлично виден оттуда каждый домик нашего поселка, а ты, стоя в это же время внизу, приметил вдруг, что у меня подошва кеда треснула... помнишь?.. Так вот Стив залез на эту ель — у него, между прочим, тоже ботинок после этого треснул — залез и принялся изучать поселок. “Здесь все просто, как на карте! — пробормотал он в восхищении., — Теперь остается только выбрать тот самый дом, который должны взломать следующим числом... В том, что грабитель объявится, нет никаких сомнений, ибо как же ему не объявиться, если я приехал сюда именно для того, чтобы он объявился. Но где, где этот дом, в который он захочет влезть? Конечно, хозяина не должно быть. И еще... пожалуй, было бы удобней, если бы там ставни поднимались, тогда я смог бы изловить грабителя следующим образом: только он полезет в окно, я хопа — и опущу ставень и прижму негодяя, — только и будет, что ногами сучить, как таракан. Ну, я его потом из окна выну, врежу пару раз по морде и наручники надену. Нет, отсюда все-таки не получается разглядеть”, — так рассуждал великий сыщик, а следующей же ночью отправился проверять ставни. “Есть! На первом этаже — мне повезло; значит, все — самое подходящее место, чтобы я прижал здесь грабителя... так-так, а это что такое? — Стив наклонился к кусту шиповника. (Сыщик стоял возле самого окна, на железяке, которую можно было принять за решетчатую калиточную дверь, но при более детальном рассмотрении выяснялось, что это спинка от больничной койки — Олег, хозяин участка, как-то целый год проработал в больнице поваром, и спинка была не единственным его приобретением за тот год.) — Это лоскут... неужели здесь кто-то уже побывал и повысматривал? А почему, собственно, и нет? Они же узнали об этом месте ровно в тот самый момент, когда я сам выбрал его. Ага!.. — воскликнул Стив. — Похоже, это лоскут от пиджака... как же так? Откуда здесь мог появиться... О боже! Неужели и он в этом участвует?! Хадсон, за которым я гоняюсь из серии в серию! Только он способен объявиться в таком месте при полном параде, в цивильном костюме! А что, почему бы этим парням не работать на него?” Стив сорвал с куста лоскут и подумал, что стоило бы отправить его на экспертизу лейтенанту Кордобе, на остров.

Итак, дом был выбран, и Стив приступил к неусыпному за ним наблюдению. Два дня, не меньше, Стиву пришлось забираться на ель и наблюдать за пустующим домом, он так намучился, бедняга: насобирал по девять трещин на каждой из подошв!..

Было ровно два часа тридцать семь минут, когда Стив снова появился на Олеговом участке. Грабитель пришел чуть раньше и, открыв то самое окно на первом этаже, перегнувшись через раму и включив маленький фонарик, с восхищением изучал теперь внутреннее убранство дома (это восхищение, правда, скрывалось за маской из чулка): там и правда было что взять. Стив подкрался сзади и со словами “Вы арестованы. Все, что вы скажете, может быть использовано против вас в суде” опустил ставню, ударив молодчика по спине. Тот так перепугался, что закричал и принялся сучить ногами, как таракан, — и это инстинктивное проворство его и спасло: Стив уже навалился на него и схватил за одежду, когда вдруг получил слепой, но мощный пинок в грудь, от которого сыщик попятился и свалился в корыто с водой...”

— Там не было корыта, кажется, — сказал я.

— С чего ты взял?

— Ты говорил только про куст шиповника.

— Я просто не упомянул про корыто, и все... Ну, а если его даже там и не было, значит, режиссер успел поставить...

Мишка продолжал, но я перестал его слушать — сам того не желая, я представил вдруг, что почувствовал Стив, как только его голова погрузилась в чуть вязкую, пропахшую тиной воду. Погружение Стива мне представлялось, как на замедленном повторе. Но он, конечно, не утонул.

— ...выбежал на дорогу, а его уже и след простыл... Эй, Макс, ты слушаешь меня?

— Что?

— А твоя мать права — ты и правда умеешь куда-то улетать.

— Что? — повторил я.

— Я спрашиваю, о чем задумался? Тебе неинтересно?

— Очень, очень интересно, я просто... — я замотал головой, как делает человек, не желающий более оставаться наедине со своим сном.

— Все ясно, я же говорю — ты улетел... бывает, — Мишка рассмеялся; приобнял меня. — Итак, вор убежал.

— А почему Стив не смог предугадать своей неудачи — если он сам выбрал дом? — осведомился я слегка изменившимся голосом.

— Ну понимаешь... Многие актеры находятся в постоянном противоречии со своими постановщиками — как знать, может быть, и это сыграло свою роль.

Я ничего не понял, но мне, пожалуй, было и все равно — Стив в поселке и занимается новым расследованием, на сей раз преступлений, с которыми косвенно так или иначе связан каждый из нас, — и этого мне вполне было достаточно.

Мы уже миновали мостик, ведший на пруд, а вскоре и поселковое ограждение; между ограждением и лесом была небольшая — метров двадцать в ширину — травяная полоса, через которую проходила старая, едва уже заметная тракторная двухколейка. “Верхотура” стояла слева от двухколейки, то есть ближе к ограждению, как раз на одном уровне с серым домом Лешки-электрика.

— Да не волнуйся, не достанет он нас оттуда, — произнес Мишка, заметив, что я умолк, и проследив, по всей видимости, за моим взглядом.

— Ты о ком?

— О Лукаеве. Ты разве не его там высматриваешь?.. Ага, так ты забыл о нем? Вот черт, и зачем я тебе напомнил! Опять у тебя испуганная физиономия. Черт!..

Мишка все правильно понял: я совсем позабыл о нашей опасности, а теперь снова спохватился и почувствовал в груди больной укол.

В этот самый момент откуда-то из поселка донеслись позывные радио “Маяк” (мелодия “Подмосковных вечеров”), сейчас несколько тише обычного, потому что мне чаще всего доводилось слышать эти завороженные звуки на своем участке, — звуки гораздо более медленные, нежели в оригинальной песне, сыгранные совершенно на другом инструменте (думаю, это был не металлофон, но что-то по звучанию очень на него похожее), — какие-то уж слишком увесистые и вкрадчивые на каждом тоне, вызывавшие странную тоску. В который раз уже я старался угадать, откуда именно они доносились, но тщетно, и в результате понял только, что очень скоро меня ждет какое-то разочарование.

III

— Держи номер. Давай, вешай его наверх, под козырек.

— Нет, нет, я передумал, — покачал головой Мишка, — пожалуй, мы повесим его в другое место. Помнишь, я сказал папе, что нам осталось прибить к “верхотуре” еще пару балок? Я подумал, сейчас она уж больно непривлекательно смотрится — голый каркас, больше ничего. Надо бы его чем-нибудь заделать — хотя бы с одной стороны. Прибьем пару досок накрест, а в центр повесим номер.

Мишка хотел прибить две доски к одной из сторон каркасного куба — к той самой, которая как раз смотрела на поселок.

— Чем больше, тем лучше. Разве нет? Не так бедно будет смотреться. Взгляни на папу. Он такой огромный парник мастерит! Сколько он уже досок друг к другу приколотил? Раз в десять больше нас, а?

— Думаю, да.

— Ну вот. Как же мы его переплюнем, если не сократим отставание? Верно я говорю?

— Абсолютно!.. За дело! — я подскочил к нескольким оставшимся доскам, которые сложены были у подножья “верхотуры”.

— Эй, Миш!.. — послышалось издали.

Я мигом выпрямился и увидел шагах в десяти от нас Сержа Родионова, внука старухи Родионовой, и старшего из братьев Широковых, Пашку. Когда они были по отдельности (а такое случалось в основном, только если один из них был в отъезде), с ними еще можно было кое-как сладить. Вообще говоря, Серж казался мне настоящим героем и примером для подражания, не в такой, конечно, степени, как Стив Слейт или мой брат, но я частенько увивался за Сержем и выпрашивал, чтобы он сыграл со мной в футбол “от ворот до ворот” до двадцати очков. Уговорить Сержа удавалось мне, впрочем, только в исключительных случаях. (Быть может, потому, что я никогда не претендовал на победу — Серж ведь был старше меня на шесть лет и мастеровитее. Моя задача была гораздо более скромной: забить ему хотя бы пять мячей за игру. Против его двадцати. Но и этого мне не удавалось сделать — 20:3, 20:4, — не более того.) Так или иначе, в уныние я не впадал — в его слащавой улыбочке, которую я и любил, и боялся одновременно, было что-то для меня притягательное, и я готов был даже в шутку как-нибудь обозвать его, чтобы он вот так вот, исподлобья, с ямочками возле растянутых губ, снова и снова на меня посматривал. Эта улыбка была привычной для него реакцией. Он сжимал кулак, но редко когда давал мне подзатыльник, ибо я сразу принимался просить у него прощения и едва ли не на колени вставал. Мне нравилась эта игра.

Пашку Широкова я не любил. Он вечно важничал и шпынял меня, а на самом деле был еще тот трус, потому как всегда прятался за Сержа. Вообще это был тот тип человека, которому очень важно опереться на доминанту, тогда он учиняет самый настоящий произвол — чтобы возвыситься в глазах окружающих, и своих тоже; в одиночку же мигом скисает и сделать ничего уже не может. Тело у Пашки было рыхловатое и белое, чуждое любому загару и физическим упражнениям; вялое брюшко, прикрытое красными рейтузами, которые он натягивал аж до самой груди; дальнозоркие очки на плюс пять.

Но и Серж тоже “преображался” в компании друга. Его пронзительный голос с хрипотцой тотчас принимал требовательные, почти командирские нотки; Серж не выполнял уже никаких обещаний, данных пять минут назад, более того, мог дать тебе по шее за то только, что ты посмел ему о них напомнить.

Нашей дружбе приходил конец, как только появлялся настоящий друг. И все же ее можно было вернуть и в присутствии этого друга — если сделать что-то выдающееся: попасть воланом по электропроводам; закинуть камень дальше, чем от тебя этого ждали; воткнуть ножичек в землю, пустив его с сальто и пр.

Серж всегда и при любых условиях по справедливости хвалил меня за достижения.

Моя мать Сержа терпеть не могла. “Этот хитрый ублюдок научит тебя всяким пакостям! Ты же, дурак, готов выполнить любую его прихоть. А представь, что однажды он попросит тебя выброситься из окна. Что ты, выбросишься?” — так она частенько говорила о нем, и это меня просто бесило.

Мишка отзывался о Серже более либерально:

— Ты хочешь на него походить, а как же Стив?.. Как можно походить и на того, и на другого? Ты сейчас скажешь мне: “Ага, я как-то об этом и не подумал!” — и будешь не прав: все ты подумал и уже сделал выбор.

— Почему? — спрашивал я.

— Ну как же... если ты хочешь походить на Сержа, то почему с самого приезда ходишь по поселку в расстегнутой рубашке — как Стив?

 

Как бы там ни было, сегодня мне вряд ли удалось бы чем-нибудь поразить Сержа, и когда они с Широковым появились на горизонте, я понял, что мое предчувствие близкого разочарования превращается в уверенность.

— Надеюсь, ты им не растреплешь о Стиве? — осведомился Мишка чуть пониженным голосом.

— Конечно, нет!

— Смотри, я ж вижу, как ты оживился. Небось так и подмывает. И матери тоже не говори.

— Эй, Мишка, — повторил Серж; оба уже подошли к “верхотуре”. — (Мой брат в тот момент залез на нижние поперечины между бревен и внимательно изучал протектор на прибитой под козырек покрышке.) — У нас тут с ним спор возник, — он кивнул на Пашку, одетого в привычные для того красные рейтузы. — Может, поможешь разрешить? Третье слово ведь очень весомо, с ним, как с первыми двумя, уж точно ничего не сможет случиться, и корова не съест.

— Второе слово она тоже не съедает, так что я прав, — вставил Широков как бы между прочим.

Они спорили, у кого круче велосипед. Серж не преминул изложить Мишке весь ход спора, каждый раз умело вворачивая в свое повествование выгодные для себя аргументы: “У Пашки цепь слетает на “Каме”. Кстати, велик и не такую высокую скорость развивает, как моя птичка, так что Пашка в безопасности, ха-ха. На спор, что еще год, и Пашке придется воспользоваться сваркой дяди Геннадия, чтобы залатать трещины возле руля?..” В конце концов, Широков даже покраснел от негодования, весь подобрался, то и дело стараясь остановить Сержа репликами: “Послушай!..”, “Нет, стоп!”, “Вот здесь я не согла...”. Но Серж не только не сбивался, но, напротив, еще искуснее вел речь и выставлял вещи в выгодном для себя свете. Когда Серж закончил, его ждало небольшое разочарование от Мишкиного ответа:

— Знаешь, для чего я так изучал эту покрышку? Как раз, когда вы подошли...

— Нет. Для чего?

— Эта покрышка... ты знаешь, она ведь один раз очень подвела моего отца, он едва в аварию не угодил — да, да, подвела, у нее дурной характер. И у нее весьма характерный протектор. Характерный для дурного характера.

— И какой же это у нее протектор?

— Взгляни сам, Серж. Залезай сюда и посмотри... Только будь осторожен... Дай-ка я на другую балку перейду...

— Боишься, что проломится?

— Нет, это балки вполне себе пристойные, просто нам тесновато вдвоем будет, да и мне тебе неудобно показывать... теперь смотри... — мой брат принялся водить по покрышке пальцами, — видишь, какой протектор необычный? Сначала волны, волны, а потом вдруг раз — хопа! — и в какое острие переходит, видишь? А потом опять волны.

— И что это означает?

— Как так? Ты разве не узнал, как похоже это на те самые письмена?

— Какие письмена? О чем ты? — Серж пребывал в полном недоумении; все-таки, как ни уважал я его и ни стремился с ним дружить, а Мишке удавалось затмить Сержа одной-двумя брошенными репликами.

— Я о письменах древних савибов, о которых ты рассказывал Максу, еще когда я не приехал.

— Он тебе это передал?

— Ну еще бы! Ты сказал ему, что это самое древнее племя в мире — совершенно верно, я и сам читал о нем в журнале “К— па”. Его очень впечатлил твой рассказ, верно, Макс?

— Да, — кивнул я, — и...

— Постой-ка, постой, Макс, ты хотел о своем сне рассказать?.. Я сам о нем Сержу расскажу — все с твоих собственных слов... Итак, в ночь после твоего рассказа Максу приснился очень странный сон: он будто бы увидел комнату в древнем доме савиба, она вся из дерева была, причем из дерева какого-то рыжеватого оттенка, и везде всякие резные завитушки по стенам и углам... Никакой даже самый сложный стеклянный лабиринт из колбочек и мензурок в химической установке не сравнится с этими завитушками, вот так-то... Но это и было самым примечательным в обстановке комнаты. В остальном же только стол и лавка подле; на лавке сидел небольшой человек с бородой и усами и в соломенном цилиндре на голове, без полей, и тер какой-то синий камень, по всей видимости драгоценный... сапфир?.. Неизвестно. Он тер его о какое-то приспособление, похожее на морковную терку. В этот самый момент у Макса почему-то закрутилось в голове, что этот человек хочет “добраться до сияния”. Я правильно все рассказываю, брательник?

— Совершенно правильно!

— Да-да, именно закрутилось в голове, заметь, Серж. Потому как этот странный человек с Максом не говорил, а когда мой брательник окликнул его, человек как раз и “добрался до сияния”, камень сверкнул так сильно, что за ярким светом ничего уже и разглядеть невозможно было; все исчезло, и Макс проснулся. Я ничего не упустил? Так все было?

— Абсолютно так, — поддакнул я.

— Ты врешь, — сказал Серж, бросив на меня острый взгляд глазами-ромбиками. Они всегда, как мне казалось, обретали странный обиженный оттенок, если Серж был удивлен или отстаивал свою позицию.

— Нет-нет, он не врет... — мигом вступился Мишка, не дав мне и слова вставить, — не врет, это совершенно точно. Но меня более всего заинтересовали как раз эти рисунки на стенах комнаты. Ты ничего не слышал о письменах савибов, выходит?

— Нет, — у Сержа в этот момент был совершенно недоуменный вид.

Я уверен был, что Максу явилась во сне та самая странная письменность савибов. Они разговаривали и писали одними согласными, и их письмена так до сих пор и не смогли расшифровать. Есть даже версия, что письмена не имеют смысла, а только лишь эмоциональную окраску и состояние (например, как электрокардиограмма описывает состояние сердца). Ну, а савибы, как ты Максу верно рассказал, были людьми алчными, злыми и хитрыми. (Такими только и могут быть люди, которые разговаривают одними согласными, разве нет?) Так что все это по логике вещей и выражает их письменность. Я пролистал мартовский номер журнала “К— па”: там были образцы; и теперь, когда я вижу где-нибудь рисунок, похожий хотя бы даже и по отдельным элементам на письменность древних савибов, значит, он носит печать злобы и лукавства.

От савибов пришедших?

— Ну да. Это проклятие в своем роде... Похоже, эта покрышка носит такую печать. Помнишь, я тебе еще раньше упомянул про волны на покрышке — а потом вдруг раз, и в острие переходят? Так вот волны — это не письменность савибов, а острия — только они самые и есть... Верно, Макс? Такие острия ты видел во сне на стенах?

К этому моменту я тоже уже залез на “верхотуру”, дабы получше рассмотреть рисунок на покрышке.

— Да.

Я совершенно не был уверен в своем ответе, но раскрыть свою неуверенность в сложившейся ситуации означало целиком и полностью разочаровать Мишку.

Он продолжал объяснять Сержу свою новоиспеченную “теорию”:

— Выходит, это как бы циклы злобы. Ты понял?

Тут на Мишку, конечно, посыпалось огромное количество вопросов, которые я опускаю. Скажу только, что с этой темы мы не сходили еще минут десять, а потом я наконец передал Мишке одну из двух балок, которые он собирался прибить.

— Что это? Я думал, вы закончили строительство! — удивился Пашка.

— Нет, Мишка хочет... — начал было я, но Пашка тотчас же резко положил мне руку на плечо:

— Да заткнись ты, я не с тобой разговариваю...

Еще две балки — я так решил, — сказал Мишка, — накрест прибьем и номер повесим. Загляденье будет!

Сержевы глаза-ромбики загорелись.

— Дай нам с Пашкой прибить. Ну, пожалуйста!.. Ты ни разу никого не подпустил к своей “верхотуре”! Всего две балки осталось. Я одну, и Пашка одну, а?

Мишка молчал. Серж, вероятно, восприняв это как добрый знак, начал сулить Мишке “по тридцать вкладышей с носа”.

— Я не играю на вкладыши, уже говорил тебе.

— А я и знаю, что ты не играешь на вкладыши. И помню, что ты уже говорил мне, что не играешь на вкладыши, — вытянувшись в струнку, Серж кивал с видом человека, знающего все на свете. Но решающим оказалось для меня то, что он в это время так ни разу и не взглянул в мою сторону... хотя говорил обо мне. Это и выбило меня из колеи. Я схватил Мишку за рукав.

— Слушай, может быть...

Брат мигом обернулся.

— Разве мы вчера с тобой не обсуждали... — вырвалось у него, но он тотчас осекся, покраснел; он себя выдал, конечно.

— Я подумал, что все равно... — заговорил я, но, встретившись с ним глазами, замолчал и фразу так и не докончил.

— По тридцать вкладышей с носа, — спокойно повторил между тем Серж, — верно, Паш, по тридцать?

— Да-да... — подтвердил тот со свойственной ему вялостью; это, однако, и являлось свидетельством того, что он готов выполнить обещание. Говори он четко и уверенно, шансов на это было бы гораздо меньше.

— И самые новенькие подберем. Вкладыши-купюры. Турецкие лиры с Ататюрком и шведские кроны... правильно, ведь кроны у них, кажется? А как там этого чувака зовут, который на них изображен, я уж и не знаю. Лицо и прическа человека, занимающегося музыкой. Но если у Макса будет такая купюра, он сумеет спросить у кого-нибудь, чей это портрет. Может, его мать знает, она же музыкант... — поначалу Серж, как и раньше в споре о велосипедах, осторожно вворачивая выгодные аргументы, потягивал, так сказать, за правильные ниточки, но как только увидел, что я клюнул, пустился нести все подряд — что ему только в голову приходило, — у меня и дойч-марки есть... пятерка... а у тебя, Пашка, десятка, кажется?

— Да-да, десятка...

— У нас еще коллекции с кораблями есть и мотиками, но там-то только мы повторные можем отдать — но и они крутые, зуб даю.

— Хорошо, подождите пару минут, — Мишка приобнял меня, — мы отойдем в сторонку и все обсудим. Пошли, — он подмигнул мне; его лицо уже не выражало и тени прежнего волнения — я понял, он что-то придумал, и был уверен, спешит со мной этим поделиться.

Однако когда мы отошли на несколько шагов, Мишка и слова не дал мне вымолвить, а только с привычной своей паучьей миной принялся без перерыва повторять:

— Сейчас, все обсудим... да-да-да, сейчас все обсудим, обсудим, об-су-дим... хе-хе! Вот-вот, мы уже обсуждаем, видите? Сейчас, сейчас и примемся обсуждать... — он существенно понизил голос, но продолжал повторять все те же слова, меняя только их порядок. Поначалу я недоуменно смотрел на него, а затем все понял — понял, что заполучить вкладыши дело дохлое.

Вчера Мишка целый час потратил на втолковывание мне того, что достроить “верхотуру” собственноручно, безо всякого постороннего вмешательства, “это, во-первых, дело чести, во-вторых — заработок дополнительного влияния и главенства во всем поселке, а главное — на нашем пролете, — я впервые слышал, чтобы Мишка так открыто и напрямую говорил о лидерстве, но как бы там ни было, я знал, что никакой жажды лидерства в нем не было — уж больно естественно удавалось ему всегда верховодить над остальными ребятами... Естественно и безо всяких усилий, словами и действиями, которые были для него простой привычкой... — я знаю, что тебя интересуют эти вкладыши-купюры. Но подумай, если мы заработаем влияние, Серж с Пашкой отдадут нам их и просто так, стоит только попросить. Сомневаешься? А я нет. Вот увидишь, вкладыши все равно окажутся у тебя. Если человек хочет отдать тебе вещь за что-то, обменять, то он может отдать ее и просто так. Тем более если речь идет о вкладышах — ценнейших вкладышах, я бы так сказал”.

Тогда слова Мишки меня не слишком убедили; я, однако, не подал виду и позволил замять разговор только потому, что мне приятно было осознавать, что я хотя бы в чем-то переплюнул такого классного парня, как Серж — Мишка доверил мне то, чего не доверил ему. (Между прочим, к достижению этого “хотя бы в чем-то” я и раньше стремился изо всех сил — в игре в футбол, пожалуй, не так явно, как в войне на водяных пистолетах. Когда, будучи в роли преступника и прячась за какой-нибудь куст на нашем пролете, я прилагал все усилия к тому, чтобы убить полицейского Сержа, и только во вторую очередь — чтобы остаться в живых и не погибнуть от выстрелов других полицейских. А потом, когда очередной тур игры подходил к концу и все участники принимались спорить, за кем осталась победа, еще к тому же и подбегал к Сержу, чтобы сказать: “Но в любом случае я убил тебя. Сам погиб, но тебя убил. Правда ведь?”

И не отставал от него, пока он не кивал: как я уже говорил, мои “достижения” он всегда признавал.)

Мишка так все и склонялся надо мной и повторял одну и ту же фразу, а потом вдруг выпрямился и объявил:

— Мы посовещались и решили, что достроим “верхотуру” самолично.

Низко опустив голову, я буравил взглядом ажурную траву. Сколько эмоций боролось во мне в то самое мгновение.

— Макс, ты уверен? — осведомился Серж. — Это тебе дороже?

Признаюсь, я опешил, что он так открыто обратился ко мне, но головы я не поднял и ни единого слова не сказал.

IV

Срыв случился перед обедом.

Конечно, Серж и Пашка порядком озлились, что их так и не допустили к строительству столь важного стратегического объекта (именно так охарактеризовал “верхотуру” Мишка, как только мы повесили номер); всю обратную дорогу они посвятили тому, что расхваливали наперебой достоинства купюр, “от которых ты (Серж, идя сзади, тараторил над моей головой) отказался”.

Мишка, по всей видимости, довольный завершением и будучи уверен, что его ждет отцовская похвала, в предвкушении этой похвалы ничего уже не слышал, кроме мелодии, которую насвистывали его искривленные губы; а только изредка еще посматривал на меня и подмигивал; по дороге он отломил короткую веточку от рябины и теперь увлеченно вертел ею у лица.

— А у тебя, Паш, в профиль нарисован Ататюрк или в фас?

— В фас.

— Вот те на! А я и не знал, что есть такая купюра!.. Ты мне ее не показывал.

— Я ее только вчера выиграл. Зеленая. Там столько лир, что и нулей не сосчитать...

Я почувствовал, как у меня с досады увлажняются глаза.

— Ни-че-го себе! — Серж отчеканил это едва ли не по слогам. — Покажешь потом! Она дома у тебя?

— Да.

— А что еще на ней есть? Опиши. Там, может, и оборотная сторона купюры изображена?

— Конечно, изображена, — сказал Широков.

Тут уж я не выдержал и обернулся.

— Это неправда! Не может быть такого! На оборотной стороне вкладыша всегда название жевательной резинки!

— Это была особенная партия жвачки — там двухсторонние вкладыши! — это сказал Серж, а не Пашка, очень язвительно и наклонившись к самому моему лицу. Как всегда, обиженные глаза-ромбики.

— Не верю!

— Спорим? На фофан.

— Давай! Покажи мне такой вкладыш! — я так разъярился, что едва ли не с каждым словом выплевывал порцию слюны. Потом обернулся и посмотрел в сторону своего участка, до которого мы уже почти дошли. Мишка не слышал нашего разговора — заметив у дома своего отца (дядя Вадик, стоя возле кучи песка, быстро курил и стряхивал пепел на сеялку), он тотчас побежал к нему доложить о своих успехах.

Серж выпрямился и, оглядевшись зачем-то по сторонам, произнес тихо и угрожающе:

— Паш, вынеси этот вкладыш на минутку.

— Но... я же...

— Я сказал — неси.

Когда Пашка, вернувшись со своего участка, отдал вкладыш Сержу, нас троих никто не видел, потому что Мишка с отцом уже успели уйти в дом. Но я тогда об этом не думал: кроме этого вкладыша, у меня вообще все на свете вылетело из головы, — я даже о Лукаеве и то позабыл!

— Вот он.

— Ну давай показывай!

— Смотри сам, — Серж протянул мне вкладыш.

Пожалуй, до самой последней секунды я не знал, что это произойдет, а потом, когда произошло, мне почему-то стало казаться, будто я спланировал это заранее, — нет-нет, я уверен, что выхватил вкладыш и бросился бежать чисто рефлекторно; хопа! — и к себе на участок чешешь во всю прыть.

За ним была безопасная территория, моя земля, на которой мне ничего не угрожало, ибо на нее не осмелился бы ступить никто из посторонних и ни при каких обстоятельствах.

(Тогда, будучи мальчишками, мы все чурались без спроса зайти на чужую территорию — даже если там жил твой близкий друг; а если надо было, к примеру, позвать кого-то — ну что же, кричали и драли глотки с проездной дороги, но чтобы зайти и, к примеру, постучать в окно — нет уж, увольте...)

Я добежал аж до середины участка — колодец с деревянной огородкой и бордюром мелькнул мимо меня дельтапланом; я сел под яблоню, на землю, из которой продиралась коротенькая травка: это место было специально предназначено для того, чтобы мы с Мишкой приходили сюда со складными стульями и книжками по внеклассному чтению на лето. Жуткая скукотища!

Хрустящий вкладыш-купюра с Ататюрком, который я рассматривал теперь со слезами на глазах, был куда приятнее! Но вовсе он не анфас, а в профиль, как и на купюрах, виденных мною ранее, и никакой второй стороны, там только название жевательной резинки, как раньше, — значит, Серж наврал мне. Но он, разумеется, не позволил бы дать себе фофан; наверняка он сказал бы нечто вроде: “Видишь, я же говорил тебе, что она односторонняя, а тебе что послышалось, тупица?” — и тотчас бы фофан получил я.

Теперь Серж не казался мне таким уж классным парнем, но это ненадолго.

А вот что касается цвета купюры, тот и правда был зеленым — все эти многочисленные завитушки с утоньшениями и утолщениями, защитные значки, огибавшие портрет и достоинство купюры (оно стерлось из моей памяти; 1000 лир? возможно, я не уверен), напоминали узорную гравировку на какой-нибудь старинной шкатулке.

Мне показалось, Мишка появился достаточно быстро, но подозреваю, до его появления прошло пять или семь минут.

Я так и продолжал буравить взглядом этот несчастный вкладыш. Странное ощущение, когда твои чуть подсохшие веки увлажняются новыми слезами — оттого, что обида, уже поутихшая, снова вдруг ни с того ни с сего возвращается, так бывает всегда, даже если ты абсолютно уверен, что этого не произойдет. Неконтролируемый импульс — вроде того, про который пару дней назад говорила моя мать — если я сильно дернулся, лежа в забытье на постели, это значит, я почти уже отошел ко сну. Темнеет ли кожа вокруг глаз, напитавшись слезной влагой?

— Ты как? — Мишка обратился ко мне спокойным и добрым голосом, почти нежным; по необходимости он умел говорить такой интонацией.

Я ничего не отвечал; меня снова начали душить слезы.

— Отдай мне его, — он прикоснулся к вкладышу, но я так и не выпускал его из рук, — ты же ничего этим не добился, не так ли? У тебя будет еще миллион таких вкладышей.

— Откуда?

— Ты вырастешь и купишь их себе.

— Это слишком долго ждать.

— Тогда выиграешь.

— Но я плохо играю. Вот Серж, он да... он...

— Тогда давай я нарисую тебе целую уйму купюр. И гораздо лучше этой. Хочешь?

Я поднял на Мишку зачарованные глаза. (В них немножко пощипывало.)

— Хочу! Обещаешь?

В этот момент я выпустил вкладыш, и он оказался-таки у Мишки.

— Да, обещаю.

— Поклянись!

— Клянусь...

— А они двухсторонними будут?

— Ну, конечно. Как настоящие лиры... Фломастерами нарисую.

Короткая пауза. Я думал, Мишка прямо сейчас, только вкладыш оказался у него, развернется и пойдет отдавать его Сержу, но он не уходил, все стоял и смотрел на меня.

“Так не делают в реальности. Он должен был тотчас уйти”.

Мы с ним были теперь как будто в фильме, отыгрывали сцену, но и представления не имели, что мы на самом-то деле актеры — ибо это реальная жизнь...

Как фильм.

— И вовсе не двухсторонняя эта купюра, как Серж утверждал. Там, на другой стороне, все то же, название жвачки. Серж проиграл спор.

— Ну тем более значит нет в этом вкладыше ничего ценного, и не стоило тебе так поступать.

Я мигом вскинул голову и посмотрел на него. Он, вероятно, понял, что допустил промах, но обратной дороги не было, и теперь Мишка соображал, что бы еще сказать.

— Знаешь, я не был... я не был до конца честен с тобой, Макс.

— В смысле... ты не нарисуешь мне лиры?

— Нет-нет, я не о лирах... лиры-то я нарисую. Конечно, нарисую. Но я о другом. Помнишь, я сказал, что ты вырастешь и купишь себе миллион таких вкладышей?

— Да.

— Не купишь. Просто потому, что тебе уже не будет этого хотеться.

— Будет!

— Нет... не будет...

Я мог начать спорить с ним, но в его голосе слышалась такая глубокая убежденность и ни единой капли той нервной напористости, с какой он, бывало, принимался спорить со мной или дергаться по пустякам, что я так ничего и не ответил ему. Мишка после короткой паузы прибавил еще:

— Тебе будет хотеться много всякой всячины. Но только не вкладышей.

— Выходит, они станут для меня... пустяком? Не будут иметь никакой ценности? — осведомился я недоверчиво.

— Пожалуй. Но само детство... о нет, оно-то как раз напротив... Вот он парадокс, не так ли! О детстве ты будешь вспоминать как о самом счастливом и первородном этапе своей жизни... Все эти угнетения — о боже, тебе будет хорошо только оттого, что они просто были.

Не может этого быть, — я произнес это не резко, а опять только с оттенком недоверия.

— Говорят, так у всех людей.

Это было самое непритязательное из того, что он сказал за последние несколько часов (так мне тогда показалось).

V

У Широковых и Родионовых обедали всегда на два часа позже, чем у нас, поэтому я не удивился, когда, выглянув из окна после обеда, увидел перед моим домом Пашку с Сержем — они стояли на дороге.

Заметив меня, Пашка гадливо ухмыльнулся.

— Эй, клоп! — Дальнозоркие очки сильно увеличивали его глаза, придавая им какой-то влажный, теплый блеск, но стоило Пашке чуть повернуть голову, и стекла тотчас затерлись непроницаемой серебряной слюдою; то, что он говорил, я слышал через открытую форточку. — Ты думаешь, мне так нужен этот вкладыш?

Серж теперь тоже смотрел в мою сторону. Я ничего не отвечал, а только чуть отступил в прохладную темноту комнаты, пропитавшуюся гороховым супом.

— Ты думаешь, он мне так нужен? — достав турецкую лиру из кармана своих красных рейтуз, Пашка поднял ее до уровня подбородка. — Вот что я с ней сделаю, ясно? — и Пашка разорвал лиру на мелкие кусочки и, подбросив их вверх, устроил бумажный салют; один кусочек — если мне не изменяло зрение, на нем была половинка носа Ататюрка, — приземлился возле самого окна.

Не буду лгать, мне стало больно за судьбу бедного вкладыша, но все же я сдержался, чтобы не разреветься, — чего, я уверен, мне не удалось бы сделать, если бы вкладыш так никогда и не побывал в моих руках.

— Эй, Максим! Ну-ка спать! — услышал я голос матери.

— Не хочу! — закричал я, чуть резче, наверное, чем обычно.

— Спать, спать!

— Всего два часа осталось до “Полночной жары”!

— Тем более! Вот и поспишь эти два часа...

— Но обещай разбудить. Хорошо?

— Ладно.

— Обещаешь?

— Я же сказала — да.

— Поклянись!

— Да не буду я клясться!.. Раз сказала, разбужу, значит, разбужу... Учти, с нового учебного года не будет тебе “жар”. Ни полночных, никаких. Так что уже сейчас настраивайся на режим. Давай, давай, в кровать! Я даже плетеную сумку со шкафа сняла, чтобы ты, как проснешься, головой не стукнулся.

Мне вдруг пришло в голову, что сегодня при погружении в сон, перед тем, как испытать “самотолчок”, я увижу в забытьи Поляну чудес среди леса, — поляну, о которой в нашем поселке ходят самые разные легенды, — “там трава оттенков шалфея... а еще в одном месте совсем не видно близлежащей земли, ты словно перед пропастью и вот сейчас свалишься вниз... а на самом деле просто небольшое углубление да примятая трава... нарушения почвы — я читал о таких вещах... моя мама заканчивала факультет почвоведения МГУ, знаешь, сколько у нее учебников осталось?..” — так рассказывал Мишка.

Я бегу по поляне и спотыкаюсь как раз в тот момент, когда достигаю места, где исчезает земля...

Я ошибся — поляны во сне я не увидел.

Эпизод 3. У караульного помещения

Чтобы добраться из поселка “Весна-III” до ближайшего города пешком (или, как всегда здесь говорили, “своим ходом”), надо было пройти от главных ворот налево, по той самой дороге, по которой Мишка и Макс шли этим утром к “верхотуре”, миновать пруд, войти в лес, пересечь наискось всю лесополосу по тропинке протяженностью километра в полтора и выйти к караульному помещению. Посмотришь на него, и сразу почему-то приходит в голову, что бывали у этого караульного помещения и лучшие времена; когда не было еще этих толстых деревянных брусьев, тут и там подпирающих завалившиеся плиты ограждения, а на вышке, и ныне на метр возвышающейся над забором, сидел охранник. Не было и такого густого крапивного запустения и, будто в контраст этому, облыселых дубов под дребезжащей линией электропередачи (на каждом дереве все же оставались кое-какие четко ограниченные островки зелени самой разнообразной формы и величины, что, конечно, только подчеркивало ненормальность — еще года два, не останется и этих островков, листья выпадут, как волосы от облучения). “Это из-за вредных химических выбросов с местного завода пиротехники”, — такое объяснение давали жители поселка, если проходили мимо, а жители города просто давно перестали обращать на это внимание.

Вот под одним из таких дубов (площадка вокруг него совсем не была видна с дороги из-за стены высокой травы, которая нарушалась едва приметной тропкой), стоявшем по выходе из леса, но в небольшом отдалении от остальных, в этот же день после двух часов состоялась одна очень любопытная встреча — встреча, пожалуй, как раз под стать тем местам, возле которых она происходила.

Одним из участников встречи был сторож Перфильев; другие два — коротко стриженные парни, каждому из которых было лет по двадцать пять, — уже ждали его, когда Перфильев, только показавшись из леса, стал приближаться к дороге. Но подъехали они, видно, совсем недавно — еще даже не приглушили мотоцикл; первый, в легкой матерчатой шапочке, похожей на обвислую шляпу гриба, курил. Второй парень ворочал мотоцикл, заваливал его назад, садился, слезал, едва ли еще не на козла вставал, словно старался протестировать и проверить — исправно ли. Часто он посматривал куда-то под руль открытыми светлыми глазами. Его чуть разреженная, подкрашенная в блондинистый цвет челка в результате всех этих манипуляций с мотоциклом даже ни разу не шелохнулась — была слишком коротка.

Такие ребята если что примутся делать и это им придется по вкусу, то никакая мера им неизвестна. С тем же самым усердием, с каким этот второй парень ворочает сейчас мотоциклом, завтра он может сказать по телефону: “Я люблю тебя, дедушка”, а потом, положив трубку на рычаг, посмотрит в окно и примется истерически ржать над проходящей мимо женщиной, у которой от ветра взметнулась вверх юбка.

Парень в шапочке все смотрел то вдаль, то на свои ноги в не очень модных, но добротных ботинках, курил, как вдруг обернулся к лесу:

— Эй... Вот он. Видал, как идет! Прям расхристанный крутой перец...

— Ха, ха-ха, — парень с мотоциклом рассмеялся коротко, гадливо, даже как-то уродливо; его открытые глаза еще более просветлели.

Ну чё, никто не следил за тобой? — прикрикнул парень в шапочке — вдаль, Перфильеву.

Перфильев ничего на это не ответил, по тропке подошел вплотную и продолжал так стоять с полминуты и хитро улыбался.

Первый рассматривал сторожа.

— Ну ладно, ладно. Здорово уж! — и притронулся к руке Перфильева.

Тот все еще стоял без движения, но вдруг произнес:

— Ну привет... — так и не меняя выражения лица, бросил взгляд куда-то в сторону, потом переменил позу и вел себя уже более естественно, — привет... Федор.

— Чё он сказал? — парень на мотоцикле вытянул голову; его губы растянулись; глаза опять прояснились, даже засверкали на сей раз; он все прекрасно слышал, но это была его манера — переспрашивать, если говорил кто-то, к кому он относился... неоднозначно — да, так лучше всего будет сказать.

— Федор. Он назвал меня “Федор”, — Федор подмигнул.

— Ха, ха-ха. Федор... Евгеньевич! Федор Евгеньевич, — и оба они заржали; у Перфильева зазвенело в ушах.

— Ну хватит уже, тихо! Успокойтесь, хватит!

И тут смех их иссяк так же быстро, как и появился.

— Че, выбрал? Смотри, чтоб только не как в последний раз — Митек на шухере стоял, стремно было — говорил, какой-то прохожий мимо был. Но пронесло. А в другой бы раз не пронесло.

— Да от такого никогда не застрахуешься.

— Я понимаю, да только добыча не оправдалась, понимаешь? — сказал Федор развязно и непрестанно покачивая головой; но в то же время уже очень серьезно — таким тоном говорят о бизнесе, — я знаешь как перестремался тоже? Раму уже открыл, и тут какой-то шум.

— Тебе реально показалось, что тебя схватили? — спросил Митек.

— Я о раму ударился башкой, ну, она упала, придавила меня... я, конечно, подумал, что это кто-то меня уже атакует.

— Ха, ха-ха. Знаешь чё? — Митек повернулся к Перфильеву; это был один из тех редких случаев, когда он обратился к нему напрямую. — Он чуть в корыто не свалился от страха, — Митек заржал.

— Да пошел ты, а? Там и не было корыта!

— Ты сам сказал, было!

— Врешь! Не говорил я!..

— Ладно, ладно... — общаясь с этими ребятами, Перфильев часто испытывал ощущение, будто теряет время, но все же не научился еще пресекать их пустую болтовню, когда бы ни потребовалось, — только если уже просто другого выхода не оставалось. — Я все понял — вы перестремались. Ближе к делу. У меня обход через час, мне надо вернуться в поселок. На сей раз все будет тип-топ. В этом доме, ну... в нем есть что взять. Я был там.

— Был? Правда? А чё за дом-то?

 

Сторож припомнил, что происходило сегодня после того, как объявилась Любовь Алексеевна, — словно бы еще раз взвешивал, стоит все-таки наводить на лукаевский дом или нет.

Завидев его, она не принялась узнавать, побывал ли он уже в сером доме: она знала, что побывал, — “я как раз в это время выпалывала и все видела — как и в тот раз, когда эти ребята мимо проходили”.

— То есть они в этот дом все-таки зашли? — говорил Лукаев.

— Да... то есть нет — этого я не видела. Не знаю... но я же и не уверена, что это были те самые ребята, понимаете?

— Какие — те самые? — вдруг вкрадчиво осведомился Перфильев в свою очередь.

— Ну... которые воруют. Или наводчики — все равно. Какая разница? Я так и сказала председателю, что не уверена. Минут пятнадцать еще она заново пересказала, как это было; потом — как у нее зародились нехорошие подозрения, и она все мучилась, идти к председателю или нет. Муж ее отговаривал. — Но когда я их только-только увидела — в самое первое мгновение, я хочу сказать, — то даже не была уверена, что это чужие, — это муж сразу уразумел, что чужие, а я нет, не разглядела. Только когда он мне сказал, я и поняла, а так знаете, я подумала, кто это? Мишка со своим двоюродным братом. Максимом Кирилловым. Ей-богу, так мне показалось. Они ведь туда и ходят часто, к лесу. А теперь что-то там и строят. И я вам честно скажу, я бы не удивилась, если этот Мишка был бы к ограблениям причастен, слышали?

Лукаев предложил ей еще чаю; английского.

— Нет, я же всего на минуту заглянула, мне нужно к Генке сейчас.

— Зачем тебе к Генке?

Оказалось, что на прошлой неделе ее ненаглядный внук Сережа залез в трубу, которая лежит на пестряковском участке, в канаве, — “точнее, не залез, а даже принялся по ней лазить, представляете? И всю рубаху себе перепачкал ржавчиной, на спине. Но что рубаха? Рубаха-то черт с ней! Он застрять мог! Вот я и хочу, чтобы Генка пришел да заварил эту чертову трубу”.

Перфильев встал.

— Мне надо идти.

— А-а! Тогда и я, я тоже пойду, нам по пути.

Она двинулась вперед, Перфильев хоть и последовал за ней, но как-то неуверенно и держа ее на расстоянии метра впереди — чтобы у нее не возникло соблазна опять начать что-нибудь говорить.

Геннадий приваривал арматурные прутья — друг к другу; теплое шипение выплевывало на дорогу искры, которые тухли, не успев приземлиться.

Сидя возле самой канавы, Геннадий при приближении людей поднял маску и безо всякого приветствия сказал:

— Через два года. И еще два дня.

— Что?

— Приду и заварю — через два года и два дня. Устроит это тебя? Наверное, нет. Но раньше не получится — моя жена нагадала на картах, что у нас в поселке назревают какие-то перемены... они меня и задержат.

— Перемены? Что еще за перемены?..

Родионова стояла в нерешительности; Геннадий на ее вопрос не отвечал.

— Ну так пойди, завари трубу, пока не наступили.

Он покачал головой.

— Не могу. Придется тебе следить за своим внуком, чтобы не лазил по этой трубе. Жена нагадала, что через два года и два дня заварю — значит, так оно и должно быть. Если она только заподозрит, что ее предсказания ни черта не сбываются, она может развестись со мной. Ты же знаешь ее! И эти ее... флюидные примочки.

Этим словосочетанием Геннадий объединял странности своей жены — все разом.

Делать было нечего. Родионова подошла ближе и поинтересовалась:

— Что же она там нагадала? Расскажи-ка поподробнее!

 

“Суеверия — черт с ними! Это ерунда все! Но Родионова... с ней не жди пощады от сюрпризов. А там ведь и не только она. Если Лукаев прав и Мишка с Максом действительно кидали по его дому, — значит, они вылезают на улицу среди ночи. Да и играют с фонарями — он говорил. Выдумывает? Он способен на выдумку, но зачем ему это выдумывать?” — ей-богу, Перфильев на сей раз был готов отступить...

И все же этого не сделал — прежде всего, потому, что ему нечего было предложить взамен, никакой другой наводки. Он видел этих ребят, которые стояли теперь перед ним и так над ним насмехались, — что же будет, если обнаружится, что он явился с пустыми руками. Выставить себя дураком — на это Перфильеву было наплевать, “но они могут подумать, будто я что-то против них замышляю... Чертовы тупари!”

В следующие десять минут он во всех подробностях дал описание лукаевского участка — Перфильеву еще пришло в голову, что можно было бы беспристрастно описать ситуацию, соседей и пр. — и потом уж пусть Федор и Митек сами решают, стоит идти на это или нет, но в результате не рассказал и этого.

— Этот лысый хрен ничего не заподозрил? — спросил Федор по окончании рассказа.

— Нет, конечно. Он меня сам к себе позвал.

— А с какой стати ему тебя звать?

— Я наводчиков ловил. На проезде... не понимаешь, да? — Перфильев едва заметно ухмыльнулся. — Я наводчиков ловил, которые вам помогают.

Митек выпятил голову; он опять улыбался, и глаза его посветлели.

— Чё-чё он там сказал?

— Он наводчиков ловил, — пояснил ему Федор.

Очередной взрыв хохота. Федор и Митек пребывали в таком экстазе, что едва ли не принялись улюлюкать.

— Шутки шутками, а я эту феньку про наводчиков стараюсь поддерживать. Для безопасности... для безопасности. Но Родионова все сечет из своего окна; вы будьте осторожны. Она такая... хитрая стерва. Чего увидит, домыслит с три короба. И еще... там эта проездная компашка.

— Кто-кто?

— Пострелята. Местные.

— А-а... ну это фи-и-ить, — издал Федор характерный звук.

— Никаких... фить. Никаких фить, слышал? Если вы их только тронете, тогда...

— Ну ладно, ладно, я понял.

— Они обычно поздно угомоняются, так что лезть надо не раньше трех часов.

— Трех часов!

— Ну, а что? Поздновато для вас, а? Вы уже спите в это время?

— Да ладно, ладно. Понял. Когда идти-то? Завтра, что ли?

— Ишь ты... какой шустрый... Нет, не завтра, это совершенно точно, что не завтра. Возможно, и в выходные придется, но это только лучше: в выходные никто теперь не ждет, все думают, что в середине недели вскрывают, стабильно... Но это мы еще решим. Как получится. А вернее, как Лукаев уедет. Встретимся через два дня, так или иначе. Я еще вам слепок принесу.

— Какой слепок?

— От замка на воротах. Я же сказал — это особый дом. В особом месте. Так что как можно меньше шума. Перелезать через забор не надо: он высокий, во-первых, во-вторых, железный — задребезжит, шуму понаделаете. Да и ногой там не зацепиться как следует. Ну ладно, дальше... я принесу вам ключ, откроете ворота так. Но замок... замок когда снимете, надо его раздолбать, если время останется.

— А это еще зачем?

— Ну как же — будто вы его взламывали. Чтобы лишних вопросов не возникло. А если не останется времени, унесете с собой. В траву не надо бросать, оставлять. Понял?

— А как насчет самого дома?

— Что насчет дома?

— Ты от двери нам тоже слепок принесешь?

— Нет, в дом полезете как обычно. Через окно. Ставней там нет, так что стеклорезом... Понял?.. — Перфильев вдруг развернулся и пошел.

— Эй, ты куда? Слышь?

— Через два дня здесь же, — сказал Перфильев не оборачиваясь, — и в это же время.

Эпизод 4. “Полночная жара”. В Олькином домике.

(Рассказывает Максим Кириллов)

I

Поначалу эта цивилизованная армия белых пиджаков была всего-навсего тремя тенями, которые, сидя на небольшом, со всех сторон прикрытом пальмовыми веерами мраморном балкончике, за отсутствием перспективы то и дело становились частью друг друга и образовывали самые фантастические фигуры; эти изменчивые, нарождающиеся движения чем-то походили на движения пламени, угнетаемого ветром. Один раз тени сложились в нечто, напоминавшее мельничные крылья; сильно наклоненные назад, к парапету, они, казалось, готовы были вспарить и, удлиняясь от ветра, начать перемалывать необъятную морскую пустыню; близость ее угадывалась отсюда изумрудными отражениями-зайчиками, которые, снуя между талыми облаками, превращали их в горячую пуншевую пену.

Три тени, совещавшиеся друг с другом вполголоса, — можно было уловить только обрывки фраз.

— Знаете, что напоминает мне рулетка?.. Треск рулетки... трик-трак... тик-так... У меня, кстати, новый крупье... Джон...

— Давно он?..

— Две недели... Время... Сегодня будут ставить только на черные... ха-ха... время ставить на черные...

Такие невозмутимые голоса — точно беседуют те три черепахи, на которых в глубокой древности покоилось все мироздание.

Между тем движения правой тени становились все более человеческими — то и дело взмывавшая вверх рука описывала в воздухе полукружные музыкальные четверти; и вот уже она точно ножом разрывается на запястье четырехконечным отблеском, рубиновым с топазом. Свет вспыхнул... и никак не хотел увядать, а напротив, уплотняясь и набирая форму, превратился в пурпурный, словно бархатом подернутый циферблат с тонкими золочеными стрелками. Тень руки, опустившись вниз, легла на маленький вечерний столик, — но и на сей раз “не утратила” часов.

Что такое? Я слышу знакомую музыку — таинственные тональности тропического металлофона. Тун-тун-тун, тун-тан, тун-тун-тун-тун, тун-тан-тун... Midnight heat? Да, я почти уверен.

Полукружные музыкальные четверти? Нет, что-то не то...

Эй!!.. Откуда здесь эта музыка? Она иногда появляется перед заставкой фильма.

Эй, Максим... проснись...

Откуда она здесь?

Часы... взгляни на время... ВРЕМЯ...

Музыка уплотняется так же, как часы... часы...

Время! Максим, ну вставай уже!.. Ты просил тебя разбудить. Потом сам будешь на меня злиться, что я...

Она нарастает, заглушая до боли знакомый голос, едва ли уже не кричит.

Фильм пошел. Я что-то пропустил?! Нет, я не хочу. Не хочу пропустить ни единого кадра...

...своей жизни.

Я вскидываю голову...

II

...и чуть не ударяюсь о склоненную голову матери.

Мать и до этого часто будила меня, но никогда еще после сна передо мной не всплывало ее лицо именно так — чтобы я мог разглядеть каждую черточку.

Куда подевалась плетеная сумка? — шепчут мне остатки сновидческой логики.

— Эй... что такое?

— Осторожней!.. Говорю, твоя жара уже началась. Вставай.

— Где?.. Не может быть!

— Уже пять минут пятого.

Я вскочил и — как был в майке и трусах — побежал в другую комнату, где стоял телевизор, — едва только еще успел вдеть ноги в резиновые шлепанцы; отворил дверь, бросился на диван и...

То, что теперь происходило на экране, было будто продолжением моего сна... подобно тому, как экранизация романа является продолжением книжных иллюстраций к нему.

Балкончик, выходивший к морю, выступал из огромной залы, которую освещал яркий солнечный свет. (Видно, кто-то успел “зажечь” его, пока я бежал из одной комнаты в другую.)

Все окна и двери в сад распахнуты настежь, и зеркальные серьги, которыми увешаны потолочные люстры, звенят от бриза, сохраняя на себе частички прохлады. Моря по-прежнему не видно.

Армия белых пиджаков с гвоздиками и розами в петлицах — самое первое определение, приходящее на ум, стоит только увидеть людей за длинным игровым столом.

Случайность каждого движения, но убери хоть одну составляющую, и общая целостность навсегда окажется нарушенной.

На шершавом темно-зеленом сукне стола расставляются столбики фишек.

— Делайте ставки, — то и дело произносит крупье.

Я уже знаю: его зовут Джон.

Рядом с ним стоит мужчина в белом пиджаке. У него квадратная челюсть и зачесанные назад нагеленные волосы; тонкие губы, но скулы очень чувственные; высокий рост, — в целом, внешность поначалу отталкивающая, но впоследствии — становящаяся даже притягательной.

Это Хадсон.

Ставки сделаны. В одну секунду рулетка превращается в золотой водоворот — кладезь лиц и галактик, событий и отражений, слов, оброненных необдуманно или веско, — все это вихрь звездочек, позволяющий тикать часам в любом направлении, — и кажется, я готов осмыслить любой фрагмент истории. Я — пластмассовый шарик, подскакивающий на этом водовороте...

Рулетка останавливается, дань проигрышей собрана. Крупье наклоняется к Хадсону и говорит на ухо:

— Мистер Хадсон, еще один человек вступил в игру. Вы заметили?

Зрителю, разумеется, слышно все.

Да, — коротко отвечает Хадсон.

О ком идет речь? О Стиве Слейте? Нет.

Если бы Стив Слейт вот так вот запросто материализовался перед Хадсоном, тот сразу же забил общую тревогу, ибо Хадсон, конечно же, знает своего главного врага в лицо, и никакая конспирация ни за что не уберегла бы Слейта от разоблачения.

На сей раз мне самому придется выкручиваться — без помощи Стива Слейта.

На экране мужчина лет тридцати пяти в черном смокинге; рыжая эспаньолка упирается в черную бабочку; губы красные, толстые. На лице Хадсона ни тени беспокойства. Он ждал его прихода.

Должно быть, это очередной наркокурьер, — по сюжету “Midnight heat”, многие миллионы долларов заработаны Хадсоном именно на наркобизнесе.

Хадсон не окликает его по одной-единственной причине — тот собирается сделать ставку, — значит, нет, нельзя окликать ни в коем случае; Хадсон слишком умен, чтобы позволить этакой случайности нарушить невидимый, тайный контроль, воцарившийся над игровым столом.

Войдя в фильм, я резко оглядываюсь по сторонам, — видимо, поддаваясь внезапному осознанию: ага, мне же совершенно неизвестны правила игры, я должен только поставить на число и цвет — один раз, всего одна попытка; не угадал — и все пропало.

Я сам должен сконцентрироваться, чтобы определить выигрышную комбинацию, — комбинацию числа и цвета, — подобно тому, как концентрируешься на игральной карте, определенной, например: “Семерка пик”. Затем подходишь к колоде, лежащей на маленьком стеклянном столике, под зеркалом, — карта все так же не изглаживается из твоего сознания, ты даже чувствуешь напряженные извилины, — поднимаешь вверх случайную часть стопки и видишь отражение в зеркале: вот она, семерка пик.

Ты вытащил то, что хотел! На деле же ничего подобного никогда не выходит.

Сейчас не время концентрироваться на том, чтобы вытащить определенную карту.

Сейчас — твой выбор.

Неужели же никакой подсказки и я должен просто ткнуть воображаемым пальцем — и все?

— Это ваше? — слышится вопрос. Женский голос слева от меня, вкрадчивый, — таким тоном говорят персонажи сновидений, когда стараются вытолкнуть сновидца на поверхность, к пробуждению.

Я послушно выныриваю.

— Что?

— Я спросила: это не ваше случайно?

Я оборачиваюсь и встречаюсь взглядом с молодой женщиной. “Красивая... чертовски похожа на Ольку... а скорее так: Олька Бердникова станет похожей на эту женщину, когда вырастет”.

Я перевожу взгляд на карту, которую женщина держит в руке, — семерка пик.

Боже, нет, ни в коем случае не подавай вида, что тебе известно, хотя бы даже и приблизительно, откуда взялась эта карта; что это — твое материализовавшееся сознание — нет.

— Нет... где вы ее взяли?

— Лежала возле вашей руки.

— Странно. Когда подходил к столу, никакой карты тут и в помине не было...

— Может, вы не заметили... Наверное, крупье оставил, — женщина замолкает в нерешительности...

Я вижу, как мои руки пододвигают все фишки на семь-черное.

(Вот это уж точно детская логика: “семь пик — пик — черное”.)

— Ставки сделаны! — произносит крупье; сейчас он запустит рулетку...

 

Дверь отворилась. В комнату заглянула мать.

Мишка просил передать, что придет к середине фильма.

Я испытал острый укол в грудь: Мишка! О боже, я совсем забыл про него!

— Как это? Он же обещал смотреть со мной! Где он?

— Показывает отцу ваше творение.

— Какое творение?

— Ну ты будто бы не знаешь! Эту вашу “верхотуру”!

Конечно же, в самый первый момент я обвинил про себя дядю Вадика. Он украл у меня Мишку — чтобы я не смог поделиться с ним...

— Слушай, ма, ну посмотри тогда ты со мной.

— Еще чего!

— Ну пожалуйста!

— У меня дел по горло — не до твоей жары, — мать говорила так, но на самом деле это была правда лишь до определенной степени — как только в фильме начнется очередная эротическая сцена, мать будет уже тут как тут и прикажет мне немедленно отвернуться от экрана; моего кумира она называла не иначе, как развратником.

Дверь захлопнулась.

Два-красное! — объявляет крупье на экране.

Я проиграл...

Только пока, я просто отложил победу на потом, да и то не по своей воле; придет время, я вернусь к осуществлению.

И тут начинается заставка “Midnight heat”.

 

Этот жаркий тропический остров, рассекаемый надвое экваториальным поясом и запененный горькими от соли водами Атлантики, ныне существует в моей памяти свободным от борьбы остального мира.

Стив Слейт благодушно отдыхает на берегу, тесня море пластмассовым лежаком, а его упертые в смоченный песок стопы каждые полминуты обдает набежавшая волна, оглушая слух рдеющим слюнным шипением. Он вполне может задержаться на пляже за игрой в бейсбол и прийти на работу в офис через два часа после начала рабочего дня.

Разумеется, это не мешает ему неукоснительно следовать букве закона; чуть он нарушен — это действует на Слейта, как ведро холодной воды, вылитое на спящего, — и он всегда докапывается до истины.

За его спиной — бар с крышей, в котором почти круглые сутки вы можете заказать самые невероятные слияния напитков, любых вкусов, и цветов, и крепостей. А если вы предпочитаете обычное пиво, то вам принесут его в бутылках, закупоренных не пробками, а дольками свежего лимона, — без особого островитянского стиля никак не обойтись.

Бар наполняют чирикающие бамбуковые ритмы. Музыкальная идиллия разгоняет жизнь, а люди поддерживают набранную скорость посредством слов и прикосновений друг к другу; это сродни эстафете. Порой кажется, они вообще никогда не спят, а только сменяют перед собой эпизоды общения — быстрее, еще быстрее...

Южная ночь сваливается на небо со скоростью обморока; и тогда женщины надевают трепещущие юбки из новогоднего дождя, с вплетенными в него орхидеями и упоительными ананасными дольками; каждая ночь — взбешенный, потерявший последнюю толику разума карнавал; темнота так дико пролетает мимо несущихся по ветру платьев, что вся она в результате — секундная вспышка фотокамеры. Каждое движение — легче пузырька, поднимающегося на поверхность газировки. Отрывистый жемчужный смех, заказы и тосты, усыпленные аплодисментами, предложения, соблазнительные и соблазняющие, пустячные разговоры, на которых никогда не останавливается внимание, — сопровождаемая тысячами ямочек на щеках речь и мимика. И покуда сидишь за столиком в блистающей компании, даже самое сладкое опьянение ни за что не даст тебе более чем минуту ощущать спинку стула — нет, сейчас, в эту ночь, и ты, и твое окружение мечтают об ином, беспокойном отдыхе: обязательно кто-то из них обратится с вопросом или отпустит в твой адрес приятно-насмешливое замечание — легче звона серебряного колокольчика, — и отвлечет тебя, заставляя ответить, отреагировать...

 

И вот двое, мужчина и женщина, не спеша уходят вдаль, затем оборачиваются... на нем расстегнутая разноцветная рубашка, на ней — штормящее белое платье, и вокруг головы повязан прозрачно-белый платок, ниспадающий двумя концами на плечи. Светозарные улыбки на лицах... Фон — пробудившееся предрассветное небо, плотно затянутое пурпурно-сиреневыми облаками, жидкий глянец, и ни кусочка земли, только ветер, пронесший на себе краски ночи, ветер и флаги, напитавшиеся оранжевой хурмой, но не станет и флагов, как только эти двое навеки отвернутся, чтобы посмотреть по ту сторону жизни.

Праздник кончился. К утру мало кого можно найти на берегу.

Руки бармена устали от жонглирования бутылками; в изнеможении он пьет кофе, которое с трудом помогает ему опомниться.

Никто уже не сидит за барной стойкой с красным коктейльным зонтиком, заложенным за ухо. Опустевший бар приведен в полнейший беспорядок — разбросанные соломинки, сдувшиеся шарики, остатки юбочного дождя; на одном столике лежит забытое пляжное полотенце, на другом — чуть помятая бумажная маска с наклеенной стрекозой из индиго-фольги...

Лишь на дне бокалов вместе с накипью алкоголя до сих пор пошипывают последние всплески уставшего карнавала.

На берег вынесло пару медуз — вместе с карамельными кусочками лазури...

Пульс сходит на нет...

И только ветер, ветер будет дуть неизменно и всегда...

 

***

Мишка вернулся домой минут через пятнадцать после того, как закончилась очередная серия.

— Где ты был?

— Извини. Я показывал папе “верхотуру”.

“Твоему папе”, — отметил я про себя.

— Разве тетя Даша не передала тебе?

— Ты обещал, что посмотришь со мной “Полночную жару”.

— Я не смог. Прости меня. Расскажешь, что там было, ладно?.. Теперь пошли. Мы уходим.

— Куда?

— К Ольке. Пора ее проведать.

III

Если бы я в те годы догадался, что Олька Бердникова влюблена в моего брата, то, конечно же, принялся гримасничать и дразниться, — благо, у меня на это таланта было хоть отбавляй; Олька, однако, весьма умело скрывала свои чувства — не только я, но и все остальные из нашей проездной компании вряд ли о чем-либо догадывались — умело, но не предпринимая, впрочем, над собой никаких усилий, — я твердо убежден теперь, что ее чувства были лишены той юной пылкости, которую принято приписывать к явлению “первой любви”. У нее был дар: используя самые простые слова, восхищаться всеми теми витиеватостями, которые любил изрекать Мишка, но восхищаться без восторга, зрело и со спокойствием, присущим, как правило, только особым женщинам.

Олька была полновата, но симпатична, и в свои без малого пятнадцать уже весьма активно пользовалась косметикой. Ко мне она относилась свысока, но на моей памяти ни разу не просила Мишку избавить ее от моего присутствия, и, покуда дверь Олькиного домика (углового, первого справа от главной дороги, напротив дома Геннадия) была открыта для ее кумира, эта дверь также была открыта и для меня.

Пожалуй, что Олька была единственным человеком в ту пору, к которому я относился нейтрально, — именно нейтрально: ни плохо, ни хорошо, и с ней приятно было коротать часы, если Мишки не было на даче — он ведь никогда не приезжал на целое лето, ездил еще на вторую дачу, с матерью.

Ольку иногда заносило. К примеру, она, играя со мной партию в бадминтон, могла начать жаловаться на усталость и больную ногу, “так что ты, Макс, пожалуйста, будь добр, бегай за воланчиком сам”, — вплоть до того, что мне приходилось бежать и подавать его с земли, даже если он падал прямо возле ее ноги: “Мне слишком трудно сегодня наклоняться, ты уж извини”. Но все это как-то подгадывалось под мое благожелательное расположение духа — таким образом, что я не испытывал чувства унижения или досады. Кроме того, мне нравилось ей угождать. А уж как мы, бывало, ставили с ней рекорды катания на великах, самый необычный из которых состоял в том, что мы проколесили по замкнутому кругу друг за другом двести четыре раза, а потом просто упали на землю и в блаженстве уставились на небо и смотрели так минуты три, не отрывая глаз. Да, если Ольку иногда заносило и она превращала меня в “собачку”, то на следующий день мы изобретали с ней нечто, способное сблизить даже самых разных и чуждых друг другу людей.

До того, как Мишка принялся за строительство “верхотуры”, вся наша компания часами — и днем, и вечером — просиживала в Олькином домике. Пускай тесноватом, однокомнатном, а вместо второго этажа — чердак, на который даже забраться было нельзя, но в нем были все необходимые удобства вплоть до кровати и одноконфорочной плиты.

Что и говорить, в получении жилья в свое собственное безраздельное пользование она всех нас опередила на много лет! Вообще на ее участке стояло два дома — для нашего поселка архитектурное решение, в полном смысле слова уникальное. В классических произведениях об “обособлении детства” и своеобразии мышления, к которому это обособление приводит, о волшебстве детского становления — начиная с “Приключений Тома Сойера” и заканчивая Короленко — это обособление происходило, прежде всего, по воле самих детей, или по воле природы, или просто с течением жизни, но никогда по воле взрослых. Если у детей появлялось какое-нибудь пристанище или даже дом, он, как правило, “вырастал” из заброшенного сарая, амбара и пр. А Олькин домик с самого начала был построен именно как дом и именно для нее.

В другом доме — главном — в будни и выходные обитала Олькина прабабушка (все женщины в Олькиной семье выходили замуж и рожали детей довольно рано, так что ее прабабушке было семьдесят восемь). А в выходные съезжалась и вся остальная семья: тридцатипятилетняя мать, ее муж, брат мужа, дед Ольки, ее пятидесятишестилетняя бабушка, двоюродный брат бабушки, затем сестра Олькиного деда, иногда ее муж и пр.

И все же домик Ольки нельзя было назвать местом для жилья в полном смысле этого слова. Не только потому, что он служил нам штаб-квартирой — общей штаб-квартирой компании со второго пролета (ибо у Сержа и Пашки был еще какой-то штаб, тайный, в лесу, принадлежавший только им двоим — оттого они им очень гордились). Внутренняя обстановка дома целиком выдавала истинное его назначение — “игрового места”, а значит, и вся самостоятельная жизнь Ольки в этом доме была игрой. Внутри своего дома она была ребенком.

Боже, чего только не лежало на столе или на кровати, на тумбочке или возле плиты, а еще в два раза больше — отыскивалось! Забавные наклейки, разноцветные игральные кости, остатки конструктора, несколько шашек и шахмат (при этом никакой доски), пустые спичечные коробки, колода из пятисот карт, сборная из десятка колод, в которых “хоть что-то” было утеряно, плоский железный “хоккеист-насадка” из настольного хоккея, китайские шары вроде тех, что вращал в руке Шарль Азнавур в сериале “Китаец”, детский телефон, язык от колокольчика, регулировочное колесико от приемника... всего не перечесть! Словом, это был настоящий безделушечный хаос, рай вещей и вещичек... ну, а когда я чувствовал рай, мне сразу же хотелось обладать им, так что я часто принимался что-нибудь выпрашивать у Ольки — понравившуюся мне игральную кость, наклейку “Дональд дак”, песочные часы и пр. — но никогда в моей голове и мысли не промелькнуло, что я буду как-то использовать эти вещи, и даже их внешний вид привлекал мое внимание только здесь, в пределах этого дома. И если бы мне действительно удалось выпросить (обычно я обращался к Ольке со словами: “Подари мне! Ну пожа-а-алуйста!”), то, принеся домой, я забыл бы об этой вещи навеки... (Частица рая утрачивает все свои райские свойства, как только уносишь ее из рая.) Как было бы на самом деле, сказать не могу, потому что Олька (если я принимался канючить), никогда мне ничего не дарила. (Быть может, предвидела судьбу “подарка” в моих руках? Но если так, значит, не понимала цели, с которой я его выпрашивал.)

Как бы там ни было, никаких обид между нами не возникало — я мигом приходил в себя после очередного отказа, а через пару дней переключал свое внимание на какую-нибудь другую вещь. Исключением не стал даже тот раз, когда речь шла об особенной вещи, — ее существование попросту выбило меня из колеи.

Это был... хвост ящерицы. Дело еще в том, что я его тогда так и не увидел, а значит, если мой интерес и основывался на внешних признаках, то лишь на тех, которые я себе представлял.

Я понятия не имел, что ящерица может отбрасывать хвост, — впрочем, слово “отбрасывать” ни мне, ни Ольке тогда не пришло на ум, — и ее история, что она якобы “наступила на ящерицу, когда шла по садовой дорожке, а та вдруг юрк под деревянный бортик клумбы; потом вижу, у меня хвост остался под ногой и дергается”, — вызвала у меня совершенное недоумение.

— И что ты сделала? Подобрала его? — спросил я.

— Ну неужели нет!.. И стала рассматривать. Он был похож... видел когда-нибудь брелочную змейку?.. Вот такой примерно... и так и не переставал дергаться. Как живой.

— Где этот хвост? Покажи.

— Не могу. У меня его нет. Я спрятала его под половицу, а потом, когда заглянула туда через час, ничего уже не нашла...

— Так его украли, выходит?

— Ты так думаешь? — осведомилась она, скорее машинально. — Возможно. Я и правда не знаю, куда он делся. Спрашивала у бабушки — может, она его вымела. Но нет, она сказала, что не убиралась.

Я представил себе хвост ящерицы, который лежит под половицей. Радужно переливается, просвечивает. Мне почему-то казалось, что он непременно должен просвечивать сквозь половицу (из какого бы материала она ни была сделана), — а значит, Олька наврала мне — не могла она его спрятать туда. Вся эта история — чистейший вымысел.

— Я не верю! Ты все сочинила. Все — до единого слова.

— Ну и пожалуйста! Не верь. Если не веришь, что у ящерицы хвост отвалился, я...

— Дело не в этом... Хвост должен просвечивать сквозь половицу.

— Он и просвечивал. Он стал светиться сразу после того, как отвалился.

— Почему ты в таком случае не перепрятала его в другое место?

— Он просвечивал через все, что только можно; я поняла: это бесполезно, пусть уж лучше под половицей лежит. Вот его и украли... я сглупила, конечно...

Я вдруг подумал: как повезет ее ребенку. Будут ли у него конфликты с его матерью? Нет, конечно. Значит ли это, что они заживут душа в душу? Нет, разумеется.

— Прости, — прошептал я.

— За что?

Мне хотелось думать, что она немного удивлена тем, что я прошу прощения, — немного и ни в коем случае не сильнее, чем немного.

— Я не поверил тебе... прости... если ты все же когда-нибудь отыщешь пропажу... ну, случайно — если этот хвост все-таки не украли... или если у тебя появится другой... пожалуйста, подари мне его, ладно?

— Нет, не подарю. Но показать покажу... Знаешь, если тебе так нужен хвост ящерицы, сам поймай ее и придави к земле.

— Но я не смогу!

— Сможешь, еще как сможешь... Даже если тебе будет страшно не везти. Просто придется полжизни посвятить тому, чтобы поймать ящерицу, а то и всю жизнь. И только.

— И что же, в конце жизни я ее поймаю?

— Да.

— А если нет?

— Тогда после того, как умрешь, Бог вручит тебе хвост ящерицы... на большом блюде будет лежать... — она улыбнулась, — или на чем-нибудь еще... не знаю, на чем.

Этот ответ — о поздней справедливости — меня не слишком удовлетворил.

 

Итак, Олька так ничего и не подарила мне из своих безделушек, — но оно и к лучшему. Я снова не стал обладателем рая...

 

***

Как я припоминаю теперь, на идею постройки “верхотуры” Олька отреагировала с неожиданным равнодушием, особенно когда Мишка разъяснил ей, что это такое, — именно с равнодушием, а не со спокойным преклонением, как обычно, — я это сразу почувствовал, а что же тогда говорить об авторе “инженерного проекта”. Чуть позже он еще предпринимал попытки заинтересовать Ольку строительством, но она побывала там только раз. Олька постояла минут пять, а потом ее и след простыл, — пожалуй, мы и не заметили, как она испарилась.

Разумеется, в тот же день после обеда мы с Мишкой зашли за ней, но встретили у калитки Олькину прабабушку:

— Оли нет. Она к подруге ушла.

Мы обменялись взглядами.

— К какой еще подруге? — я понизил голос.

— Откуда мне-то знать! — ответил Мишка, скорее с досадой, нежели с волнением.

— Наверное, это та противная девица, которая сосет волосы и которая так и говорит про себя: “У меня есть вредная привычка сосать волосы”, — произнес я вдруг запальчиво.

Мишка спросил Марью Ильиничну, к кому именно отправилась ее правнучка, на что получил ответ весьма уклончивый: “Ох, не знаю, я-та думала она у вас где, а раз нету, так я уж начинаю волноватца. Но если вскорости придет, доложу, что заходили”, — ни слова о подруге, и стало ясно, что в первый момент старуха нам проговорилась.

— Зайдем еще вечером, — сказал я Мишке по пути к “верхотуре”.

— Нет, не будем.

— Как это? Почему?

— Я потом тебе объясню. Не будем заходить до тех пор, пока не достроим. Если встретишь Ольку на проезде — случайно встретишь, — веди себя как всегда, но ни в коем случае не заговаривай о нашем сегодняшнем обломе, а если она сама чего спросит — ты не знаешь.

— Чего я не знаю?

— Ничего не знаешь, ясно?

До меня тогда не дошел смысл происходящего, а стало быть, я должен был начать до него докапываться (уж чего-чего, а дотошности мне было не занимать!), — однако все эти хлопоты с “верхотурой” меня, конечно, отвлекли. Теперь же, когда мы направлялись к Ольке, — спустя пару дней я, разумеется, в один момент вспомнил все и, конечно, смекнул, что Олька должна была на нас обидеться, но мне опять было не до того — я и сам обозлился на Мишку, что он не посмотрел со мной фильм, и как мог, старался его поддавливать. (Кроме того, мое дурное настроение усугубило то, что мать на сей раз меня поймала перед выходом на улицу, — заставила надеть шорты; и даже то, что я расстегнул рубашку, не помогло мне почувствовать себя Стивом Слейтом. Я задавался вопросом: сколько еще этот мир будет выставлять мне препятствия?)

— Ты, небось, наврал мне, что видел Стива вчера вечером, — говорил я Мишке, — там, на втором этаже. Наврал ведь, конечно. А то как же он мог потом снова оказаться в телевизоре?

— Ну... если Макс есть на фотографиях — я имею в виду на тех, которые мы наснимали прошлым летом, — то это же не значит, что его не должно быть здесь.

Этот ответ заставил меня на минуту-другую прикусить язык, потому как, во-первых, я едва сдерживал себя, чтобы, как всегда, не рассмеяться (я почувствовал подвох и юморную усмешку в Мишкиных словах, но если бы даже он говорил на полном серьезе, думаю, я все равно бы прыснул: уж больно любил я своего брата и восторгался им!), и, во-вторых, я все старался сообразить, что такое имел в виду Мишка, при чем здесь фотографии, — а главное, состыковывается ли подобная логика с той, которою он меня пичкал сегодня утром, по пути к “верхотуре”. (Разве он не говорил, что до своего приезда Стив наблюдал за нашим поселком из телевизора?) Но чем более я это обдумывал, тем сильнее у меня все в голове перепутывалось, — в конце концов я не выдержал и заявил Мишке напрямую, что обижен на него, и почему это он не выполнил свое обещание всегда смотреть со мной “Midnight heat”, — но голос мой все же дрогнул от смеха, и эффект оказался частично смазанным.

— Ну вот, этого я и ждал... всегда будь откровенным... Слушай, ты хоть понимаешь, как это важно для нас: то, что моему отцу понравилась “верхотура”. Он так и застыл от восторга.

— Важно — для нас?

— Ну конечно! Теперь в награду он возьмет нас в лес за грибами. Через пару дней. Так-то он редко соглашается, говорит обычно, что ему в лесу надо ото всех отдохнуть, но на сей раз нет, нет — как же это отдыхать от тех, кто тебя так восхитил, — он обязательно нас возьмет.

— Ты же абсолютно равнодушен к этим прогулкам по лесу — сам говорил.

— Но ты-то их обожаешь, а?

Я примолк: его правда. В лесу я переставал опасаться дядю Вадика, начинал питать к нему положительные чувства, даже нежные. Дело в том, что он весь преображался в лесу, становился совсем иным человеком (и по отношению ко мне), — добродушным, прежде всего, а иногда даже способным со мной на шутки, удивительные хотя бы потому, что они просто были. Только в лесу, пожалуй, по-настоящему начинал я ощущать хоть какую-то схожесть дяди Вадика и Мишки; возможно, она присутствовала и при других обстоятельствах, однако я просто не в силах был разглядеть ее за завесой привычной грубости, которою отец Мишки обыкновенно от меня прикрывался.

— Мы даже... знаешь, что мы сделаем, пожалуй? Попросим папу отвести нас к Поляне чудес.

— К Поляне чудес?! Класс!.. — и вдруг вспышка удивления сменилась сомнением; я сказал:

— Он не согласится.

— Согласится. Я сделаю все, чтобы уговорить его.

Для своего сына дядя Вадик был способен на многое, так что я поверил в возможную удачу.

— Ну, теперь рассказывай, что было в “жаре”! Где произошло очередное убийство?

— В игорном доме.

— В игорном доме? Вот-те на!

— Хадсон оборудовал свой дом под... казино. Там было огромное количество мужчин в белых пиджаках! — заявил я.

— Ну еще бы! В казино всегда все ходят в белых пиджаках, — заметил Мишка.

— И рулетка...

— Как же без нее! Стив раскрыл убийство?

— Конечно!

— Но Хадсон ускользнул от него — в очередной раз.

— Да... зато он поймал его сообщников, — засим я немного подробнее рассказал Мишке содержание серии. Мы уже подходили к Олькиному дому.

— Представляешь, в этом казино... они играли там в карты до глубокой ночи, — тон у меня был убеждающий; на сей раз я привирал, и абсолютно осознанно, — в этом игорном доме, я имею в виду. Все время выходили на балконы, пили шампанское и пр. Было уже совсем, совсем поздно — я в этом о уверен.

— Ну и что?

— А вот что: мы могли бы устроить у нас в доме такое же казино. Вдвоем будем играть. До глубокой ночи — до двух, до трех часов, — заключил я, — что скажешь? Попробуем уговорить мою мать?

— На это она может согласиться, если только...

— Если что?

— Ну... она же все борется за то, чтобы мы с пользой время проводили... с по-о-ользой, — его губы искривились, я услышал злорадные нотки.

Так Мишка предложил, что нам лучше будет играть в шахматы — именно в шахматы. В очередной раз он отломил веточку от дерева, попавшегося на пути, и вертел ею перед лицом.

— Ладно, это мы еще успеем обговорить... но главное, чтобы до трех часов ночи, — я все более воодушевлялся.

Я еще никогда так долго не бодрствовал! Удалось бы мне осуществить мою затею, сколько самоутверждения она могла мне прибавить! (Если бы, однако, в то время кто-нибудь сказал мне вот так вот в лоб, что я делаю все это ради самоутверждения, меня бы еще как задело!)

Постепенно моя обида на Мишку сходила на нет; и вдруг я вспомнил еще кое о чем:

— А купюры?

— Какие купюры?

— Которые ты обещал нарисовать! Нарисуешь? Ну, Миш, пожа-а-алуйста, нарисуй мне купюры!

— А ты думаешь, мы к Ольке для чего идем?

— Неужели ж купюры рисовать? — я так и опешил и замер от восторга.

— Ну, а ты думал!

(Он хочет извиниться, конечно, он хочет извиниться перед Олькой и пригласить ее к “верхотуре” посмотреть результат наших трудов, а заодно убедить, сколь важное стратегическое значение имеет эта постройка, — я был уверен, что к Ольке мы идем именно за этим, а мы, оказывается, идем купю-ю-ю-юры рисовать! Вот это да! Шикарно! Колоссально!! Я примолк окончательно, чтобы ничего не напортить, об Ольке и ее возможной обиде я и думать забыл.)

Впрочем, когда мы пришли, Олька вела себя совершенно как обычно, — будто бы мы и не игнорировали ее все это время самым бессовестным образом, — и сразу же пригласила нас к себе в домик.

Она, конечно, спросила у моего брата, почему он так долго не заходил, но вышло это у нее как бы между прочим, словно она так или иначе не смогла бы ни разу позвать нас к себе за это время.

— Да мы все этой нашей “верхотурой” занимались, — отмахнулся Мишка.

— А-а... ну и как? — Олька не смотрела на него; стоя возле включенной плиты, она то и дело поднимала крышку чайника, который вот-вот уже должен был вскипеть.

— Да так, ничего особенно путнего-то и не получилось.

Я посмотрел на него. Он продолжал:

— Все так ею восхищаются, даже мой отец заценил, представляешь? Только что к ней ходили — он как увидел, просиял, а мне как-то все это резко поднадоело.

— С каких пор?

— Да он принялся меня нахваливать, вот тогда и надоело, — ответил Мишка невозмутимо, — я же понимаю, что папа... ну как бы это сказать... нахваливает меня просто так, за старания, а сам-то он гораздо лучше построить может... знаешь, какой парник у него выходит!

Мишка посмотрел на Ольку, ожидая, вероятно, “что ты мне на это скажешь”, но она некоторое время молчала; в конце концов все же произнесла неопределенно:

— Я видела, как ты со своим отцом шел смотреть “верхотуру”. Вон из того окна, — она кивнула в сторону окна; ее взгляд на секунду все же задержался на Мишке, но потом она снова подняла крышку чайника, и на сей раз ее лицо обдало паром, таким густым, что он более напоминал дым. Олька всегда делала воду очень горячей, продолжая держать ее на огне еще минуты две после вскипания, — я вообще всегда слышу, когда кто-нибудь идет мимо по проезду. Отчетливо, даже громко. Слава Богу, здесь ночью редко кто ходит, а то я бы сразу просыпалась — я всегда оставляю окно открытым на ночь.

— Ты же говорила, что ночуешь в другом доме! — воскликнул я.

— Ну... последнее время чаще здесь остаюсь. Но только не по выходным. Боже упаси! По выходным машин много — они сразу меня будят.

Я восхищенно уставился на нее. Вот ей воля — она же может не просто до трех ночи не спать, а и вообще всю ночь! И почему она этого не делает?

— Будете чай?

— Конечно.

Олька повернулась к Мишке.

— Странно, моя бабушка сказала, что вы как-то заходили, совсем недавно, а ты говоришь, все время был занят на своей “верхотуре”.

(Олька всегда называла свою прабабушку просто “бабушкой”.)

— Верно — твоя бабушка совершенно права. А я наврал, чтобы не показаться дураком, — просто сознался Мишка, — тебя ведь не было, когда мы заходили, это был настоящий облом.

— Ты пошла играть с девчонкой, которая сосет волосы, — вставил я с какой-то протяжной и едва ли не умничающей интонацией; поумничать и правда было можно: раз до Ольки не дошла такая простая вещь, что в ее ситуации (когда она ночует в своем домике), — можно бодрствовать всю ночь, а она, дурочка, заваливается спать...

— С чего ты взял, что я была с ней?

— Это он сам так подумал. Твоя бабушка ничего нам не говорила, — поспешно заявил Мишка и вдруг подмигнул мне.

В этот-то момент я и почувствовал, что между ними “инцидент исчерпан”, — так любил говорить мой дед, и это штампованное словосочетание, от которого говорящему хотелось, пожалуй, упереть руки в бока, приходило мне в голову едва ли не каждый раз, когда “что-то из чего-то обращалось”.

Сели пить чай.

— Раз ты говоришь, что “верхотура” тебе надоела, чем думаешь теперь заняться? — осведомилась Олька.

— Об этом-то я и хотел с тобой потолковать.

Я уже пожирал Мишку взглядом — даже пар, поднимавшийся от чашки, не в силах был заставить сомкнуться мои многозначительно округлившиеся глаза, — клянусь, если бы сейчас он не попросил ее дать ему побольше фломастеров (пять или шесть штук уже валялись на столе среди хаотично разрисованных и смятых тетрадных листов), — я снова принялся бы канючить; он попросил в результате, хотя и начал несколько издалека.

— Мне, видишь ли, так и не дает покоя эта идея: превратить наш поселок в настоящее суверенное государство. Государство, которому были бы подчинены все — и взрослое население тоже, разумеется. Территория, налоги. Полиция, которая, кстати, наведет здесь порядок и покончит с этими ограблениями. На этот счет у нас с Максом есть один секрет, точно?.. — он подмигнул мне.

Я просиял.

— Но мы его не выдадим, точно, Макс? До поры до времени. Нет?

— Нет. Не выдадим.

— Вот-вот... Я не буду пока вдаваться в подробности и делать вид, что я много уже чего обдумал насчет государства, — это означало бы пускать пыль в глаза... да-да, все это пока не продумано, одни неразрешенные вопросы. Единственное, что у меня на данный момент готово в голове, это валюта нашего государства. Я должен нарисовать валютные образцы. Что мы потом будем с ними делать, размножим или как — я пока еще не знаю — но они должны быть, так или иначе, понимаешь?

— Какие у тебя оригинальные идеи! — Олька кивала с видом подчиненного, которому дается инструктаж. — И как мы будем использовать эти деньги?

— Как обычно, естественно. Как используются деньги? Так и мы будем!

— Ого!.. — воскликнул я. — И я смогу пойти в наш продуктовый и затовариться на них?

— Ну конечно!

— Уверен? Ты думаешь, удастся уговорить продавщицу? — Но когда я это произносил, у меня вдруг тотчас возникла противоположная мысль: “Э-э, нет, никому не отдам эти деньги. Мишка ведь очень красивые нарисует, наверняка... слишком красивые, чтобы на них что-то покупать!”

— Мы что-нибудь еще придумаем насчет этого, брательник... Мне понадобятся фломастеры. У тебя же есть целый набор, точно, Оль?

— В другом доме. Сейчас принесу. А маркеры? Маркеры нужны?

— Неси и маркеры.

Я так и подпрыгнул от восторга и счастья — еще и маркеры будут!

— Я буду рисовать экю-ю-ю-ю, — протянул Мишка, повернувшись ко мне, шутливо сложив губы трубочкой и выпучив глаза.

Но я не рассмеялся, а переспросил удивленно:

— Что-что ты будешь рисовать?

— Что-что... что-что... экю. Не слышал о такой валюте? Ее в скором времени собираются вводить по всей Европе. Единая валюта. Никаких больше франков, крон и тому подобной дребедени. Я нарисую несколько образцов экю.

— Но ты же обещал лиры рисовать!

— Нет, ничего подобного. Экю, только экю, никаких лир.

— Но ты же обещал! — снова повторил я.

— Нет-нет, значит, ты меня не так понял. Братец, ну скажи мне на милость, зачем нам здесь лиры, а? В нашем поселке-государстве — зачем нам лиры? У нас же здесь не Турция! Если бы была Турция... ха... ну скажи, Макс, ты что, захотел в турецкое рабство?

— Нет.

— Ну вот, значит, будем рисовать экю-ю-ю-ю.

Ничего никогда не бывало полностью по-моему! Но я стерпел — а что еще оставалось?

IV

Олька принесла фломастеры и маркеры, уложенные в два отдельных полиэтиленовых пакета, тут и там перепачканных отметинами, — точками, длиннохвостыми запятыми или просто завитушками, напоминавшими макаронины, — случайного цвета и формы, бледными и давнишними, но кое-где и поновее.

— Поверь, то, что я собираюсь нарисовать экю, гораздо более перспективно, чем лиры. Почему? Да что толку, скажи мне на милость, срисовывать с оригинала? Зачем, например, этот портрет Ататюрка — господи, да я же могу вместо него твой нарисовать, хочешь?

Мишка, вероятно, думал, что я ухвачусь за эту идею, но одна только мысль, что моя физиономия будет на купюре, вызывала у меня почему-то странное ощущение фальши, ненатуральности и совершенно не сочеталась с естественностью и оригинальностью всех остальных Мишкиных “изобретений”.

— Нет, не хочу. Это глупо.

— Почему — глупо?

— Я же не политик — какое я имею право помещаться на денежных знаках? Это липа, дудка — так нельзя.

— Ах вот оно что! Ну не хочешь, не надо. Я в принципе и не собирался, пример привел и только. Просто я к тому, что срисовывание — это, так сказать, ограничение полета фантазии. А ведь ты этого терпеть не можешь, я знаю, когда кто-то пытается ограничить твою свободу. Немудрено — ты же писатель у нас будущий.

— Верно! Писатель! — подхватил я, в один момент оживившись.

— Можно и не срисовывать, — вставила Олька, — придумать свои собственные турецкие лиры.

— Ну и что, разве тебе не будет неловко после этого? Мне лично, да. Я знаю, что такая-то лира зеленая, такая-то — с топазным оттенком; там-то завитушка, там-то — водяной знак, и если я чуть отойду от правил, что-то изменю... нет-нет, это же просто... незаконно! Да, незаконно. Какое я имею право изменять денежные знаки, имеющие государственное значение, государственный масштаб? В Турции, конечно. Вообще говоря, подделка уже существующих денежных знаков преследуется по закону. А с экю — нет, с экю все как нельзя лучше. Лучше — для нас. Их только собираются вводить, обмозговывают целесообразность — такие умные словосочетания эти политики тоже очень любят — никаких образцов еще не существует, а значит, любая фантазия здесь законна. Я сумею нарисовать все на свой лад.

— На свой лад — это как? — осведомился я.

— Ну как же! С вдохновением живописца, которое, на мой взгляд, следовало бы применять к рисованию купюр, но этого почему-то никто не делает.

— На французских франках, кажется, изображены фрагменты картин художников времен буржуазной революции, — сообщила вдруг Олька.

— Ну вот в том-то и дело. Скопировать что-то они всегда умеют, а чтобы самим нарисовать купюру — шедевр художественного искусства — нет уж, кишка тонка. А я нарисую, вот увидите! Шедевр! — Мишка воинственно повторил это слово. — Потому что подойду к этому совсем иначе. На этих образцах я изображу победы и поражения прошедших дней.

— Чьи? Свои собственные? — спросил я.

Мишка как-то странно посмотрел на меня — словно пытался угадать мои мысли.

— Не знаю пока...

Купюры у него получились сложные, с массой мелких и необычных деталей, также пришлось уместить на них элементы, для экю, по выражению Мишки, “совершенно необходимые”: например, флаги всех ведущих европейских стран. Вспоминаю теперь, как любопытно смотрелись они на купюре в десять экю — переплетенные друг с другом, флаги образовывали нечто вроде шарфа, повязанного на “грудь” нулю.

— Шарф из парусины! — воскликнул я, как только это увидел.

Почему из парусины? — удивленно осведомился Мишка.

— Ну... не знаю, почему. Из парусины — и все.

Он посмотрел еще раз на свое творение, потом кивнул и согласился:

— И правда из парусины, верно.

На купюре в пять экю из флагов была сложена цифра пять и слово “экю”, написанное по-английски.

Всего Мишка нарисовал четыре купюры: 1 экю, 5, 10 и 20.

Что же касается “побед и поражений прошедших дней”, то Мишка по-настоящему сразил меня.

— Что это, как думаешь? — Мишка ткнул пальцем в оборотную сторону пяти экю.

— Ну... похоже на окно, — отвечал я, хотя, конечно, заподозрил подвох.

— А-а!.. Я так и думал, что ты скажешь “окно”. Но даже если и так, что, по-твоему, это за окно? “Окно в Европу”? Визуальное воплощение? Потому что речь об экю — общеевропейской валюте?

— Не знаю... нет. Скорее это, — я сделал кивок подбородком, — Олькино окно.

— Хм... — Мишка усмехнулся, — возможно, и так... — он понизил голос и придвинулся к самому моему уху, чтобы Олька не услышала, — а возможно, это то самое окно, возле которого Стив Слейт не так давно дрался с вором... ну ты помнишь. И потерпел неудачу. И это символ.

— Символ?

— Да, — Мишка перешел совсем уже на шепот, — горечи его поражения...

— Эй, у вас какие-то секреты, господа? — окликнула нас Олька.

Она перебирала колоду из пятисот карт — видимо, чтобы выбрать из нее обыкновенную колоду, в которой ничего не потеряно, из тридцати шести.

— Извини... Так вот, о чем я говорил тебе, Макс... Никто из посторонних не догадается, что это то самое окно... когда будет рассматривать купюру. Скорее уж подумают, что это “Окно в Европу”.

Он рассмеялся. Затем продолжал:

— А если честно, любая предсказуемая реакция меня нисколечки не интересует. Вот ты, например. Ты же не сказал “Окно в Европу”. Это уже означает, что в тебе нет этого... моментного восприятия. Стереотипа. Ты назвал окно этого дома. Выходит, решил, что я срисовал его? Я-то думал... ты все же скажешь иначе. Я даже так думаю, ты должен сказать иначе, но просто... — он прищурился, и дальнейшие его слова звучали, как постепенно озаряющая догадка, — не хочешь говорить?.. Пожалуй, так. О каком-то своем поражении, которое сегодня потерпел.

— Я-я...

— Нет-нет, я не имею в виду, что ты что-то стараешься утаить. Ничего подобного. Сам-то ты, конечно, думаешь, что сказал все, но на самом деле это далеко не так. Твое подсознание потерпело сегодня поражение.

— В каком смысле? Я не понимаю.

— Я думаю, ты хотел сказать не “окно”, а... балкон?

— Что?

— Ты хотел сказать, балкон?

— Я не знаю... я...

— Здесь отсутствует перспектива. Поэтому, наверное, ты принял это за окно. Проем, ведущий на балкон. И видишь этот ряд деревянных столбиков внутри... это же не рама, а парапет. Что ты на меня смотришь? Тут должно быть что-то еще?

Я молчал. В изумлении.

— Теперь Стив Слейт испарился — тебе придется справляться самому. Это уже твой собственный...

Сон.

...мир. Мир твоего детства, — Мишка улыбнулся, на сей раз спокойно и мудро; и безо всякого лукавства.

— Что еще должно быть здесь? — продолжал он спрашивать.

Не знаю, как это вышло, но, несмотря на то, что я был совершенно сражен Мишкиной догадкой, я вдруг бросил взгляд на Ольку. Случайно. Как она смотрела на моего брата в этот момент! Будто он был “человеком в пустой комнате”.

— Может быть, море?

— Что?

— Я знаю, ты любишь море. Но я и нарисовал его.

— Где? Я ничего не вижу.

— Ну... можно сказать, нарисовал. Я знаю, за этим балкончиком должно быть море. Взгляни на небо. На эти облака. На эти отражения между ними. Какого они цвета?

— Изумрудного?.. — я таращил глаза на Мишку.

— Возможно... ты любишь море и хочешь отправиться на остров к Стиву Слейту, да? Вот видишь, я снова о нем вспомнил, а ведь мы договаривались обходиться без него... пока что, — он опять улыбнулся — слегка, — тропический остров... пройдет лет пятнадцать, и ты многое переосмыслишь, остальное — забудешь. Пятнадцать лет — это большое время.

Время. Взгляни на время.

Но потом... возможно, ты вспомнишь все снова.

— Почему ты так говоришь?

— Не знаю, я просто фантазирую, — честно признался он; пожал плечами, — что дальше? Я имею в виду, что ты видишь на купюре? Этот цвет, видишь? Рубиновый с топазом.

Четырехконечный отблеск.

Что это может быть? Попробую угадать... пурпурный циферблат с золочеными...

— Нет, не надо, прошу тебя! — меня бил озноб.

Я резко встал.

— Что?.. Ну ладно, хорошо, не буду, — удивленно отозвался Мишка, — что-то не так?

Наши взгляды встретились. О Боже, он спрашивал меня абсолютно искренне!

V

Мишка отдал мне все четыре купюры, — в подарок, но в то же время и на важное государственное хранение. “Сейфа нет, но мы используем тебя вместо сейфа. Нашему государству положено начало. Задел. И завтра мы обязательно продолжим — думаю, займемся разработкой законов”.

Я отправился домой, чтобы заложить их в какое-нибудь укромное местечко, и все изучал каждую деталь купюры с восторгом: ну чего я так разнервничался, правда? Пять экю... окно на оборотной стороне. Это самое обыкновенное окно, вовсе оно не похоже на балкон. И то, что Мишка как будто бы угадал мой сегодняшний сон, — на самом деле, ничего он не угадал, это простое совпадение.

Однако в моей голове вдруг запищал неумолимый голосок:

Но как же эта совершенно точная и потому просто невероятная догадка с пурпурным цифер...

Но оказался внезапно оборванным: проходя мимо дома Широковых, я заметил на участке Пашку; остановился посреди дороги, показал нарочитую улыбку, очень зубастую и очень деревянную. Взял купюру в пять экю (остальные купюры спрятал в карман штанов), приложил ее к подбородку. И стал ждать, пока Пашка случайно обнаружит мое присутствие.

Как я полагаю теперь, со стороны это выглядело глупо донельзя.

Пашка безуспешно старался разрубить полено — каждый раз, когда родители делали ему поручение подобного рода, все в результате приходилось переделывать или доделывать его брату, который был всего только на год меня старше. Я стоял, скалился, а Пашка судорожно взмахивал топором, сев на корточки; я видел, что он очень боится пораниться. В конце концов я понял, что пока не окликну, присутствия моего он не обнаружит.

— Эй, Паш! — я хотел, чтобы мой голос звучал самоуверенно и гордо, но в последний момент не смог справиться с откуда ни возьмись подкатившим комом — Мишка угадал мой сон — в результате оклик получился неровным, слегка сдавленным.

Пашка поднял голову.

— Смотри! — я постучал пальцем по купюре.

— Вот ублюдок... — Пашка бросил топор, встал и направился к калитке.

Я бросился на участок и оттуда уже, так и прижимая пять экю к подбородку, принялся кричать Пашке, что теперь у меня есть свои купюры, Мишка нарисовал мне значительно лучше...

— ...и на них есть оборотная сторона. Ясно тебе?..

— Засунь свои купюры... — он погрозил мне кулаком.

Я смутился.

— За то, что ты сделал, ты еще ответишь, поэл?

— Эй, Паш, не трогай его, ладно? — это был Мишка; он тоже возвращался с Олькиного участка. — Не трогай — он и так сейчас напуган.

Он и так сейчас напуган, — эти слова врезались в мое сознание. Почему Мишка сказал так?

Никогда в жизни я не решился бы задать ему этот вопрос.

Лучше забыть все, что случилось. Или, вернее, зарыть в себе... это сложно? Это проще, чем кажется... По крайней мере, на время.

Я опустил купюру. Нерешительно.

— Я и не трогаю.

— Обещай мне, что не будешь трогать его.

 

В тот вечер Мишка устроил настоящий праздник: целый час, а то и больше ездил на велосипеде по поселку без рук, — плавно разводя ими по воздуху, точно дирижер, и прищелкивая в такт распеваемым песням “Биттлз”; он помнил их огромное количество, слово в слово. (Он был единственным из нас, кто умел ездить без рук, так что нам доставляло огромное удовольствие просто наблюдать за ним.) В каком-то диком восторге носились мы туда-сюда по главной дороге: Мишка первый, и в этой велосипедной колонне и вообще — по жизни, — наш босс, предводитель, — как ни назови, все будет верно, а мы на него “работаем”, — и так будет всегда.

Нашей восторженной процессии было все нипочем — мы продолжали балаганить даже тогда, когда уже почти наступила ночь и в поселке зажглись фонари. (Как же я был влюблен в эти фонари!)

Все же Мишка в конце концов рассудил, что стоит заняться чем-то более осмысленным: “Сыгранем в “Салки на великах”, мы еще никогда этого ночью не делали, точно ведь?” Только давайте уже не будем шуметь, и правда поздно, а то нас домой загонят. Все, в “Салки на велосипедах”, скидываемся... Цу-е...

— Слушай, Миш, а как же я? Мать же не разрешает мне ездить на другие пролеты — только по главной дороге, — сказал я.

— Все потому, что ты тюхтя! — внезапно позлорадствовал Димка; его улыбающаяся физиономия выплыла у меня из-за спины.

Я покраснел и едва не вспылил от бессилия и злости. И зависти тоже, пожалуй, — Димке-то почти везде уже разрешали кататься, вот он, скотина, и глумится надо мной!

— Димыч, прекрати! — резко приказал ему Мишка. — Макс, можешь кататься где хочешь — беру всю ответственность на себя!

— Как?.. Спасибо! — воскликнул я, не веря в собственную удачу; едва сдержал себя, чтобы не кинуться обнимать его: раньше он никогда еще не предоставлял мне такого прикрытия, хотя и знал, конечно, что я только того и жду; возможно, это ничего и не меняло — мать просто устроила бы скандал нам обоим, — и все же теперь я не ощущал себя абсолютно беззащитным. Мне дали зеленый свет — сделаю, а там будь что будет. Посмотрим.

— Только одно условие: на последний поворот, к старым воротам нельзя заезжать.

— Ну это понятно!

Все разделились по командам. Пашке выпало водить вместе с Олькой.

— Ну все, я так не играю. Я хочу угонять с Сержем. Я с Сержем, или вообще играть не буду, понятно вам? — заявил Пашка.

И т. д. Прошло еще десять минут, прежде чем был найден компромисс: Мишка понял, что спора никак не разрешить, если он только не уступит Пашке своего места и сам не станет “водой”, с Олькой.

VI

Все последние часы я был так счастлив, что совершенно забыл об угрозе, исходившей от Лукаева. Мое “попустительство” было наказано на втором кону салок, когда нам с Димкой снова выпало угонять, — удар, однако, вышел еще более болезненным, чем я ожидал.

— Серж водит, черт возьми! — завернув на четвертый проезд, я принялся оглядываться по сторонам, куда бы спрятаться. В канаву? Исключено — слишком низкая трава.

— Брось! Не найдет, если хорошо спрячемся; а для этого прежде всего не надо паниковать, — заявил Димка рассудительно, — что ты все Серж да Серж. Не так уж он и ловок, твой Серж. Нужно только не мотать абы куда, а ехать в какой-нибудь штаб.

— А у тебя есть штаб?

— Конечно. И не один.

— Давай, давай, быстрее, быстрее поехали. Где это находится?

— На последнем пролете.

— Стоп. Если это у старых ворот, то...

— Да нет же, в противоположной стороне, на большом кругу. Возле бордового дома, помнишь?

Я не помнил, потому что редко бывал там, — мне же не разрешали далеко заезжать, — но ответил, что прекрасно помню.

— Как поедем? По главной?

— Ну уж нет. Вот если мы по главной поедем, тогда-то нас точно слопают. Давай на большой круг!

Главная дорога “разрезала” поселок на две половины; большим кругом называлась другая дорога, чуть менее пригодная для машин и огибавшая поселок со стороны, противоположной той, где находилась “верхотура”.

Но не успели мы и пяти метров проехать по большому кругу, как вдруг на мои руки, сжимавшие руль, легли две другие руки, более сильные и тугие, принадлежавшие человеку, за секунду до этого материализовавшемуся перед моим велосипедом. Тень человека почти целиком слилась с тенью ближайшего дома — только черный круг головы, оставшись, выглядывал из прямоугольника-трубы на крыше, — словно некто застрял в дымоходе по шею.

Если бы лицо не осветилось фонарем, я все равно распознал бы Перфильева — как всегда, на меня пахнуло странной смесью земли и йода.

Он и раньше ловил меня вот так, чтобы пошутить и поиграть, но на сей раз было какое-то изменение, едва уловимое, но я сразу его обнаружил. Шестым чувством? Пожалуй; и я понял: он не играет.

— Ну-ка остановись. Чё рыпаешься, а? Если еще хоть движение сделаешь, я тебе все ребра переломаю.

Я обомлел.

— Ну-ка говори, ублюдок, зачем кинул камнем по лукаевскому дому, — в его голосе я услышал сухую жестокость.

— Это... не я...

— Ах вот оно что? Не ты? Это ты своей матери будешь мозги полоскать, а мне нечего. Если мне еще раз на тебя нажалуются, убью. Понял?..

Он резко выпустил руль и прошел мимо.

Я впервые видел, чтобы дядя Сережа говорил вот так, без капли шутливости, которая ему обыкновенно была присуща, но с угрозой, самой настоящей, и жестокостью; сухой жестокостью. Оказывается, и этот добрый человек не просто знал такие “страшные” слова, вроде “убить”, “ублюдок”, но даже, подобно моему дяде Вадику, мог их использовать, спрятав всякую веселость, точно ее никогда и не было... и от дяди Сережи, оказывается, можно было схлопотать. Я не в силах передать, какая тоска меня взяла после этого неожиданного открытия, сделанного буквально на пустом месте, — когда я меньше всего ожидал его сделать. Наверное, так чувствует себя кот, ни с того ни с сего получивший пинок от горячо любимого хозяина. И хотя мне не отвесили подзатыльник, это, пожалуй, было еще только хуже — я не получил разряда, который помог бы мне выплеснуть наружу мое страшное горе.

Я стоял, глядел в случайную точку на дороге, мимо посверкивавшего в сумерках велосипеда (я и не заметил, как уронил его на землю), — краснел и насильно проглатывал рыдания — насильно, но в этом имелись свои плюсы, ведь Димка начал бы поддразнивать меня.

Он тоже, конечно, опешил от увиденной сцены.

— Что такое случилось?.. Что ты натворил?.. — залопотал он торопливо, но я сделал короткое движение рукой: прекрати, мол.

— Что ты сделал? Ты можешь сказать, а?.. Только не распускай нюни. Если не хочешь говорить, то поехали уж!..

И только он успел договорить, как в спину мне ударил влажный ком воздуха, а потом меня стукнули ладонью по плечу; Серж пронесся чуть вперед (его клетчатая рубашка вздыбливалась на спине и дрожала от продувающего ветра), — и осалил еще и Димку.

— Эй, Серж, ну как, ты осалил там кого-нибудь? — послышался сзади голос Пашки. Он, как всегда, отстал от своего друга метров на десять.

— Да! Димку с Максом.

— Ага! Постой-ка, держи Макса, я врежу ему за сегодняшний вкладыш. Будет знать!

Чтобы сбежать от них, я рванул в ближайший поворот.

— Эй, стой, урод! — закричал мне вслед появившийся Пашка.

Я продолжал вовсю крутить педали, все больше отдаляясь от них, и ничего уже после этого не слышал.

VII

В нашей проездной компании Димка был, пожалуй, самым любопытным человеком, и то, что он не стал приставать с расспросами, означало: почувствовал интерес вдвойне. Значит, стало быть, будет выведывать осторожнее, что я там такое натворил, хитрости Димке в этом деле было не занимать; я знал, что не вывернусь теперь.

Для достижения своей цели ему проще всего было рассказать об этом странном выпаде остальным — так Димка и поступил. К концу кона (!) все уже всё знали: Ольку и Мишку он сумел отыскать еще быстрее, чем это сделали водившие; в результате на меня полетели груды вопросов.

Я бросил взгляд на Димку, маячившего теперь чуть в стороне. Он так перевозбудился, что даже пластырь на его очках открепился с одной стороны, и марля, готовая уже выпасть, бередила глаз тонким ворсистым краешком. Боже, как я ненавидел Димку в этот момент!

Я переглянулся с Мишкой: делать было нечего...

 

***

Разумеется, Олька оказалась единственной, кто в полной мере осознал всю “тяжесть” этого проступка.

— Ты кинул булыжником по лукаевскому дому? Для чего?

Я молчал. Олька повернулась к Мишке.

— И ты это допустил?

— Я говорил ему, что не надо этого делать. Отговаривал. Он не послушал.

— Ах вот оно что — не послушал! Несильно ты его, видно, отговаривал.

— Не обижайся.

— Да мне что! Расхлебывать-то вам теперь!..

Такой Олькин ответ Мишку, разумеется, не удовлетворил, но разговор он замял — до поры до времени, — а именно до того момента, как мы стали расходиться.

Тогда он нагнал Ольку возле самой калитки и принялся что-то доказывать, стремительно, ожесточенно. Его тень под светом фонаря слилась с тенью Олькиного домика, и только черный круг головы выглядывал из прямоугольной трубы на крыше. Слов я не мог разобрать — это походило на разговор за стеной в соседней комнате, но было ясно, что речь шла обо мне: Мишка то и дело размахивал руками и тыкал указательными пальцами в мою сторону; а “человек, застрявший в дымоходе” нелепо вращал головой — словно старался высвободиться...

Снова и снова я вглядывался в эту “сочлененную” тень, и у меня перехватывало дыхание.

— Макс! — услышал я Мишкин оклик, но если бы тень моего брата в этот же момент не отделилась от тени дома, я, скорее всего, никак бы не отреагировал.

— Что? — машинально произнес я, параллельно с моим голосом скрипнула калитка.

— Идем домой, — он вскочил на “Орленок”.

— Она ушла?.. Что ты говорил ей? Про меня.

— Я все утряс, не волнуйся.

— Ты во всем обвинил меня, да?

— Дурак! Наоборот, я защищал тебя... Охота тебе было кидать по этому чертову дому. А сколько еще будем расплачиваться за это — неизвестно.

Его правда; я кусал губы, будто бы стараясь что-то обдумать, но обдумать ничего не мог, — просто у меня кружилась голова; я с трудом удерживался на велосипеде.

— Шахматы, — вырвалось у меня вдруг.

— Чего?

— Мишка, мы будем играть сегодня в шахматы?

— Я... не знаю... у тебя еще осталось желание?

— Да.

— Ты хоть слышал, о чем я говорил?

— Давай поиграем в шахматы, — промямлил я все равно, — обещай мне.

Я чувствовал, что он согласится, раз после всего случившегося сохранил этот более-менее благодушный тон.

Эпизод 5. Шахматы. Государство. Унылые воды.

(Рассказывает Максим Кириллов)
I

Можно сказать, затеей “игорного дома” я намеревался вычеркнуть из памяти злоключения, произошедшие со мной этим вечером, выбившие меня из колеи. Впервые за все восемь лет моей жизни я чувствовал, что устал как собака, но и это меня не остановило в претворении замысла, ибо, — еще одна правда, — я не смог бы заснуть, не подняв настроения.

Мишка выглядел гораздо свежее меня.

И хотя, как и предполагалось, играть мы стали действительно в шахматы, гораздо важнее было то, что мать разрешила нам сидеть до середины ночи.

(На самом-то деле ее можно было на многое уломать, если начать говорить ее языком: “Разреши нам сейчас, пока лето, а? Потом-то ничего этого уже не будет, сама говорила”.)

Я приметил странную перемену, произошедшую в Мишке с того момента, как мы вернулись домой, — он вдруг обрел какое-то особое расположение духа и старался потакать моим прихотям.

Итак, заранее договорившись не вспоминать более о неприятном инциденте, — правда, Мишка прежде сумел взять с меня обещание больше не кидать камнями ни по каким крышам, и только после этого я услышал от него слово “Забыли!”, — мы играли в шахматы, которые мой дед привез еще с войны (он же меня и научил играть). Выглядели они и впрямь древними, но не в том смысле, что фигуры были со всякими завитушками, на старинный манер, или с облупившимся лаком, — нет, ничего подобного — думаю, дело было в особом пряном запахе, который исходил из деревянной коробки, где хранились фигуры, и в том, что в наборе не хватало двух-трех фигур, — пришлось восполнить утрату, взяв из другого набора. Поле находилось прямо на крышке коробки, оно состояло из темно- и светло-коричневых квадратных плиточек.

Мы с Мишкой договорились играть “умеренно”, особо не забирая фигуры, — а лучше пытаться теснить друг друга “всем полным арсеналом, всем весом”.

— Так партия будет длиться гораздо дольше — как у настоящих шахматистов, профессиональных, — сказал я.

— Ну почему же “как”? Мы с тобой и есть профессионалы: играем за звание чемпиона мира, за раздел мира — я бы так даже сказал.

— Но ты же проиграешь! — удивленно воскликнул я; Мишка и правда плохо играл в шахматы.

— Пускай! — быстро отмахнувшись, он придвинул свою черную пешку поближе к моей на одну клетку.

 

— Чубуки вы! Один чубук, и другой — тоже чубук, — изрек мой дед спустя час, когда, выйдя на крыльцо, обнаружил, что мы все так и играем первую партию и не съедено ни одной фигуры; я, впрочем, так уже притеснил Мишку к бортам, что мое преимущество — территориальное — было видно невооруженным глазом, — какой толк от такой игры, скажите на милость!

Качая головой, дед спустился на улицу, в темноту, но и оттуда еще долго было слышно, как он хмыкал и удивлялся нашей игре, покуда снимал с веревок высохшее белье, — правда, мне не удавалось разобрать слов — стоял оглушительный стрекот цикад.

— Папа подтвердил, что возьмет нас в лес, — сказал Мишка.

— Здорово! А как насчет Поляны чудес? Он отведет нас туда?

— Нет, об этом я пока не спрашивал. Но я попытаюсь уломать его.

— Ты хоть знаешь, где находится эта Поляна? — спросил я.

— Приблизительно. В любом случае, папа подскажет нам верный путь, — Мишка двинул офицера назад. — Рассказать тебе еще про Поляну чудес?

— Давай. Ты редко про нее рассказываешь. Это правда, что добраться до нее удавалось единицам, но и те, будучи опытными следопытами, никогда не могли запомнить к ней дороги?

— Да. Прежде всего потому, что они натыкались на нее чисто случайно.

— Ну, а неужели они не могли выверить дороги после? Это правда, что они запоминали ее — на обратном пути — но позже поразительным образом так же и забывали?

— Кто тебе сказал?

— Серж.

— Ха... — Мишка ухмыльнулся.

— Что такое?

— Нет, он не все знает. Далеко не все. Дело в том, что те, кто находил Поляну чудес, видели там нечто — и это приводило их в такой испуг (я говорю, именно испуг, а не ужас, — обрати внимание, — потому что они все-таки не чудищ там видели), короче, им уже было просто не до того, чтобы точно запоминать дорогу.

— Они видели исчезающую землю — это ты имеешь в виду?

— Нет... то есть и да, и нет, там еще кое-кто был. Люди... причем, понимаешь... — Мишка сомкнул пальцы рук, — люди очень странные. Странные в одежде... да, в одежде прежде всего... в том, что они делали, не было бы, пожалуй, ничего странного, если бы они только совершали все эти действия по отдельности. Но они совершали их вместе, так что это выглядело очень необычно; более того, мистически. Отсюда, соответственно, и испуг, и желание побыстрее смыться — у того, кому случалось наблюдать их со стороны.

— И кто же эти странные люди?

— Не знаю. Проще всего назвать их кочевниками — но в то же время это неверно, они не кочуют.

— Почему же тогда ты все-таки сказал “кочевники”?

— Я сказал только в том смысле, что они живут на этой поляне вместе, общиной... живут, да... но только они не охотятся, не едят, не спят.

— И что же они делают?

— Да по-разному. Несколько человек несут на себе колокола. Проносят через поляну за горизонт. Но потом они возвращаются, снова всплывают на горизонте; и все начинается заново. Эти люди одеты в отрепья — они каторжники.

— Каторжники? Откуда они там взялись?

— Не знаю, — Мишка развел руками.

— А кто еще там есть?

— Двое играют в пинг-понг.

— В пинг-понг? Прямо посреди поля?!

— Да. Иные же задействованы в других играх — прятки, жмурки... кое-кто перекидывает мяч.

— А еще кто?

— Люди, запускающие к небу узкие длинные флаги. От ветра те сгибаются в букву “С” наоборот. Великаны в черных костюмах; двое плывут в лодке по реке.

— Выходит, все эти люди просто беззаботно проводят время — без пищи и воды?

— Не совсем беззаботно.

— А что же?

Мишка помолчал. А потом изрек довольно странную в данных обстоятельствах реплику (его указательный палец наставительно поднялся вверх):

— Сам все поймешь.

“Наверное, он имеет в виду, что я пойму все, когда увижу их собственными глазами”, — так тогда я подумал.

Вот так мы сидели и мирно беседовали, и я даже предположить не мог, что все это кончится необъяснимой вспышкой, — и тем она явилась неожиданней, что произошла по той причине, которая, как я полагал, была гораздо важнее для меня самого, нежели для Мишки, — но именно с ним-то и случился срыв.

Я действительно сильно устал в тот день, даже Мишкин рассказ не оказал на меня тонизирующего действия, — словом, к полуночи я не просто не в силах был играть дальше (тем более партия так и не желала заканчиваться: с доски убралось всего-навсего пять фигур), — голова моя принялась сама собою клониться то в одну, то в другую сторону, рассчитывая, видимо, обнаружить где-нибудь в окружающем воздухе подушку.

К тому моменту мы уже перешли в дом и играли на обеденном столе. Мать еще не спала, а лежа при потушенном свете на кровати в смежной комнате, где, кстати, и мы тоже всегда помещались на ночь, терпеливо ждала, когда мы наконец “откажемся от нашей очередной бредовой затеи”. Дед и дядя Вадик спали наверху и разыгравшуюся сцену, по всей видимости, не услышали: первый каждый вечер принимал лекарство от бессонницы, ну, а дяде Вадику снотворным служила очередная чекушка водки.

События протекали в следующей последовательности.

Сначала разговор сник, превратившись в обрывочные замечания по поводу “баталии”, происходившей на доске.

Потом я выжал из себя очередной ход. Мишка этого не увидел — он смотрел куда-то в сторону, на остывавшую печь, но потом обернулся, как-то даже рефлекторно.

— Ты пошел?

— Да-да... теперь твой ход... — я покивал головой, зевнул, потом взгляд натолкнулся на три стрельчатые, стоявшие рядом фигуры слонов, у меня зарябило в глазах, и я уронил голову окончательно.

Вернулся от легкого толчка; брызнувший свет и Мишкины слова помогли мне сразу же прийти в себя, иначе я, вероятно, долго бы еще не сумел осмыслить, кто я и на чем остановилось мое сознание.

— Эй!.. Что с тобой? Ты спишь, что ли? Заснул? Мы договаривались до двух ночи сидеть. Ходи — твой ход.

Из смежной комнаты послышалась возня, ворчание; потом более отчетливое:

— Чего себя мучить, я не знаю! — недовольный голос моей матери.

— Ходи же! — резко повторил Мишка.

Меня качнуло назад, потом я все же попытался сконцентрироваться, но вдруг не выдержал:

— Слушай, может, завтра доиграем? А сейчас спать пойдем?

— Наконец-то прозрение наступило! — пронзительный скрип пружин на кровати — мать села; потом принялась энергично шарить босыми ногами по облезлому деревянному полу, стараясь надеть шлепанцы.

— Нет, я не согласен! Давай продолжать! — от негодования Мишка даже привстал и вытаращил глаза; мне пришло в голову, что они сейчас ничего не видят.

— Нет, нет, все, спать, спать, — щурясь от света, мать прошла к столу, — завтра доиграете. А сейчас руки мойте и в постель. Давайте, давайте... я полью вам из ковшика. — И, наклонившись к нам, повторила уже более напористо: — Вы слышали меня или нет? В конце-то концов!

— Все, Миш, давай завтра доиграем и правда, — я устало поднялся из-за стола; вид у меня был такой убитый, что даже матери хотелось подчиниться.

— Что ты сказал? — Мишка так опешил, что едва сумел выговорить эти три слова; но потом, видно, проглотил слюну. — Завтра доиграем — так ты сказал?

— Ну ты как знаешь. Можешь продолжать сидеть, если хочешь, а я пойду.

— Вот молодец! Пошли, я тебе полью, — тон матери всегда становился благодушным, когда ей удавалось одержать победу над Мишкой.

— Черт возьми, да что это такое! — Мишка вскочил, молниеносно повернулся волчком на триста шестьдесят градусов и прищелкнул пальцами. — Ты просто... просто... ты говорил, до трех ночи или хотя бы до двух! Давай до двух, слышишь? До двух! — взвизгнул он едва ли уже не плача; но потом и заплакал, и весь покраснел.

— О, о! Тебя чего, опять припадки, что ли, бить начинают? — мать презрительно скривила губы. — Максим, пойдем. От дураков...

— Не говори так тоже, ладно? — сказал я предупредительно; к этому моменту сон у меня уже как рукой сняло, но обратной дороги не было, да я и не испытывал такого желания — идти на попятную. — Мы просто доиграем завтра, и все.

— Доиграешь, доиграешь... Пошли!

Я мыл руки в предбаннике, а Мишка все пускал в мою сторону чудовищные угрозы, совершая при этом самые нелепые пассы; он то краснел, то дрожал, то подскакивал на месте, то принимался, бегая, выделывать возле стола полукружия — словом, в него будто бы и впрямь бес вселился.

— Ты проиграл, слышишь?.. Если ты сейчас же не сядешь за стол и не продолжишь игру, то ты проиграл! Ты забрал четыре моих фигуры против одной — но ты проиграл. Говорили, сидим до двух — значит, до двух. Ты проиграл!

— Хорошо, я проиграл, только успокойся, — сказал я уверенно; вошел в комнату и принялся вытирать полотенцем руки и лицо; мать осталась в предбаннике.

Честное слово, я сам удивлялся собственным непреклонности и спокойствию, и в то же время меня вдруг начинала забирать странная гордость.

С другой же стороны, все можно было объяснить несколько проще: так уж я устроен, что если некий исход зависит лично от моего решения, — то есть я держу ситуацию, — напором и истерикой меня никому не удастся переубедить — даже Мишке.

— Проиграл, да? Ты это признаешь? — осведомился Мишка в последний раз, и будто бы давая мне понять этим вопросом, что я должен к чему-то приготовиться.

— Да.

— Ну так получай! — он схватил случайные фигуры с доски и принялся энергично бросать их в меня.

Я так опешил, что даже с места не мог сдвинуться, а старался уклониться от летевших в меня шахмат, стоя на месте и не отрывая от лица взмокшего полотенца. Получалось не всегда, хотя и шахматы летели просто куда попало, ударяясь чаще всего о печь.

В комнату вбежала мать.

— У тебя что, совсем крыша поехала? Так, Максим, иди-ка в комнату, я сейчас с ним разберусь...

Она заставила его сесть; у него сочились слезы из глаз, он пытался ей что-то сказать, а вернее, протараторить, но она все перебивала его одними и теми же словами, вроде: “Хватит, хватит, замолчи. Тебе лечиться надо, ей-богу! От припадков. Хватит...” и т. д. — со все более успокоительной интонацией. Мишка так и не мог вставить ни единого слова; в конце концов, его попытки ослабели. Он повернулся к разграбленной шахматной доске, машинально запустил руку в хлебницу, стоявшую на подоконнике, и потащил в рот порцию крошек. Потом еще и еще... У него образовались пунцовые мешки под глазами и воспалившиеся сосуды в самих глазных яблоках были такого же цвета.

Моя мать еще долго читала ему нотации, но, кстати говоря, ни разу не пригрозила нажаловаться его отцу ни завтра, ни послезавтра, никогда. Похоже, когда дядя Вадик напивался, он в прямом смысле слова переставал для нее существовать (так, по крайней мере, она всегда утверждала). Потом все же пошла спать, — а Мишка — нет, он сидел еще очень долго, без электрического света, и все ел крошки.

Поверх оконных занавесок луна пролила на его кудрявую шевелюру мучнистое гуашевое пятно.

Позже он скажет мне, что в ту ночь под лунным светом у него случилось поэтическое настроение.

 

***

Полночная вспышка моего брата явилась предвестником настоящей беды — напрасно мы старались забыть.

II

Я открыл глаза.

Я сделал глубокий вдох...

Я приподнял голову.

...И все это одновременно. В эту ночь мне, похоже, не снилось никаких снов, так что я быстрее, чем обычно, вынырнул на поверхность, в явь. Свежий солнечный свет — точно такой же, как вчера, — вместе с ветром проникал в комнату; форточка была отворена настежь; занавески раздувались.

Сейчас утро? Безусловно.

Который теперь час? Скорее всего, около девяти.

И тут я услышал знакомые звуки радио “Маяк”, сулившие разочарование. Увесистые, вкрадчивые на каждом тоне, опускавшиеся в самое нутро...

Но все же что-то изменилось.

Что-то? Нет, изменилось главное — теперь я мог определить, откуда они доносятся. С лукаевского участка. Совершенно точно.

С лукаевского? Быть такого не может, никогда бы не подумал! И все же факт оставался фактом.

Но было и еще что-то. Этот странный стук, частый, но неровный, похожий на удары молотка, — стук, перемежавший завороженные тона “Подмосковных вечеров”. Доносился он откуда-то со стороны леса.

Я повернул голову и посмотрел на Мишкину кровать. Она была застелена.

В предбаннике слышались шаги моей матери. Я позвал ее. Открылась дверь в смежную комнату, и в ноздри мне ударило горячим запахом риса, очень тугим, едва ли не удушающим; мне стало неприятно.

— Что такое? Ты проснулся?

— Да. Завтрак скоро?

— Через десять минут.

— А где Мишка? Он что, вообще не ложился?

— Ложился, но уже встал.

Это было странно — даже когда он ложился в одно время со мной, то обыкновенно еще спал, когда я просыпался; теперь, выходит, он побил все рекорды: лег гораздо позже, а встал раньше.

— И где он? На “верхотуре”?

— Нет.

— Нет?..

— На улице, на участке.

Я вскочил и принялся одеваться — пожалуй, даже проворнее человека, который заподозрил что-то неладное, — но предчувствие, гнавшее вперед, лишило меня всякого отчета, и я, когда уже был полностью одет, понял, что произвел, наверное, странное впечатление.

— Ты на улицу? — осведомилась мать.

— Да. Но мигом вернусь. К завтраку вернусь, — я махнул рукой.

С Мишкой я столкнулся на крыльце. Он со мной не поздоровался, опустил голову и шагнул в дальний угол.

— Ты здесь?

Он не ответил.

— Если ты здесь, то кто на “верхотуре”?

— На “верхотуре”? — он обернулся. — С чего ты решил, что там кто-то есть?

— Слышу! — и в подтверждение своих слов резко указал в сторону леса, но крыльцо-то располагалось с противоположной стороны дома, так что получилось, будто я указывал на дверь, из-за которой недавно появился.

 

Когда мы подоспели на место, нам все уже было известно — если приглядеться, с проездной дороги можно было увидеть, что происходило возле леса: Лукаев махал топором из стороны в сторону с таким остервенением, так широко, что казалось, в каждый удар по “верхотуре” (а вернее сказать, по тому, что от нее к этому моменту осталось), — он вкладывал всю свою накопившуюся злобу. Если бы он хоть раз промахнулся, то, скорее всего, по инерции долбанул бы себе топором по сухожилию или еще куда-нибудь.

Ничего уже нельзя было спасти. От “верхотуры” не осталось даже фундамента — Лукаев вывернул из земли все четыре бревна и разрубил их на части; они же были хотя и чрезвычайно толстые, но гнилые, и поддались сразу. Все остальные доски тоже были переломаны. Только к номеру Лукаев не притронулся, никак его не покорежил, а просто отбросил в сторону, в траву.

— Чт... что вы... — стоя шагах в трех от останков “верхотуры”, Мишка таращил глаза на Лукаева; ближе не подходил.

Лысина Лукаева сверкнула на солнце; брови изогнулись, будто он отхлебнул кипятка.

— Вы что-то совсем обнаглели, чертовы пастеныши, — он сказал это ровным, низким голосом, но в то же время и сварливо, и медленно обтер рукавом пот с лица, очень тщательно, как делают это после чрезвычайно тяжелой работы, — шумите здесь постоянно по ночам. Спать не даете.

— Это неправда! Мы не шумели! — закричал я.

— Да?.. А по дому моему тоже не кидали камнями, хотите сказать?

Я весь подобрался.

— Так вот знайте, если еще раз так сделаете, я вам руки и ноги пообломаю, слышали? — Лукаев сплюнул, почесался и отправился восвояси. Обернувшись ему вслед, я мог видеть удаляющуюся спину, как всегда чрезвычайно сутулую; рубаха между выдающихся лопаток сильно пропиталась потом, и от этого складки на материи были едва заметны. Топор, зажатый в руке, то и дело ударял обухом Лукаеву по икре — через шаг; выглядело это довольно нелепо, а мне в свете нынешних обстоятельств стало от этого противно.

Мишка бегал вокруг обломков “верхотуры”, рвал на себе волосы и дергался так, словно его пытали раскаленным железом. Я же, напротив, стоял и не двигался, и мрачно смотрел прямо перед собой: я знал, что если переведу взгляд вперед, обязательно наткнусь на краешек какой-нибудь поломанной доски, на печальный отголосок своего хулиганства — в конечном счете, это ведь я был во всем виноват. И чего мне тогда приспичило кидать по лукаевской крыше!

Но вместе с тем я чувствовал, как в моем теле начинают просыпаться и волны эгоистичного облегчения. Наступил исход, пренеприятный, но все же...

Теперь, когда Лукаев нам ответил, вопрос был закрыт, исчерпан. Мы получили vendetta.

“Теперь можно глубоко вздохнуть и начать жизнь сначала”, — как любила говорить мать.

Стоит ли говорить, что Мишка не разделял этой перспективы?

III

После драматичного эпизода с гибелью “верхотуры” Мишка исчез. Я оставил его одного возле деревянных обломков (сначала звал завтракать, но он и слышать ничего не хотел, так что я, поняв наконец бесплодность всех усилий, отправился домой один), — а когда вернулся через полчаса, Мишки уже и след простыл; попробовал немного порыскать по окрестностям, но успехом мои поиски не увенчались.

Разочарованный, я вернулся домой.

— Ну так где он там? Что, так и не собирается завтракать идти? — поинтересовалась мать.

— Не знаю. На “верхотуре” его уже нет.

— А-а... ну все ясно — опять мозги заезжают. Спрятался куда-то.

Все верно. Мишка и правда любил “ныкаться”, когда бывал обижен, и обнаружить его было просто нереально.

— И не ищи его, лучше иди делом займись.

Заняться делом означало сесть под дерево и читать (между прочим, помогать по дому или в саду мать никогда меня не заставляла).

И раз она сказала “заняться делом”, то теперь будет тяжеловато отвертеться. Я приуныл — без Мишки было совсем скучно.

— И что, действительно Лукаев вашу “верхотуру” поломал? — спросила вдруг мать.

Я ответил, что поломал — это не то слово, — с землею сровнял.

Конечно, мать была не такой жестокой, чтобы ответить на это: “Ну так вам и надо — не будете всякие идиотства строить”, — кроме того, она слишком плохо относилась к Лукаеву, чтобы хвалить любые его поступки.

— Ну и нечего расстраиваться — новую построите, если так уж надо будет, — выдавила она сухо.

Это ее “новую построите” сильно меня задело; как-то раз (где-то год назад) она по ошибке растопила печку моим детективным рассказом. Узнав об этом, я почувствовал себя так, будто у меня из груди вырвали здоровенный кусок плоти, с мясом, кровью и всем прочим; разумеется, я закатил истерику. И что я на это услышал от нее? “Нечего расстраиваться — новый напишешь, если так уж приспичит”.

На сей раз я, однако, смолчал, проглотив ругательство, которое едва не сорвалось у меня с языка: она хотя бы не стала интересоваться, почему Лукаев сломал “верхотуру”, — и на том спасибо.

Возле окна послышались неясные движения — будто кто-то ступил на гравийную гряду, кое-где примыкавшую к фундаменту, а потом запутался в хмеле; а еще (но в этом я уже не был уверен), — короткий тычок в стекло, однако никакого предмета или руки я не различил.

— Мишка! — инстинктивно воскликнул я, подбежал, но по неосторожности задел изрешеченную банку “Nescafe” на подоконнике; она тотчас свалилась вниз, и на пару секунд ржавый, обиженный звон отвлек мое внимание.

Когда я высунулся в форточку, никого уже не увидел, хотя мне показалось, что сочная стена хмеля, пронзенная кое-где сухими и ломкими прошлогодними ветками (“как седые волосы” — пришло мне в голову), — взъерошена. Между тем тропинка, огибавшая дом и колодец, была пуста. Теперь слышалось только жужжание насоса в колодце.

— Миш! — позвал я снова.

Никакого ответа не последовало.

— Я тебе сказала, не ищи его! Не занимайся ерундой, — настойчиво повторила мать.

— Отстань от меня.

— Что?

— Я сказал: от-вя-жись! — повторил я по слогам, с досадой и даже презрением.

Взял книжку и вышел на крыльцо.

По проезду на скорости 140 км/ч пронесся черный “Ауди”, на долю секунды прочертя в воздухе задними фарами пару солнечных каракуль.

Лукаев уехал. И жену свою, конечно, прихватил. (Рассказывали, что как-то раз он заявил: “Я люблю быструю езду — это правда. Страх? Какой? Откуда? — так, словно он никогда и не опасался умереть. — А вот моей жене и правда лишний вред здоровью, стресс, так что какое там сбавить — я скорее уж буду раза в полтора больше выжимать... хэ”.)

IV

За следующий час я не прочитал ни строчки (ну или, может быть, одну-две) — все сидел под деревом, смотрел на книгу, и то и дело во мне вскипала ярость, и в ушах звенело от материных слов: “Ну и нечего расстраиваться... новую построите, если так уж надо будет... ну и нечего расстраиваться... новый напишешь, если так уж приспичит... нечего расстраиваться... нечего... расстраиваться”.

“Когда же это кончится?.. Все — надо писать новый детективный рассказ, — решил я, в конце концов, — но у меня ведь нет сюжета. Вот черт!”

Я сходил в дом, принес Мишкины экю и, положив купюры в развернутую книгу, до самого обеда занимался тем, что любовался на них.

Мишка объявился после обеда, когда я, и правда уже забеспокоившись, отправился к Ольке.

И вдруг обнаружил, что она играет в карты возле своего домика — не с Мишкой, а с Сержем, Пашкой и Димкой. Ничего особенного — они часто так сидели, но все же от меня не ускользнуло, что они будто бы еще что-то пережидают, или даже вернее будет сказать — стараются убить время.

Прежде чем, постучавшись в калитку, объявить о своем присутствии, я расслышал обрывки разговора — они обсуждали ограбления. (При этом Димка в разговоре не участвовал: восторженное выражение на его лице достигало попросту безмерной степени, если он садился за карты, и никакая, даже самая животрепещущая тема не способна была уже отвлечь его; играли они в “дурака”, и он был только и занят тем, чтобы не остаться.)

— Мне моя бабка знаешь чего рассказала? — говорил Серж. — Она ж у меня все знает — ха!.. Так вот, ты в курсе, да, что Перфильев приходил на наш проезд и в сером доме смотрел?

— Ну слышала, конечно, и что? Он грабителей там искал? — спросила Олька.

— Не грабителей, а наводчиков. Слышала о наводчиках?

— Ну слышала.

— А знаешь, кто, оказывается, выяснил, что у этих грабителей есть еще и наводчики?

— Нет. И кто же? Перфильев?

— Его жена.

— Жена?

— Точно, жена, — сквозь решетку деревянной калитки я видел, как Серж с хитрющим видом выставил вперед указательный палец.

— А она-то как об этом узнала?

Серж вкратце рассказал Ольке, как жена Лукаева увидела возле дома на третьем проезде (“на этом же проезде, как ты помнишь, молоканка живет”), какого-то паренька, он все ошивался, высматривал, а ей сказал, что друга своего ждет.

— И ты говоришь, жена сторожа пошла спросить у молоканки, кто живет в том доме? — сказала Олька, когда Серж закончил.

— Точно. Оказалось, какой-то сумасшедший старик. Никакого детского населения. Так что вот откуда ниточка о наводчиках.

— От жены сторожа!

— Да. И от молоканки.

Тут я постучал.

— О, вот те раз, кто к нам пожаловал! — фыркнул Пашка.

— Ты в карты будешь? — осведомился Серж.

— Я Мишку ищу, вы не видели его? Он уже полдня как пропал — нигде нет.

— Пропал? Ха-ха, ну ты скажешь тоже! Он в доме, — Серж кивнул на занавеску в дверном проеме.

— А почему вы тогда здесь?

— Потому что он просил его не отвлекать — он занят разработкой государства, — сказала Олька.

— Скоро он позовет нас и сделает важное сообщение, — присовокупил Серж.

— Оль, кто там пришел? Макс? — послышался знакомый голос. Я облегченно вздохнул: это был голос успокоившегося, но сильно занятого человека, так бы я охарактеризовал.

Занавеска отдернулась, показалась Мишкина шевелюра. Он посмотрел на меня и молча кивнул — так кивают человеку, который нанес обиду, но потом извинился; инцидент исчерпан, но все же не до конца: взаимоотношения вернулись не на прежний уровень, а на ступеньку ниже. Меня это тем не менее удовлетворило.

Мишка снова исчез.

V

Как только Мишка позвал нас, мы мигом побросали карты (даже Димка по этому поводу не выказал возмущения: он проиграл два последних кона, а в текущем набрал столько карт, что еще чуть — и пришлось бы удерживать их зубами), вошли в дом и расселись кто куда.

— Итак, я говорил вам, что собираюсь сделать десятиминутное объявление, но я столько здесь уже написал... в общем, думаю, это будет несколько дольше. Так что лучше устроить обсуждение. По всем вопросам.

— То есть...

— То есть, Серж, вы вполне можете прерывать меня. Но только не навалом. Тема важная как никогда. Я говорил уже вчера — это слышали Макс и Оля — что эта идея — создать в нашем поселке суверенное государство — очень и очень любопытна. И что она не оставляет меня — так было вчера. Сегодня, однако, я смело могу утверждать, что она требует скорейшего воплощения. Вы, разумеется, свяжете это с теми неприятными событиями, которые произошли сегодня утром, и будете отчасти правы. Видно, и впрямь нужно было мне сильное побуждение — чтобы я начал действовать. Да, я покривлю душой, если скажу, что разрушение “верхотуры” Юрием Лукаевым не имеет к этому никакого отношения. Но гораздо важнее то, что предвосхищало эту теорию, а именно, процесс рисования экю. Во-первых, потому что это символ объединения, и мы будем стремиться к тому, чтобы государственный режим, зародившись в нашем поселке, распространился позже по всему миру... Во-вторых, еще более важно то, как я рисовал эти экю...

Я вздрогнул, потому что Мишка сделал ударение на слово “как”.

Я думаю, ты хотел сказать не “окно”, но... балкон?

Пурпурный циферблат с золочеными стрелками...

Мой сон...

Мишка угадал его.

— ...рисовал, используя весь — какой у меня только есть — талант живописца. И на этом — прошу вас не удивляться — будет строиться весь наш будущий государственный режим... Так... зачем нужно наше государство, именно наше?.. Я призываю вас посмотреть на людей. Большие государства (как, например, то, в котором мы родились и обитаем по сей день) устранили хаос, навели кое-какой порядок, сделали людей организованней, лучше, но... все-таки не до такой степени, чтобы те стали совсем положительными.

— Вот этим ты и предлагаешь заняться: сделать людей “совсем положительными”? — снова вступил Серж, намеренно, конечно же, копируя Мишкину терминологию; мне, однако, показалось, что он весьма заинтересован.

— Угадал, — Мишка прищелкнул пальцами.

— Это и есть ответ на вопрос “зачем”?

— Нет.

— Нет?.. Подожди, как это нет? Я не понимаю...

— На самом-то деле... — Мишка опустил глаза; вид у него был интригующий.

Я понял: он намеренно нас запутывал.

— Итак, мы установим контроль, но качественно отличающийся от того, который установили другие, более обширные государства...

И тут Мишка, выдержав короткую паузу, попал, что называется, точно в цель, в десятку, — но это была моя десятка, именно моя, — меня же так до сих пор и не оставляли мысли о сегодняшнем инциденте с матерью.

— Наше государство будет стремиться установить взаимопонимание между людьми, — он снова остановился, а потом повторил еще раз, едва ли не по слогам: — Взаимопонимание. Да.

Я встрепенулся, покраснел, привстал, потом опять сел. Мне хотелось тараторить; я не знал только, с чего начать: мыслей возникло огромное количество, и все они в первый момент были равноправны, — так всегда со мной бывало — в минуты крайнего возбуждения.

Мишка, однако, помог мне.

— Макс, пришла в голову какая-то мысль?

— Да.

— Ты не мог бы озвучить ее?

Теперь уже я мог ее озвучить, но вовремя остановился: речь все-таки шла о моей матери.

— Я-я... ну... может быть, мы лучше выйдем, и я все скажу тебе... наедине?

Пашка отреагировал быстрее моего брата.

— Наедине? Хо!..

А Серж тут же прибавил:

— Вот это номер! Больше двух, вслух говорят, дружище!

Но Мишка жестом остановил их.

— Послушай, Макс, лучше так поступим: я задам тебе пару вопросов, по самой сути. Чтобы и все остальные тоже самую суть поняли. А то, что не хочешь выносить на общее, останется при тебе, обещаю. Идет?

Я кивнул.

— Ты ведь подумал о каком-то человеке, правильно? Который тебя угнетает и с которым ты как раз таки и хотел бы установить взаимопонимание?

— Да.

— Вот видите! Это и есть самая суть. Все остальное неважно пока, — он обвел взглядом окружающих, — а что скажете насчет себя? Есть ли такие люди в вашей жизни? Не может не быть.

— Ну еще бы! — мигом откликнулся Серж. — Только спроси... меня бесит моя бабка. Она про-о-осто достала! — голос Сержа сделался пронзительным; хрипотца усилилась.

— Мне не нравится Геннадий, — важно заявил Пашка...

— Сварщик? — уточнил Мишка. — Почему?

— Не знаю... я думаю.

Олька высказалась очень сдержанно. Она не могла так сразу назвать какого-то конкретного человека. В каждом есть, конечно, мелкие недочеты (так она это назвала — словно речь шла о контрольной работе в школе), но недочеты ведь всегда бывают, этого не изменить, “а если бы и появилась такая возможность — изменить, — я бы не стала”.

— Потому что от этого еще больше человека любишь — так мне кажется.

— Замечательно, просто замечательно. И очень умно. Молодец, — Мишку, по всей видимости, впечатлило ее высказывание.

Я назвал Перфильева. Мишка между тем заметил резонно, что нам следует объяснять, за что именно не по душе тот или иной человек, и если так выйдет, что “на самом деле виновник всему участник нашего собрания”, — то объяснение будет признано недействительным.

Я покраснел с досады и ничего больше не говорил.

— Само собой разумеется, — прибавил Мишка, — что все здесь собравшиеся обязуются и себя изменять в лучшую сторону.

Серж предложил: что, если всем нам составить список “человек — негативные качества”, но Мишка покачал головой:

— Только не сейчас. Я же просто попросил вас назвать людей, можно сказать, в доказательство того, что эта тема назрела — тема государства. И остановиться сейчас надо на ней, на общих моментах.

Наступила Димкина очередь, но он вместо того, чтобы тоже назвать какого-то человека, обратился вдруг к Мишке:

— А ты сам-то что скажешь?

— В смысле?

— Лукаев, да? Я про твоего недруга...

— После того, как мы введем в поселке новый государственный строй, результаты не заставят себя долго ждать, вот увидите, — Мишка заморгал глазами и смотрел теперь куда-то вниз — очевидно, не желая ни с кем встречаться взглядом; у него еще слегка покраснели щеки, в остальном же он был абсолютно спокоен, — все те люди, которые вызывают сейчас неприятие, станут нашими хорошими друзьями.

Теория государства

1. Денежная единица: экю.

Примечание: экю — символ объединения. Наше государство призвано стать эталоном, ориентиром, основой, наконец, единого миропорядка.

— Можно сказать, это будет нечто вроде эксперимента, — читал Мишка из тетради, — но тут же возникает вопрос: чем мы лучше других экспериментаторов? Огромное количество людей и до нас уже делало попытки отыскать идеальное государственное устройство. Мы, однако, находимся в выигрышном по отношению к ним положении: свой эксперимент мы будем проводить на совсем небольшой территории. Какие возможности открывает малая территория? Первое, что приходит на ум: мы, правящая верхушка, сумеем оказывать на людей непосредственное влияние. Здесь, однако, необходимо сохранять осторожность и не увлекаться: во-первых, не забывать о гуманности; во-вторых, помнить, что впоследствии — когда наш режим распространится по всему миру — возможность непосредственного влияния окажется утраченной. Вот почему, Серж, я говорил тебе, что следует повременить пока со списком, который ты хотел составить.

2. Территория:

1) поселок;

2) на юго-востоке до караульного помещения (дорога в город по выходе из леса государству уже не принадлежит, однако используется в качестве торгового пути);

3) горка от главных ворот, по которой машины приезжают и уезжают, и далее до середины бетонной дороги (другая половина принадлежит ближайшей деревне);

4) леса и поля, окружающие поселок за его ограждением.

Отмечу: для того чтобы принять это простейшее и размытое (хотя таковым оно тогда нам не казалось) постановление, потребовался час с лишним. Прежде всего потому, что представлялось разумным (всем, кроме Мишки) и даже очевидным совместить государственные границы с поселковым ограждением.

Позже Мишка озвучил наконец, что резоннее было бы и лес относить к государственной территории. Это вызвало большое неприятие у Пашки: “Отец все время заставляет меня ходить с ним в лес, а я не хочу, так что было бы лучше...”

Димка тотчас разинул на него рот: “Что ты имеешь против леса, паяло?”

Конечно, и меня это тоже возмутило, но я промолчал.

— Также, пожалуйста, Дима, я попросил бы тебя обходиться впредь без оскорблений. Мы на заседании и решаем важные государственные вопросы... — заявил Мишка намеренно официальным тоном.

— Я ему за такие обзывательства знаешь что...

— Помолчи, Паш, и ты тоже. Дай договорить, — ей-богу, в этот момент мне показалось, что Мишка сейчас потребует у Димки извиниться перед братом; но нет:

— Я настоятельно рекомендую расширить границы.

— Я против! — тут же взвился Пашка, — а давайте проголосуем!

Проголосовали: двое против (Пашка и Серж), остальные за.

Разумеется, Пашку результат разозлил чрезвычайно.

— В любых голосованиях нужно прислушиваться к меньшинству! — заявил Серж...

...И т. д.: реплика за репликой, наслоение реплик, только убивающих время — больше ничего.

3. Государственный режим (касательно основной деятельности граждан): прежде всего необходимо развивать в людях творческое начало. Как известно, однако, творчеством много не заработаешь, — а все сегодня стремятся заработать, “перспективы ведь какие открылись! И многие, главное, стремятся быть специалистами узкого профиля — чтобы проще и быстрее было продвигаться по карьерной лестнице”.

Помню, я выкрикнул:

— Это просто отвратительно! Необходимо это искоренить.

— Гораздо эффективнее поставить людей в такое положение, чтобы им ничего не оставалось, кроме как соединить творчество с узкопрофильной деятельностью. Чтобы это и был единственный способ заработать. И чтобы, в то же время, это доставляло им удовольствие.

Серж с недоверием покачал головой.

— Это невозможно сделать... чтобы всем? Нет...

— Ха-ха... это как посмотреть. Все жители поселка-государства будут рисовать денежные знаки, чтобы обменивать их на продовольствие.

Все, конечно, после такого заявления опешили.

— Как так? — спросил кто-то из нас.

— Да так же! — упиваясь нашим недоумением, Мишка так и подскочил на месте и в полном экстазе принялся крутить ручкой перед искривленным лицом.

Совершенно неподражаемая улыбка-маска!

— Отказаться они от этого не смогут, потому что тогда помрут с голоду! Неужели вы не видите, что эта просто гениальная фишка. Кажется, это узкопрофильная деятельность, специализация. А на самом-то деле живопись — это огромный мир, постигая который человек приобретает важную добродетель — разносторонность.

— Эта идея мне нравится, — призналась Олька.

— Нет, подожди-ка, я не понимаю... — вступил Серж, — деньги всегда печатаются по образцам...

— В том-то и дело, что теперь не будет никаких образцов, — в восторге перебил его Мишка.

— То есть все будут рисовать купюры, как им вздумается? Любого достоинства?

— Нет, вот здесь, конечно, мы выставим ограничения. Думаю, максимальное достоинство купюры — сто экю. Вообще говоря, возможные достоинства будут устанавливаться законодательно.

— Нет, а... ну ладно, и дальше что?

— Все будут проявлять максимальные старания в рисовании экю, потому что если художественные достоинства окажутся неудовлетворительными, купюра к обмену допускаться не будет.

— Кто же объективно это оценит? — спросил Серж.

— Государственная комиссия, конечно, — важно ответил Мишка, — верховная власть. Любые меры, направленные на нейтрализацию конкретного недостатка, оказывают на человека воздействие поверхностное и не меняют его коренным образом. Иное дело фундаментальное воздействие — меняется само сознание человека, его мировоззрение, отношение к жизни. Как это будет выглядеть на практике? Приведу пример. Предположим, нам не нравится, как ведет себя какой-то конкретный человек. Мы более внимательно начинаем относиться к творчеству человека, которого хотим изменить. К его купюрам то есть.

— Он это почувствует и вынужден будет подчиниться нашим требованиям, — сказал Серж.

— Нет, еще тоньше... Каким требованиям? Напрямую мы ничего не будем говорить. Мы назначаем вспомогательную литературу о живописи, которая должна помочь ему состояться как художнику — так мы скажем. Затем просим его высказать какие-то свои соображения о прочитанном. Он высказывает. “Нет, — говорим мы, — на самом деле ваша позиция неверна”. И излагаем иную. Затем прибавляем ко всему прочему, что людям, которым свойственна его — неверная — позиция, присущи также кое-какие негативные качества: первое, второе, третье... называем те как раз, которые нас в нем и не устраивают. Они-то, мол, и препятствуют тому, чтобы правильно оценить творчество вообще и живопись в частности.

— Если хочешь изменить человека, надо действовать на него более жестко, — сказал Серж, — вот, к примеру, моя бабка. Ее ничего не изменит, пока ей молотком по голове не постучать.

— Но это противоречит основам гуманизма, — возразил Мишка, — вся соль нашего эксперимента...

— Я все прекрасно понимаю. Я просто не вижу, какими средствами ты собираешься подчинить себе людей.

— Не подчинить, а повести за собой, — заметил Мишка.

— А это он умеет, — ухмыльнулась Олька.

— Государственный кодекс решит все проблемы, мне кажется.

Конечно, стало уже ясно, что Серж решит пойти “оппозиционным путем”.

4. Кодекс.

Снова Мишка принялся говорить о фундаментальных преобразованиях; призывал действовать как можно более гуманно и не спешить. Как обрести власть над жителями поселка? (“Обрести, а не завоевать”, — Мишка это подчеркнул.) Сделать так, чтобы они во всем подчинялись нам? Через авторитет. Авторитет же я предлагаю обрести следующим образом: составить хороший и логичный государственный кодекс.

— А что в нем будет? — спросил Серж.

— Прежде всего я намерен описать новый режим. Более детально, а не так, как в этой тетради.

— А что еще будет в кодексе? — повторил Серж.

— Я... не решил еще... — уклончиво отвечал Мишка.

— В любом случае, как я понимаю, все будет исходить из тех тезисов о государственном устройстве, которые мы уже утвердили, правильно?

— Ну... да. Они же конституционные, понимаешь? Фундаментальные.

— Скажи мне в таком случае, как с помощью них ты собираешься найти ребят, которые вскрывают дома в нашем... государстве, да. Они же нарушают закон, и здесь нужны конкретные меры.

— Необходимо сначала записать этот закон, — настойчиво порекомендовал Мишка.

— А потом-то что? Что потом?

— Ну, например, мы могли бы выйти на их след с помощью охраны государственных границ. Постоянные проверки...

Серж быстро покачал головой (весь его вид говорил: “Теперь-то я нащупал слабое место”).

— Не годится. Нужно заняться расследованием этих ограблений, — сказал Серж.

Я навострил уши; в груди у меня заколотило; я пялился на Мишку: что он ответит? Поможем Стиву Слейту в поимке грабителей... и Хадсона. Он же, по всей видимости, их заправила.

— Стоп-стоп... заняться расследованием, говоришь?.. Хм... похоже, ты Энид Блайтон начитался!

— Слушай, ну хватит уже, а? — воскликнул Серж в сердцах, — ну хорошо, если ты настолько аморфен, я возьму дело в свои руки. Кто со мной?

— Я! — выкрикнул Пашка.

Я колебался.

— А ты, Максим, что скажешь? Твое мнение? — Серж обратился очень официально — ну точно на манер того, как Мишка говорил весь вечер.

Я решил, что еще остается шанс убедить Мишку в проведении расследования.

Когда Серж понял, что я все-таки не скажу ни слова, перевел взгляд на Димку.

— Ну ладно... а ты?

— Не знаю, можно попробовать, — отвечал тот.

— Хорошо. Остальные, как я полагаю, — он посмотрел на Ольку, — на стороне Мишки. Ладно, а я займусь расследованием. И еще составлением списка. Пороков моей бабки — начну с нее. Затем придумаю способы, как ее перевоспитать. Индивидуальные рецепты.

— Как знаешь, — ответил Мишка.

Тут наше собрание самым неожиданным образом оказалось прерванным: с улицы послышался настойчивый оклик в нос, три слога на одном тоне с другого конца проезда:

— Сережа!

Серж подпрыгнул как ужаленный — это была его ненаглядная бабка, против которой он совсем недавно строил контрпланы. Он вышел из домика (дверь все время оставалась отворенной).

— Я здесь.

— Ну-ка домой!

— А что случилось?

— Я сказала: до-мой!

 

Выйдя на проезд, я вглядывался в удаляющуюся фигуру Сержа; бабка стояла возле садовой калитки, ведущей на их участок, — ее живот выпятился, плечи, напротив, подались назад, — Серж очень спешил, едва ли не подскакивал на ходу каждый раз, когда одна из рук Родионовой, упертых в бока, взмывала вверх — совершить безмолвное, настойчивое мановение-призыв, которое можно было перевести одним-единственным образом: “Ко мне!”

От этой картины у меня по спине заскользила холодная струйка пота.

Пашка неверными шагами плелся следом за другом; Димка остался с нами.

Родионова перестала махать внуку, только когда он был уже метрах в пяти от нее, — она медленно отворила калитку, но входить не стала, — собиралась пропустить Сержа вперед.

Мой брат не обращал никакого внимания на эту картину — разговаривал с Олькой.

Она спросила его:

— Ты тоже уходишь?

— Я хочу кодекс начать делать.

— Сегодня?..

— Не знаю... лучше завтра и при твоем участии.

— Мишка, давай еще останемся. Ну пожалуйста! — я принялся канючить.

— Нет-нет, все. Мы уходим. Потом, возможно, еще вернемся, но сейчас надо домой заглянуть.

Но Олька вдруг взяла его за руку.

— Постой.

— Что?

— По поводу этих ограблений... Серж прав, один кодекс не поможет.

— Я знаю. И что ты предлагаешь?

— Ну... — Олька помялась; в том, что говорил Серж, действительно было рациональное зерно, она это понимала, а значит, сейчас и Мишку уломает.

Однако характерного волнительного стука в груди я на сей раз не почувствовал: “Мы будем расследование вести! Класс!”; слишком угнетающе подействовал на меня вид Сержевой бабки. Я впервые задал себе вопрос: а с чего мы вообще решили, что нас послушают, будут нам подчиняться?

— Мы могли бы... — продолжала между тем Олька, — если и не заниматься расследованием открыто, то хотя бы попробовать составить свою версию происходящего. Ты же говорил о завоевании авторитета, помнишь? По-моему, отличная тропка к авторитету... Послезавтра состоится общее собрание садоводов, ты в курсе? Ты мог бы выступить со своей кандидатурой — на председательский пост. Кому нужен Страханов! Ты должен выступить на собрании, — повторила Олька, — если даже тебя не выберут, все равно мы сделаем серьезную заявку.

— Его и не выберут, — изрек вдруг Димка, стоявший все это время чуть поодаль.

— Почему это? — осведомился я с раздражением, которое, вырвавшись у меня совершенно неосознанно, обнажило все мои тайные сомнения.

— Потому что он ребенок, — ответил Димка просто, — и мы все тоже дети.

Тут уж и Мишка отреагировал:

— Почему ты так говоришь?

Самый очевидный ответ был: “Потому что это правда”. Его, однако, не последовало. То, что Димка ответил, по сути дела, ответом вообще не являлось. И поэтому, быть может, это произвело на меня значительно более сильное впечатление.

— Я говорю то, что мне пришло в голову. Мы же только играем, и все.

— Да неужели? — мигом отреагировал Мишка, — все, Оль, я согласен. Послезавтра выдвигаю кандидатуру.

По пути домой он наставлял меня:

— Матери не вздумай говорить о наших планах. И ничего о государстве — вообще.

— Ладно... — я отвернулся.

— Что такое?

— Ты же не хочешь ничего расследовать, как я понял.

— Это не так.

Мать уже поджидала нас на крыльце; завидев Мишку, она издала короткий манерный возглас: “О!” — ее рука прочертила в воздухе дугу. Моментально Мишка обернулся и подмигнул мне.

 

Известие о завтрашнем походе в лес меня, однако, не развеяло. Снова и снова всплывала передо мной одна и та же картина: Серж, подскакивая, бежит к своей бабке. И потом эти неожиданные слова Димки, которые меня больно укололи (да и не только меня, скорее всего; Мишку тоже): “Его и не выберут... потому что он ребенок. И мы все тоже дети”.

Нас не выберут, потому что мы дети.

И по этой же причине мать заставит сегодня улечься в десять, не позже. Тут я еще вспомнил, как Олька говорила, что в последнее время в будни ночует у себя в домике одна. “Ничего себе ей воля, а она даже этим не пользуется — спит. Глупая! — снова пришло мне на ум, как и день назад. — Сегодня четверг — значит, скорее всего, она будет в домике, одна. Повезло!..”

За ужином я напомнил Мишке о его обещании — попросить дядю Вадика о Поляне чудес.

— Потом, — быстро отмахнулся он.

— Когда потом?

— Когда в лесу уже будем... ну хорошо — завтра утром, когда будем уходить.

— А почему ты сейчас не можешь попросить?

— Сейчас я к Ольке ухожу. Ненадолго, так что ты со мной не ходи. Надо просто заглянуть, сказать, что меня не будет завтра утром. Она же обидится, если я уйду в лес, ничего не сказав. Я ведь к ней обычно и утром захожу тоже. Помнишь?

— Рано утром ты чаще всего спишь, — заметил я скупо.

Я хотел попросить его узнать, будет ли она ночевать сегодня в своем домике, но в последний момент передумал — в конце концов, какая разница? Да если я и попрошу, он все равно ничего не узнает — забудет.

Когда он ушел, я снова почувствовал, как мною овладевает горечь: мы же только играем, и все.

В результате в тот день я засыпал с такими мыслями: “Ничего у нас не получится. Никогда мы не обретем власти. Эти взрослые завладели всем целиком и полностью. И ничего расследовать тоже не будем — нам просто не дадут. Но не только в них дело. Мы в собственном отношении тоже не сможем ничего изменить и переломить. Если уже плывешь по течению, то ох как тяжело, даже тяжко, что-то повернуть вспять. Оглядываешься назад, вздыхаешь и говоришь себе:

— Ну что поделаешь, придется плыть дальше. В конце концов, так проще всего.

И я сейчас так же поступаю — плыву по течению — и ничего с этим поделать не могу”.

Да, так проще всего.

Это унылые воды.

Эпизод 6. Оля и Перфильев

Когда Перфильев в три часа ночи ступил на проезд, — сторож, разумеется, прекрасно знал уже об отъезде Лукаева, — Оля сразу же открыла глаза и инстинктивно глотнула воздух. Между тем голову с подушки приподнимать не стала — подозревала уже, почему, скорее всего, проснулась: кто-то прошел мимо дома, по главной дороге, — и решила тотчас же поскорее снова отключиться. И все же... нет, на сей раз было что-то не так... вернее, не “не так”, а просто по-другому: раньше, проснувшись, она всегда слышала удаляющиеся шаги, но сейчас никаких шагов не было.

Это и заставило ее усомниться, действительно ли она проснулась именно от чьих-то шагов, встать, в конце концов, и подойти к окну. Помешкай она еще полминуты, и Перфильев бы исчез в темноте, направившись к лукаевскому участку, а так ей все же удалось его застать: стоя в пятне света, которое отбрасывал фонарь, Перфильев осматривался по сторонам, осторожно и спокойно, неторопливо. “Сейчас развернется и пойдет по главной дороге”, — мелькнуло в голове Оли.

Но нет, Перфильев шагнул в противоположную сторону.

Оля отошла от окна и направилась к плите; во рту у нее пересохло со сна, но чайник оказался пуст, так что ей пришлось, прихватив его с собой, выйти на улицу к большому бидону с водой, стоявшему под умывальником, возле садовой дорожки. Но прежде чем откинуть железную крышку (и услышать ее скрип и короткое дребезжание), Оля услышала какой-то другой звук, едва различимый, за спиной. Она неуверенно повернула голову; звук повторился, сначала однократно, потом целой чередой — но все так же был трудно уловим. И тем не менее Оля почему-то все больше уверялась, что источником этого звука тоже было что-то железное — и в первое мгновение у нее даже мелькнула забавная мысль: “Как это? Неужели крышка бидона может скрипеть раньше, чем я ее подняла?..”

(Да уж, Мишка “научил” ее таким вот мыслям.)

“Вот те на!.. Ведь это же откуда-то позади слышится...”

Общение с Мишкой научило ее также любопытству; неудивительно, что Оля решила постараться отыскать источник странного звука. Она еще не успела связать его с Перфильевым, которого только что увидела, однако спустя две минуты, когда Оля, выйдя на проезд, различила вдалеке сгорбившуюся фигуру сторожа, у нее не осталось уже никаких сомнений.

“Что он там такое делает?”

Оля сделала еще несколько осторожных шагов вперед по проезду. Какое-то бессознательное чувство, что ей не следует выдавать своего присутствия, заставило ее ноги шагать все же ближе к канаве, проходившей перед ее участком, — там совсем не было света, — но Перфильев, возможно, не заметил бы Олю, пойди она и по середине проезда — так он старательно копался в замке, висевшем на лукаевских воротах, и просвечивал фонариком скважину.

Оля смотрела на все эти манипуляции в полном недоумении, хмурилась, потом даже присела, но так и не сводила с Перфильева широко открытых глаз. В каком-то смысле напрасно, потому что если бы она все же обернулась, то заметила бы довольно странную вещь: флюгер на углу ее участка был обмотан странным пестрым платком, которого там не было еще минуту назад, когда Оля проходила мимо. Платок был повязан прямо на ось, неплотно, возле железной “ромашки”, делавшей при каждом легком порыве ветра неуверенные прокруты и издававшей точно такие же звуки, что и Перфильев, просовывавший в скважину всякие разные предметы.

Платок подпрыгивал и, казалось, готов был уже развязаться и вспарить, но снова садился на ось. Вдруг, когда флюгер сумел уже набрать приличную скорость, возле него стало образовываться масляное пятно, постепенно затиравшее собою окружающее пространство и действительность, — сначала оно поглотило участок дальнего леса, потом — часть одного из домов на противоположной стороне поселка; пятно все увеличивалось в размерах, и вот уже в нем замелькали первые фигуры и образы: тени каторжников, несущие на себе тени колоколов в лучах закатного солнца, великаны, шествующие непропорционально длинными ногами, двое людей, играющих в пинг-понг (стол стоит в высокой траве, проникнутой оттенками шалфея); мужчины и женщины в белых одеяниях, сидя по кругу, перекидывают огненно-рыжий мячик...

Эпизод 7. Платок на флюгере. Остров.

(Рассказывает Максим Кириллов)

I

Как я уже говорил, дядя Вадик в лесу просто преображался. Перемены в нем, однако, подготавливались заблаговременно: когда мать разбудила нас в шесть завтракать, он уже, видимо, успев перекусить, с оживлением прохаживался туда-сюда, десятки раз минуя обеденный стол, и то и дело останавливался возле окон, сиявших от ледяного солнечного света, как серебряные блюда; мелодия, которую он машинально насвистывал, показалась мне знакомой... Я словно медленно выныривал из озера...

— Максим, вставай!

В уголке моего левого глаза прошмыгнула мать, и я почему-то понял, что кричит она мне уже третий раз.

Третий...

Мы всего лишь дети...

Как только воспоминание отразилось в мозгу, тотчас я ощутил легкий укол в грудь, а в горле стал нарождаться ком.

Не будет никакого государства...

Забыл, что в лес идете сегодня?.. И ты тоже вставай, слышишь?

Поляна чудес...

 

Я сидел, уткнувшись в тарелку; из-под мягких зерен риса выковыривал вилкой те, что лежали поглубже. Так ни разу еще и не попробовал.

Мишка, видно, почувствовав, что что-то не так, то и дело подмигивал мне, а один раз наклонился и прошептал на ухо:

— Потом, потом... чуть попозже, ладно?

Я поднял глаза; вилка застыла, и воронка, образовавшаяся в гарнире, тотчас стала затягиваться.

— Чего?

Он снова наклонился; зашептал, на сей раз горячее:

— Позже попрошу, — на мочке моего уха остался след от слюны.

Мне стало еще больше не по себе — хотя я и понял, о чем он говорит. О Поляне чудес. Конечно, я не забыл о ней... о каторжниках, несущих колокола, о великанах, о флагах, заворачивающихся в букву “С” наоборот... ну и что, черт возьми? Ну спросит он — дядя Вадик все равно не согласится нас отвести, в каком бы настроении он ни был.

Почему? Потому что я сам настроился на отказ — сейчас — и ничего с этим поделать не могу. Опять плыву по течению.

Унылые воды.

“Ну уж нет, так нельзя! Надо во что бы то ни стало уговорить его! Почему бы тебе не обратиться к дяде Вадику самолично? — мелькнула мысль, — Он ведь не любит “посредников”.

Нет. Не потому, что мне страшно — сейчас он не отругает меня, просто отмахнется. Да и мать может услышать, тогда пиши пропало.

Лучше уж поступить расчетливо — уломать Мишку, тем более он сам только что завел разговор о Поляне чудес.

Как знать, может быть, дядя Вадик и не догадается, что за этой просьбой стою я.

Главное, сохранять осторожность — чтобы он не услышал нашего с Мишкой разговора.

 

Удобный момент наступил, когда мы выходили с участка: дядя Вадик, одетый в морщинистую ватную телогрейку, тренировочные штаны, заправленные в резиновые сапоги, с фирменным посохом в руках шествовал чуть впереди, я схватил Мишку за руку и принялся шептать ему на ухо.

— Что, я не понял? — от неожиданности он переспросил меня в полный голос.

Я шикнул на него:

— Тише!.. — и снова принялся шептать.

— А-а... да-да, конечно, обожди только пару минут. Вот в лес войдем, тогда спрошу, — Мишка хотя и приглушил голос, но все равно дядя Вадик мог слышать его.

Вот теперь я буду лихорадочно соображать — так это или нет! Я покраснел и надулся с досады... Черт! Неужели Мишка не мог ответить шепотом. И неужели он прямо сейчас не может попросить? Все оттягивает! К чему это?

Черт! Мишка во всем виноват, Мишка!..

Не могу, однако, сказать, что, осознав это, я разозлился на него — нет, как ни странно, ничего подобного не было. Было, однако, другое — как мне кажется, гораздо более важное: я решил, что называется, поговорить с ним начистоту.

 

В детские годы я выслушивал много наставлений — от самых разных людей и по разным поводам. И все же было нечто, от чего меня старались уберечь абсолютно все — “никогда не смотри на сварку дяди Геннадия!”. И иногда принимались тут же объяснять, что, мол, это очень опасно, можно зрение потерять — “ведь дядя Геннадий и надевает свою маску тоже для того, чтобы зрение не потерять... конечно, для этого, а ты как думал, Макс?”.

Поэтому, когда дядя Вадик подходил к дому Геннадия (тот, несмотря на ранний час, уже не спал — приваривал друг к другу ребристые железные прутья), он обернулся и напомнил мне:

— Не смотри на сварку, отвернись!

Этого наставления я всегда слушался; однако на сей раз прежде, чем я успел отвернуться, сварка потухла. Геннадий снял маску и поздоровался с дядей Вадиком; затем с нами. Мать называла его “человеком неопределенного возраста”; и всегда добавляла: “Да, бывают, знаете ли, такие люди, у которых ни по лицу, ни по другим чертам невозможно определить возраст”. (Такие высказывания были ее самыми глубокими рассуждениями о жизни. “Я вообще очень хорошо жизнь знаю”, — любила повторять мать.)

Пока дядя Вадик общался с Геннадием, Мишка принялся нашептывать мне:

— В этом человеке я, между прочим, вижу одного из своих избирателей...

— Почему?

— ...когда Пашка сказал вчера, что Геннадий ему не нравится... помнишь?.. Так вот, Пашка, он просто... ну... — думаю, Мишка хотел сказать “идиот”, но мой брат никогда еще ни о ком так резко не отзывался; сдержался и в этот раз, — ну, в общем, ты понимаешь... он теперь в оппозиционном течении, и неудивительно. Оппозиционное течение из двоих человек — ха! А это как раз таки не их избиратель.

Я довольно угрюмо напомнил Мишке, что вчера с Сержем и Пашкой у него были значительно более весомые противоречия, нежели какое-то там короткое замечание по поводу Геннадия.

— Да знаю я, знаю, — Мишка нетерпеливо махнул рукой, — к чему ты это, Макс? Ты что, не слышал, о чем я говорил тебе? Об избирателях.

Тут я (все так же угрюмо) повторил вопрос, ответа на который так и не дождался: почему, с какой стати он решил, что Геннадий проголосует за него?

— Ну, он же хорошо относится к моему отцу.

— Ты считаешь, этого достаточно?

— Вполне.

Я внимательно смотрел на Мишку. Да, у меня создалось впечатление, что он действительно уверен в том, что говорит; я, однако, слишком долго уже — с прошлого вечера — накручивал себя одними и теми же тревожными мыслями, чтобы вот так вот запросто поддаться и позволить ему убедить себя.

— Почему бы тебе не подойти, не узнать у него, стал бы он голосовать за тебя, — теперь я смотрел уже под ноги; и переминался, — поагитировать, а?

— Господи, да что с тобой такое? Ты что, потерял веру в наш успех?

Я молчал — нет, не потому, что мешкал, я же сказал уже, что твердо решил поговорить с Мишкой начистоту, то есть выложить ему все свои тайные опасения, подозрения, недоверие, но наш разговор самым неожиданным образом оказался отложенным — еще на некоторое время. Дело в том, что мое внимание привлекло кое-что необычное, пожалуй, в каком-то смысле даже несуразное: я увидел, что на ось флюгера, который стоял на углу Олькиного участка, повязан странный платок радужных оттенков, с очень тонкими блестящими вкраплениями-полосками; при внезапном порыве ветра платок подскочил, потому что был повязан неплотно, но все же удержался на флюгере.

— Эй, гляди-ка! Что это такое? — я смотрел через Мишкино плечо.

— Где?

— Вон там, у тебя за спиной. Взгляни на флюгер.

— Макс, не увиливай!

— Брось! Я говорю, смотри... что это еще такое?.. — я уставился на подпрыгивавший платок.

Теперь и Мишка смотрел на него.

— Откуда он тут взялся?

— А я знаю? Может, Олька оставила?

— Зачем Ольке вешать платок на флюгер?

На это Мишка не нашелся, что ответить; я подошел к флюгеру и попытался дотянуться, но нет, росту не хватало; я позвал Мишку.

— Ты что, снять его хочешь?

— Да.

— Зачем? Не надо этого делать. Придет Олька и снимет.

— Может, он не ее.

— А чей же тогда? Прабабушкин? Вот уж вряд ли!.. Пошли.

Я, однако, уперся — как всегда; настойчиво тянул руки, прыгал, даже заступил на чужой участок (но все-таки это было ведь не чудовищное нарушение, не святотатство, ведь это Олькин участок), — но и близко не добился своего. Остановил меня только оклик дяди Вадика:

— Эй, племяш! Ты идешь? Пошли уже! — оклик все же доброжелательный, но так или иначе вогнавший меня в ступор и заставивший немедленно послушаться.

II

— Что ты к этому платку прицепился, можешь сказать? — Мишка спросил даже с укором.

— Что угодно, но только не прицепился, — заметил я машинально.

В другой раз Мишка, конечно, улыбнулся бы такой вот своей оговорке; сейчас, однако, мой брат выглядел слишком озабоченным; я оглядывал его украдкой, как вдруг даже почувствовал какую-то странную, неожиданную и, казалось, совершенно неуместную гордость — словно вогнать Мишку в тяжелые раздумья было для меня победой.

Если за завтраком я, выражаясь без обиняков, искал пути к тому, чтобы снова искренне поверить в Мишкину теорию государства (та самая вожделенная ящерица — я собирался отрастить ящерицу из хвоста), то теперь я неожиданно для себя понял, что просто хочу все выяснить — действительно ли Мишка верит в свое предприятие или нет.

Настал момент — надо говорить. С чего только начать?

Нет, вот этот вопрос не следует себе задавать — он лишний почти всегда.

Как мог, я объяснил Мишке свое вчерашнее гнетущее впечатление — я просто принялся описывать ему то, что выбило меня из колеи: во-первых, Родионову, властно махающую рукой своему внуку — непререкаемый и совершенно механистический, бесчувственный жест; во-вторых, реплика Димки, внезапная, как удар, — при этом я не выражал напрямую никакого отношения к этому и не пересказывал своих эмоций, чтобы Мишка сам угадал мои чувства.

Потому, наверное, я принялся говорить как можно более проникновенно, но правда-то в том, что я следовал собственной интуиции...

В результате у меня получилось — в этом я абсолютно убежден; Мишка все понял. Но еще — и это представляется мне гораздо более важным — он почувствовал, что назрел серьезный разговор; что это действительно важно для меня. Раньше ему чаще всего приходилось слышать, как я канючу, или восхищаюсь его изобретательностью, или попросту восторженно хихикаю (что тоже, между прочим, являлось разновидностью восхищения) — теперь же ситуация была иной; и это, конечно, еще более должно было усилить впечатление от моих слов.

Мишка все больше хмурился.

— Это все? — спросил он меня, когда я остановился и сделал выдох.

— Нет, — сказал я очень весомо и продолжать после этого не стал. Я был уверен, что готов услышать правду.

Но как только Мишка стал отвечать, я испугался.

— Разве я... — он смотрел на меня; лицо его озаряла улыбка, печальная и светлая, — разве я не говорил тебе, что когда-нибудь ты будешь воспринимать детство как самую счастливую пору своей жизни? Ты не забыл?

Я ощутил холодок, крадущийся вдоль позвоночника. Я молчал и смотрел на Мишку, мне казалось, я не могу вымолвить ни слова.

Он посмотрел на маячившую впереди спину своего отца; его кадык задвигался — Мишка несколько раз проглотил слюну. Я ждал и боялся, когда он снова переведет взгляд на меня — боялся продолжения.

И вот наконец Мишка снова посмотрел на меня. Теперь у него было уже совершенно другое лицо, очень спокойное; и ни тени улыбки.

— Знаешь, то, что Димка так сказал... я это, во-первых, прекрасно помню, во-вторых, это на меня тоже очень подействовало...

Я хотел сказать: “Да, я видел”, — но почему-то все же не сказал. У меня было странное ощущение — будто мне лень произносить эти три слова; я вдруг как-то весь размяк.

— Не знаю, так ли сильно, как на тебя — думаю, что нет. Но достаточно... Но послушай, — Мишка вдруг тряхнул головой — как будто хотел стряхнуть все то, что только что говорил. В его глазах появился колючий огонек. — Послушай меня. Как Димка сказал?

Я молчал.

— “Нас не выберут, потому что мы дети”? Но разве он так сказал? Какими были его слова в точности?

— Эй, Миш! — дядя Вадик обернулся, не сбавляя шага. — Так почему Лукаев “верхотуру”-то сломал, я так и не понял?

Мишка засеменил вперед.

— Что ты говоришь?..

Когда же я достучусь до небес, черт возьми? — сколько раз Стив Слейт задавал себе этот вопрос по ходу фильма? Вслух — один или два, на моей памяти; но мысленно — столько же, вероятно, сколько Хадсон ускользал от него. Но так ли уж Стив Слейт жаждет арестовать Хадсона?.. Стоп, как это? Да очень просто: если Стив арестует его, тогда закончится фильм, разве нет? И разве Стив Слейт хотел бы, чтобы фильм закончился? Ведь это его жизнь.

И я, как и мой кумир, оказался теперь в подобной же ситуации. Я был так ошарашен этим Мишкиным “Помнишь, я говорил тебе о детстве, как о...”! Ну нет, это была моя жизнь; и я жаждал ее продолжения, жаждал детства, “завернутого во взрослую упаковку”, — детства-игры, в которой все мы убеждены, что не играем, но вершим по-настоящему, и что мы не “всего лишь дети”. Суть, истина, небеса — как угодно, — нет, я не был готов еще получить их. И разговор, который я завел, не доставлял мне никакого удовольствия.

Ты хочешь продолжать себя обманывать? Слушать россказни братца? — звучали в моей голове вопросы.

Да, хочу. Я не ответил себе ясно, просто твердил, прокручивал в голове одну и ту же мысль: “Прекратить, прекратить, не говорить об этом больше... Прекратить, прекратить...” — и т. д.

Как бы там ни было, на какое-то время дядя Вадик спас ситуацию.

— Да ладно, пап, не будем о грустном.

— Ну нет уж, расскажи, — дядя Вадик прекратил насвистывать.

Мне, впрочем, было все равно: эти Лукаевы, Перфильевы, которые гоняются за нами и портят нам жизнь, — все это казалось теперь таким далеким и малозначащим!

— Ну... ладно. Может, это даже повеселит тебя!

— Вы шумите — ему это не нравится?

— Так он говорит.

— Ты хочешь сказать, что он просто в отместку это сделал, что ли? При чем тут твоя постройка-то?

— Лукаев, когда топором махал, заявляет: “Я видел целых четыре рожи возле этой вашей “верхотуры”. Летали там и орали черт-те что. Если бы еще три рожи — ладно, но четыре — нет, это перебор”. Так и сказал, представляешь?

Дядя Вадик рассмеялся. Этот смех, однако, вышел каким-то чересчур громким и неестественным, но не потому, что дядя Вадик старался что-то изобразить, — нет, ни в коем случае; напротив, ему было искренне весело, я это чувствовал... А смех все же неестественный... нет, я бы даже сказал, заболевший. Тут я вспомнил, что последнее время дядя Вадик все чаще стал прикладываться к бутылке. У него не ладится с женой... Они все больше отдаляются друг от друга, и разрыв неизбежен.

— Неужели ж так и сказал?

— Да-да, именно так, — Мишка тоже смеялся.

— Мне, знаешь, еще чего хотелось у него спросить, пап?

— Ну... — дядя Вадик замер посреди дороги; у меня создалось странное впечатление, словно он ждет повода, чтобы снова рассмеяться, или даже готовится, когда Мишка просто что-нибудь скажет — и за этим сразу же открыть рот и опять сказать “ха-ха-ха-ха-ха-ха”, — ровно шесть раз. “Как странно, — подумал я, — дядя Вадик преображался в лесу — всегда. А теперь вдруг так случилось, что это преображение обнажило болезнь... его души. Совершенно неожиданно”.

И ты... ты тоже преобразился, разом, с сегодняшнего дня — теперь видишь больше; и больше понимаешь — но, кажется, совершенно по другой причине...

Благодаря теории государства.

Болезнь дяди Вадика — в отличие от “перипетий” с Лукаевым и Перфильевым — не казалась далекой, напротив, от этой мысли мне стало совсем не по себе.

— Он же так печется, чтобы его жена поскорее отправилась в мир иной, — продолжал между тем Мишка, — лишнее эмоциональное потрясение, шум, дискомфорт могут угробить ее, вот я и хотел спросить Лукаева: разве не лучше в этом случае четыре человека, а не три?

Дядя Вадик снова засмеялся больным смехом.

— Ну ладно, хватит... Ты мне лучше вот что скажи: будешь делать еще одну постройку? С бетонированным фундаментом.

— С бетонированным? А это идея!.. Но я не знаю пока. У нас тут теперь новое дело... я бы даже назвал это кампанией. Я тебе чуть позже расскажу... Слушай, мы сегодня привычным маршрутом идем или как?

— Привычным, привычным, как всегда... Все равно всю дорогу протреплетесь.

В лес мы пошли не по той дороге, какой ходили с Мишкой к погибшей “верхотуре”. От нашего проезда повернули не к главным воротам, а в противоположную сторону, затем на третий проезд, к дому молоканки и — дальше по большому кругу; там в самом конце была ржавая калитка, всегда, даже в самый жаркий день, почему-то казавшаяся мокрой от дождя и затянутая рваной сеткой (говорят, не проходило ни одного года без того, чтобы в этой совершенно неопасной и хлипкой, продавленной сетке не застревала и не погибала ворона или какая-нибудь другая птица).

В этот момент мы как раз подошли к калитке. Она давно уже завалилась вбок, и дверца всегда оставалась приоткрытой на три сантиметра минимум. Сразу за ней — густая еловая поросль, и казалось даже, что одна из елей подталкивает калитку своей лапой — чтобы та упала окончательно; тропка между деревьями съеживалась от теней и расстояния...

III

Вошли в лес; Мишка еще некоторое время шел рядом с отцом — только они уже не переговаривались. Быстро миновали еловую полосу, теперь закрывавшую поселок, как плотная штора, — мне даже пришло в голову, что выглянувшее солнце больше уже не проникает в поселок и там воцарилась кромешная тьма.

Я осматривался.

“Вот видишь, какие это деревья? — припомнил я вопрос дяди Вадика годичной давности. — Вот это что, например?” Я не ответил тогда, и он принялся объяснять мне, а когда обнаружил, что я ничего не запомнил, фыркнул с досады: “Хоть ты и племяш мой, а все же тупица”, — с шутливым оттенком, но я понял: когда мы выйдем из леса, дядя Вадик припомнит этот эпизод, и тогда уже в нем начнет разгораться настоящее презрение. И потом он обругает меня просто так, “ни с того ни с сего”, как любил говорить мой дед.

Дорога шла в гору. Вязкий смолистый запах бередил гортань и пощипывал в ноздрях; тут мой слух уловил жужжание комариной стаи, совсем близко, — и я все-таки не выдержал, чихнул.

Когда я иду по лесу, рано или поздно наступает особенный момент: мне начинает казаться, что стоит шевельнуть рукой — и я порву паутину; а вернее, что паутина повсюду среди деревьев, но порвать я могу ее только рукой; и если я этого не сделаю, она все равно прикоснется к запястью. “Поздоровается по собственной инициативе”, — мелькнула мысль в голове.

Не сбавляя шага, я прижал запястья к талии. Я ждал и хотел этого прикосновения — по ее инициативе? Нет, пожалуй. Хватит и того, что мне вдруг стало боязно, щекотно (словно вялые белесые пряди уже обволокли мою кожу) и... немного приятно.

Да, особенный момент наступил. На сей раз что-то уж слишком рано. И еще минуту назад, стоило мне только почувствовать его приближение, я сразу сжал кулаки. Для чего? Чтобы все звуки леса стали чуть более зыбкими... Кулаки я не разжимал до сих пор. Я не испытывал никакого дискомфорта, просто ждал, пока кто-нибудь выведет меня из этого тихого состояния — тише шуршания паутины в моем воображении.

Я думал о Мишке. Теперь я чувствовал, что опасность миновала — если я только сам не буду настаивать на этой теме... Словом, в данный момент это оказалось в моей власти — подобно тому, как все звуки леса — во власти сжатых кулаков. А быть может, я взял под контроль звуки леса как раз для того, чтобы... обретя одну власть, прийти и к следующей? Повернуть свои мысли в иное русло? И свой настрой тоже. Настрой — это самое главное.

Мишка вернулся, уже интригующе ухмыляясь. Я был прав...

Скорее всего.

— Макс, по поводу нашего разговора...

— Что такое?

Спросил я это чуть-чуть настороженно.

— Видишь ли... я тебе еще не все рассказал о появлении Стива Слейта в поселке.

— Не все? В каком смысле? — в предвкушении “избавления” мой голос невольно повысился.

И позже, когда Мишка, как и раньше, напичкивал меня все новыми и новыми “изобретениями”, я не испытывал уже никаких угрызений совести за то, что испугался правды, разве только вначале, а потом все пошло как всегда... Я радовался, хихикал восторженно и совершенно искренне.

— В смысле целей. Цель этого появления не только в том, чтобы поймать грабителей. Есть еще другая. Но об этом Стив до поры до времени уж точно просил никому не говорить, даже тебе. Запретил.

— А теперь он снял запрет?

— Да.

— Когда ты с ним разговаривал?

— Это не имеет значения. Лучше послушай меня внимательно. Как ты считаешь... а вернее: каким ты видишь конечный результат нашего предприятия?

— Ты сам говорил об этом вчера: объединение. А затем установление единого миропорядка.

Мой брат поднял вверх указательный палец.

— Миропорядка — верно! Но что это будет за миропорядок?

— Единое государство.

— Нет-нет, а что будет внутри государства? Я даже так задам вопрос: что это будет за общество?

— Ну как, ты же говорил о рисовании денежных знаков, о развитии в людях творческого начала.

— Совершенно верно, но это путь, а результат-то каков? — в глазах Мишки поблескивал озорной огонек.

Я, однако, видел, что он не играет, нет, — подогревает мой интерес. Я принялся гадать:

— Идеальное государство. Все одухотворенные, добрые...

— Теплее. Но как они будут проводить время? Где жить?

— Здесь... — я уставился на него.

Мишка усмехнулся.

— В поселке? Все люди земли?

В мире фильма, — выдал мне непонятную подсказку внутренний голос; подсказку, на которую я не обратил никакого внимания.

— Не только... повсюду, — ответил я.

— Ясно. Все понятно. Я вижу, ты вроде бы чувствуешь, к чему я клоню, но... Ладно, я намекну тебе. Знаешь... примерно год назад я вычитал кое-где... кажется, это был журнал о туризме, но точно я не могу сказать... короче, я вычитал весьма любопытную мысль о том, что человеческое общество движется к досугу. Конечный результат нашего развития — общество досуга. У меня, знаешь, даже приятные покалывания тогда в плечах появились — захотелось откинуться в кресле. Мягком, глубоком — ну, ты понимаешь...

Я вспомнил эпизод из “Midnight heat”, когда Стив Слейт, сидя в баре на берегу моря и то и дело пригубливая пиво, разговаривает с сержантом филадельфийской полиции.

“Я приехал на остров, чтобы арестовать парня, который совершил двойное убийство — у нас в Филадельфии”, — говорит сержант.

“Зачем этот парень приехал сюда?”

“Ждет, пока деньги заплатят”.

“За убийства? Кто? Кто должен заплатить?” — Стив очень внимателен и серьезен; но щурится от палящего утреннего солнца — оно словно борется с ним, стремясь вернуть обратно в пряную лень.

Из-за плеча сержанта вдалеке показывается человек верхом на белой лошади, которая бежит рысцой — вдоль береговой линии.

Стив откидывается в кресле.

Но нет, если это и победа безделья, то только для зрительского восприятия. Зритель тоже может с блаженной улыбкой откинуться и отдохнуть — как раз в то самое мягкое, глубокое кресло, только что упомянутое моим братом.

Что же касается Стива, никакой улыбки на его лице нет и в помине. Чуть позже он в великолепном стиле раскроет очередное дело...

Думаю, я начинал понимать...

Остров.

Но нет, ясно я еще не сказал себе этого слова.

И еще минуты две я бродил вокруг да около — Мишка все призывал меня обратить внимание на то, что “это был туристический журнал... ну хорошо, давай так: оставим просто туризм. Где ты видел туризм?”

— Видел?

— Да, видел. Именно видел.

Снова нечто заскользило в моей голове...

Но я чувствовал, что не догадаюсь, пока меня попросту не ткнут носом в отгадку. В конце концов Мишка снабдил меня решающей подсказкой, после которой я просто уже не мог не догадаться:

— Это то самое место, где ты больше всего хотел бы жить.

Тотчас я выпалил заворожено:

— Остров! Тропический остров!

— Точно.

— Из “Midnight heat”!

— Да. Совершенно верно.

Я заржал от восторга.

— Знаешь... — я все никак не мог прекратить хохотать, — как же я раньше не догадался. Вот тупица! У меня уже и эпизод из “Полночной жары” перед глазами, а я все иду и думаю. Ха!..

— Ну, так всегда, в принципе, и бывает. Запомни, между прочим, это состояние. Ты же хочешь научиться писать самые лучшие в мире детективы?.. Вот-вот, запомни. Ровно так чувствуют себя герои детективного романа: истина витает вокруг них, и такая простая, а они не видят ее. И не увидят, пока великий сыщик не откроет им ее. Запомнил ощущение? Теперь сумеешь описать его более... более...

— Убедительно?

— Точно! А теперь об острове. Все люди будут жить так, как в “Полночной жаре” живут, — общество досуга, свободного творчества — да как хочешь, так и называй, Макс!..

— Но где мы возьмем море в нашем поселке?

— Да пруд разроем — расширим, углубим — вот и море. И бар поставим на берегу.

— Да, точно, бар. И что, пляж сделаем?

— Ну, конечно.

— И будем в бейсбол играть?

— Да. Колючим мячиком. Резиновым — помнишь, как в заставке?

— Это эпизод из четвертой серии. Класс! А карнавалы будем устраивать?

— Конечно, будем карнавалиться... карнава-а-алиться — ха-ха. Прикольное слово, а? — Мишкины брови несколько раз поднялись вверх.

Мы рассмеялись — почти в унисон.

— А еще что будем делать?

— Коктейли пить.

— Ты же сказал, они бесполезные!

— Когда я такое говорил?

Я перефразировал:

— Ты говорил, что Стив, прилетев к нам в поселок, решил пить только смородиновое варенье, разведенное в воде... Что коктейли ему надоели.

— Но у нас-то уже к тому времени будут островные порядки.

— Да-да, теперь я понимаю все... — я сделал несколько уверенных кивков, но потом все-таки уточнил еще:

— И полное взаимопонимание будет?

— У тебя с твоей матерью? Да. Будешь носить штаны, а не шорты — если захочешь.

— Захочу!

— Никаких конфликтов между людьми.

— Совсем-совсем? И преступлений?

— Ну...

— Ведь в “Полночной жаре” они всегда случаются. В каждой серии.

— Верно, Макс, верно. В этом и смысл сериала, да? Всегда найдется некто, покушающийся на рай, — в голосе Мишки слышались какие-то сокрушенные нотки, и выговорил он это чуть медленнее, — ну... во всяком случае, Стив Слейт всегда спасет нас — можешь быть уверен в этом.

— Нельзя же рассчитывать только на него, Миш, сам говорил... — заявил я совершенно серьезно.

Я не знал до самого последнего момента, что напомню об этом Мишке, но все-таки даже искренняя любовь и уважение к Стиву Слейту не позволили мне пропустить столь важного обстоятельства.

Мишка резко повернул голову и посмотрел на меня. Неужели же он спросит: “В каком смысле?”. Но в результате я услышал:

— Когда купюры рисовал?

— Да.

Ты тогда угадал мой сон. И реальность тоже. Как и всем остальным, что говорил.

Мишка чуть помедлил.

— Да, конечно, Макс. Люди не должны превращаться в аморфных существ. В планктон. Никогда. Уверен, мы сможем и сами... — он запнулся.

— Постоять за себя?

— Да. Разумеется.

Воодушевление вернулось — в еще более сильной степени. Все ярче представлялась мне жизнь... в обществе досуга? Нет, “свободного творчества” — так мне больше нравилось. Значительно больше! Я уже воображал себе, как прохаживаюсь вдоль берега — в расстегнутой разноцветной рубашке и штанах; в правом кармане у меня блокнот, в левом — ручка; я готовлюсь сделать подробное описание канареечных перьев — для этого сосредотачиваюсь, концентрирую взгляд и... ошалело бросаюсь вперед.

Еще минут пять мы обсуждали “островные порядки”; мое дыхание все учащалось — именно как во время бега, — а грудная клетка словно бы росла: в ней проявлялись и как будто начинали пульсировать некие тайные, ранее не выраженные мускулы.

Мишка осведомился, развеялись ли наконец-то мои сомнения.

— В реализации государства?

— В серьезности моих намерений — так бы я обобщил.

Я хотел было брякнуть: “Ну еще бы! Конечно!”, но вовремя спохватился — мне подсказала интуиция; я решил схитрить.

— Ты убедишь меня окончательно, если... ну-у...

— Если что?

— Если покажешь серьезность и других своих намерений.

— Ты о чем?

— Добраться до... — я слегка понизил голос, — Поляны чудес. Если выполнишь то, что обещал.

— Спросить моего отца, ты имеешь в виду?

— Да. И не потом, а прямо сейчас, — я старался говорить тихо, но настойчиво.

Похоже, у меня получилось.

— Вот хитрец! Ну хорошо, ладно...

Где-то около полминуты Мишка шел и смотрел назад, на меня. Теперь он, наконец, повернул голову...

— Пап!..

...посмотрел вперед.

И никого там не увидел — тропинка была пуста; некоторое время спустя я приметил только пару травинок по разным сторонам дороги, скрестившихся приблизительно на том месте, где, по нашему разумению, должен был быть дядя Вадик.

Мишка позвал еще раз:

— Пап... — инстинкт еще не подсказал ему звать громко — напротив, это было сказано значительно тише, удивленнее; даже чуть хрипло.

Эпизод 8. У молоканки

Поселок располагался в низине, окруженной лесом, рядом с двумя малюсенькими деревнями, и ближайший город сохранял на себе печать сельской местности. Летом в поселке было живо и весело, людно, а вот на зиму, конечно, жизнь замирала — все разъезжались в лучшем случае до марта, а чаще — до середины апреля. Всегда, однако, существуют исключения, и этих людей — живших в поселке круглый год — все знали хотя бы даже по той причине, что те разворачивали у себя на участке обширное хозяйство. Пожалуй, самым ярким примером такого рода был старик Тонконогов, державший коз, с женой Валентиной (ее в поселке называли “молоканкой”).

Именно Тонконоговы недолюбливали сторожа Перфильева — кому, как не им, было, что называется, “знать больше”, ибо и общались они с Перфильевым ближе, ведь и он здесь зимовал вместе с женой, только на две декабрьские недели выбирался в Москву, проведать свою дочь от первого брака.

Старик Тонконогов был личностью малоразговорчивой, впрочем, после того лета рассказывали, что одному подростку удалось-таки услышать от Тонконогова целых три предложения разом. В первый день подросток, выпив до этого с друзьями, постучался в молоканов дом и принялся расспрашивать у отворившей хозяйки о Перфильеве (безо всякой причины — у него, что называется, просто язык зачесался), но услышал в ответ только односложные реплики, вроде: “ох, не знаю... правда, не знаю да и откуда же мне это знать”, только в глазах молоканки пару раз скользнула тревога. На следующий же день, когда он пришел с теми же самыми вопросами и в том же состоянии, дверь снова открыла Валентина, но теперь над ее плечом нависала угрюмая коричневая физиономия Тонконогова.

— Чего тебе здесь надо, спрашивается, а? Если чего опять порасспрашивать, то я никого здесь не знаю, если хочешь знать, — старик сказал именно “я”, а не “мы”, — проваливай отсюда давай!..

Дверь захлопнулось.

 

***

Бог его знает, почему Оля увязалась в то утро за своей прабабушкой, — скорее всего, просто скуки ради; Оля всегда бывала раздосадована, когда Мишка “исчезал”, а тут еще “следовало решать важные государственные вопросы, принимать постановления”, а времени до общего собрания оставалось всего ничего.

Оля еще не придавала особенного значения тому, что увидела минувшей ночью, — спокойствие, которое никогда ей не изменяло, она просто взяла на вооружение, что “Перфильев зачем-то копался в лукаевском замке”. Это Макс или Серж, а может быть, даже и Мишка могли бы тотчас поднять тревогу или уж, по крайней мере, начать совещаться об этом друг с другом, но Оля — нет. Если в ее голове и зародилось какое-то маленькое подозрение, она тут же спрятала его глубоко в себя — “до следующего подтверждения, если таковое наступит”. И разумеется, она не стала бы рассказывать об увиденном никому из проездной компании, зная, что ее друзья как раз таки и могут “поднять тревогу попусту”.

И после разговора между прабабушкой и молоканкой, которому Оля станет свидетельницей, подтверждение наступило.

 

***

Валентина выходит минуты через три после появления покупателя, — тот обычно стучит в окно, по фанере, которая вставлена в нижнюю половину рамы, — выходит, сжимая открытую банку с процеженным молоком. Первое, что бросается в глаза, — огромный пурпурно-коричневый шрам поперек выпирающего из-под майки живота молоканки, от кесарева сечения, на который, как насекомые, налипли малюсенькие кусочки сена; и короткая розовая майка.

“Стол покупок” (рядом с которым уже расположились Марья Ильинична со своей правнучкой) — старая стиральная машина с голубоватой железной крышкой. Валентина переливает молоко в зеленый кувшин, засовывает деньги в нагрудный карман своей майки.

После этого начинается разговор.

— Идете на собрание? Завтра в полдень, — спрашивает Валентина у Марьи Ильиничны.

— Да, иду. Я каждый год хожу.

Олю, конечно, подмывает сообщить: “И мы тоже идем — вся наша компания с проезда”, — но она легко справляется с собой; грядущее Мишкино выступление должно оставаться в тайне.

Тут Валентина говорит, что давно пора поставить в нашем поселке охрану. Настоящую, — на этом слове она акцентирует внимание.

— Милицанеров на ворота, что ль? Это ж уйму денег стоит.

— Ну так все равно лучше, чем самим потом расхлебывать. Это-то... молодчиков-то поймать надо... их сразу и словят, если охрану поставят.

Марья Ильинична все думает, попрощаться или все-таки обсудить, что сторож на днях заходил на их пролет, “наводчиков искать в сером доме... Лешки-электрика”; в результате... все же сообщает.

— Вот об этих наводчиках я, если честно, вообще впервые и услышала. Когда узнала, что он за ними ходил к вам на пролет, — говорит молоканка.

После этих слов Оля, слушавшая до этого вполуха, резко поднимает голову и почти минуту смотрит на молоканку. Лицо у молоканки гладкое, несмотря на то, что ей уже больше семидесяти пяти; и эту гладкость, даже моложавость, все, конечно, объясняют тем, что “Валентина все время пьет свое молоко”. Надо сказать, во время разговора с покупателями она всегда приветливо улыбается, не просто из вежливости, но с прямодушной искренностью; в карих глазах — яркий и влажный блеск; но теперь, когда речь заходит о Перфильеве, улыбка на ее лице быстро сходит на нет; говорить Валентина начинает торопливо, то и дело бросая взгляды в сторону или себе под ноги и закусывая губу.

Легкие подозрения по поводу Перфильева, таящиеся у Ольки где-то внутри, моментально всплывают на поверхность, превращаясь уже в осознанные и вполне обоснованные.

— ...я как раз-таки насчет этой охраны и говорю потому, что с Перфильевым-то не сваришь каши.

— В каком смысле?

— В прямом. Не доверяю я ему, и все.

— Эт почему? — спрашивает Марья Ильинична.

Тут молоканка бросает многозначительный взгляд на Олю; до Марьи Ильиничны тотчас доходит смысл этого взгляда, и она отсылает Олю домой, протягивая ей кувшин молока.

Оля уходит с участка. Может быть, немного и досадуя, а все же главное, что ее занимает: эпизод прошедшей ночи и то, о чем сказал Серж — вчера за игрой в карты. Оля все настойчиво повторяет себе под нос: “Не понимаю, ничего не понимаю... как же так?” — и качает головой.

Эпизод 9. Предвестники табора в интересном лесу.

(Рассказывает Максим Кириллов)

I

Через несколько лет, когда у меня появится видеокамера, у меня возникнет идея одного операторского хода: некоторое время — съемка садовых деревьев с частым нажатием кнопки “Приближение”, — чтобы ничего уже не оставалось, кроме сочной салатовой мозаики, затем внезапно, с бешеной скоростью объектив отводится в сторону, или, возможно, оператор (то есть я) вращается вокруг собственной оси, сад превращается в бегущий несфокусированный хаос; затем на ходу камера отключается, и следующая съемка — уже в другом месте, в лесу, но потенциальный зритель сразу же должен разгадать это.

Взгляд потерявшегося человека подобен именно такому приему: через несколько секунд после того, как обнаружилось отсутствие дяди Вадика, я зачем-то посмотрел влево и выхватил кадр — объемные сгустки зелени разной насыщенности и плоские клочья неба (их значительно меньше); затем — еще левее — сделал резкий поворот головы (бегущие полосы); и новый кадр — и, кажется, теперь ты уже в совершенно другом месте, в совершенно другом лесу, — изменились сочетания объемного и плоского, зелени и неба, и еще этот “фильм” “озвучивает” в твоей голове стандартная мысль: “Я вообще не знаю, где я”. Ты просто осматриваешься инстинктивно, и если даже твой взгляд набредет на какой-либо указатель, ты все равно ни за что не распознаешь его. Чуть позже — возможно; но только не в первые мгновения.

Повернувшись ко мне, Мишка стоял в нелепой позе. Рот его был полуоткрыт, губы чуть побелели, одна рука была сжата в кулак.

— Он где?..

Я не ответил — облик Мишки меня заворожил.

— А?.. Макс, где он?

Я уже открыл рот, чтобы ответить “Не знаю”, но в последний момент передумал и закрыл его; побоялся, что Мишка опять психанет и завертится волчком — я знал, что в этом случае испытаю к нему неприязнь.

— Ты не видел?

На сей раз уже, конечно, невозможно было промолчать, но Мишка осматривался, и хотя в его движениях и присутствовала резкость, я почувствовал, что после моего ответа крутиться волчком он не станет.

Все же я ответил довольно витиевато, развернуто — принялся объяснять, что не видел дядю Вадика впереди уже некоторое время: мы отдалились от него шагов на десять, и Мишкина фигура все закрывала, — что-то в таком духе. Пока я говорил, Мишка тревожно озирался по сторонам; потом заорал что есть мочи:

— Па-а-ап!!!

И мы стали кричать вместе еще и еще, то дополняя друг друга, то перебивая протяжными голосовыми линиями; но только не в унисон, ибо я-то кричал два слова “дядя Вадик”, и кричал изо всех сил; оттого проглатывал каждый раз какой-нибудь слог, захлебывался, и выходило глупо, неестественно... “А потому и бесполезно, — пришло мне в голову, — и раз я поймал себя на этой мысли, значит, и не докричимся”.

В перерывах между криками мы прислушивались. Но никакого ответа так и не последовало (кстати говоря, это было, по меньшей мере, странно, ведь дядя Вадик в любом случае еще не мог уйти далеко); все же факт оставался фактом — нам вторило только эхо, в один миг заполнявшее лабиринты щелей и щелочек — между листьями и еловыми иглами.

— Черт поде... ри, — выругался Мишка медленно и очень низким голосом, — так... так! Значит, так, Макс, расскажи снова, когда ты видел его в последний раз.

— О том, когда именно, ты еще не... спрашивал, — у меня нервно тряслись руки; язык заплетался, — кажется, не... спрашивал... я сказал, некоторое время, но сколько...

Мотнув головой, Мишка ковырнул слово (как будто в нервном приступе):

— Точно!

— Что?

— Точно скажи мне! Пять, десять минут назад... пятнадцать? Сколько? — Мишка дергал головой на каждой цифре и притопывал ногою, не отрывая пятки от земли.

— Не знаю...

— Вот и я тоже не знаю. Понимаешь, что это значит? Нет? Мы заблудились — вот что. И теперь... хватит молоть чепуху, Макс. Если я задам тебе вопрос, отвечай внятно, понял?

Он присел на корточки.

— Ты это место не узнаешь?

— Нет.

— Вот и я тоже... далеко это от поселка?..

Я развел руками. Мишка, однако, уверенно ответил — себе самому:

— Да, думаю, далеко. Мы долго уже шли... я в одно не вникаю: как мы могли его из виду упустить. Развилки не было?

— Последние десять минут нет... вроде нет.

— Вроде или точно?

— Точно.

— Значит, папа не мог никуда свернуть.

— Если только в чащу.

— Зачем? — Мишка поглядел на меня в упор.

— Не знаю.

— Мы бы услышали. А впрочем, не факт — мы же разговаривали... — он помолчал полминуты, но вряд ли он о чем-то думал — его глаза тупо буравили колени; затем произнес:

— Я тоже никакой развилки не помню.

— А ты-то когда его последний раз видел?

— Я не помню.

— Ты же впереди шел!

— Я отвернулся и говорил с тобой.

— Но недолго же! А до этого ты его видел?

— Думаю, да, — ответил Мишка.

— Ну так всего же полминуты прошло!

— Уверен, что полминуты?

— Да.

— Значит, он где-то поблизости. И он должен был услышать, когда мы звали его. Но тогда почему он нам не ответил ничего, а?

— Не знаю...

И т. д. и т. п...

Если заблудился в лесу, оставайся на месте, пока тебя кто-нибудь не отыщет, — это правило рассказывается детям еще в начальной школе, в классе первом или втором, — я, однако, ни разу в жизни еще не видел человека, который ему следует; разумеется, мы отправились на поиски дяди Вадика — “именно на поиски папы, а не домой”, — на этом Мишка настоял. (Я было принялся с ним спорить: “Почему бы нам просто не пойти по тропинке обратно и не выйти к поселку. У нас получится, я почти уверен”. Однако Мишкин аргумент: “Ты что, хочешь потом подзатыльников наполучать добрую сотню, а? Он же нас искать будет! Нет, мы должны навстречу ему идти”, — убедил меня окончательно. Уж больно страшным показался мне образ дяди Вадика, с искривленной в ярости физиономией склонившегося надо мной, чтобы дать сто подзатыльников, — образ, который я представил себе в один миг. Как еще мне удалось сохранить холодную голову!)

 

***

Наверное, минуту мы шли — нет, скорее, бежали трусцой в обратном направлении и все орали наперебой:

— Па-а-ап!..

— Дяд... Вади-и-ик! Дядя Вадк!.. — “Глупо, глупо это звучит”, — все не давала мне покоя навязчивая мысль.

Один раз мы остановились — послушать ответ; казалось, вот сейчас он должен разрезать наполненный комарами, паутиной и красными солнечными ромбами воздух — вторя, скорее, не нашим голосам, но замершим шорохам травы под ногами. В конце концов мы встали. И если пойдем теперь, то только в обратную сторону — неизвестно почему я понял это пятью секундами раньше, чем Мишка объявил:

— Все, стоп. Дальше не пойдем. Пойдем обратно.

Я осмотрелся. С одной стороны тропинки куст жимолости, с другой — непомерно длинный, едва ли не в метр в высоту, прорезавший еловую лапу стебель “вороньего глаза”; ядовитая ягода, выглядевшая аппетитно и сочно, уселась сверху, в основании распустившихся листьев. На кусте жимолости я не различил ни одной ягоды. Совсем недавно мы должны были проходить это место, но я не узнавал его, хоть убей. И только я об этом подумал, как Мишка задал вопрос:

— Ты узнаешь это место?

Я, конечно, не удержался, прыснул. Мишка опять начнет психовать, крутиться волчком? Да какая разница, черт возьми! Я стоял и покатывался со смеху.

Мишка уставился на меня ничего не видящим взглядом — как и во время нашей “шахматной ссоры”.

— А чего ты смеешься-то?

Я объяснил ему. Всхлипывая.

— Ну и что, мы ни фига не знаем, где мы, и это смешно?

— Ну... — моя грудь опять начала подрагивать.

— Вернемся на прежнее место.

— Ты уверен?

Снова мне представилось зловеще искривленное лицо дяди Вадика и сто подзатыльников... А к черту и его тоже: мы заблудились, вот умора! И я захохотал — еще пуще прежнего.

— Макс, прекрати! Пойдем обратно...

Но я все не мог остановиться... И вдруг Мишка выбросил правую руку вперед, вернее, очень резко выставил, но мне, ей-богу, показалось, что он собирается ударить меня в грудь. Мой смех моментально иссяк, я аж подпрыгнул на месте от неожиданности, а затем сделал пару шагов назад.

— Эй!..

И только после этого понял, что он протягивает мне руку.

— До скорого! Если ты не собираешься искать папу, то до скорого, слышал меня? — рука еще ближе потянулась ко мне.

Я молчал. Пять секунд — и она опустилась.

— Ну что, идешь теперь или нет?

И снова этот невидящий и тупой взгляд. Но теперь мне еще пришло в голову, что так может глядеть только человек, напрочь лишенный чувства юмора... Мой брат лишен чувства юмора? Нет, стоп, что-то тут не то...

Хотя после этого я больше уже не смеялся, а все же пребывал в каком-то совершенно блаженном расположении духа: пожалуй, от осознания того, что я получил приключение. Я созерцал, впитывал все, что происходило вокруг меня.

— Посмотрим... вернемся на прежнее место. Может, он ждет нас там...

Мишка сказал это совсем тихо и медленно, очень медленно — словно хотел передать, как эти мысли вкрадываются в его голову, а не просто озвучить их. Конечно, мы уже не бежали; просто вышагивали — Мишка впереди. Я намеренно принялся кусать губы — если он обернется, решит, что я разделяю его тревогу.

Мишка, однако, скользил взглядом по веткам деревьев. Один раз он произнес вкрадчиво:

— Белая шапка...

— Что?..

— На папе белая кепка ведь... вот я и надеюсь...

И вдруг он остановился и прямо-таки подскочил на месте.

— Глянь-ка, Макс. Это то самое место, где он исчез... вроде бы. Правильно?

— Ну... да.

— Уверен?

— Почти...

— Я уверен.

Пары скрестившихся травинок над тропинкой я не увидел. Ветер все же “разнял” их?

Мишка опять принялся звать, а потом рассудил вслух, что “папа, вероятно, уже где-то далеко впереди, ищет нас, так что нам тоже следует пройти вперед. Мы найдем его там — сто процентов”.

Хотя бы и двести. Неясным оставалось только одно: почему Мишка решил, что дядя Вадик не просто “далеко впереди” (это, конечно, можно было еще допустить), но именно “ищет нас далеко впереди” — совершенно “логичное и трезвое” заключение, особенно если учесть, что мы-то шли следом. Человек, однако, устроен таким образом, что везде жаждет повторения — для удовлетворения сознания. Еще и еще — по инерции...

...унылые воды... снова...

...и сознание тем быстрее запросит повторения, чем ничтожнее или глупее источник. Другими словами, если совершил одну глупость, вскоре (если не тотчас же) совершишь и вторую, и третью... (нервозное состояние — питательная для этого среда; тем более что Мишка был теперь просто напуганным ребенком).

Как только Мишка озвучил эти свои “сто процентов”, я подтвердил (можно сказать, это был результат всего моего блаженного — как я сам уже именовал его — расположения духа за последние десять минут):

— Да, — и прибавил: — мы идем к Поляне чудес.

На сей раз Мишка не подскочил на месте и не завертелся волчком, нет — видно, он был удивлен совершенно по-особенному; поэтому повернулся и посмотрел на меня (очень медленно подняв глаза).

— Чего ты сказал?

— Мы идем к Поляне чудес, — спокойно повторил я и даже руками развел, — а что такого? Если раньше нас связывал твой отец, теперь мы абсолютно свободны, — я сказал именно “твой отец”, а не “дядя Вадик”.

— Не болтай чепухи. Папа и должен был отвести нас туда. Теперь это нереально. Без папы. Так что давай найдем его — если хочешь добраться до Поляны.

— Ничего подобного. Он не согласился бы.

— Он согласится с радостью.

— Нет, — спорил я все так же спокойно. — Твой отец терпеть не может, когда шушукаются за его спиной. Когда кто-то пытается сделать что-то не сам, а через посредника. Если бы я обратился к нему сегодня утром, а лучше и еще раньше — день, два назад, обратился бы сам — тогда у меня был бы шанс.

— Почему же ты этого не сделал?

— Потому что я боюсь его, — ответил я просто.

— Ах, не болтай чепухи, ладно?

— Но это правда. И ты знаешь, что я боюсь его. Его раздражает нерешительность. Но я ничего не могу поделать с собой.

— Это что, исповедь? — холодно осведомился Мишка.

— То, что мы потерялись — наш единственный шанс.

— Нет никакой поляны, Макс, — Мишка пошел вперед.

Я испытал маленький больной укольчик — где-то в районе грудной клетки; двинулся следом.

— Разве?

— Да, я врал тебе. Ее нет.

Я спросил спокойно (и кроме того, мне кажется, это опять-таки звучало очень по-взрослому; потому что искренне, в лоб):

— Ты так говоришь просто для того, чтобы я отвязался, да?

Мишка замедлил шаг; я понял, что он мешкает.

— Пойдем искать папу, — ответил он наконец.

— Миш!

— Ну что?.. Да, для этого, устраивает тебя?.. К Поляне мы не пойдем, — в его голосе прозвучали нотки моей матери; сразу после этого, однако, он высказался иначе: — Сам делай, что хочешь. Но я к Поляне не пойду.

— Это даже лучше. Не ты ли подтвердил мне, что на нее набредают совершенно случайно?

— Да, это так. Но я же тебя знаю: ты не сможешь забыть о ней, выкинуть из головы. Даже если и откажешься от своей затеи — отыскать ее.

Я понял, он старается поймать меня на крючок, водит за нос. Мне это не понравилось — я, однако, не стал обращать внимания и сказал:

— Достаточно и тебя одного.

Мысленно же я рассудил следующим образом:

1) Поляна чудес существует. (В этом я был абсолютно убежден.)

2) Возможно, и впрямь не следует искать Поляну чудес и даже думать о ней — тогда и наткнешься быстрее.

3) Или же, напротив, надо заняться целенаправленными поисками. (Бог с ним, с дядей Вадиком, — опытным следопытом стану теперь я.)

“Мишка не собирается искать Поляну. Мозги его заняты поисками отца — стало быть, и думать о ней он тоже не будет. Выходит, он автоматически, на своем примере проверит один вариант. Я проверю другой — целенаправленные поиски. Идти мы будем одной дорогой — следовательно, ошибка исключена, и на Поляну мы набредем в любом случае”.

Почему одной дорогой, а не разными? Потому что в этом поиске главное человеческие мысли и стремления, а не пространственные расположения. Дух, а не материя, если сказать совсем уж общо.

С чего я это взял? Так подсказывала мне интуиция.

А быть может, все дело в том, что ты просто боишься оторваться от Мишки, пойти своей дорогой? — тотчас услышал я в голове какой-то ехидный, предательский голосок.

“Нет-нет, только не это! Не позволяй ему овладеть твоим мозгом, иначе уж точно ничего не получится”.

Нет, это не так, — мой ответ, — вспомни все прежние чарующие фокусы, изобретения, волшебства... Всего этого мы добивались вместе — я и Мишка; а не по отдельности. И сейчас мы достигнем Поляны чудес тоже вместе, одной дорогой.

Голос тотчас исчез.

“Вот и отлично. А теперь сконцентрируйся”, — твердо призвал я себя.

 

***

...Думаю, я почувствовал их присутствие минут за пять до появления, а то и раньше; время, по моему разумению, должно было близиться к полудню — не более, и солнце, кажется, занимало именно полуденное положение, однако странная вещь: и диск, и лучи имели тот самый оттенок, какой бывает уже к вечеру, часам к четырем; в воздухе резко усилился запах хвои — он сделался чрезвычайно терпким; елей вокруг между тем (еще одна странная вещь) было немного; и когда мы очутились на поляне, мои подозрения уже успели перерасти в уверенность, но все же... нельзя сказать, что я был по-настоящему готов к этому.

Как можно быть подготовленным к чуду? А это и было чудо — в полном смысле слова.

Тревожное чудо.

Мишка тем временем был исполнен уверенности, что мы уже возле поселка, “осталось только каких-то минут десять пройти”.

— Тебе не кажется, что дорога совершенно незнакомая? — сказал я.

— Да мы просто с другой стороны к нему подойдем — со стороны пруда.

— Уверен?

— Абсолютно. Я здесь был.

— Когда? Сегодня?

— Нет-нет, раньше... ну все, идем быстрее, Макс.

(Как выяснилось позже, Мишка оказался прав — мы действительно находились неподалеку от поселка.)

Его тон был настолько убедителен, что едва не сокрушил мою веру. Готов спорить, если бы я не сдержался в тот момент, принялся доказывать ему, что нет, дескать, “мы идем к Поляне чудес, Миш... мы все это время шли к ней, я просто не говорил тебе!” — доказывать уже, собственно, тоном побежденного человека, канючить, наконец, — тогда... это странное чувство постороннего присутствия сразу бы исчезло.

Потому что Поляна чудес отдалилась бы и мы так и не набрели на нее. (Приоритет мысли над пространством, духа над материей — я уже говорил.)

И я был бы побежден, утратил бы веру.

Но я выдержал, не стал ничего говорить. Что меня спасло? Именно это чувство присутствия, но было оно совершенно особого рода — и, сам того не осознавая, я стал думать о тех вещах и так, как никогда не стал бы думать, не будь рядом Предвестников табора. (Я говорю “сам того не осознавая”, потому что до определенного момента мне мое течение мыслей представлялось вполне естественным и никем не контролируемым, — только разве что Мишка и старался его сбить. Сновидец, способный мыслить только здесь и сейчас, сумеет ли он осознать витающий рядом голос гипнотизера, который его в этот сон и отправил? Противиться его воле?)

Предвестники табора...

Эти два слова, принявшиеся вертеться в голове и готовившиеся уже сорваться с языка, когда мы с братом, выйдя на поляну, заметили маячившие на горизонте пестрые фигуры, — да, пожалуй, эти два слова могло родить только взорвавшееся от испуга детское воображение.

 

За пару минут до того, как мы вышли из леса, я вспомнил рекламу драже “Skitless”, которую крутили тогда по телевизору по несколько раз в день, — о собаке лесного сторожа, пробуждающейся после грибного дождя; подняв косматую коричневую голову, она прислушивалась к чему-то, как только полоса солнечного света пробегала по козырьку ее будки — “будто бы прислушивалась к самому этому свету, — пришло мне вдруг в голову, — или же ее слуху стал доступен шум следующего дождя, не из водяных капель уже, а как раз из рекламируемого драже”, — того самого дождя, которым заканчивался ролик и который собака, как подсказывал ей некий инстинкт, должна была “вызвать” самостоятельно.

Она оставляет будку и бежит в лес через бирюзовое поле.

А почему сторожевая собака не на цепи?

Но разве при такой свободе цвета уместна физическая несвобода?

Небо без радуги (на самом-то деле логика в рекламе была следующая: собака просто увидела, что на небе нет радуги, поэтому и стала присматриваться, подняв голову, — а не прислушивалась; если радуги нет, значит, нужно ее “раскопать” в лесу, вот, собственно, и все). Слева от травяного поля неверные и шаткие деревянные строения — дом сторожа с участками толя и железа, крашенного в красный цвет, с загнутыми краями, так что можно порезаться, — едва ли не разбросанные досочки, которые в таком случайном расположении прибили гвоздями в тех местах, где они просто легли друг на друга; справа — интересный лес (теперь мне казалось, что подобрать прилагательного точнее и нельзя, и позже, кажется, через полгода после встречи с Предвестниками табора, я, стараясь описать лес в своем романе, примусь к каждому существительному добавлять самые неожиданные прилагательные, специально, потому что увижу в этом некую зачарованную систему, передающую особые отражения луны в этом самом лесу).

Собака бежала все дальше, в глубь леса, уверенно, словно знала, куда именно ей следует продвигаться, а между тем не было никакой тропы; иногда она так ускоряла свой бег, что листва и солнечные зайчики вокруг сливались в несфокусированную акварель, словно сошедшую со страниц фантастических романов о виртуальной реальности. И вот, наконец, цель путешествия — кряжистый пень, напоминающий небольшую Вавилонскую башню, с многочисленными слепыми окошками; на каждое уселось по зеленой бабочке. Чуть только собака тыкается носом в кряжистые корни (подножие пня “выделено” большим эллипсом солнечного света — будто прожектором маяка), — бабочки разлетаются во все стороны со звуком разлетающихся птиц; собака ловко принимается разрывать сухую листву, и вдруг из земли начинает бить радужный фонтан.

Начинается дождь из драже “Skitless”.

На обратном пути собака встречает в поле своего хозяина с ружьем, который снимает шляпу, чтобы наполнить ее падающим с неба драже (“а может быть, сторож, восхитившись умом своей собаки, снял шляпу потому, что хотел отдать ей почести?”).

 

Когда деревья расступились, я наконец не выдержал:

— Поляна чудес, я же говорил тебе!

— Этого не может быть!

Мишка вытаращил глаза.

Но сегодня я знаю, что он не просто был удивлен зрелищем, открывшимся нам на поляне, а еще и тем, что все было ровно так, как он описывал мне, когда мы играли в шахматы.

Я говорю, что все было так, как описал Мишка, но видеть это в реальности было... невероятно. Это простое слово кажется мне между тем самым точным определением.

Только время, прошедшие годы сумели определить настоящее впечатление, которое вселили в меня Предвестники табора еще тогда, на поляне, но которое и тотчас забили во мне мгновенные и более привычные ощущения — удивление, страх и т. п. А что же я испытываю теперь? Все мое детство существует для меня в кадрах, заслоняющих мой взгляд так скоро и случайно, что я часто не в силах даже разобрать, что именно на них зафиксировано. Огромный мир мазков и разноцветных отмет, но когда в моей памяти всплывают Предвестники табора, все оно — мое детство — со всеми страстями в один миг оказывается плотно уложенным в дорожные чемоданчики, маленькие и черные, которые уносили с собою те три великана в цивильных костюмах и котелках, — эти люди были такого невероятного роста, что их головы иногда уходили в непроницаемую пленку облаков-маренго; ноги, облаченные в длиннющие черные брючины, достигали нескольких метров, как если бы передо мною были обычные люди, надевшие огромные ходули. Великаны, продвигаясь поперек поляны, унесли мое детство в чемоданчиках...

Великанов я заметил даже раньше, чем полуразрушенное краснокирпичное строение, вокруг которого происходил весь следующий эпизод; высокий кубовидный постамент и несколько арочек возле; показалось мне, или сквозь одну из них воздушной змеею просочился платок, настолько подчинявшийся ветру, что я усомнился, было ли вообще что-нибудь, кроме ветра, усомнился на несколько секунд, — до того момента, когда один из людей в просторном белом одеянии перехватил платок на лету, — это действие и убедило меня в его существовании...

Человек в белом одеянии повязал платок на глаза; началась игра в жмурки вместе с еще пятью-шестью участниками (кажется, среди них были две женщины), — вокруг белого рояля с поднятой крышкой, ножки которого скрывала все та же шалфейная трава, — и оттого создавалось впечатление, что этот рояль на самом деле лакированный туфель на высоком каблуке...

Но вот “водящий” поймал одного участника, и тотчас игра прекратилась — все разбежались от рояля в разные стороны; белые одежды парили на ветру, и снова мне вспомнились бабочки из рекламного ролика.

Куда подевался платок? Он исчез — наглазная повязка исчезла.

Люди в белых одеждах, рассевшись по кругу, принялись перекидывать огненно-рыжий мячик, — в этом, однако, не присутствовало ни капли детской веселости, а только театральное представление.

Я искал глазами исчезнувший платок. Он как фантом — именно это слово пришло мне на ум, как только я... увидел платок в колокольной чаше на спине каторжника в процессии. (Которая медленно заходила за горизонт и снова появлялась из-за него, но значительно левее.) Нет, разумеется, я не мог ясно увидеть платок на расстоянии нескольких сотен метров, но что-то подсказывало мне, что он там, — я готов был в этом поклясться; привязан к чаше вместо колокольного языка...

И вот платок уже у велосипедистов, — их тоже трое, как и великанов, но появляются они из-за леса и движутся по тропинке горизонта — словно бы главенствуя над всеми остальными Предвестниками табора, “твердо держат линию всей своей жизни”; стараются разогнаться изо всех сил, но травяные стебли опутывают спицы колес, и тогда трое людей одновременно, будто сговорившись, соскакивают на ходу с велосипедов, заменяя их скорость скоростью ног, — бег во всю прыть — как же это так умело получилось: чтобы не было ни единого мгновения на остановку?.. И снова я вспоминаю об отсутствии пространственных явлений (а быть может, и земных) — да, это все объясняет, однако я не могу избавиться от желания удостовериться: действительно ли не было ни кадра на остановку? Действительно ли это была в полном смысле слова замена движения?

И вот уже я жажду прокрутить свою жизнь назад, подобно фильму, — просмотреть это соскакивание с велосипедов на замедленном повторе. Но Бог не позволяет мне сделать этого, нарушить его безраздельное главенство над временем — он сразу предоставляет мне красноречивое доказательство и еще в довесок и более необъяснимое явление — три, три платка вместо одного: теперь у каждого из несущихся по горизонту людей (во всю прыть, вот они уже внутри широченной “каторжной дуги”), у каждого теперь платок в воздетой руке.

(Как странно, ты только что убедился в существовании неземного, а они-то как раз, эти три человека, совсем недавно соскочили с велосипедов на землю.)

Платки штормят назад и, как только три человека начинают постепенно сбавлять бег, удлиняются, разворачиваются — медленно, медленно...

Это уже флаги; и все продолжают набирать длину. И в тот момент, когда три человека на горизонте останавливаются, флаги, подчиняя себе ветер и заворачиваясь в букву “С” наоборот, достигают максимальной длины.

Что я испытал в тот момент? Нет, не могу выразить...

Немного позже люди “свернут” флаги, и вся “эстафета” повторится заново...

За пинг-понговым столом шла игра — двое в тонких белых свитерах, белых брюках и кепи; шарик, перелетая через сетку с одной стороны на другую, бесшумно ударяясь о ракетки, замедляет время. Ни один из игроков никогда не ошибается — шарик не падает в траву и не попадает в сетку; все четко, все идеально, но и не похоже, чтобы эти двое старались обыграть друг друга, — скорее уж может показаться, будто они ставят рекорд “долгой игры”. Но это обманчивое впечатление. На самом деле эти люди просто не способны на ошибку. Поэтому-то они и не люди, — Мишка был совершенно прав.

А вот персонажи, о которых он не упоминал: шуты, жонглирующие яблоками.

(“Это те самые яблоки, которые в прошлом году раскатились по земле, когда я случайно опрокинул корзину. Помню, мать на меня здорово накричала”. “Ну-ка поднимай яблоки!.. Вот видишь, что ты натворил! Собирай их теперь! Немедленно!..” — кричала мать. Я собирал яблоки, досадуя, и действительно в какой-то момент — я точно это помнил — мне захотелось начать жонглировать ими, хотя я и не умел, — дело в том, что за час до этого по телевизору показывали цирковое представление. Цирк я никогда не любил; даже больше — терпеть не мог. И все же хотелось жонглировать...)

И вот еще два сиамских близнеца, облаченных в желто-синюю арлекинью чешую и трерогие шапки с бубенцами, — один близнец наклоняется, взваливает другого себе на спину, второй ожесточенно сучит ногами в воздухе; потом они меняются ролями. И все эти действия в абсолютном безмолвии, тогда как на лицах близнецов такие гримасы, словно они оглашают воздух свирепыми криками.

И была река, простиравшаяся до горизонта... Двое плыли в лодке: он, в белоснежном костюме и белоснежной широкополой шляпе, и она — в белоснежном кружевном платье. Плыли с неторопливостью сна, в кругах солнечного света и в кругах воды — когда лодочник бередил веслом реку, создавалось впечатление, будто он только чуть прикасается к глади, а не гребет; быть может, так и было.

Камышовые заросли на берегу.

Лодочник стройный, длинноногий, возникает даже странная ассоциация с циркулем, и поза ей под стать: лодочник, выпрямившись в струнку, опирается на одну ногу, другая отставлена.

“Откуда здесь река?..”

Это земной вопрос — здесь они не работают...

 

***

— Кто это? — ошалело шепнул Мишка.

“Это те самые люди, о которых ты говорил”, — тотчас мелькнул в моей голове самый простой, но, пожалуй, совершенно неуместный в данной ситуации ответ.

Я не... — полагаю, я хотел сказать “я не знаю”, как вдруг увидел, что у Мишки подкосились ноги.

Я вскрикнул и бросился поддержать его.

— Эй, все в порядке? — вырвался у меня совершенно идиотский вопрос.

— Нет, ничего не в порядке, Макс, ничего. Ради Бога, бежим отсюда!

Он бросился обратно в лес.

Его крик меня отрезвил — я побежал следом.

У меня так колотилось сердце, что мне казалось, будто оно выдалбливает у меня в груди громадный шишковидный вырост, — вот он натягивает майку и щекочет кожу изнутри!

Выпуклая опухоль.

Размером с лимон.

И эта галлюцинация только ускорила мой бег.

II

— На поляне? Которая рядом с поселком? — меня буравили два Сержевых ромбика — взгляд резкий, едва ли не обиженный, и, как всегда, он гармонично сочетался с пронзительным голосом; на самом деле все это были признаки крайнего удивления.

— Да. На Поляне чудес, — подтвердил я.

— Нет, подожди-ка, Поляна чудес совершенно в другом месте находится...

В другой раз его возражение меня бы смутило; я, однако, припомнил, как Мишка не так давно говорил, что Серж, мол, не столь осведомленный и знающий, каким старается казаться, — а значит, ему не удастся смутить меня (против всякой логики я с раннего детства значительно сильнее опасался смутиться и быть заподозренным во лжи, когда говорил чистейшую правду, нежели в том случае, если абсолютно и полностью лгал); итак, я вспомнил Мишкины слова и уверенно заявил:

— Это была Поляна чудес.

— То есть ты хочешь сказать, что она находится рядом с нашим поселком? — Серж задал этот вопрос так резко, что я сразу понял: он старается поймать меня “на малейшей несостыковке”.

— Да.

— Не верю! Чем докаж? — вступил Пашка.

— Сходи да посмотри сам, — парировал я.

— Давай, Пашка, все! Пойдем, посмотрим, — загорелся вдруг Серж, — но если только ты врешь...

Он грозно посмотрел на меня... и тут я... внезапно даже для самого себя поддался, пошел на попятную:

— Ты знаешь... Не факт все же, что вы что-нибудь отыщете...

Почему я так сказал? Меня, что называется, “взяли на понт”, и я таки струсил? Нет, не поэтому. Я ведь не знал, результатом чего явилась наша с Мишкой находка — моих целенаправленных поисков или случайности, внезапного открытия — с его стороны.

А может, и того, и другого сразу? Этот вариант только сейчас пришел мне в голову и был, разумеется, любопытен, однако, продолжая анализировать, я рисковал забрести в такие мыслительные лабиринты, что не просто запутаешься во “внепространственных и неземных категориях”, но и сам пополнишь их число. Что же тогда говорить о попытках объяснить это вслух, — тем более Сержу с Пашкой, которые сейчас только и ждут, чтобы “поймать” меня, перебить, — словом, держат в постоянном напряжении.

— Как это не факт? Почему? — вопрос Сержа звучал еще более резко, чем в прошлый раз.

— Так... так подсказывают мне мои внутренние ощущения... и мысли. Больше... больше я просто не знаю, что сказать... — забормотал я смущенно.

— Ага! Вот-вот!.. О чем я говорил, Серж! — победно возопил Пашка.

— Если вы мне не верите, спросите моего брата. Он подтвердит, — заявил я; мой голос снова обрел твердость.

Мишка присутствовал при разговоре — мы сидели в Олькином домике, вшестером — опять все в сборе, что называется; вечером того же дня. Неудивительно между тем, что я только что говорил о Мишке так, словно его не было поблизости, — сидя рядом со мной, он до сих пор не произнес ни слова; вообще с тех пор, как мы прибежали из леса, он притих, все кусал губы, низко клонил голову... Я решил, что он в шоке от увиденного, однако все же его странная меланхолия никак не укладывалась у меня голове: “С чего бы это ему “меланхолить”, когда мы увидели то, о чем он рассказывал мне? Страшно, конечно, но все-таки он ведь должен был быть подготовлен!..”

Я хотел, чтобы Мишка с пеной у рта бросился подтверждать, кивать головой, доказывать, что, мол, “да-да, мы действительно видели там странных людей”? Возможно, и так, но в идеале лучше бы уж он кивал степенно, как умел это делать, и говорил бы нечто вроде: “Я же рассказывал Максу. Так оно и вышло. Я не лгал. А вы сомневались?”

И в то же время я все-таки отдавал себе отчет, что подобная ситуация, этот идеал, вряд ли может иметь место в реальности. В фантастическом романе с “подвинутой” логикой, где люди никогда не удивляются сверхъестественному — поскольку таковое случается сплошь и рядом, — да, там это возможно. Но не в реальной жизни.

В результате я прихожу к выводу, что относительно этого разговора мне просто хотелось его поддержки — в любой форме; но неизвестно, по какой причине, до сего момента я не получал ее ни капли; и это досаждало. Немного. Теперь, можно сказать, наступил критический момент.

Серж обратился к Мишке — впервые (ранее Сержа, конечно, удивляло то, что Мишка сидит молчком, однако мои “захватывающие тирады” его, так сказать, отвлекали):

— Это правда?

Мишка поднял голову.

— Что?

— То, что он говорит. Про людей, про флаги и проч.

— Ну... вроде мы действительно видели, да.

— Нет, ну я не понимаю... Вроде бы или точно?

— Да-да, точно... — Мишка произнес, усиленно кивая... но слабым голосом.

Что это?.. Откуда эта неполнота? Я остро чувствовал, что неудовлетворен его ответом. Неужели он не уверен?! Мы же всё видели собственными глазами!!

Я обернулся, чтобы сказать ему, — не только об этом — я хотел выпалить: “Мишка, да что с тобой такое, в конце концов?!” — но он, угадав, вероятно, мои мысли, жестом остановил меня, а затем произнес:

— Не спеши, Макс. Обожди. Все будет хорошо.

Серж то и дело переводил взгляд с меня на Мишку; потом опять на меня и так далее...

Мишка не стал больше ничего говорить. Сказал я (действительно стараясь успокоиться; похоже, я внял Мишкиному совету, и сам же этому удивлялся):

— Очень мало времени прошло. Мы недолго бежали. Так, по крайней мере, нам показалось.

— После того, как вы видели этих людей на поляне? — сказал Серж.

— Да. Мы бросились бежать куда глаза глядят. И через две минуты уже поселок показался за деревьями. Ну, может быть, через три.

— Или время укоротилось от испуга? — подколол меня Пашка.

— Возможно, и так, — признал я, делая вид, что не распознал его интонации.

Я даже испытывал какое-то тайное насмешливое удовольствие — так, словно подкреплял ложь некими и впрямь правдивыми фактами.

Может быть, все объяснялось тем, что Серж и Пашка, оказывая так называемую психологическую атаку, заставили меня вконец усомниться: а действительно ли я видел Предвестников табора?

Нет, ни капли сомнения.

Я поймал себя на том, что вот уже третий раз смотрю через Сержево плечо — в отворенное окно, на ярко-желтые травяные соцветия, в которые кое-где забился рваный одуванчиковый пух; соцветия, выглядывавшие из-под нижней рамы, и я слышал, как невидимые глазу стебли, ударяясь и потирая друг друга, издают щекочущий звук и еще... оттенки железа и камня — словно нож проводил по точилу, лаская и насыщаясь хрустальными блестками. Стебли — я представлял себе десятки, сотни, тысячи, десятки тысяч стеблей, — и чем больше их, тем меньше звуков начнешь замечать, а напротив, острее будут реагировать глаза; ловишь себя на мысли, что в такой вот рифленой траве могут жить только стрекозы и шмели. Почему? Да потому что это масляный лабиринт картины — так ощущал художник, когда писал ее; и разумеется, он не изобразил ни одной стрекозы и шмеля.

Картина, мелькнувшая в сознании, — и сразу за этим мне представились Предвестники табора, так ясно — словно бы я опять увидел их воочию. Странный переход — почему мое сознание сделало его? Я чувствовал, это никак не относилось к происходившему разговору; просто глядя на соцветия, я представлял себе Предвестников табора, — но в чем же кроется ассоциация? В этом ярко-желтом цвете и оранжевых подпалинах, которые достроило мое воображение? Нет — на Поляне чудес трава оттенков шалфея. Нет, на поляне не было ничего подобного, и это земные вопросы, — они не работают. К Предвестникам табора применимы категории не совсем человеческие...

Серж тем временем все старался “раскусить меня”; между тем после того, как он услышал Мишкино подтверждение, прыти у него, конечно, поубавилось — он уже просто цеплялся к словам. И как только я это почувствовал, сразу решил, что победил.

Но нет, преждевременно.

— Ну и что это твое время, объясни мне?

— Как что? Я говорю тебе: Поляна чудес действительно рядом с поселком находится, — объяснил я воодушевленно, — так, по крайней мере, нам показалось.

— Показалось! Сейчас я спрашивал, видели ли вы вообще что-нибудь. А не о поляне.

— Да, видели, — снова подтвердил я.

— А тебя уже никто не спрашивает, — вставил Пашка.

И тут в разговор вступила Олька (до сей поры она не произносила ни слова, и даже не поздоровалась, когда мы пришли):

— Ты рассказывал Максу об этих людях на поляне. До того, как вы пошли в лес. Откуда ты узнал о них? — говоря это, Олька пристально смотрела на Мишку.

И мне вдруг стало ясно, что ни один из заданных до сего момента вопросов не имеет такого решающего значения, как этот.

Реакция Мишки была довольно любопытной: он вздрогнул... нет, скорее, как-то инстинктивно передернул плечами, бросил короткий взгляд на Ольку, а потом уже, когда говорил, смотрел в потолок; и улыбался как-то загадочно, но в то же время и чуть принужденно... и чуть грустно? Действительно ли присутствовал этот “грустный оттенок” или я придумал его?

— Оттуда же, откуда и обо всем остальном узнаю, — неопределенно сказал Мишка.

— Выходит, это не игра? — последовал спокойный Олькин вопрос.

Я вскинул голову; на Ольку я смотрел секунд пять. Глаза ее остановились на Мишке; взгляд долгий, внимательный, чуть потухший; и ни капли азарта.

Мишка больше не улыбался.

— Не знаю.

Непродолжительное молчание. Вдруг Димка осведомился:

— И вы видели исчезающую землю?

Я пораженно уставился на него. Только сейчас, спустя несколько часов, я сообразил вдруг, что исчезающей земли мы как раз таки на поляне и не видели.

И тотчас услышал твердый Мишкин ответ:

— Нет. Исчезающей земли мы не видели. Верно, Макс?

Некоторое время я ничего не отвечал, а только покраснел — словно допустил чудовищный промах; потом произнес упавшим голосом:

— Верно, — что и говорить, вид у меня был не просто потерянный — у меня был вид проколовшегося человека; по неизвестной причине, несмотря на то, что мы увидели гораздо более необыкновенные вещи, нежели исчезающую землю, внезапное открытие совершенно выбило меня из колеи.

Готов спорить, Серж и Пашка тотчас это подметили и, конечно же, сделали неверные выводы, все переиначили. Пашка опять хотел что-то выпалить мне, но Серж вовремя бросил на него предостерегающий взгляд и даже, наверное, подмигнул, но об этом я могу только догадываться. Как бы там ни было, Пашка в результате не стал ничего говорить, а только отвернулся.

— Зато вы видели реку. Прямо на поляне, в лесу, — иронически заметил Серж.

Димка задал еще один вопрос (осклабившись):

— Вас отругали?

— Ну еще бы! А ты сам как думаешь, — моментально отреагировал Мишка

— И все же не загнали домой до конца дня.

— Как видишь, — Мишка развел руками. — Когда мы вернулись, папа был дома.

Дядя Вадик хотел нам навешать: “сто подзатыльников”, о которых говорил Мишка в лесу, могли стать реальностью, — но у нас был такой убитый ужасом вид, что...

Кроме того, моя мать, истерично крича на нас и отчитывая, можно сказать, уберегла от побоев.

— Небось, отговорились? — откликнулся Серж с ухмылкой. — Макс рассказал своей мамочке о поляне, о том, как вы перепугались, когда это увидели, и вам сразу все с рук сошло.

— Мы ничего не говорили нашим о Предве... об этих людях на поляне, — слабо возразил я.

Я избегал во всеуслышание употреблять сочетание “Предвестники табора” и сейчас вовремя осекся... вернее, почти вовремя.

— Не говорили? — ухмылка Сержа стала шире, он отвернулся.

Последовала пауза. Серж теперь стоял вплотную возле окна, и я не мог видеть ни одного ярко-желтого соцветия; Предвестники табора тоже угасли в моем воображении. И я досадовал, но старался убедить себя, что нет в этом ничего смертельного — ну не поверили мне Серж и Пашка — Бог с ними, какая разница!

Серж повернулся к нам.

— А что рассказывает дядя Вадик?

— Ты знаешь, — сказал Мишка, — его рассказ — о том, как он потерял нас, — почти в точности совпадает с нашим. Он отвлекся, идя впереди, а потом вдруг обернулся — и нас уже не было. Он пошел назад, тоже кричал, звал нас, но никто не откликнулся... вот так.

— Этого просто не может быть, — сказал Серж. — Это настолько невозможно, что... Вы же были совсем недалеко друг от друга.

Но в разных измерениях.

Потом папа побежал домой. Они все втроем — папа, тетя Даша, дедуля — вместе собирались нас идти искать, и тут мы вернулись. Папа где-то в глубине души до сих пор считает, что мы просто сбежали от него, — Мишка выдохнул; вяло и виновато — будто это соответствовало действительности. — Или хотели разыграть, спрятаться — и вот во что это обернулось в результате.

Серж опять ухмыльнулся.

— В странных людей на поляне... Я хотел узнать, что ты решил, Миш.

Мишка посмотрел на него; впервые за все время его взгляд набрал остроту.

— По поводу...

— По поводу ограблений, да-да. Присоединишься ли ты к расследованию.

Я заметил, как Олька, сидя на кровати, плотнее уперлась стопами в пол, задев сандалией заводного клоуна. Клоун потерял равновесие и упал, звякнули бубенцы, свисавшие с красно-зеленой шляпы-котелка, — перебивая другое звяканье, утробное, — железного механизма внутри клоуна.

— Ты что, уже решил, как мы будем его проводить?

— Ну... — этот прямой вопрос Сержа смутил; он стал почесывать шею, — я, честно говоря, хотел, чтобы ты подсказал.

— Давай так: ты разработаешь план — от начала до конца. Потом мы его обсудим, исправим, может быть, что-то и начнем расследование.

— Но я хотел бы с тобой вместе заниматься разработкой.

Нахмурив брови, Мишка покачал головой.

— У меня кодекс висит — нам лучше распределить обязанности... Послушай, я же говорю тебе: я согласен, мы возьмемся за расследование. Сделай только что-нибудь сам — я не могу отвечать за все. Разве тебе не приятно быть главным? Ты же собираешься отвечать за охрану поселка.

— Ты прав, ладно.

— А твоя бабка и другие люди? Ты составил списки негативных качеств и еще это... ну... как с ними бороться, — припомнил Димка.

— Нет, этим я еще тоже не занимался. Не успел — времени как-то не хватило.

Когда мы с Мишкой пришли в домик, Серж и Пашка уже были здесь — оживленно обсуждали очередную серию “Черепашек-ниндзя”. “Донателло круче!” — “Нет, Микеланджело!” — “Нет, Донателло”...

И теперь мне невольно пришло в голову: “Не хватило времени? Неужели правда? Ни минуты? Да, разумеется, он был сильно занят: смотрел своих “Черепашек-ниндзя”. А потом пошел на улицу — обсудить вместе с Пашкой. И дообсуждался до самого вечера”.

— К завтрашнему вечеру я все сделаю — обещаю, — Серж уверенно кивал — так же уверенно, как и вчера.

Мишка вдруг сразу встал, зажестикулировал, заявил, что вчера, мол, он де не готов был еще ответить, что будет в государственном кодексе...

— ...и ты, Серж, конечно, поймал меня на этом...

— Я? Поймал? Не говори глупостей! Ни на чем я тебя не ловил.

— Но ты же хотел как лучше! Ты все сделал правильно, — заявил Мишка, невзирая на Сержевы возражения; подался чуть вперед и поднял вверх указательный палец, — я честно признаю: когда ты начал наседать на меня с кодексом, я уже лепил все подряд — что только в голову приходило. Потому что я ничего еще толком не знал, что в нем будет. Кроме уже написанного к тому времени, конечно. В рабочую тетрадь.

— А сегодня знаешь?

— Да, сегодня знаю.

К этому моменту Мишка совсем оживился; его меланхолию как рукой сняло. Меня, однако, не оставляло впечатление, что его не столько захватило то, что он говорил, сколько он просто испытывал облегчение — оттого, что тема Предвестников табора наконец-таки оставлена. Возникал вопрос: почему Мишка с самого начала, когда мы еще только собирались к Ольке, даже не попытался условиться со мной держать в секрете все, что мы видели — подобно тому, как мы условились об этом в отношении моей матери, дяди Вадика и деда.

Вероятно, знал, что скрывать от всех я так или иначе не соглашусь.

— ...Я даже вам больше скажу: в моей голове он уже готов, от корки до корки — осталось только записать.

Мишка торжествующе изложил “идею тропического острова” — конечного результата государственного развития. Последовало несколько вопросов — вроде тех, что и я задавал: “чем мы будем заниматься на этом острове? А где мы возьмем море?”; Сержа, похоже, опять многое смущало, но он не стал на сей раз вступать с Мишкой в полемику.

Пашка гадливо изрек:

— “Полночная жара” — идиотский фильм.

Я, конечно, сразу покраснел. Мишка тотчас пришел мне на помощь, возразив:

— Паша, прекрати, нормальный фильм.

— Да уж конечно! “Черепашки ниндзя” круче.

— Там, однако, нет ничего, что могло бы помочь нам в реализации государства, — заметил Мишка.

— А как же охранные функции? — вступил Серж. — Эти черепашки такие ловкие, у них есть чему поучиться — они здорово махаются.

— Точно! — Пашка буквально взревел в поддержку (возможно, он собирался выразить свое согласие менее громко, но в последний момент не выдержал).

— До завтрашнего дня я должен написать весь кодекс, — объявил Мишка в заключение.

— Чтобы выступить с ним на собрании? — спросил Димка.

— Разумеется... думаю, что да, я выступлю на собрании... Ну все, Макс, нам пора идти.

— Миш, — окликнула Олька моего брата.

— Что? — Мишка смотрел на нее внимательно.

— Мне надо бы с тобой поговорить... вернее, посоветоваться, — произнесла она как-то неуверенно.

— Посоветоваться? По поводу?

— Хотя... нет, ладно, не стоит.

— Что-то случилось?..

— Ничего.

Глядя в пол и раздумывая о чем-то, Олька кусала губы и хмурилась — совсем как Мишка некоторое время назад.

Затем повторила:

— Нет-нет, ничего, ничего...

 

Как только мы вышли за калитку, я сказал Мишке:

— Пашка и Серж не поверили ни одному нашему слову.

Оживление Мишки тотчас испарилось, он спросил меня с прежней бесцветной и отстраненной интонацией:

— Какая разница?.. Я имею в виду, какая разница, поверили они или нет?

— Как это?.. — я таращил на него глаза.

— Может, оно и к лучшему, если не поверили. Ты об этом не подумал?

Я опустил голову и пожал плечами.

— Не знаю. Кто-нибудь другой, может, и поверил бы.

— Нет, Макс, пожалуйста, только не надо больше никому говорить.

— Вообще никому?

— Вообще.

— Но... тогда давай поговорим об этом между собой.

— Глупый! Мы ведь уже говорим. Прямо сейчас.

— Но ты же так странно ведешь себя! Весь вечер.

К этому моменту шли мы совсем уже медленно. И тут Мишка окончательно остановился и очень серьезно посмотрел на меня.

— А ты думаешь, мне самому не было страшно увидеть этих... существ? — сказал он очень мягко.

Такое искреннее признание меня, конечно, испугало — мурашки побежали по спине.

Я выдохнул:

— Предвестников табора. Знаешь, мы должны бороться с ними.

— Бороться? Невзирая на страх?

— Да.

— Тебе легко раздавать советы...

— Но я-то сам тоже собираюсь участвовать! Мы должны изгнать Предвестников табора. Это какое-то зло.

— Предвестники табора — какое странное название! — теперь Мишка глядел на меня уже и вовсе испуганно. — Откуда ты взял его?

— Миш, мы должны б-бороться с ними, — повторил я, справляясь с ознобом, — и знаешь... прости меня.

— За что?

— За мои сомнения.

— Какие сомнения?

— Что Стив Слейт в поселке, — должна была быть радость в моем голосе — но только не в данной ситуации.

Предвестники табора украли эту радость.

— Теперь ты уверен, что он здесь? — Мишка спросил как-то настороженно.

— Да. Ты рассказывал о Предвестниках табора — и вот мы их увидели. Теперь необходимо, чтобы Стив Слейт помог нам изгнать их отсюда.

Нервно размахивая руками, Мишка двинулся вперед.

— Ой, Макс, ради Бога, не надо, — он даже схватился за голову.

— Что такое?.. Что случилось, Миш?

— Не надо так говорить.

— Как “так”? Разве Стив Слейт не поможет...

— Поможет, Макс, обязательно поможет, только... слушай, выполни одну мою просьбу, хорошо? Я обещаю, что мы изгоним Предвестников табора. С территории государства. Только, пожалуйста, оставь на время эту тему, ладно? И о Стиве Слейте тоже ничего не говори.

— Ничего не говорить о Стиве? Почему?

— Я имею в виду, мне.

— Но почему? — не отступал я.

Мы снова остановились (уже возле нашего участка). Мишка смотрел на меня и, вероятно, раздумывал, какое дать объяснение; я почувствовал, он что-то скрывает.

— Потому что и мне тогда не придется говорить о Стиве Слейте, понял? — Мишка развернулся и направился по тропинке на участок. — Потому что сначала нужно сделать кодекс, фундамент государства построить, так сказать, на собрании выступить, а потом уже все остальные государственные шаги. Я в этом и Сержа вчера убеждал. Не обижайся, Макс.

— Я не обижаюсь, просто мне кажется, ты чего-то не договариваешь.

— Ты ошибаешься, — твердо ответил Мишка.

 

Весь оставшийся вечер Мишка провозился с кодексом. Он так много и яростно строчил и скрипел ручкой по бумаге, что казалось, будто от скорости, с которой он исписывал очередную страницу, увеличивалась и толщина тетради. Та, что он исписал еще вчера, перед собранием в Олькином домике, лежала теперь рядом, и Мишка то и дело заглядывал в нее, он словно боялся позабыть какую-нибудь деталь или важное постановление.

“Но отчего он так боится? — спрашивал я себя. — Оттого, что нервничает: нервы сдают”.

В доме никого не было. Ни матери, ни деда, ни дяди Вадика, — явление, что и говорить, редкое, но в этот вечер и впрямь все куда-то подевались. Только мы с Мишкой. Одни. Молчим. Он все пишет что-то...

Предвестники табора не выходили у меня из головы, и каждый раз, когда я оборачивался, чтобы посмотреть на Мишку, когда видел, что пишет он не просто с усердием — с остервенением, — мне казалось, что он не поглощен работой, нет, но, скорее, старается зарыться в нее, сбежать... от тех же самых мыслей, что и меня мучили. Сбежать от Предвестников табора. Поэтому-то нам и придется бороться с Предвестниками табора. У нас просто нет выбора — мы не можем убежать.

В очередной раз рассмотрев Мишку, я поворачивался на спину и снова представлял себе великанов с чемоданчиками, в которые упаковано мое детство, и белые одежды, порхающие от рояля — дамского туфля на каблуке; людей, играющих в пинг-понг; реку времени и весла, прикасающиеся к воде. Круги на воде подползали под стебли камышей. Память выхватывала их словно камерой: ничего уже не было в кадре, кроме этих кругов и солнечного света, который меняет остроту и переливается, — и снова воображение достраивает, на сей раз дольние музыкальные кварты — их несколько, следующих друг за другом, а не одна, как там, на поляне; пальцы упруго выбирают рояльные клавиши и так и не отпускают их, пока звук не иссякнет... почти. И тогда рука взмывает вверх (звук не прерывается) и выбирает новую кварту.

Солнечный свет путается в звенящих камышах, будоража ветер, который разгоняет платок, и тот, отбрасывая тень на землю, напитывает соком траву... а флаги, флаги тоже парят в это время?.. Все перетасовалось в моем воображении!

— Миш... — позвал я.

Никакого ответа — он только скорее застрочил ручкой.

— Миш!

— Что?

Ручка упала на тетрадь — упругий двойной хлопок: “пум-пум”, — слабый. Мишка смотрел на меня, но что он чувствует, мне почему-то не удавалось распознать.

— Все в порядке?

— Да.

— Уверен?

Он не ответил, отвел взгляд, но писать больше не стал. Я сел на кровати.

— Давай матери расскажем. И дяде Вадику.

— Я же просил тебя...

— Миш, не уходи от темы хоть раз... ну, пожалуйста!

— Это и есть еще только первый раз, когда я попытался, — губы Мишки чуть дрогнули, но он так и не улыбнулся.

— Давай расскажем!

— Не стоит, Макс, — серьезно ответил Мишка; потом выдержал паузу и повторил уже настойчивее — так, словно я возразил ему: — Не стоит, хорошо? Обещай мне.

— Ладно.

Пауза. Потом мой вопрос:

— Что с кодексом?

— С кодексом?.. Не знаю... — Мишка остановился, потом вдруг затараторил, — не знаю, не знаю... ничего пока не знаю — не получается ничего.

— Они не выходят у тебя из головы, да?

— Ничего подобного.

Но мне все же показалось, что Мишка не вполне искренен сейчас. И тотчас он смягчился:

— Ну, я думаю о них немного, да. Конечно, думаю... но кодекс не получается просто потому что... да как-то тяжелее идет — вот и все.

— А что именно не так? — осведомился я. — В чем загвоздка?

— Масса загвоздок, масса. Но ты мне ничем не поможешь, поверь. Просто не мешай, и я постараюсь разрешить их до завтра. Если ты, конечно, хочешь, чтоб я выступил на собрании, — последнюю фразу Мишка прибавил даже с досадой.

 

Все же к полудню следующего дня состояние Мишки заметно улучшилось — он хотя бы был уже совершенно спокоен, все повторял, что “вчера у меня не выходило — это да, но сегодня... не то чтобы даже на лад пошло, но, во всяком случае, большинство статей я сумел завершить”, — говоря это, Мишка стоял посреди комнаты в позе оратора.

Я, однако, не мог избавиться от впечатления, будто она не натуральна.

А что, если Мишка провалит свое выступление на собрании и после этого не согласится уже ничего предпринимать — ни в каком направлении? Что, если он скажет нечто вроде: “Макс, у нас громадные проблемы с государством, фундаментальные. Как мы сможем противостоять Предвестникам табора, если у нас нет твердой основы? Сам подумай!” Тогда я возражу ему: “Ты же говорил о завоевании авторитета — вот давай и завоюем, изгоним Предвестников табора”. Стало быть, я в каком-то смысле займу позицию Сержа; и Мишка предложит мне то же, что и Сержу вчера предложил: “Разработкой плана занимайся сам, а когда он будет готов, я ему последую”.

Этого я боялся больше всего — я тогда оставался в полном одиночестве.

“Ладно, разберемся как-нибудь по ходу, — в конце концов мысленно махал я рукой и успокаивал себя, — сейчас надо, чтобы все прошло, а там видно будет”.

Все эти цепочки мыслей, опутывавшие мой мозг, не означали, впрочем, что я охладел к идее тропического острова. Что я воспринимал теперь Мишкину “теорию государства” как какую-то помеху; просто мне быстрее хотелось сосредоточиться на Предвестниках табора. По моему разумению, на самой серьезной угрозе.

 

Серж, Пашка, Димка, Олька — все уже поджидали нас возле участка, когда мы вышли.

— Мы уже вас обкричались! Куда вы запропастились?

— Уже 12:15 — собрание в самом разгаре!

— Кодекс сделал?

— Пора идти!

— А речь-то, речь подготовил?

Кому принадлежали эти реплики? В моей памяти отражается теперь только одно: Олька до того, как мы пришли на эстакаду за воротами, — именно там проходило собрание садоводов, — вообще не произнесла ни слова; по-прежнему ее занимали какие-то сторонние мысли. “Она потеряла интерес к Мишкиному предприятию! — пронеслось в моей голове; но тут же я возразил себе: — Н-нет, дело не в этом все-таки... в чем-то еще”.

И если бы не окружающая суета, я придал бы этому странному Олькиному состоянию еще больше значения, нежели вчера, а возможно, и попытался бы даже докопаться, в чем причина, но... да, все вокруг были слишком взбудоражены, и я быстро забыл об Ольке.

Мишка, озадаченно взявшись за подбородок и сев на корточки, принялся объяснять, что речь он подготовить не успел, да она и не нужна, — лучше уж он постарается сказать экспромтом, а потом прибавил еще:

— На кодекс-то я, конечно, буду опираться, — он тряхнул тетрадью; затем положил ее на колено и принялся задумчиво чертить мизинцем круг на земле.

— Ну, так чего мы ждем? — осведомился Серж, в нетерпении переминаясь с ноги на ногу. — Пойдем уже?

Мишка вдруг поднял взгляд на Сержа, быстро, что совершенно не сочеталось с его прежней неторопливостью.

— Ты составил план расследования?

— Я... ну...

— Я рассчитывал на твою поддержку на выступлении... — и тотчас после этого Мишка перестроился: — Ну ладно, я сам все сделаю.

Серж принялся оправдываться:

— Я собирался заняться этим после собрания...

— Да ладно, ладно, я же сказал, что сам справлюсь... — Мишка вскочил на ноги — не просто резко, но как-то даже конвульсивно, — пошли, нам действительно пора уже.

 

— Могу вам фокус показать, хотите? Воткнуть нож в столб. Уйдет по самую ручку, как в кашу. Лезвия не увидите. Так что нужно менять всю электропередачу, — Страханов говорил это, стоя на плитах, положенных в несколько рядов подле эстакады; говорил очень спокойно, даже чуть насмешливо.

Мне пришло в голову, что за это-то его и любят как раз — если он и начинает делать что-то на публику, получается у него это очень естественно.

Следом за его словами послышалась смесь недовольного гула с одобрительным. У эстакады — витиеватой ржавой конструкции со всевозможными штырями и лесенками — одна колесная колея была в два раза шире другой. Между колеями — поперечная перегородка, настолько тонкая, что уже от одной мысли перейти по ней с одной колеи на другую у меня начинала кружиться голова. Впрочем, в данный момент ни одной, даже самой мелкой детали эстакады видно не было — все заполонило дачное население. Расселись и на плитах тоже, прямо подле выступавшего Страханова, а те, кому совсем не хватило ни места, ни даже руку облокотить, или стояли, или сидели на корточках; а то и в траве, подстелив одежду, сплошь перепачканную черными одуванчиковыми пометами. Лица садоводов были настолько малоприметными и скучными, что интереснее было смотреть на легкие шапки, кепки, беретки, ну или же, на худой конец, на цвет волос или вспотевшие лысины.

Мишка, Пашка, Серж и Димка стояли в сторонке и горячо обсуждали, готовились; я был примерно в метре от них и внимательно наблюдал. Олька стояла значительно дальше и то и дело поглядывала на Мишку.

— Как он закончит выступать, сразу иди! — громко нашептывал ему Серж.

— Да, поддерживаю, — сказал Пашка.

— Может, они его уже выбрали? — предположил Димка.

— Нет, не может этого быть! — возразил Серж.

— Да ведь и выборов-то никогда не бывает, — заметил Мишка, — Страханов просто остается еще на год — это даже не обсуждается.

— Как так?.. — остановился Серж. — Ну ладно, сделай так, чтоб обсуждалось. Поднимайся и выступай прямо следом за ним, слышал?

— Хорошо, хорошо, понял уже... а ты крикнешь им, что у меня есть важное заявление, идет? — сказал Мишка.

— Я... нет, подожди-ка, я не могу...

— Почему не можешь?

— Ну... лучше бы ты сам все сделал...

Страханов между тем изрек с плит:

— Я прошу вас адекватно отреагировать на все, что я говорю. Еще одна-две зимы, и эти чертовы столбы начнут падать, я вам гарантирую. И оборванные провода в снег. Это для жизни опасно.

“Кстати, а что мы с зимами будем делать? — пришло мне в голову. — И зимой тоже будем государство соблюдать? Не поедем в город? А как же школа? Мать ни за что не разрешит мне пропускать школу!.. Да еще и снег. Верно Страханов про снег упомянул. Как мы сделаем здесь тропический остров, если у нас в России снег выпадает?”

— Ну все, давай, иди. Видишь, он спускается уже, — Серж хлопнул Мишке по спине.

Страханов к этому моменту действительно спускался с плит, Мишка сделал неуверенный шаг вперед и... остановился.

— В чем дело?..

— Перфильев поднимается, не видишь? Пусть он выступит — все равно же ему придется выступать — а потом я попробую, обещаю.

Перфильев заговорил. Каждый раз, когда он начинал новую фразу, мне казалось, будто он произносит ее с той самой сухой жестокостью, которую я услышал три дня назад. Меня снова бросило в дрожь... Перфильев говорил в основном об ограблениях, и о том еще, что нужно выделить больше денег на корм собаке.

Я понял, что хочу уйти отсюда.

Мишка, Серж, Пашка и Димка снова принялись шептаться.

И между возобновившимся шепотом послышался глубокий спокойный оклик:

— Миш...

Никто на него не отреагировал — даже я.

— Вот Перфильев уходит уже, видишь? Давай сейчас, — снова принялся подгонять Мишку Серж.

— Уверен? Может, еще минуты две подождем, потерпим?..

— Нет, сейчас!

— Нет-нет, Серж, подождем, — Мишка повернулся к нему боком, — давай все делать чинно, не торопясь. Подождем две-три минуты, и потом я пойду. Они же сейчас будут эти фонари обсуждать — в какие дни включать, в какие не включать. Только в ночи выходных или всю неделю. Ну ты помнишь. И вышку еще водопроводную. Это и в нашем государстве нужно будет, так что все, ждем, решено.

— Серж, мне, знаешь ли, что-то... не по себе, — заявил вдруг Пашка, краснея, — если им это не понравится... я имею в виду то, что мы задумали, меня ж отругают, а потом в комнату посадят за семь печатей. До конца дня в карцере сидеть, представляешь?.. А потом еще посуду заставят мыть всю неделю. Этот придурок пропустит очереди три-четыре, — он кивнул на Димку, — его и так уже освободили от всего из-за глазной гимнастики, а тут еще...

— Чего? Заткни свое паяло, поэл?.. — Димка произнес это не так громко, как произносил обычно, но все же несколько садоводов обернулись и посмотрели в нашу сторону.

Олька вплотную подошла к Мишке.

— Миш, — уверенно, но тихо.

Тут только я сообразил, что она уже окликала его издалека.

— Что такое?

— Нам надо поговорить.

— Сейчас?

— Нет, после собрания.

— Хорошо... — он смущенно смотрел на нее; потом принялся бормотать, — тебе что-то не нравится? Я знаю, я все понимаю... Обиделась на что-то? Я просто все никак не могу выбрать момент для того, чтобы...

— Миш, я ни на что не обиделась, и я не об этом. Надо поговорить — и все. Скорее даже посоветоваться.

— Хоть намекни, в чем дело.

— Нет, потом, — и Олька отошла в сторону.

В этот момент на собрании приняли какое-то постановление. Олькина прабабушка, сидевшая у подножия эстакады, встала, оправила юбку и направилась к нам. Довольным ее лицо никак нельзя было назвать. В чем дело? Чувствуя что-то недоброе, я недоумевал; сознание строило домыслы: неужели Олькиной прабабушке стало известно о наших намерениях, и она решила наказать Ольку... За что? Что здесь такого? Мы же ни в чем не виноваты!

Она прошла мимо Ольки, окликнув ее, затем остановилась.

— Оля, ты меня слышала или нет? Домой... Ну-ка быстро!

— А что случилось?

— Быстро, я сказала, — бабушка даже сделала короткий взмах рукой.

Никогда еще я не видел, чтобы это доброе существо...

— Твоя бабушка сердится на тебя? — спросил я удивленно... даже испуганно.

— Иногда.

На последнем слоге Олька чуть повысила голос, затем развернулась и пошла следом за бабушкой, они скрылись за воротами.

Больше я никогда не видел Ольку...

Мишка с сокрушенным видом — как и тогда, когда мы были на проезде, — присел на корточки, одной рукой взялся за подбородок, другую освободил, положив тетрадь на согнутое колено, и принялся чертить мизинцем круг на земле; медленно, медленно, по часовой стрелке, против... Словно старался то рассеять, то, напротив, усугубить дурное расположение духа. Минуты через три собрание закончилось. (Никто из садоводов даже не предложил переизбрать Страханова.) Все разошлись.

Мишка так и не двинулся с места, а все сидел на корточках и рисовал круг. И все мы (даже Серж, наверное, в глубине души — ведь он тоже перестал подгонять) были благодарны Мишке за этот исход.

Эпизод 10. Флюгер беснуется

Глубокая ночь.

Сквозь тьму, в недрах которой медленно распределяются теряющие густоту клочья тумана, начинают прорезаться два серебристых кольца, соединенные друг с другом тонкой перемычкой.

Поначалу их блеск набирает остроту, становясь едва ли не ослепительным, однако потом его сила притухает; вот уже он ровный и тусклый. И как только эта анимационная деталь останавливается, сразу же вспыхивает еще одна (как декорация на театральной сцене, в определенный момент выхваченная прожектором): сиреневый куст; его листья словно усеяны кусочками битого стекла — замораживающее сияние луны.

Стрекот цикад усиливается.

Перфильев опускает бинокль и смотрит на часы.

Без пяти три.

Ранее он всего однажды наблюдал за тем, как “протекает дело”, — в самый первый раз, когда совсем еще не знал этих ребят, — но сегодня особенный случай: во-первых, выходные, во-вторых, это неспокойный проезд и неспокойные люди: Родионова, Мишка, Макс Кириллов и все прочие, — Перфильев, однако, мысленно принимается утешать себя, что в три часа ночи никаких помех возникнуть не должно.

Да, игра становится слишком рискованной!

И все же “не дать этим чертовым тупарям никакой наводки... они меня после последнего раза живьем бы съели... ну уж нет! Зато если проколятся, так им и надо. А если сдадут... да кто им поверит?.. Ну уж нет, лучше бы все гладко прошло — и точка. А потом скажу им, что хватит уже, на пенсию пора мне”.

Перфильев поднимает бинокль, смотрит в него секунд пять, затем снова опускает.

“Все-таки я слишком далеко... если что не так, минут семь придется бежать, не меньше... ну и что, что ты сделаешь? Если их кто увидит, сам же голову в песок и спрячет... Зачем ты вообще сюда пришел?”

Перфильев знает, зачем он пришел, но боится в этом признаться — даже самому себе.

“Нет-нет, этого не случится. Все будет в порядке”, — поспешно твердит себе он.

Смотрит в бинокль — на лукаевский участок.

“Да где же они, черт их дери?!.. Ах вот, кажется... Они! И впрямь они!..”

Перфильев вертит колесико, чтобы немного отдалить изображение и посмотреть, нет ли кого еще на проезде — не дай Бог.

И вдруг замечает кое-что необычное: флюгер на участке Оли Бердниковой вращается так сильно, беснуется, и платок подпрыгивает на оси и снова садится. Ночь тихая — ветер едва уловим.

Перфильев так удивлен, что даже произносит негромко:

— Это что еще такое, черт возьми?..

И вдруг весь напрягается и даже подается вперед.

 

***

Утром, часов в одиннадцать, Марья Ильинична будет стучаться к своей правнучке: “Оля, ты почему так долго спишь? Чего не открываешь?.. Оля! Обиделась, что ль, на меня, я не поняла? Ну что, разве не за дело я тебя, скаж?..”

Спустя полминуты она обнаружит, что дверь отворена, кровать не застелена, Олина одежда висит на стуле.

 

Окончание следует

Версия для печати