Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2010, 12

Причастный

Роман (окончание)

Сергей Луцкий

Окончание. Начало № 11, 2010.

Причастный

Роман

Часть третья

Другая жизнь

1

Когда наша семья обитала в общежитии Легмаша, самое любимое для меня время было воскресенье до обеда. Потом предстояло готовить уроки на понедельник, а вот утро было целиком в моем распоряжении. Я просыпался с ощущением свободы и необязательности. Впереди были часы, когда можно заниматься чем хочешь. Ощущение казалось гулким и просторным, как майский солнечный день. Неважно, была ли действительно весна или же стояла скоротечная слякотная черновицкая зима, когда минус пятнадцать на улице воспринималось как всенародное бедствие.

Какое-то время я еще валялся в постели, мечтал о чем-то неопределенно приятном. В коридоре изредка раздавались шаги, еще реже голоса, люди уже проснулись, однако неспешная воскресная жизнь пока ограничивалась комнатами. Не то что в обычное утро, когда коридор гудел — взрослые волнами (рабочие к семи, итээровцы на час позже) шли на работу, а дети в школу. И в этом отсутствии звуков за дверью тоже ощущались свобода и необязательность выходного дня. Вскоре мечтать надоедало, я принимался развлекаться тем, что представлял, будто лежу не головой к окну, а наоборот, ногами. Значит, справа должна быть стена, слева полметра пространства и темный тыл шифоньера. Задача стояла настолько убедить себя в этом, чтобы, открыв глаза, какое-то время не понимать, где находишься.

Шифоньером моя постель была отгорожена от остальной комнаты. За ним находились круглый стол под длинной, с кистями скатертью и кровать родителей с никелированными спинками. Стол в зависимости от ситуации служил нам то как обеденный, то как место, где я делал уроки, то на него водружалась швейная машинка, и мама что-нибудь строчила. Кровать с никелированными спинками — особая тема. Случалось, я просыпался ночью от ритмичного поскрипывания, уже зная, что это такое. Мне было неприятно, что мои родители занимаются этим, особенно стыдно было за маму. Утром я старался заметить неловкость на их лицах, но родители вели себя как всегда, словно ничего не произошло. Я недоумевал. Среди общежитских пацанов и в школе отношение к таким вещам было как к чему-то желанному, но непристойному, а для женщин и девушек и вовсе позорному. Неслучайно девчонки оскорблено бросали “Дурак!”, если самые отвязанные из нас заговаривали об этом при них.

Ощущение свободы и необязательности воскресного утра усиливалось тем, что родителей, как правило, дома не оказывалось. У них был обычай ходить в этот день на Крытый рынок напротив областной филармонии. У сельских теток с бесагами (переметные торбы через плечо) покупалась зелень, овощи, свежие яйца, творог и густая сметана, в тесных магазинчиках по периметру Крытого рынка торговали говядиной, свининой и бараниной. Рядом находился полуподвальчик, куда евреи приносили резать куриц со связанными желтыми чешуйчатыми лапами. Считалось, чем раньше на рынок придешь, тем дешевле купишь, и выбор богаче. Так что папа с мамой поднимались, как в обычный день, и старались двигаться по комнате тихо, чтобы не разбудить меня.

Какое-то время я еще валялся в постели, потом выходил в коридор, с независимым видом направлялся в туалет с кабинками, запирающимися изнутри на шпингалеты. Хуже всего в такой момент было столкнуться с кем-нибудь из девчонок, туалет был общий. Затем шел в умывальник со сплошным длинным зеркалом над эмалированными раковинами. В этот день я не чистил зубы и по-настоящему не умывался, а лишь проводил мокрыми ладонями по глазам. В нашу комнату я возвращался вальяжной ковбойской походкой Юла Бриннера — в кинотеатре “Жовтень”, бывшей синагоге, только что прошел мировой фильм “Великолепная семерка”. В коридоре с дверями по обеим сторонам витали сложные запахи, идущие из общей кухни в торце. Хозяйки неторопливо принимались за воскресный обед, пахло кипящим бульоном, жарящейся рыбой, сладким перцем гогошарами, чесноком. И это тоже было запахом необязательности и свободы.

К чему я всё это? Ощущение воскресного утра в общежитии Легмаша осталось в моем сознании как идеал, мечта. Так, наверно, Адам и Ева вспоминали время, проведенное в Раю. Лет с двенадцати я стал сочинять, регулярно получал из редакций отлупы, переживал, мучился, пытался понять, что делаю не так, — мне казалось, у меня выходило не хуже, чем у настоящих писателей, а может, и лучше. Прозрачность мира нарушилась, счастливого бездумного времени больше не стало. Сочинительский зуд совпал с половым созреванием, а это усугубляло дело. Я если не кропал, пристроившись с листком бумаги за нашим круглым столом со скатертью до пола, то старался подметить “характерные детали в окружающей жизни” или запомнить меткое слово, прислушиваясь к разговорам знакомых и незнакомых людей. А то подыскивал сравнения предметам, выражениям лиц, движениям, жестам — так, как учили рецензенты и книга “Писатели о литературном творчестве”, которую на день рождения подарил папа. Я перестал жить, как живут остальные люди. Ни тогда, ни позже я так и не научился играть на гитаре, в шахматы, в преферанс, — мне жаль было тратить на это время. Если бы родители разрешили, бросил бы школу, а только бы читал и сочинял.

У хорошего ленинградского писателя Глеба Горышина есть рассказ о том, как молодой писатель едет в электричке. Еще на платформе он приметил девушку, та тоже обратила на него внимание, между ними возможно чувство, но в этой же электричке едет то ли заведующий отделом прозы толстого журнала, то ли просто редактор. Девушка в вагоне посматривает на молодого писателя, но у того в журнале лежит повесть, и он по первому кивку подсаживается к редактору. Надеется, что тот поможет пробить повесть. Начинается пустой дорожный разговор, девушка выходит на своей остановке, молодой писатель никогда ее больше не увидит, редактор с публикацией не помог.

Это к тому, с чем я оказался к тридцати годам. Ни семьи, ни настоящей работы, ни собственной книги, которая оправдывала бы отсутствие того и другого. Один напечатанный в “Юности” рассказ. Негусто. Я тянул пустышку, как сказал бы герой популярного телесериала о сыщиках.

На этот раз зализывать раны в Черновцы я не поехал — что скажу папе? Он-то считает, всё у меня благополучно. Решение уйти из Литконсультации и от Аллы было эмоциональным, но правильным. Сомнительное отцовство и отказ в “Совписе” стали лишь детонатором. Я больше не хотел иметь ничего общего с миром, где столько несправедливости и грязи. Да и к чему эта каторга, все безрезультатные потуги, если можно вернуться в дографоманские времена, где свобода и необязательность. Буду жить обычной жизнью, как Генка, например. Счастливый человек. Отработал смену, расслабился с мужиками, ни перед кем не унижается, а зарплата не только хорошая, но и гарантированная. Я не иронизирую, я серьезно.

С Генкой и заговорил о работе в бригаде грузчиков. Надо было на что-то жить. Генка не удивился.

— Подходи завтра в семь на проходную. С бугром познакомлю. Пузырь купи.

— Утром или вечером?

— Ты чего? — Хозяин взглянул на меня, как на неразумное дитя. — Кто такие дела с утра делает?.. После работы.

Одобрила мое решение и Маша.

— Может, так будет лучше. И вообще... — При этом она задержала на мне взгляд.

Напрямую об обстоятельствах Аллиной беременности я ей рассказывать не стал, но хозяйка, похоже, о чем-то догадывалась. Несколько дней после моего возвращения со Смоленской она была сдержанна, почти со мной не разговаривала, но я улучил момент, когда никого в квартире не было, обнял, поцеловал в губы, хотя Маша отводила в сторону недовольное лицо. “Черт! — наконец сказала она и стукнула меня кулаком по спине. — Переживай из-за него! Совести у тебя нет. Даже девки на работе заметили”.

Да уж, мы отвечаем за тех, кого приручаем.

Генкин бригадир оказался мужиком с претензией. Жевал мундштук папиросы, щурил глаза, знакомясь, руки не подал. Меня стал называть молодым человеком.

— Чего к нам? Ты вроде как институт закончил.

— Долго рассказывать.

Я рассматривал бригадира с интересом. Колоритный тип. Это с интеллигентом надо пуд соли съесть, чтобы понять, что из себя представляет, а простые люди, как правило, все на виду.

— Ну-ну, — сказал бригадир и затянулся папиросой. Неясно было, то ли одобряет мой сдержанный ответ, то ли недоволен. Может, то и другое вместе. На пальцах его правой руки синели буквы “Вова”, на кисти поднималось солнце с расходящимися лучами. — Я, молодой человек, в свою бригаду не каждого беру, это надо понимать. Говорил тебе Генка, нет — не знаю.

Бригадиру явно хотелось выглядеть начальником.

— Понимаю, — сказал я.

— У нас пахать надо. И не выступать, в случае чего.

— Усек.

Стоявший рядом Генка встрял:

— Хорош тебе!.. Он работал на комбинате, знает.

— Где работал?

— В тарном цеху.

— Тарный цех, хе! Тарный цех одно дело, у нас другое... Ладно, пошли.

Я повел бригадира и Генку в буфет при столовой возле общежития Литинститута. Когда учился, мы порой ходили сюда с ребятами по утрам похмеляться “Жигулевским”. Водку распивать в буфете не разрешалось, но все распивали, хотя и с оглядкой. За порядком здесь следил пожилой гермафродит Миша с морщинистым, лишенным растительности лицом.

— О, коленвал! — одобрил мой выбор Генка, опуская на высокий стол три бутылки пива. Буквы в слове “водка” на бело-зеленой этикетке располагались одна выше, другая ниже, отсюда народное название. — С пивом нормальное бухло, сшибает с ног не хуже атомной бомбы!..

Бригадир промолчал. Не терял он достоинства и позже, когда мы пили пиво, добавляя в граненые стаканы водку. Правда, молодым человеком называть перестал. Мне завтра следовало идти в контору Моспогруза в Марьиной Роще, бригадир позвонит, скажет, что берет к себе. Была одна закавыка, в конторе могли заупрямиться — высшее образование. Не для того государство тратило деньги на мою учебу, чтобы я занимался неквалифицированным трудом. Но бригадир Вова знающе усмехнулся и посоветовал не показывать диплом — это само собой, — надо еще сказать, что потерял трудовую книжку. А то в ней запись, что учился в институте.

— Голова! — Нарушая субординацию, стукнул я стаканом о Вовин стакан.

— Бугор, сам понимаешь, — поддержал Генка. — В нашу бригаду, типа, конкурс — хорошо живем. А всё он!..

— Кончай базар. — Вова шевельнул бровями. Однако чувствовалось, был польщен.

Без пятнадцати восемь гермафродит Миша стал требовать освободить помещение. Его никто не слушался, пока не появились два милиционера. Все потянулись из буфета. Прощаясь у крыльца, бригадир с серьезным лицом взял под козырек. Генка засмеялся:

— Ты чего, к пустой голове!.. Это американцы без головного убора честь отдают!

Не ответив, Вова повернулся и, твердо ступая, ушел в летние сумерки.

— Нормальный мужик, — сказал Генка, — но небольшой прибабах имеется. Понты любит. Вроде как в авторитете, зону топтал.

Я крепко потер ладонями лицо. Пиво с водкой оглушило, все звуки доносились, будто сквозь воду. Генка оглянулся на дверь, за которой раздавался крикливый голос гермафродита Миши.

— Пошли, а то в ментовку загребут. Им план выполнять надо.

Я засмеялся:

— Вот это нам ни к чему! Совершенно!.. — Я был пьян, однако понимал, что нужно привыкать к новому социальному статусу. Запросто могут забрать в вытрезвитель. Здесь не ЦДЛ, теперь я работяга, гегемон. Мысль об этом веселила. — Чувствуешь, тополиным пухом пахнет?.. Нет, ты принюхайся внимательно, принюхайся!

Полоски тополиного пуха размыто светились вдоль бордюра. Странно, но только сейчас я обратил на них внимание. Деревья вокруг уходили кронами в небо, терялись в темноте. Рядом носились мальчишки и поджигали тополиный пух. Стремительные огоньки бежали вдоль бордюра, напоминая горящий бикфордов шнур. Все вокруг казалось нереальным, в мире произошел сдвиг, заставлявший всему удивляться.

— Пахнет, пахнет, — согласился Генка. — Пошли, а то точно загребут. Это у ментов запросто.

2

Работа грузчика — не вилки в охотку рубить на капустном поле под Серпуховом. И даже не работа фрезеровщика, когда всю смену на ногах, крутишь рукоятки станка и обязательно надо следить, чтобы не сбился размер и чтобы эмульсия шла строго в зону резания.

Первые недели полторы я очень уставал. На комбинате дотянуть смену помогал допинг (так мужики в бригаде называли бутылку на троих), а после работы я приходил домой и сразу падал на кровать. Мышцы болели так, словно меня со знанием дела избили. Какое-то время спал глухим тяжелым сном и лишь потом мог себя чувствовать более или менее сносно. Маша как-то намекнула, что пора бы сходить на Дмитровское шоссе, но я сделал вид, что не понял. В те первые дни работы у меня даже мысли ни о чем таком не возникало.

Народ в бригаде подобрался самобытный. Дальше выпивки интересы большинства, правда, не распространялись, но их независимости можно было позавидовать, на Легмаше рабочие осторожней. Для комбинатовских грузчиков авторитетов не существовало.

— Какой, на хер, Брежнев мне товарищ!.. — громко заявил как-то Толик Такташев, когда мы стучали в раздевалке в домино. Несколько минут назад была разгружена фура с молочными бутылками, другая еще не подошла, футболка на мне была хоть отжимай. Динамик на шкафчике для одежды торжественно вещал о четвертой Золотой звезде Героя, которой награжден Генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Леонид Ильич Брежнев.

Такташеву, хотя все звали его Толиком, было под пятьдесят, он жилист, худ, на месте щек провалы, но вынослив был как черт. Жена от него из-за пьянок ушла, но Толика это не трогало. “С моей зарплатой меня любая баба возьмет!..” — заявил он после стакана водки в мой первый день в бригаде, чем сразу и запомнился.

— В гробу я Леньку видел в белых тапочках!

В самом деле, чего ему было бояться? Не посадят, не сталинские времена. Из грузчиков тоже не попрут — кто работать будет?

— Спиногрызы, бля, — вставил слово татарин Витька Семенов, белотелый, с рельефной мускулатурой. Он обычно работал по пояс голый и называл себя крестником Ивана Грозного. — Во гадство, бутылки всю смену идут!.. Бугор, сахар сегодня будет?

Бригадир Вова, гоняя беломорину из одного угла рта в другой, не отрывал глаз от костяшек в руке. С усмешкой спросил, не поднимая головы:

— Что, клиента нашел?

Он работал наравне со всеми, но ходил в аккуратном синем комбинезоне, из нагрудного кармана которого торчала авторучка.

— А чего? — сделал вид, что не понимает, татарин. — Допинг на свои покупать, да?

Вова не ответил. Если грузчики и загоняли мешок сахара кому-нибудь за забор комбината, так только с его согласия. У него были какие-то свои отношения с кладовщиками, которые принимали грузы и закрывали нам наряды. Я не видел, чтобы бригадир кого-нибудь пальцем тронул, но его побаивались. Харизма. А может, и в самом деле сидел. Не дожидаясь ответа на свой риторический вопрос, Витька Семенов изо всей силы саданул костяшками по столу. Но молча.

Отдыхать долго не получалось. Пустые бутылки в ящиках из прочной гнутой проволоки, мешки с сухим молоком, сахаром, изюмом, рулоны плотной бумаги с припрессованной целлофановой пленкой для молочных пакетов, фольга для сладких сырков и многое другое поступало на комбинат непрерывно. Все это надо было разгружать. Порой мешок с изюмом как бы случайно разрывался, его содержимое куда-то мгновенно исчезало, грузчики над пустым мешком дурашливо разводили руками: “Брутто — тута, нетто — нету!..” Меня тянуло заглянуть в тарный цех, но из-за постоянной загружености не выходило. Хотелось увидеть девчонок, с которыми раньше работал, перекинуться словом, похохмить. Встретить некоторых из них мне все-таки удалось, но уже после смены.

В киоске у проходной в это время обычно продавалась некондиция: сырки, сливки, молоко в помятых упаковках — то, что не брали магазины. Собиралась очередь, некондицию продавали дешево. Там я и увидел Галю Шуртакову и ее сестру Валю.

— Ты опять у нас? — окликнула Галя.

— Вроде того, — ответил я, подходя. — Привет. Ну, даете, настоящие москвички, с ходу не узнаешь!..

Девчата одеты были в самом деле хорошо, по моде, не скажешь, что из деревни. Макияж опять же, делавший их лица по-кукольному красивыми.

— А то! — довольно засмеялась Галя.

Она черноглазая, бойкая, Валя — та молчаливая, с медленным взглядом, совсем не похожая на сестру. Во время моего первого захода на молочный комбинат мы с ней несколько раз целовались в сквере, но в общежитие ко мне Валя так и не пошла.

— Как живем-можем, девицы-красавицы? Рассказали бы, вон сколько не виделись, — принялся балагурить я. — Новостей, небось, целый мешок, выкладывайте!

— Кто девушки, а кто замужние женщины, — сказала Галя и стрельнула глазами.

— Ну, долго гадать не надо кто. Поздравляю с законным браком!

Галя ответила неожиданное:

— Особо поздравлять не с чем.

— Как так? Первый раз вижу женщину, которая не довольна, что вышла замуж!..

Выяснилось, замуж-то Галя вышла, но свекровь не желает, чтобы она жила в ее квартире. Хотела в невестки москвичку, а не лимитчицу. Снимать квартиру у Гали с мужем тоже не получается, дорого. Так и живут, он у себя, она в общежитии.

— Ну и понты у твоей свекрови! Муж у тебя что, профессорский сынок?

— Какой там, электриком работает! А свекровь мастер у нас на комбинате.

— Тогда не врубаюсь.

— Ты это ей скажи.

— И скажу! Где она, давай сюда!..

Я балагурил с Галей, а сам все время чувствовал, что Валя рядом. Столько времени прошло, но до сих пор было перед ней неловко. У меня всегда так с женщинами, с которыми хотя бы просто целовался. Словно наобещал и не выполнил, обманул.

— Кадреж? — поинтересовался Генка. Он задержался в раздевалке, от него уже несло свежаком. — Девчата, айда с нами! Примем на грудь, пообщаемся!..

Сестры, смеясь, не соглашались, дескать, дела.

— Это вы зря. Я от чистого сердца... Ладно, мы тогда сами. — И Генка добавил, ухватив за локоть и отводя меня от девчонок: — А чего дома делать, верно? Машка опять начнет бочку катить. Не понимает, мужику надо расслабиться. Эти блядские мешки-ящики до сих пор в глазах мельтешат!

С Генкой мы после работы часто наведывались или в столовую возле общежития Литинститута, или покупали выпивку в ближнем гастрономе и располагались на детской площадке во дворе. Хозяин употреблял всё, кроме стеклоочистителя. Порой к нам присоединялись Толик Такташев или кто-нибудь еще из бригады. Выпив, Генка становился разговорчивым, принимался рассказывать, как служил на атомной подводной лодке, как ходил подо льдами в автономку к Северному полюсу. Я интересовался, правда ли, что подводники быстро лысеют. “Это смотря кто, — солидно отвечал Генка. — Офицеры и сундуки, ну, мичмана по-нашему, те да, к новой звездочке уже с лысиной. Радиация. А срочники — как повезет, какая бэчэ. Я, смотри, хоть бы хрен! — Генка тряс своим густым черным чубом. — Вся шерсть на месте!..” — “А как с этим делом? Стоит?” — “Нормально! — после небольшой паузы отвечал Генка и твердо смотрел в глаза. — У меня — нормально!”

Я иной раз задумываюсь, какая все же это неимоверная удача, жизнь каждого из нас. Миллионы сперматозоидов ринулись к яйцеклетке, а повезло именно тебе, раньше всех успел ввинтиться. И не вычистили, и беременность у матери прошла хорошо, и роды. Опять же не даун, не умер в детстве от скарлатины или дифтерита, вырос в нормального взрослого человека. Единственно, не знаешь, для чего всё это. Гоголь считал, жизнь для того, чтобы выполнить высокое Божье предназначенное. Торнтон Уайлдер в “Теофиле Норте” уже соглашался на меньшее, на передаточное звено — отстучать далее по цепочке информацию, полученную из соседней камеры. И не стремиться понять, что она значит. Заложен ли в стуке смысл? Есть ли в наборе генов, переходящем из поколения в поколение, то, что оправдывает нашу жизнь?.. Я где-то читал, Эйнштейн после того, как открыл свою теорию относительности, жил впустую — искал Универсальную Закономерность Космоса. Вот так. Когда ученые поднялись на Вершину, там уже сидели клирики.

В юности над смыслом происходящего не задумываешься. Молодой хмель всё расцвечивает, делает жизнь интересной саму по себе. С возрастом повседневность притушевывает интерес, забирает радость. И ты пьешь, чтобы вновь ощутить ее и удивиться. Хотя бы так. Не для того же родился, чтобы таскать мешки и ящики. Генкина пьянка и есть прорыв из будней во что-то иное. Точнее, попытка прорыва. Смысла жизни не открывает, но делает ее не такой безрадостно пустой. Хотя бы на время. И ладно, что потом лопух на могиле вырастет.

Так я размышлял, распивая с хозяином, Толиком Такташевым или крещеным татарином Семеновым бутылку на детской площадке или в буфете при столовой. И эти мужики становились мне близки и понятны, как братья. Я догадывался, Машу тоже не устраивала повседневная жизнь, она была ей тесна. Не блядь же Маша по призванию, нормальная женщина, и ей нужен был выход из обыденности. Может, потому и возникли наши отношения. Хотя, наверно, еще потому, что лукавил Генка, служба на атомной подлодке вряд ли прошла даром.

Под влиянием винных паров мне становилось жалко всех, себя тоже. Братья и сестры во Бахусе.

3

— Юр, пойдешь на концерт? — предложила однажды хозяйка.

Она только что в своей комнате выясняла отношения с Генкой. Судя по всему, выговаривала, тот опять явился домой поддатый. Я пить с хозяином на этот раз после работы не стал — каждый день надоедало, — лежал в своей комнате и читал.

— Что за концерт?

— В цехе распространяли, я взяла два билета, а этот не хочет. — Маша мотнула головой в сторону комнаты. — Харю залить, всегда пожалуйста, а культурно провести время — нет его!..

Машин праведный гнев показался мне несколько наигранным.

— Скажи все-таки, что за концерт?

— Эстрадный!.. В субботу, как раз выходной, у вас с Генкой тоже. И ехать далеко не надо, в Останкино... Выручай хоть ты, а то билет пропадет!

— Ну, если выручить... — Я вопросительно посмотрел на Машу. Все-таки Генка муж, ему полагается с ней ходить по концертам, по-другому подозрительно.

Хозяйка молча махнула рукой — ну его!.. Видеть такое пренебрежение к Генке мне почему-то было неприятно.

Я согласился.

Но попали мы в тот раз не на концерт, а в милицию.

Начиналось всё, можно сказать, празднично. В субботу с утра Маша пошла в парикмахерскую, сделала прическу, а перед выходом подкрасилась и надушилась. Я тоже старался соответствовать — навел на брюках стрелки, надел лучшую рубашку. Последний раз на эстрадном концерте я был несколько лет назад в Черновцах. Ежи Полонский, Радмила Караклаич, Карел Готт, из наших Муслим Магомаев, Вадим Мулерман, молодая Пугачева — люди, не побывать на концертах которых считалось в нашей компании самодеятельных сочинителей неприличным. Градус моего интереса к эстраде с тех пор основательно упал, однако все равно было любопытно. Многого ожидать, конечно, не следовало, останкинский парк не лучшая московская площадка, но все же.

За час до начала мы с Машей шли дубовой рощей в сторону останкинского парка. Стояла середина августа, в воздухе будто висела мелкая золотистая пыль. Лето, устав от себя, катилось к финишу. Впереди высилась телебашня, слева горел на солнце стеклянный параллелепипед телецентра, громаду которого скрадывало расстояние. Пахло дубовой корой, бензином от недавно работавшей косилки, срезанной травой. Мне нравились здешние асфальтированные дорожки, стоящие купами и поодиночке старые деревья. Маша взяла меня под руку.

— Женщине надо куда-нибудь выходить, а Генка не понимает. Вроде муж у меня есть — и нету его... — Хозяйка засмеялась. — Юр, а я знала, Генка на концерт не пойдет. Ему бы козла с мужиками с утра до вечера в выходные забивать!..

Я искоса взглянул на нее.

— Хитрая, однако.

— С вами станешь. — Маша прижалась к моей руке грудью. — Юр, я соскучилась.

В последнее время нам редко удавалось. Иван Калистратович и Димка, как в прошлом году, закатились на все лето в деревню, я пришел в норму, уже не так уставал, но мешало то, что работали мы с Генкой в одну смену. И что-то еще, досадное, неприятное, пока четко не оформившееся у меня в голове.

— Прикоснулась к тебе — и уже мокрая... Правда.

Я тоже хотел Машу. Подкрашенная, с прической, она выглядела вполне привлекательно.

— Что предлагаете, мадам? Прямо здесь?

— Скажешь тоже!..

Маша толкнула меня в бок, но сама оглянулась вокруг, будто прикидывала, где можно устроиться. Пришлось заговорить о том, что могло отвлечь от дурных мыслей. Мне это давно не давало покоя. Полагалось бы съездить к Алле, посмотреть на ребенка, ему должно быть уже месяца два-три. Может, все-таки похож на меня. Все это время на Смоленскую я не звонил, и мне не звонили. В своем поступке я не раскаивался, но получалось тоже как-то нехорошо, не по-человечески.

— Погоди, — сказала вдруг Маша и остановилась. Она меня не слушала. — Видишь кусты?

Неподалеку от гигантского конусоподобного основания телебашни виднелась куртина декоративного кустарника, довольно высокого и густого.

— Вон те?

— Пошли!

— Ты серьезно?..

Маша не ответила. Не выпуская моей руки, потянула с дорожки на стриженую траву и двинулась напрямик к куртине. Я посмотрел по сторонам. Нельзя сказать, что дубовая роща была полна народа, но гуляющие все же имелись. И на газонах лежали любители загара, подставляя уходящему солнцу голые тела.

— Сумасшедшая, — вполголоса сказал я. — Ты хоть не беги так, а то догадаются...

Мне все-таки удалось сдержать Машу, к куртине мы приблизились почти прогулочным шагом. Я тоже завелся, но нам все же хватило выдержки обойти куртину с другой стороны, чтобы не так очевидны были наши намерения. Сознание, досаждавшее в последнее время, что поступаю нехорошо, в эти минуты куда-то улетучилось.

Не помню, как мы оказались в кустах. Последовавшее затем острое счастье лицом в Машину прическу и редкую, пахнущую землей траву было стремительным.

— Подожди, — слабым голосом сказала Маша. Ее руки бессильно соскользнули с моей спины. — Побудь там...

Некоторое время мы лежали неподвижно. И меньше всего ожидали, что сзади зашуршат ветки.

— И чего их сюда всех тянет, а, Егоров?.. — В мужском голосе было насмешливое удивление. — Будто здесь медом намазано.

Я быстро повернул голову. Влипли!..

— Нашли место. Вставайте... Ну что, особое приглашение требуется?

Говорил пожилой милиционер с брюшком, этакий благополучный отец семейства. Смотрел он на нас с будничной деловитостью. За ним виднелась голова в фуражке и голубая форменная рубашка еще одного милиционера, помоложе.

Я медленно поднялся, стараясь заслонить собой Машу. Она села на редкой траве, потянула вниз подол платья и сердито сказала, приходя в себя:

— Чего уставились? Женщины не видели?

— Ну, такого добра... — хмыкнул пожилой милиционер. На его погонах виднелись старшинские продольные полосы. — Вставай, пошли.

— Это куда я должна идти? — сварливо спросила Маша.

Милиционер был настроен добродушно:

— С трех раз угадай. Куда таких, как ты, водят?.. Не знаешь, скажу — в отделение.

Надо было что-то срочно предпринимать. Отделение — это выяснение личности, протокол, телега на работу. Я-то ладно, но Маша, замужняя женщина...

— Командир, может, договоримся? — сказал я, когда наш квартет выбрался из кустов. — Червонец с меня, и разбежались... Сам понимаешь, бывает, черт попутал.

Старшина усмешливо переглянулся с напарником.

— В отделении договоришься, правильно, Егоров?.. И не вздумай убегать, бабу все равно поймаем.

В отделении милиции пахло, как в армейской караулке, — плохо проветренным помещением и затоптанными полами. В комнате дежурного, куда нас привели, на длинной лавке сидел парень в рубашке с оторванным рукавом. Под глазом у него наливался кровоподтек.

— Опять ты здесь, — сказал старшина и дал парню крепкий подзатыльник.

Голова у того дернулась.

— Я первый раз...

— И чтоб в последний. — Молчавший до сих пор Егоров тоже ударил парня. — Профилактика.

За барьером что-то писал старший лейтенант. Он вскинул на старшину глаза и, вскользь взглянув на меня и Машу, мотнул подбородком:

— Чего они?

— Кувыркались возле башни. Совсем обнаглели... А на вид вроде порядочные.

Дежурный принялся стучать колпачком авторучки по столу. Он вытянул губы трубочкой и раздумчиво скосил глаза в сторону.

— Пятнадцать суток за нарушение общественного порядка в особо циничной форме. Это как минимум, — сказал он. — Предъявите документы, граждане.

Может, милиционер пугал, а может, нам с Машей и в самом деле светили пятнадцать суток. Я торопливо соображал. Сказать, что выпускник Литинститута, вдруг поможет?.. С грузчиком церемониться не станут.

— Какие документы? Мы с женой на концерт шли, кто документы с собой на концерт берет?

— Шли, но не дошли, — скучно констатировал старший лейтенант. — Содержимое карманов на стол. Из дамской сумочки тоже... Старшина, давай понятых.

Маша с презрительным видом вытряхнула из сумочки косметичку, губную помаду, платочек, ключи от квартиры. Тюбик помады покатился по столу и упал на пол. Все время, пока нас вели в отделение, Маша молчала — видимо, осознавала ситуацию. Но плакать и уговаривать милиционеров, похоже, не собиралась.

— Зэмляк, вы ж розумиетэ, усякэ у жытти бувае. Мы з жинкою щэ молоди, кров заграла, нэ втрымалысь...

Я мог и ошибиться, дежурный не украинец, а откуда-нибудь с юга России. Там тоже “гакают” и после “ц” вместо разговорного “ы” произносят “и”. Но попытаться стоило, авось. И обязательно на “вы”, это к русскому старшине можно на “ты”, не оскорбится.

Старший лейтенант быстро повернул ко мне голову, взглянул со сдержанным удивлением. Почти одновременно на его лице появилось нечто высокомерно начальственное, почти презрительное. Хохол, точно!.. Мои земляки похожи на среднеазиатов — ты для них или подчиненный, или начальник, заискивай или демонстрируй надменность. Это когда между собой.

— Вы что, маленькие дети? Не понимаете, что делаете? — До “мовы” земляк не опустился. — Как так можно! Взрослые ж люди!..

И он принялся отчитывать нас, глядя в основном на меня. Это был хороший знак. Я слушал, опустив голову. Пусть исполнит ритуал. Затем покаянно приложил руку к груди.

— Вынэн, товарыш старшый лейтэнант, выбачтэ. Згодэн, нэ трэба було цього робыты, алэ ж... Що казаты, вынни! Тут така справа... — Я подался к старлею через барьер, приглушил голос. Надо было ковать железо, пока не вернулись старшина и Егоров с понятыми. — В мэнэ сьогодни дэнь народжэння. Выпыйте, будь ласка, за мое здоровья чарку доброго коньяку. Писля службы, зрозумило... Цэ выпадково трапылось, чэснэ слово!

И я положил на стол деньги.

— Это ж подумать только, взрослые люди! — продолжал горячиться дежурный. Он словно не замечал денег. — Безобразие!.. Какой пример вы гражданам показываете? А детям? Они тоже в роще гуляют!.. Немедленно убирайтесь отсюда! Чтоб я вас больше не видел! Чтобы духа вашего здесь не было!..

Я сгребал Машины причиндалы в сумочку и смиренно бормотал:

— Дякую, дякую...

Добрых полчаса мы сидели затем на лавочке возле Останкинского дворца. Приходили в себя. Маша то смеялась, то едва не пускала слезу. Уже смеркалось.

— Кошмар, что бы я Генке сказала?! Мужняя жена, вот весело было бы!.. Ты землю-то на брюках ототри. — Она показала на мои испачканные в кустах колени, затем поднесла руки к голове. — Как прическа, нормально? Тьфу ты, черт, залезла!.. — Хозяйка стала выпутывать из волос травинку, засмеялась: — Ну ты и хохол! Выкрутился!..

— Бывает, — скромно потупился я. — Нечасто, но бывает.

Следовало бы зайти куда-нибудь в кафе, снять стресс, но все деньги я оставил в отделении.

— Так что, идем на концерт или как?

— А зря я, что ли, билеты покупала?!.

Машиному присутствию духа можно было позавидовать. Есть, есть женщины в русских селеньях!.. Чем-то они с Аллой схожи. Почему меня к таким тянет? Самому твердости и уверенности в себе не хватает?..

К началу концерта мы не успели, но особо жалеть не стоило. Концерт был так себе, сборная солянка. В Черновцах подобные ВИА не котируются. Запомнилась разве что степень волосатости лабухов: патлатая гитара-соло, залысины ритм-гитары и полностью лысый бас-гитарист. Волосатость соответствовала вкладу в мелодию.

Свой нордический характер хозяйка продемонстрировала еще раз после концерта.

— Ты как? — спросил я и кивнул в темную глубь парка. Я уже знал, что это у нас в последний раз.

— Запросто! — сказала Маша.

На этот раз все произошло стоя и без вмешательства милиции.

Наш ответ Чемберлену!..

4

— Твоя Алла что, слониха? — неожиданно спрашивает среди разговора папа.

— В смысле? — не понимаю я. В трубке слышно шуршание и потрескивание тысяч километров между нами.

— Это слонихи полтора года ходят беременные, а женщине давно пора родить. Я все жду, когда поздравите с внуком или внучкой, а от вас ни слуху, ни духу.

Я представляю папин усмешливый прищур, за которым он старается скрыть недовольство. Мое поведение в самом деле трудно назвать безупречным. Уже ради того, чтобы не было таких вопросов, следовало съездить на Смоленскую и все узнать.

— Разве я тебе не говорил? — прикидываюсь я шлангом. Чтобы выиграть время, перекладываю трубку из руки в руку, прижимаю к другому уху и наугад ляпаю: — Девочка, три шестьсот. Длина пятьдесят один сантиметр.

— С именем определились?

— Пока думаем.

— Что-нибудь на примете есть?

— Есть. Но Аллины родители...

— Понимаю. — И я опять вижу папину усмешку, на этот раз юмористическую. — Жизнь примака имеет свою специфику...

Хорошо еще, что обычно звоню я — из Черновцов в Москву дозвониться трудно. Иначе держать папу в неведении было бы невозможно, он считает, что я говорю со Смоленской. Не хочу, чтобы знал, что с Аллой я не живу и уволился из Литконсультации. Пусть думает, что у меня все хорошо.

— Появилась возможность подскочить в Москву на пару дней. Сам увижу вашу наследницу. А то, смотрю, ее от меня прячут...

Я напрягаюсь.

— Ты когда приедешь?

— Скорее всего, в понедельник. Я дам телеграмму.

В понедельник, думаю я после разговора. Сегодня среда, четыре дня осталось. Я набираю Аллин номер, долго никто не берет трубку. Папин приезд ставит все с ног на голову. Я уже не могу себе позволить роскошь быть оскорбленным мужем. Сейчас я собака с поджатым хвостом, должен просить Аллу делать при папе вид, что у нас всё нормально. Вопрос, захочет ли Алла, ведь это мои проблемы.

Никак не могу выйти из-под папиной власти. Она как дополнение к любви. Папин авторитет заставляет к чему-то стремиться, достигать, но и давит, подспудно тяготит. Или пошло оно все на хер? Ну не получилось из меня ни писателя, ни нормального мужа, надо поставить папу перед фактом. Конечно, удар по его надеждам и самолюбию, но сыном-то я в любом случае остаюсь.

— Вас слушают, — приглушенный тещин голос в трубке. Эта министерская выучка, “вас слушают”.

— Здравствуйте, Валентина Григорьевна. Я хотел бы поговорить с Аллой.

— Они с Катенькой спят.

И выжидательная пауза. Ни радости, что я звоню, ни особой неприязни. Этакая отстраненность, ваши отношения меня мало касаются, у меня есть Катенька.

Ага, девочка, отмечаю про себя, угадал!.. Инженер человеческих душ, я знаю, чем расположить тещу.

— Валентина Григорьевна, я собираюсь завтра привезти детскую коляску. И вообще, хотел бы помочь деньгами. У меня сейчас хорошая работа, есть такая возможность... — И еще несколько туманных фраз о том, что люди меняются и, оглядываясь назад, видят, что поступали порой опрометчиво, сгоряча. Я почти каюсь.

— Хорошо, Юра, я скажу Алле, когда проснется. Знаете, она так устает, — в голосе тещи доверительность, словами о деньгах я, похоже, растопил сердце коренной москвички. — Катенька перепутала день с ночью, такая беспокойная. Я специально взяла отпуск, чтобы помогать. Но это ничего, все родители через подобное проходят. Алла нам тоже нелегко досталась...

Положив трубку, я какое-то время стою в коридоре. На душе отвратно. Не знаю, смогу ли сейчас заснуть, а надо. Сегодня в ночную.

Мое провинциальное прошлое заставляет после смены направиться в центральный “Детский мир” на площади Дзержинского. Приезжие считают, там проще купить, что нужно, чаще “выкидывают”. Глаза у меня после бессонной ночи слезятся, соображаю я туго. Работы в ночную смену обычно меньше, но бригада сейчас неполная, несколько человек в отпуске. Так что заняты мы под завязку, вздремнуть в раздевалке не удалось.

Мне везет, на первом этаже продают гэдээровские коляски. Считается, они самые лучшие. Я занимаю очередь, чтобы попасть в отдел. Толкотня, от плащей и курток удушливое испарение — всю ночь на улице шел дождь, идет и сейчас. Октябрь. Вдоль очереди неторопливо двигается какой-то молодой мужчина. Этакий сангвиник с внимательным взглядом. Я в конце концов соображаю, что это Степа Хмелик собственной персоной. Киваю, поймав его взгляд. Степино первое движение затеряться среди покупателей, однако он берет себя в руки.

— Привет. Ты что здесь? За коляской стоишь?

Я согласно качаю головой.

— Говорят, ты ушел из Литконсультации? Где сейчас?

Я отвечаю, не вдаваясь в подробности. Когда Степа понимает, что моя нынешняя работа к хлебным рецензентским местам отношения не имеет, он заметно теряет ко мне интерес.

— А ты у Красноперова был? — в свою очередь спрашиваю я. Малый Черкасский переулок рядом. “Детская литература”, Валентин Леонтьевич, издательский самотек... Мне кажется, всё это было сто лет назад, в прошлой жизни. Литературная банальность, но мне действительно так сейчас кажется.

Вместо ответа Степа переспрашивает:

— Так ты за коляской? — Интерес к моей персоне возрождается в нем, как птица Феникс. Хмелик приближает лицо, вполголоса спрашивает: — Хочешь коляску по-быстрому? Их мало осталось, тебе не хватит, далеко стоишь. Десять рэ сверху.

Выясняется, Степа в доле с грузчиками отдела, ищет желающих купить без очереди. Я стараюсь, чтобы он не заметил моей ухмылки. Лучше уж Останкинский комбинат, чем это!.. Даю деньги и вскоре на улице у служебного входа получаю от мужика в синем халате упакованную гэдээровскую коляску.

— Все на месте? — сурово спрашиваю я. — Комплект? Ты смотри, я не лох приезжий. В случае чего...

— Не ссы, — отвечает брат по классу. — Все путем, фирма веников не вяжет!

С таксистом я тоже не церемонюсь. Предупреждаю, чтобы не катал, сразу вез на Смоленскую. Когда у Аллиного дома он просит добавить, я интересуюсь:

— Что, овес подорожал? Или подковы стерлись?.. Вали, пока шины не проколол. Обнаглели!..

Таксист матерится, но в брошенном на меня взгляде уважение. Как там у Остапа Ибрагимовича, здоровый цинизм людям нравится. Хватит прогибаться! Самая гуманная в мире литература и так хрен знает что со мной сделала. А те, кто должен ее читать, — не читают. У них потребности такой не существует.

В квартире я понимаю, почему теща долго не брала трубку — телефон накрыт подушкой. Мне сразу бросились открывать, едва я позвонил в дверь, молча прижали палец к губам: Катенька спит!.. Стараясь не шуметь, заношу в прихожую коляску. В квартире непривычно пахнет, трудно сказать, чем конкретно. Здесь и сохнущие над газом пеленки, и женское молоко, и замоченные в ванне подгузники. Такой запах везде, где грудные дети. Валентина Григорьевна оставляет нас с Аллой вдвоем, сама уходит в маленькую комнату — там, надо полагать, ребенок. Алла в затрапезном халате, волосы собраны на затылке в неаккуратный пучок, часть свисает вдоль щек, лицо усталое. Запурханная, как говорят в Черновцах.

— Где можно собрать?— Я киваю на упакованную коляску. — Здесь тесно.

Алла молчит. Впрочем, ничего другого ожидать не следовало. Не бросится же она ко мне с распростертыми объятьями.

— Слава богу, не проснулась, — счастливым шепотом выдыхает теща, появляясь из маленькой комнаты.

Я повторяю вопрос. Валентина Григорьевна вопросительно оглядывается на Аллу.

— Думаю, можно в большой комнате. Только газеты на палас надо постелить. — В голосе тещи я опять слышу дипломатичную отстраненность: разбирайтесь сами, это ваше дело.

Через полчаса коляска собрана. Работаю я в одиночестве, Алла в большой комнате не появляется.

— Принимай, хозяйка, работу, — говорю я, позвав ее. — Дочь покажешь?

И впервые за все время слышу Аллин голос:

— С чего вдруг? Раньше ты без этого прекрасно обходился.

В голосе оскорбленное достоинство, ни капли вины, и я чувствую счастливый укол: Катенька мой ребенок? Не трусоватого псевдокостромича, а все-таки мой?..

В маленькой комнате полумрак, шторы задернуты. Алла подводит меня к деревянной кроватке, которой раньше здесь не было. Крошечный человечек в чепчике и распашонке с зашитыми рукавами. Человечку что-то снится, он двигает губами, морщит маленький круглый лоб, недовольно гримасничает — кажется, вот-вот заплачет. Вошедшая с нами теща долго смотреть не дает, тянет обратно к дверям — пойдемте, а то проснется!.. Катя похожа на Аллиного отца, это я успеваю разглядеть. Не на костромича, но и не на меня.

— А почему у нее рукава зашиты?

Счастливая бабушка шепотом отвечает:

— Чтобы не поцарапала себя. Ноготочки-то у солнышка нашего быстро растут!..

Прихожу я и на следующий день. На этот раз меня уже усаживают пить чай. Валентина Григорьевна всё старается оставить нас вдвоем, сделав несколько глотков, уходит в ванную стирать подгузники. Алла пьет чай с молоком, кормящей матери полезно. Сегодня она выглядит аккуратней, даже слегка подвела глаза. Но все равно молчит.

— Может, обновим коляску? — предлагаю я.

Телеграммы от папы пока нет, иначе бы сказали. И то, что ее нет, делает мое положение не таким унизительным — просто блудный муж осознал свою неправоту и пришел мириться.

— В самом деле, почему бы вам не погулять? Погода прекрасная. — Теща появляется на кухне с марлевыми подгузниками на плече, принимается развешивать над конфорками. Ее равнодушие к нашим отношениям не слишком искреннее, Валентина Григорьевна прислушивается к каждому слову. — Ты сейчас Катеньку покорми, уже время, и идите. Дети на свежем воздухе хорошо спят, поверьте моему опыту.

Мне хочется посмотреть, как Алла будет кормить дочь, но она уходит в маленькую комнату и прикрывает за собой дверь. Не достоин. А может, стесняется — уже чужой. Прощают меня раз от раза тяжелее.

— Ты, в конце концов, определяйся, живешь со мной или нет, — говорит Алла на Арбате. — Мне это надоело. Выбирай.

День солнечный, прохладный. Москва в антициклоне, фланирующий по Арбату народ кажется беспечным и довольным жизнью. Все наслаждаются выпавшим среди пасмурной осени подарком. Мы двигаемся мимо переулка, в начале которого через несколько лет появится стена Виктора Цоя. Пока ее нет, как нет на Арбате и весело нагловатых кооператоров, торгующих с лотков матрешками Горбачева и Ельцина, орденами, медалями, другой советской атрибутикой, офицерскими и генеральскими парадно-выходными мундирами, армейскими шапками. Мысль о том, что такое возможно в принципе, показалась бы тогда дикостью, бредом. Да она и не приходит. Не могла прийти. Иностранцев нет, речь вокруг исключительно русская. Все еще впереди.

— Я выбрал.

Действительно, хватит дурака валять. Что ж, с литературой не получилось, а все остальное не так уж и важно. Надо налаживать обычную обывательскую жизнь, какой живут миллионы людей. Я что, большего не стою, как быть грузчиком? Скитаться по квартирам?.. Даже хорошо, что папа приезжает, скажу. Он расстроится, но я не для того живу, чтобы ему угождать. В конце концов, поражения тоже надо принимать достойно.

Да и с Машей. У грузин есть притча: охотник научился понимать язык зверей — и не смог больше на них охотиться. То, что смутно тяготило меня в последнее время, оформилось наконец в четкое решение: хватит, нельзя. На комбинате я ближе узнал Генку, по-товарищески сошелся с ним, а пользоваться несчастьем хорошего, в общем-то, мужика не по-человечески. Однако отношения с Машей можно прекратить, лишь переехав с Руставели. Так что одно к одному.

В коляске, которую я толкаю перед собой, перехваченное розовой лентой аккуратное полешко — завернутая в одеяло дочь. На воздухе Катя в самом деле сразу заснула. Я поднимаю верх коляски, чтобы солнце не светило ей в лицо.

— Правда, выбрал? — Алла смотрит на меня хмуро, недоверчиво.

— Правда, — говорю я, искренне веря в свои слова.

5

Папа приезжает не один. Вместе с ним крашеная блондинка средних лет.

— Марта Сильвестровна, наша бухгалтер, — представляет папа, выходя вместе с блондинкой из вагона. — Предлагаю сделать так. Сначала заедем к тебе, кое-что оставим, а потом уж в гостиницу.

— Зачем в гостиницу? — удивляюсь я. — Живите у меня, места хватит!

Папа галантен со всеми женщинами, но не до такой степени, чтобы носить чужой багаж. Сейчас он это делает. Пока мы идем к стоянке такси, я исподтишка поглядываю на блондинку. Похоже, она жительница черновицкой окраины вроде нашей Роши. Причем коренная, отсюда имя и отчество.

Я далек от мысли ревновать, мамы нет уже несколько лет, а папа еще не старый мужчина. Возможно, это смотрины. Папа хочет показать мне свою будущую жену, а ей меня, сына-писателя, живущего в Москве. Что ж, будем соответствовать. Говорить о своем решении прекратить графоманить сейчас не время.

— Может, все-таки остановитесь у меня? — настаиваю я. — В Москве устроиться в гостиницу тяжело. А у меня место найдется и для тебя, и для твоей симпатичной коллеги.

Марта Сильвестровна за “симпатичную” бросает на меня смущенно благодарный взгляд, а понимающий всё мой старик делает вид, что соображает.

— Моей симпатичной коллеге будет спокойней в гостинице, — с улыбкой говорит он секунду спустя. — Место забронировано. Но она не откажется побывать у тебя в гостях, если пригласишь.

— Конечно, приглашаю!..

Я вздыхаю с облегчением. Папа умница, знает, как москвичи относятся к родственникам из провинции, тем более к их знакомым. “У меня” — понты. Я сам на Смоленской на птичьих правах.

— Однако! — замечает папа, когда мы спускаемся с перрона и видим очередь на такси.

Она действительно порядочная — как всегда после прибытия поезда. Я пробираюсь к распорядителю с повязкой на рукаве и полосатым милицейским жезлом, заявляю:

— У меня иностранцы. Нужна машина.

Распорядитель смотрит с подозрением:

— Ты кто?

— Сотрудник Правления Союза писателей. — И я веско добавляю: — Прибыла делегация румынских писателей, необходимо доставить в гостиницу.

Срабатывают прежние знания. В левом флигеле Дома Ростовых (Литконсультация в правом) находится Иностранная комиссия Правления. Она занимается приемом и размещением писателей из других стран. С некоторыми из ребят Иностранной комиссии я был знаком, так что их работу представляю.

Распорядитель недоверчиво оглядывается на папу и Марту Сильвестровну. Папа что-то непринужденно рассказывает, слов не слышно. Действительно, могли прибыть из Румынии, поезд Бухарест— Москва, в Черновцах к составу только добавляют несколько вагонов. И по виду сойдут за румын.

— А чего такая маленькая твоя делегация?

— Так в Румынии вообще писателей мало. А тех, что есть, Чаушеску почти не выпускает. Ситуация там, сами понимаете...

Когда через час на Смоленской я рассказываю, как добывал такси, все смеются. Будь мы одни, папа обязательно назвал бы меня мазуриком (с поощрительными интонациями), но за столом с нами не только Алла и Валентина Григорьевна, но и Марта Сильвестровна. И мой старик ничего не говорит.

Протокол соблюден, папа подержал на руках малышку, Марта Сильвестровна нашла, что она очень симпатичная. Оказывается, у нее тоже есть внучка. Легмашевский бухгалтер истинная дочь черновицкой окраины: немногословна, с цепким взглядом — все замечает и всему дает про себя оценку. Однако продвинутая, красить волосы у окраинных жительниц не очень принято. В честь папиного приезда стол накрыт не на кухне, а в большой комнате. На диване богато раскинулось пуховое одеяло, папин подарок к Катиному рождению. Нежный розовый шелк отливает в свете люстры. Вещь дефицитная, у папы связи.

— Завтра надо будет в “Юность” заскочить, — как бы между прочим сообщаю я, когда выпита вторая рюмка, и ловлю на себе недоумевающий взгляд Аллы. Однако я не тушуюсь. Озабоченность и легкая досада присутствуют в моем голосе, будто работа с редакторами обычное, даже поднадоевшее дело.

Мой старик поворачивает внимательное лицо, вздергивает левую бровь:

— А что такое?

— Решили печатать мой новый рассказ. Надо снять кое-какие вопросы по тексту.

Папа как бы невзначай смотрит на Марту Сильвестровну, кивает:

— Что ж, это неплохо.

— Редакторы не могут, чтобы не придраться к какой-нибудь мелочи, — продолжаю высказывать недовольство я. — То рассказ не помещается, надо сократить, подрезать “концы”. То, наоборот, остается место, надо дописать пару абзацев... В общем, морока.

Папа поднимает вверх палец:

— Но приятная.

— В общем, да, — соглашаюсь я.

Оставаться на Смоленской папа не хочет. Джентльмен в нем не может допустить, чтобы Марта Сильвестровна жила в гостинице, а он здесь. Хотя теща неожиданно предлагает Марте Сильвестровне остаться тоже.

— Искренне признателен, но нам в министерство из гостиницы ближе. — Папа в прихожей слегка кланяется, немного актерствует. Собственно, во всякой галантности есть доля актерства. И мне: — Думаю, нас провожать не надо, сами доберемся.

Но черновицкий этикет требует, чтобы я проводил, раз уж папа не захотел у нас остановиться. К тому же хочется побыть с ним подольше. Спускаемся вниз, я довольно быстро ловлю такси, и мы едем в “Зарю”. Еще одно подтверждение того, что папа истый джентельмен, — какое “близко”, все министерства в центре, а эта гостиница в районе ВДНХ!.. Легмаш в Москве не котируется, вон куда командированных загоняют. У “Зари” я делаю эффектный жест, достаю бумажник, чтобы расплатиться с таксистом.

— Помочь? — интересуется с заднего сиденья папа.

— О чем ты? Вы мои гости, — с достоинством отвечаю я и чувствую, что папе нравится мой ответ. Сын, как писателю полагается, самостоятельный, обеспеченный человек. И Марта Сильвестровна это видит.

Толком пообщаться нам так и не удается. Все время вокруг люди. И лишь в конце папиной командировки выпадает минут двадцать, когда вещи занесены в вагон, Марта Сильвестровна остается в купе, а мы с папой выходим на перрон.

Пахнет сернистым газом от раскочегаренных в вагонах титанов, время от времени раздается гулкая невнятица объявлений о прибытии и отправлении поездов, лоснится от мелкого дождя перрон. Я пока не знаю, что запах сернистого газа и вокзальные объявления вскоре станут для меня привычными. Как станут надоевше привычными супы из концентратов, ощущение под пальцами гладкой бумаги открыток и конвертов, ответственность за посылки, сидение на отдающем в ягодицы вагонном унитазе — жизнь на колесах в буквальном смысле слова.

— Что ж, повидались, это уже хорошо... Насколько могу судить, у тебя все нормально, — с полувопросительной интонацией произносит папа и внимательно смотрит на меня.

— В общем, да.

Даже сейчас, наедине, у меня не поворачивается язык сказать, как на самом деле обстоят дела.

— В “Юности” был?

— Конечно.

— Хороший журнал, его многие читают. Печататься в нем честь.

— На том стоим, — говорю я.

Мы прогуливаемся по перрону, не отходя далеко от вагона. Говорить особенно не о чем. Мне достаточно видеть папино лицо, взлетающую время от времени бровь, чувствовать знакомый с детства запах “Шипра”. Я принимаюсь врать о Марии Лазаревне из отдела прозы, которая в свое время редактировала мой рассказ. Говорю, что и теперь все прошло замечательно, Мария Лазаревна поправила всего две фразы. Считает, что как писатель я расту. Последнее говорю с усмешкой, чтобы папа не подумал, что придаю словам редактора значение.

— Знаешь, я рад, что все у тебя складывается благополучно, — произносит папа. — Ты сделал то, чего не смогли я и твой дед. Наш род заявил о себе по-настоящему. И это твоя заслуга.

Теплая волна обдает меня. Мне тридцать, а я доволен папиной похвалой, как пацан. Пусть даже она не заслужена. Похоже, это навсегда, в соответствии с моим биологическим возрастом. И желание не огорчать папу тоже оттуда.

Мне не хочется, чтобы он заметил мое состояние, и я киваю на вагон, где в одном из купе Марта Сильвестровна:

— Это серьезно?

Но мой старик совсем непрост.

— Будем посмотреть, — вдруг с кавказским акцентом говорит он и хмыкает.

Я не уверен, что ему так уж интересно мое мнение о Марте Сильвестровне. А может, папа просто выдерживает дистанцию — все-таки старший, отец, отчитываться передо мной не обязан. Теперь хмыкаю я:

— Ну-ну.

Родственные чувства не исключают у нас ироничности. Когда поезд трогается, я иду рядом, прощально подняв руку. Папа, пока его вижу, тоже не отходит от окна.

Останавливаюсь лишь у края платформы. Мелкий дождь рябит лужи на асфальте.

Опять один.

6

Долг платежом красен. Помочь перевезти вещи в Орехово-Борисово я попросил Толю Довгошею.

Позади остались суета с пропиской на Смоленской, смотрины предлагаемых квартир, другие дела, связанные с переездом. Алла с Катей на время перебралась к родителям. Я и Толя Довгошея среди упакованных ящиков и разобранной мебели поджидали тестя — тому на работе обещали грузовую машину.

Толю я давно не видел. Он, как и собирался, наконец женился, заметно раздобрел.

— Куда денешься, — сказал этот неторопливый, похожий на Збигнева Цыбульского человек и похлопал себя по животу. — Сидишь за машинкой месяцами, момон и растет!.. Галя говорит, неизвестно, кто из нас раньше родит, она или я.

Дела у Довгошеи шли на зависть. Кроме того, что его продолжал печатать “Новый мир”, недавно вышел сборник Толиных повестей, о котором поощрительно отозвалась “Литературная газета”. Я спросил о Киме. Оказалось, руководитель нашего семинара к жене так и не вернулся, жил в Переделкино, из месяца в месяц добывая путевки в дом творчества. По Толиным словам, Ким Николаевич был крепко раздосадован: известный писатель, состоятельный человек, но квартиры купить не может. Прописан у жены, а там куда больше шести метров на нос, таких в жилищные кооперативы не принимают. Не помогли даже милицейские связи. По крайней мере, пока.

— Ты его новый роман читал? Почитай, это новый Ким. Время чувствует как никто.

— Неужто в диссиденты подался? — усмехнулся я.

— Зачем? Писать можно обо всём. Главное, уметь это делать.

Толя умел. Последняя его повесть была о молодом инженере, пытавшемся внедрить свое изобретение. Оно давало большой экономический эффект, но интересы слишком многих людей и ведомств затрагивало. Герою на разных уровнях аргументированно доказывали несостоятельность идеи. В итоге впечатлительный молодой человек то ли утонул во время купания, то ли покончил с собой. Завершалась повесть заметкой в ведомственной газете. Сообщалось о японцах, укравших изобретение скромного советского инженера... Рассказывалось об этом без надрыва, спокойно, даже буднично. Толя Довгошея, этот медлительный, скучноватый человек, под видом рутинной производственной повести покушался на святое — плановый характер советской экономики. И такое печатали. Еще был жив Брежнев, но в воздухе уже нечто носилось.

— Не боишься?

— Чего?

— Ну, мало ли...

— Волков бояться... — Толя засопел. — Ты-то как живешь?

Я уже несколько месяцев работал начальником почтового вагона. Устроиться помогла теща, потребовалось ее влияние министерского работника — в начальники почтовых вагонов, как и в грузчики, людей с высшим образованием не брали.

— Писать получается?

— Как тебе сказать... Катька сутками орет. Я специально такую работу нашел, чтобы писать между поездками, а из-за нее... Подрастет, станет спокойнее, тогда.

Довгошее мне тоже не хотелось говорить, что решил завязать с литературой. Со стороны мое решение можно было толковать и так: осознал свою несостоятельность. Особенно не хотелось, чтобы так думал преуспевающий Толя. Собственно говоря, я и в начальники почтового вагона пошел, чтобы говорить: возможность писать есть, но обстоятельства пока не позволяют. Благородный человек, работаю на семью, приношу в дом деньги, наступив на горло собственной песне.

— Ничего, скоро узнаешь, как это, когда маленький ребенок! — стараясь, чтобы в голосе звучало мстительное предвкушение, сказал я. — Твоей Гале когда рожать?

— В июне.

— Ну вот, скоро. Так что готовься, на собственной шкуре прочувствуешь!..

Довгошея хмыкнул:

— Это вряд ли.

— То есть?

— Хочу дом строить, пока гонорар не разошелся. Деньги, они ведь как тараканы расползаются.

— Где думаешь? В Подмосковье?

— В нашем поселке. У нас места хорошие. Опять же родина...

С Толиной Галей я познакомился, когда на днях заходил в их коммуналку возле Политехнического. Довгошея выполнил задуманное, привез жену из родных мест. Еще одно Толино отличие от обычного выпускника Литинститута, решившего осесть в Москве. Большинство для этого женились на москвичках. Довгошея пропиской и жильем никому, кроме себя и своих способностей, обязан не был. Еще, правда, Киму. Толина жена особого впечатления на меня не произвела, она напоминала девчонок-лимитчиц, с которыми я работал на комбинате.

— Ты вроде на шабашки ездил, в строительстве разбираешься, — полувопросительно произнес Толя и посмотрел на меня.

— Есть такой факт в биографии. А что?

Ответить Довгошея не успел.

— Звонят. Потом.

В дверь в самом деле звонили. Вернувшись на Смоленскую, я по максимуму убавил звонок, чтобы он не будил Катю.

— Тесть. Наконец-то!..

Однако за дверью оказался не тесть, а тот, кого я меньше всего ожидал увидеть, — Иван Калистратович. Лицо у него было смущенное.

— Маша попросила отвезти... — Генкин отец протянул битком набитую сумку. — Ехай, говорит, а то сам не приходит, не забирает. Ну, вещи твои...

Я посторонился.

— Проходи. — После того как я уволился из Литконсультации и пошел на комбинат, Иван Калистратович снова стал говорить мне “ты” и не возражал, если я к нему так же обращался.

— Чего проходить, я отдать да обратно... Димка со школы скоро придет, кормить надо, уроки делать...

Но все-таки вошел, оценивающе окинул полупустую и оттого особенно просторную сейчас прихожую, высокие потолки. Сказал то ли с завистью, то ли осуждающе:

— Старая планировка, дореволюционная... Переезжаете, что ли?

— Вроде того. Калистратыч, ты извини, даже чаем угостить не могу, все упаковано.

— Какой чай... — Проходить в комнату, где находился Толя, Иван Калистратович не стал. — Чай не водка, много не выпьешь... Эх, Юрка, что ты наделал! — вдруг напряженным шепотом заговорил он, подавшись ко мне. — Бесится Машка, житья не дает. Как только ты уехал — началось! Понять можно, баба молодая, ей надо, но нас-то чего тиранить? Мы-то чем виноватые?..

Я опешил. Вот те раз! Неужели Иван Калистратович вычислил нас с Машей?..

— Только сейчас собрала твое барахло. Всё надеялась, вернешься. — Он помолчал. — Юр, может, когда зайдешь? Генка ее лупит, а что толку? Еще посадят, дурака. Ему и так... Я понимаю, часто заходить не сможешь, семья и все такое. — Иван Калистратович с опаской посмотрел на дверь в ближнюю комнату. — Ты хоть иногда, как получится... Или какой холостой мужик есть на примете, чтобы в квартиранты согласился. Берем мы недорого, ты знаешь. А можно вообще...

Калистратыч в сердцах махнул рукой и вышел, хлопнув дверью.

Какое-то время я стоял в прихожей. Из комнаты выглянул Толя:

— Все нормально?

Я промолчал.

Вскоре с двумя молодыми сослуживцами приехал Аллин отец. Мы принялись выносить на подсохший апрельский асфальт вещи, грузили в крытый грузовик, потом ехали через пол-Москвы в неуютное, голое, с чахлыми саженцами и отвалами глинистой земли Орехово-Борисово. Воздух врывался под тент, холодил лица, сбоку машины тянулись новые панельные многоэтажки. Площадки перед подъездами были в ошметках отставшей от колес спрессованной глины со следами протекторов. Дома активно заселялись. У меня из головы не выходил Иван Калистратович.

Думал о нем я и тогда, когда поднимали вещи в двухкомнатную квартиру на пятом этаже, а потом делали еще одну ходку — всё сразу в машину не поместилось. Было жалко старика. Мало того что знал о наших с Машей отношениях и молчал, так еще пришлось унижаться, просить, чтобы невесткин любовник вернулся. Чем здесь поможешь? С Машей — всё. Из-за Генки и потому, что с Аллой налаживалось. Уверенности, что Катя моя дочь, не было, но надо прибиваться к какому-то берегу. Пора.

Раскрасневшиеся, с мокрыми спинами, мы сидели потом под голой лампочкой в новой квартире и пили водку. За окном уже было темно. Вокруг нас хлопотала теща, выкладывая из судков привезенную из дому снедь. В последнее время из ее лица исчезла твердокаменность комсомолки двадцатых — должно быть, сказывалось рождение внучки и то, что в семье дочери наконец-то все благополучно. Выглядел довольным и Аллин отец. Но, скорее, потому, что разделались с переездом.

— Говорят, один переезд равен двум землетрясениям. — Тесть был уже изрядно навеселе, но свои вислые гуцульские усы не забывал аккуратно промокать носовым платком. Он обвел взглядом комнату с голыми стенами. — Нет, это не бабушкина квартира, нет!..

Валентина Григорьевна живо возразила:

— Не так уж и плохо, все новое. И детский сад рядом, удобно.

Тесть с чувством заговорил о том, что коренных москвичей выселяют на окраины, а их квартиры в центре отдают торгашам и всякой сволочи. Оба сослуживца поддержали его, хотя на коренных москвичей не походили. У всех было на памяти недавнее громкое дело директора Елисеевского магазина, приговоренного к расстрелу. Обнаглели торгаши, мафия какая-то, всё под ними!.. Мы еще раз выпили за новую квартиру, за благополучный переезд, потом теща предложила тост, чтобы в новой квартире поселилось счастье. И посмотрела на меня. Никто был не против, я тоже. Выпили за счастье.

— Я вот чего хотел... — заговорил Толя Довгошея, когда полчаса спустя надевал в тесной прихожей туфли.

Все, кроме меня, разъезжались по домам, мне завтра предстояло заняться сборкой мебели, врезать в двери замок, делать другие необходимые дела. Говорил Толя с натугой, “момон” мешал наклоняться:

— У тебя когда отпуск?

— Рано об этом, полгода не работаю... Зачем тебе?

— Хочу, чтобы помог с домом. Ну, я тебе говорил... — Толя распрямился, лицо у него было багровое. — Опыт у тебя есть, заплачу я нормально... Дружба дружбой, а табачок... Как ты?

Предложение было неожиданным. Я удивился:

— А что местных не нанимаешь?

— Пробовал. Без аванса не идут, а дашь — запивают, ищи потом... И не откажешь, принято так, вроде как традиция. С фундаментом вот так вот намучился!.. — Толя черкнул себя ладонью по горлу. Движение вышло неуверенным, как бывает у выпившего человека, но мое замешательство Довгошея тем не менее заметил. — Ладно, ты думай. Фундамент готов, стены надо выгонять, стропила там, крыша... Одному никак! Вдвоем — да, а одному... Знаешь, как в наших местах говорят? Вместе и отца бить...

— Когда собираешься? — прервал я Толину хмельную словоохотливость.

— Да хоть завтра! Земля уже отошла, можно. Мне, главное, надежного человека найти. Обещаешь?.. Ну, думай. Надумаешь, дай знать, ага?..

7

Все-таки я легкомысленный человек. Опять моя жизнь выписывала загогулину. На кой, если подумать, сдалось мне это строительство? Есть работа, пусть на колесах и беспокойная, но платят неплохо, есть семья — так держись за них! Какого хрена надо?..

Это по логике. Но если бы все в жизни шло по ней. Отношения с Аллой налаживались, но не так, как хотелось бы. Я начинал подозревать, что не очень-то Алле и нужен. Разве что для статуса — замужняя женщина. Куда важнее для нее теперь была Катя. Нет, я не ревновал, как бывает с молодыми отцами, но когда видел, с каким лицом Алла занимается дочерью, спрашивал себя, почему счастливого выражения нет, когда она со мной. Сдержанность, пресное исполнение обязанностей. Сравнивал жену и Машу. Лучше уж Машина пролетарская непосредственность, по крайней мере, открытый человек.

Если жена меня и любила, то в прошлом. Я сам во многом виноват, что так вышло, хотя и то правда, что вечной любви не бывает. По гамбургскому счету, мое отношение к Алле тоже трудно было назвать любовью. Все-таки любовь и необходимость в близком человеке рядом — вещи разные. Тем более если человек родным так и не стал. Даже в первые недели знакомства мы с Аллой были ближе. Ну, еще ее беременность, до появления псевдокостромича. Что в сухом остатке? Живу с женщиной, которой безразличен и к которой безразличен сам. Инерция. Главная моя функция — приносить домой деньги. Был бы еще уверен, что Катя моя дочь...

Говорить все это Алле я не стал. Ни к чему. Сказал, что появилась возможность заработать во время отпуска. Жена удивилась, мы как раз навешивали на кухне шкафчики:

— А дадут отпуск? Ты недавно устроился.

— Дадут. В крайнем случае, за свой счет... Обещают хорошие деньги.

Алла подумала.

— Неплохо бы. Надо мебель менять, как-никак новая квартира. Этим шкафчикам сто лет в обед.

О том, что за подработка, где, у кого, — ни слова.

Отпуск мне не дали. В отделе почтовых перевозок прочли заявление и с раздраженным изумлением вскинули глаза:

— Ты чего, с дуба упал?.. Первомай на носу, День Победы! Зашиваемся с поздравлениями, а он — отпуск!..

Я порой забавляюсь тем, что одеваю окружающих в одежды девятнадцатого века. Проявляю типажи. Мой начальник был густоволос, низкий лоб в толстых морщинах, крепкая челюсть. Надень на него картуз, передник с бляхой, дай в руки метлу — типичный дворник! Хваткий и себе на уме. Юрий Ильдарович меня недолюбливал, потому что приняли на работу в обход его, по тещиному звонку. Не добавляло любви и то, что я поймал в своем вагоне двух сотрудниц, которые вскрывали посылки, — одна оказалась его родственницей.

— А за свой счет? Всего-то пару недель, сруб поставить. Обещаю, год в отпуск проситься не буду.

— Я тебе русским языком сказал, нет! Никакого отпуска! — И, видя, что я не тронулся с места, начальник закричал: — Выйди из кабинета! Пошел вон, сказал!..

Тут уж я не выдержал. На горячую татарскую кровь была горячая хохляцкая.

— Что?! — Я потянулся через стол и взял начальника за лацканы. — Как разговариваешь, козел!..

Юрий Ильдарович оказался не робкого десятка, взвизгнул и тоже вцепился в меня. Грохнулось кресло, дробно запрыгал ножками по линолеуму стол, мы схватились. Но физиономии друг другу толком разукрасить не успели, нас разняли вбежавшие в кабинет сотрудники отдела.

Было ясно, больше мне здесь не работать. Оставалось только забрать трудовую книжку, что я и сделал. И был, в общем-то, рад. Все решилось само собой. Ничто больше не мешало уехать к Толе под Вышний Волочок.

В свое время Чернышевский иронизировал над проницательным читателем. А зря. Только такой читатель способен проникнуть в замысел сочинителя, по крайней мере, стремится сделать это. Для него, собственно, и пишется всё — не для любителей же экшена. Там главное, чтобы сюжет был закручен, а для чего, с какой целью, неважно. Но в одном я все же с Чернышевским солидарен. Как порой хочется поиграть с проницательным читателем в прятки, подурачить его, оставить с носом! Что я в меру своих скромных сил иной раз и пытаюсь делать. Ведь ко всему прочему, литература это еще игра, как к подобному факту ни относись.

Проницательный читатель думает: ага, накрутил всего, и с женой-то у него не ладится, и в отцовстве своем не уверен, и с начальником подрался — а все ради чего? Чтобы под благовидным предлогом отправиться в народ, припасть, так сказать, к истокам в час душевной смуты. Что за писатель, если не выкажет своего отношения к народу, не будет черпать в нем силы? Маша, Генка, Иван Калистратович, Толик Такташев, другие мужики из бригады грузчиков — какой они народ? Они городские, от корней оторвались. А вот в глубинке, где исконное, ничем не замутненное, где корни...

Ничего такого не обещаю. Ни в западники, ни в почвенники подаваться не намерен, я сам по себе. Опишу только то, что видел и чему был свидетель. Хочешь читать про народ-богоносец, который чист душой и выше материального ставит духовное, читай Лескова, Распутина и Белова. Хочешь наоборот — возьми бунинскую “Деревню”, “Нравы Растеряевой улицы” Успенского или “В овраге” Антона Павловича. Теперь, не первый год живя в забытой богом деревне и директорствуя в малокомплектной школе, я думаю, что народа как такового не существует. Есть люди, хорошие и плохие, население, как выражаются ныне государственные мужи. Хотя общие родовые черты у тех и других все-таки присутствуют.

И вот Ленинградский вокзал, озабоченно суетливый люд при посадке, запахи купленных в Москве колбасы и апельсинов, потертые рюкзаки и сумки общего вагона, дорожные пейзажи за немытым окном и, наконец, станция с высоким переходом над путями.

У окошка автобусной кассы какой-то парень с брезгливой досадой берет за плечи и отшвыривает в сторону мужика. “Я за очередью слежу”, — бормочет мужик и растерянно смотрит по сторонам. Парень не отвечает, нагибается к окошку, покупает билет. На его лице все та же досада, будто крашеная будка кассы, низкий штакетник, липы с набрякшими почками и люди вокруг ему смертельно надоели. Очередь молчит, от парня веет острым холодком опасности.

Я с интересом смотрел на всё. Выросший в Черновцах, глубинной России я не знал. В автобусе прислушивался к разговорам, пытался вникнуть в новую для себя жизнь. Разговоры накладывались на дребезжание старой машины, темную хвою по обе стороны автобуса, на редкие проплешины полей и деревеньки вдоль трассы, по-апрельски серые, с нераспустившимися палисадниками. Этакий дорожный экспрессионизм. Как-то неожиданно автобус оказался в просторном поселке с единственным двухэтажным зданием школы и Домом культуры с нарисованными на фасаде колонами.

Встречал меня Толя Довгошея. На нем громыхающий мешковатый плащ и резиновые сапоги с отвернутыми голенищами — сразу не узнаешь. Знакомым был разве что берет, его Толя носил и в Москве.

— Переобуйся, — деловито сказал он, ставя передо мной такие же резиновые сапоги. Пожал ладонь, по своему обыкновению оттягивая вниз и слегка выворачивая руку. — У нас еще грязи до черта.

Грязи на улицах действительно оказалось порядком. Спустя минут пятнадцать мы вытирали сапоги у бревенчатого дома с зелеными наличниками. Это была окраина поселка. На крыльцо выглянула пожилая женщина, махнула рукой:

— Да оставьте! Я помою потом!..

Мне понравилась ее лицо. Похоже, это была Толина мать. Мы разулись, прошли в носках через какое-то темное помещение без потолка и с деревянными ступеньками налево вниз (“мост”, как узнаю позже). Из еще более темного пространства за ступеньками пахнуло коровой: навозом, сеном и молоком. Толя открыл обитую мешковиной дверь, и мы оказались в вытянутой комнате с вешалкой у входа и со столом в дальнем торце. Герань на подоконнике, низко свисающая с потолка лампочка. Из “приделка” (тоже вскоре узнаю название вытянутой комнаты) вход в собственно дом с беленой русской печью. То, что там печь и что она беленая, я почувствовал сразу: в приделке пахло нагретой побелкой, печь еще протапливали. Все это вместе и было пятистенком, о котором я неоднократно читал в литературе.

— Раздевайся, Юр. Сейчас перекусим. — Толя помедлил. — Здесь вот какое дело... Неудобно тебя сразу напрягать, но надо ехать за брусом. Я еще зимой договорился, а на пилораме всё тянули. Сейчас не заберу, могут перехватить — строительный сезон начался, всем надо...

— Всегда готов. Хозяин барин.

— Ну и хорошо. Перекусим, и поехали... Мам, давай.

Встретившая нас женщина уже резала на столе хлеб, она подняла лицо и сказала, поглядывая на меня:

— Дак вы садитесь, давно готово. Борщ со свининой, ты, Толь, из Москвы привез, наваристый... Пить будете?

— Моргунов не любит, когда в кабине водкой пахнет. Он не заходил?

Тетя Зоя (это я тоже узнаю вскоре) все так же охотно отозвалась:

— Где уж. Моргунов такой человек, ему нравится, чтобы просили, да не раз!..

Толя сел за стол, кивнул мне на табуретку рядом. Вышло это у него озабоченно. Вскоре я знал, что Моргунов — дальний родственник, работает на лесовозе, обещал поехать с нами за брусом.

— О, явился не запылился! — вдруг сказала Толина мать, оглянувшись на дверь. — Проходи уж, раз пришел. Есть, наверно, хочешь?

Оглянулся и я. У порога стоял быстроглазый пацан в потасканной синей куртке.

— Хочу, ага!

Тетя Зоя и Толя засмеялись такой непосредственности. Мальчишка, судя по всему, был им чужой.

— Сколько, думаешь, ему лет? — спросил Толя.

— Ну, четыре-пять...

— Семь, — сказал Толя и приподнял подошедшего к столу пацана. — Подержи.

Я взял того под мышки и поразился легкости. Тела под курткой почти не ощущалось. На мой удивленный взгляд тетя Зоя сказала:

— А ведь не война, не голодуха... — И замолчала. Здесь было что-то свое, деликатное, знать которое постороннему не полагалось. По крайней мере, сразу.

Поездку за брусом я запомнил надолго. Толя несколько раз выходил из дома, возвращался, перекидывался с матерью короткими фразами, опять уходил, пока наконец не вернулся и не объявил:

— Сейчас подъедет!..

Моргунов, хмурый носатый мужик, все время курил, в кабине было не продохнуть. Мы с Толей помалкивали — зависимые люди. Мне показалось странным, что такой заядлый курильщик не переносит запаха водки. Ехали долго, свернули с бетонки на проселочную дорогу, миновали несколько деревушек. В сумерках остановились возле приземистого длинного строения, светящегося свежими досками. Оно оказалось пилорамой.

— Думаешь, отпустят? Теперь только сторож на месте, — сквозь зубы, не выпуская мундштука беломорины, усомнился Моргунов.

— Я звонил, договорился, — ответил Довгошея.

Брус нам и в самом деле выдали безо всяких. Проблемы начались позже, когда мы загрузили лесовоз и возвращались обратно. За несколько километров до бетонки тяжелая машина засела в колее. Моргунов давил на газ, пытался найти колесам опору и выбраться на твердое. Ничего не получалось. Наконец он с силой бросил руки на баранку и выругался.

— Капитально сели!.. Разгружаться надо!..

Легко сказать. Мы с Толей еще от погрузки не отошли, мокрые как мыши. Однако делать было нечего, груженому лесовозу, похоже, и в самом деле не выбраться. Мы вылезли из кабины, взобрались наверх, принялись сбрасывать брус на обочину. Высохли, взмокли снова. Время от времени Моргунов принимался газовать, пробовал раскачать машину взад-вперед, матерился, но выехать из колдобины никак не получалось.

— Надо трактор искать!..

Пришлось возвращаться в ближнюю деревушку. Моргунов остался возле лесовоза, а мы, увязая в грязи, побрели по дороге. Можно сказать, отдыхали — идти было все же легче, чем возиться с брусом. В окнах деревушки еще горел свет, но нам никто не открывал, разговаривали через двери. Оказалось, тракториста здесь нет, он живет в соседней деревне. Идти по грязи еще несколько километров не хотелось, и Толя спросил, кто может подвезти, он заплатит. Нас направили к какому-то Лехе, у которого “Иж”.

Леха, белобрысый парень допризывного возраста, дверь открыл сразу. Стоя в полосе света, бросил: “Без проблем!” и, не обращая внимания на недовольство матери, принялся выводить из сарая мотоцикл. Поехать с ним мог только один из нас.

Я вернулся на дорогу. Темнота пахла хвоей, прошлогодним бурьяном, мокрой землей. В ней происходило что-то едва слышное, больше угадываемое — может, росла трава или раздвигались чешуйки почек. Если бы не свет в окнах, можно было подумать, что я очутился где-нибудь в десятом веке, во временах Владимира Красна Солнышка. Тишина и глухой простор во все стороны.

Трактор стал слышен издалека, а вскоре запрыгал над дорогой и отсвет фар. Ко мне подъехал Леха, заднее сиденье мотоцикла было пустое.

— А Толя где?

— Дорогу показывает. Садись давай, подброшу! — Голос парня звучал радостно. Похоже, Лехе было по душе и то, что ночь, и что дорога тяжелая, и что надо кого-то выручать.

Водитель он оказался адский. Пока довез до лесовоза, несколько раз я чуть не слетел с мотоцикла. Домой Леха возвращаться не стал, а стрельнул у сидевшего на подножке машины Моргунова беломорину и спросил:

— Ты в армии служил?

— Служил. — Моргунов не удивился ни вопросу, ни тому, что к нему обращается на “ты” молодой парнишка, практически пацан. Здесь, видно, так было принято.

— Я тоже скоро пойду. В десантуру хочу. — При затяжках папироса высвечивала Лехино лицо с прыщами на щеках.

— А это какой покупатель приедет, — как равному, ответил Моргунов. — Я, к примеру, в авиацию хотел, а попал в стройбат... Ну что, обратно грузим? Чего время терять. — И первым взялся за конец бруса.

Видеть подобное было непривычно — грузить и разгружать не шоферское дело. Но у Моргунова хоть стимул был, мужик хочет побыстрее домой. А вот почему стал помогать совсем уж посторонний человек Леха, было не очень понятно.

Когда на ДТ подъехал Довгошея, мы почти справились. Но оказалось, поторопились. Лесовоз засел прочно, трактору не поддавался. Наверно, еще потому, что тракторист был заметно пьян и делал что-то не так. Пришлось опять сбрасывать брус на обочину, делать машину легче. В конце концов ее все же удалось вытащить на твердое.

— Мастерство не пропьешь! — кричал Леха, таская вместе с нами брус, смеясь и мотая головой на трактор. Казалось, он радуется всему, что происходит, и если бы случилось что-нибудь еще, он был бы счастлив вполне. — Скажи, Мятый, ага? Назюзюкался после трудового дня! Или еще раньше начал?.. Мастерство, оно... — Что “оно”, Леха придумать не мог и от невысказанности чувств швырял брус на землю, не заботясь, что другой конец может сыграть.

Из кабины выбрался тракторист. Он поскользнулся, на фоне светящих фар было видно, как побежала на полусогнутых ногах боком темная фигура и едва не упала. Странно, что в таком состоянии человек еще способен был управлять машиной.

— Нормальный ход, все хорошо... — бормоча это, тракторист нетвердым шагом приблизился к сваленному брусу. — Зашибись, коммунистический субботник! Помочь завсегда... Святое дело...

Леха принялся его подначивать:

— Мятый верующим заделался! Почем опиум для народа?.. Чего молчишь? Оглох, что ли?

Тракторист не отвечал. Ухватившись за конец, волок брус к лесовозу, чем-то смахивая на муравья. Его отчаянно бросало из стороны в сторону.

Уже светало, когда по Толиной просьбе ДТ провожал нас до бетонки — вдруг опять засядем. Леха по собственному почину ехал впереди. Деньги, которые Довгошея ему дал, он не глядя сунул в карман, они его интересовали мало. Тракторист оказался большим материалистом. С пьяной медлительностью принялся рассматривать в свете фар купюру.

— И куда дурила поперся... — пробормотал Моргунов, когда мы уже выехали на бетонку. Он поглядывал в зеркальце заднего вида. Похоже, за нами двинулся и ДТ. Я успел заметить, благодарности к трактористу Моргунов не испытывал. Наоборот, словно своей помощью тот унизил его.

— А что? — устало поинтересовался Толя. После всех этих погрузок-разгрузок, катаний за спиной рокера Лехи, поисков и уговоров тракториста он благодушествовал, дело было практически сделано.

— Мало ему, добавить хочет... Здесь на трассе самогон в одном месте продают. Заснет, врежется в кого-нибудь. Или в него... Ничего, скоро откроют вытрезвитель!

— Вытрезвитель? У нас?..

— Не видел разве? Прямо возле милиции построили. Поприжмут тогда хвост всякой пьяни, столько аварий через них...

Всю обратную дорогу Моргунов рассуждал о вреде алкоголя в жизни человека вообще, а среди водителей в особенности. Наверно, пострадал из-за чьей-то пьянки.

8

Нетороплив и обстоятелен Довгошея был не только в своих повестях. Ставить сруб мы начали с того, что отчистили и отмыли вывалянный в грязи брус. “А то некрасиво будет”, — щурился Толя с таким видом, словно посмеивался над собой. Но дерево драил так, будто предстояло отправлять его на выставку.

В строительстве дома Толина основательность проявилась более чем наглядно. Брус можно было скреплять между собой большими гвоздями, так быстрее, но Толя кинул провода от материного дома и принялся сверлить отверстия под нагели. О серьезности его подхода свидетельствовал и котлован внутри фундамента. Там предстояло быть не только погребу, но и помещению для автономной котельной, которая в те годы встречалась в частных домах крайне редко. О том, что Толя предусмотрел в доме ванную и туалет, не стоит говорить, это само собой.

Я так и не понял, зачем понадобился ему. Разве что, действительно, в отличие от местных кадров не запью. Мой строительный опыт был невелик, к тому же дом, да еще такой, — не колхозный коровник. Довгошея знал больше меня, как-никак вырос в местах, где у каждого хозяйство и надо многое уметь. Плюс добровольные консультанты.

Главный из них, Денежка, появился, когда мы только начали укладывать первые венцы. Это был высокий сутулый мужик с палочкой. Он молча походил вокруг стройки, потыкал палочкой в свежие отверстия для нагелей и, дождавшись, когда Толя выключит дрель, сказал:

— Углы промерзать будут.

Толя внимательно взглянул на него.

— Я пакли в стыки не жалею.

— А без разницы! Когда углы в полдерева, надо шпонки ставить.

Этот Денежка был любопытный человек. Я уже начинал разбираться в местной табели о рангах, Денежка находился где-то в самом низу, почти пария. Он был на группе, не работал, жил в избушке, напоминавшей упавшую на колени лошадь, — окошки смотрели в землю. Денежка был в возрасте, но жена у него молодая, он ее регулярно бил. “Дак чего, гуляет, — объяснила тетя Зоя. — Если уж ты сошлась с мужиком, так живи. Не знала, что инвалид и старый?.. Усвистит куда-то, неделями дома не бывает. На пацана жалко смотреть, неухоженный, голодный — что из такого вырастет?.. Да вы его видели, заходил к нам”.

На Толиной усадьбе Денежка появлялся каждый день.

— Инспектор идет. — Довгошея с усмешкой подбивал пальцем очки на широкой переносице. Лицо у него уже загорело, стало кирпичного цвета — дни стояли солнечные.

— Давно не было, — усмехался и я.

Денежка следил за строительством так ревностно, будто строили дом для него. Мне вспоминался сюжет по телевизору: в обезьяньей стае у одной самки не было детеныша, и она постоянно утаскивала детенышей у других. Может, и Денежка в своих советах реализовывал то, что не мог реализовать на деле, для себя. Потому что больной, потому что нужда, потому что жизнь не сложилась и жена потаскуха.

— А чего фасок на брусе нет? Дождю стекать некуда, стены гнить будут, не соображаешь? — наседал он на Толю. Видел, что к его словам здесь прислушиваются, и потому не особенно церемонился.

Толя почти оправдывался:

— Еще буду кирпичом обкладывать. Теплее, и никакой дождь не страшен.

Денежка сдавался не сразу. Он кашлял, плевал на землю, сварливо говорил:

— Кирпичом... Пока дойдет до кирпича!.. Срубу выстояться надо, а дождь будет в стены бить. Промокнет пакля, врубаешься?

Он выбирал место, садился и, положив рядом палочку, принимался рассуждать о преимуществах дома из кругляка. Возни, правда, больше, но в таком доме стены не промокают, вода задерживается в желобах. Откуда Денежка все это знал, было неизвестно. Толя перепроверял его советы, оказывалось, на самом деле так. Мы устраивали перерыв, слушали, переглядывались, но, когда Денежка менял тему, возвращались к работе.

А темы у Денежки были самые разные. Он мог вдруг спросить:

— Вот скажите мне слово, чтобы было четыре буквы “а”. Вы ж институты покончали, должны знать!.. — Видя наше затруднение, доставал из кармана во много раз сложенную газету и тыкал пальцем в текст: — Вот, “спАртАкиАдА”!.. Четыре!.. Или чтоб сразу шесть согласных букв подряд. Ну?..

Толя поднимался, брал в руки топор.

— Что это тебя на слова потянуло? Ребусами увлекся?.. В русском языке не бывает шесть согласных подряд.

— А вот бывает!.. Не из газеты — из жизни!

— Мкртчян, — шутил Довгошея, принимаясь обтесывать нагели, длинные деревянные штыри, которыми соединялся брус в стене. — Армянская фамилия.

Денежка отмахивался, но на всякий случай считал, загибая пальцы.

— Все равно не шесть. Ну, шевелите мозгами, давай!.. — И наконец торжественно провозглашал: — Взбзднул!

— Хм, что за слово такое?

— Нормальное слово, народное! Это когда очко играет.

— Да ты лингвист.

Денежка оскорбился, слово было ему незнакомо:

— А ты мудак! Думаешь, я пальцем деланный, ничего не понимаю?.. Хер вам!

И ушел, сердито втыкая в землю палочку. Впрочем, через день как ни в чем не бывало появился на стройке опять.

Приходили и другие, в том числе Моргунов. Тот сам не так давно перебрался в новый дом, все у него в памяти еще было свежо. Нещадно дымя “Беломором”, Моргунов сообщал, у кого заказывал двери и окна, где покупал шифер. Некоторых поселковых мужиков Толя зазывал на стройку сам, надо полагать, особо сведущих. Дело у нас двигалось, и довольно споро, если учесть, что работали мы вдвоем.

До того, как поставить вокруг подросших стен мостки, прерывались мы только дважды. Когда сажали картошку, и когда Толю пригласили выступить в школе.

Помочь сажать картошку приехала из Вышнего Волочка младшая Толина сестра — его смягченная, женская копия. Наташа работала на фабрике, в прошлом году окончила одиннадцать классов. Девушка меня стеснялась, смотрела украдкой, ее взгляд, случайно наткнувшись на мой, испуганно вспархивал. Наташин голос я услышал всего два или три раза за весь день. У Толи была еще одна сестра, средняя, которая тоже жила в Вышнем Волочке. Та была замужем, не приехала.

— За Наташкой тоже ухлестывал один, — прерывающимся голосом рассказывала тетя Зоя. Картошку мы сажали с ней на пару. — А что оказалось? Бросил жену с двумя детьми... Наташка: “Я его люблю”. Я ей: “А тебя с ребенком бросит?..” Кому нужна будет? Девок в Волочке как грязи, со всех сторон едут... Дурная, не понимает, любовь пройдет, а жить как-то придется... Какие ее годы, чтобы за первого встречного?..

Рассудительная основательность была фамильной чертой Довгошей. Картофелины тетя Зоя не бросала в лунки, а наклонялась и укладывала ростками вверх. Проснувшись ночью, я слышал, как Наташа вернулась после танцев, — с посадкой управились мы за день, и нельзя сказать, чтобы особенно устали. В темноте тупо постукивала о столешницу кружка, девушка, звучно прихлебывая, пила в приделке молоко. Его тетя Зоя оставила, прикрыв сверху куском хлеба. Я представлял Наташины серые глаза, курчавящиеся волосы, легкий пушок на щеках. Утром девушки уже не было, ушла на первый автобус.

Чужая юная жизнь промелькнула рядом, обдав свежестью и тайной.

Все-таки Толя не говорун, его лучше читать. Это в очередной раз стало ясно в школе в последнюю субботу мая. На встречу с писателем-земляком в полном составе пришли даже учителя. Старательно улыбаясь, женщина в двубортном пиджаке (надо полагать, директор) сказала, что Толя тоже окончил их школу, но большому кораблю большое плавание, сейчас он живет в Москве, пишет книжки. Анатолий Михайлович гордость поселка и даже всей Калининской области. Его отец тоже был уважаемым человеком, заведовал мастерскими МТС, много помогал школе. Жаль, рано умер. Сейчас Анатолий Михайлович расскажет о своих произведениях и поделится творческими планами. Попросим, ребята.

Толя под аплодисменты поднялся, с долгими паузами принялся говорить. Выходило сбивчиво, косноязычно, мне было неловко за Толю. Облупившийся от солнца нос и грубые руки плохо вязались с костюмом и галстуком. Да и как рассказать о сверхзадаче, о системе образов, о перекличке смыслов, которые прошивают текст, то выныривая, то уходя под спуд? Такое учителям-словесникам не всегда понятно, а уж школьникам... У ребят яйца больше головы, живут не умом, а рефлексами.

И вот тут нота бене, проницательный читатель. Пора сказать об истинной причине моей поездки. С Аллой не складывалось, отцовство было сомнительным, из начальников почтового вагона пришлось уйти — всё так. Но это на поверхности, очевидный слой. Истина глубже.

Сказать, что Довгошее я завидовал, значит упрощать и опошлять ситуацию. Я не понимал, откуда в человеке, который может рыгнуть за столом, часами нудно говорить, когда давно все ясно, слыхом не слыхивал о Торнтоне Уайлдере и Набокове, — откуда то, что делает его повести желанными для журналов и издательств. Так когда-то я не понимал одного пацана в пионерском лагере, чемпиона по шашкам. Он выигрывал у всех, в том числе у меня. Я садился рядом, следил за его игрой, спрашивал: “Почему ты так пошел?” Тот пожимал плечами: не знаю, захотелось. И выигрывал.

Я чувствовал болезненную тягу к Довгошее. У меня не получилось, я бросил сочинительство, послал всё к чертовой матери, а у него все хорошо. Я Довгошею разве что на просвет не рассматривал, как в свое время Алеша Пешков страницы книги. Может, дело в местности, где Довгошея вырос, в окружении, Толиной родне, в земляках, в воде, которую он пил, в самом названии поселка?.. Недоумок. Я хотел понять природу дара, а тайна сия велика есть — аксиома, давно набившая оскомину. Из слышанного в ЦДЛ: талант как прыщ — где захотел, там и выскочил. Или более возвышенно: пока не требует поэта к священной жертве Аполлон...

Посидеть за чаем не удалось. Дверь учительской, куда нас после встречи пригласили, резко распахнулась. Растрепанная женщина, обежав всех заполошным взглядом, бросилась к Толе:

— Ой, Толя, помоги!.. Да что же это делается-то!.. Разве можно так!..

Довгошея поднялся навстречу, кто-то из учителей налил стакан воды, подал женщине, принялся успокаивать. Та невидящими глазами смотрела на стакан и не брала.

— Что случилось?

Женщина потянула Толю из учительской, не хотела говорить при всех.

— Я к вам домой... Зоя говорит, в школе... — потерянно бормотала она.

Оказалось, это жена Моргунова. Тот был на дне рождения, выпил, его потянуло посмотреть на открывшийся на днях вытрезвитель. Стал у милиционеров расспрашивать, что да как. Те Моргунова в вытрезвитель и определили — а что, поддатый. Ситуация анекдотическая: поборник трезвости стал первым клиентом вытрезвителя.

— Толь, попроси за него! Ты писатель, москвич, тебя послушают!.. — Женщина хватала Довгошею за руки и смотрела собачьими глазами. — Ты нам родственник, Толь!..

Решился Довгошея не сразу. Робеет русский человек перед властью, робеет, пусть даже писатель! Впрочем, хохол не лучше.

— Так это надо к начальнику отделения. А сегодня суббота...

— Домой пойдем, я отведу, я знаю, где живет!.. Толь, остригут, стыдобища!..

— Неудобно как-то домой...

— Толь, покалечить могут! Знаю я его, возникать начнет, а ментам того и надо!..

Начальник ПОМа обитал в кирпичном особняке, судя по всему, казенном. Ни огорода, ни грядок рядом. Мы остановились у калитки с синим ящиком для почты.

— Взятка... — Неуверенно улыбаясь, Довгошея покрутил в руках сборник своих повестей, который захватил в школу. — Лида, ты со мной не ходи, так лучше будет. — Толя потоптался перед калиткой. — Ладно, я пошел.

За все время в центре поселка я побывал всего пару раз, стройка не отпускала. И сейчас с интересом осматривался. Деревянные тротуары, крашеный штакетник по обеим сторонам улицы, Дом культуры с нарисованными на фасаде колоннами... Все мне здесь казалось значимым. Так же как фамильный пятистенок, темное пространство моста, запах коровы, тетя Зоя, мило застенчивая Наташа — все это тоже Толя... Жена Моргунова, застыв, неотрывно смотрела на дверь квартиры главного поселкового милиционера.

Когда Толя вышел, она подалась к калитке, вцепилась руками в штакетины.

— Что?..

Толя сказал:

— При мне позвонил. Выпустят.

Женщина молча устремилась к зданию отделения милиции, оно было здесь же, на центральной улице. Довгошея смотрел ей вслед.

— Ну, Лиде сейчас не до нас... Пошли.

В Толином голосе было снисходительное самодовольство. Что ж, имел право. Человек, с мнением которого считались. Писатель.

9

Кима Николаевича давно нет в живых, он умер еще до горбачевско-ельцинских пертурбаций, но некоторые его фразы до сих пор сидят в памяти. Например, такая. Писатель не только повелитель судеб и пространства — он повелитель времени. Может сжимать его в неимоверной плотности субстанцию, уместить в нескольких фразах десятки лет. А может миг растянуть на страницы, подробнейше описав мысли, ощущения, действия. Даже не их, а первоначальный толчок электронов в нервной системе, предвосхищение будущих событий и чувств.

Воспользуюсь. Тем более что в моем случае это не авторский волюнтаризм, а отражение реалий. Вы помните, например, себя в первом классе, потом во втором? Дистанция огромного размера. А год в возрасте, скажем, между тридцатью пятью и тридцатью шестью? Сомневаюсь. Я не помню. Практически ничего нового за такой год не узнаёшь, не то что в детстве. И эмоции скуднее. А именно то и другое есть память. В таком возрасте жизнь это движение по накатанной колее. Количество, не переходящее в качество.

И совсем уж ничего не добавляя, время идет после пятидесяти, и потому стремительно. Только вчера был Новый год, а уже опять декабрь, надо отправляться в лес за елкой, устанавливать, терпко пахнущую морозом и хвоей, в спортзале нашей малокомплектной школы, снова ехать в город за подарками... То, что время ускоряется, замечаешь, разве что когда встречаешь бывших учеников. Кто-то нашел работу, кто-то студент, девчонки прогуливаются с колясками. А ведь только что... Когда я останавливаюсь перед зеркалом, на меня смотрит траченный жизнью мужик. Лысый, толстый, на протезе. Я?.. Недоумение и страх. Он острее всего ночью. Сползание в бездну, как ни бодрись, как ни цепляйся. Только сейчас по-настоящему понимаю фразу Маяковского о жизни, которая прошла, как проходят Азорские острова. Обидно как-то. И несправедливо.

Но забегаю вперед. В этой главке мне еще далеко до себя нынешнего.

Луцкого я сразу не узнал. Рядом с Совушкой-Аней за чайным столом сидел какой-то человек в темных очках. Пестрый зал светом никогда богат не был, но цэдээловская публика с претензией, и я подумал, что это один из завсегдатаев.

— Здравствуйте.

— Ой, Юрочка! — обрадовалась младший редактор Литературной консультации, хлопнула в ладоши и подалась навстречу. — Как хорошо, что ты здесь. Сколько мы не виделись, страшно подумать! Я так рада!..

С чего Совушке радоваться и называть меня Юрочкой, я не понял — во времена конфликта в ЛК соратниками мы не были. Впрочем, почему я должен вызывать у нее аллергию, врагами мы не были тоже. Да и времени столько прошло. Совушка уже вполне взрослая женщина, на ее лице читается опыт. Но вряд ли замужем, замужние в ладошки не хлопают.

— Рассказывай, где ты, что ты?.. Познакомься, это наш старший редактор Сережа Луцкий. Он после тебя в Литконсультацию пришел.

Ох уж эта мне богемная привычка называть по имени людей вне зависимости от возраста. А при встречах целоваться, невзирая на пол. Я даже не сразу среагировал на фамилию. Новый сотрудник ЛК во время Совушкиного монолога ухмылялся.

— Мы вроде как знакомы.

Я присмотрелся. Темные очки сбивали с толку.

— Луцкий?..

— Вива маре Буковина и ее столица, славный град Чернауц!

Мы обнялись, похлопали друг друга по спине. Приятно. Не каждый день встречаешь человека из своей молодости. Начинается разговор о городе, о нашей компании, которой давно нет, о других знакомых. Метаморфозы самые неожиданные. Адик Мыколив, этот Ноздрев черновицкого разлива, не просыхает, дошел до того, что побирается на троллейбусных остановках, жена его выгнала. Моя бывшая любовница Нина оставила заведование книжным магазином и уехала на Север. Сестренки-спиритистки из культпросветучилища вышли замуж, сейчас в Израиле... Не часто, но Сережа и я бываем наездами в Черновцах, рассказать друг другу есть о чем.

— Ты что в темных очках? — спрашиваю я, освоившись.

Земляк краток:

— Необходимость.

Он мало изменился, выглядит моложе нашего возраста, по-прежнему сдержан. Некоторые считают, что Луцкий высокомерен.

— Так ты из Госкомиздата ушел?

— Давно. Чести много, а платят... Сыновья растут, кормить надо. Здесь хоть квартальная премия есть.

Вскоре выясняется, верх взяли все же не меркантильные соображения. Как в свою пору Лева Скакунов, Сережа счастлив не ездить на службу каждый день, тем более из-за города. Для пишущего человека это очень важно.

— Читал рецензию на твою книгу. Поздравляю, — говорю я.

В межсезонье я наверстываю то, что пропускаю летом и зимой, когда шабашу. Возвращаясь в Москву, отдаю Алле деньги и неделями сижу в библиотеке, читаю журналы и “Литературку”. Необходимо быть в курсе процесса. Из того же ряда и мое появление в ЦДЛ через задний проход Левентула. Здесь мне назначил свидание Степа Хмелик, он служит в новом издательстве “Белокаменная”, у него ко мне дело. Наверно, опять какая-нибудь афера. Но Хмелика пока не видно.

— Спасибо, — говорит Сережа и краснеет от удовольствия. — А я твой рассказ в “Литературной России” читал, тоже поздравляю. Алаверды!

Мы смеемся и опять хлопаем друг друга по спине.

Гипотетический проницательный читатель мог это предвидеть. Окончательно бросить писать я так и не смог. Неисправимый графоман. Это сильнее меня, как говорят любители клише. Особенно тянет сочинять именно в межсезонье, когда в шабашках наступает пауза. Неблагополучие в природе хочется уравновесить гармонией фразы, это на подсознательном уровне. Прав был Ким Николаевич, я лакировщик действительности. Впрочем, не так уж это и плохо, если помогает справляться с жизнью.

Заходить в Литературную консультацию мне не хочется, да и Хмелика надо дождаться, но Совушка говорит, что ни Ольги Григорьевны, ни Гены Попкова сегодня нет. А Веню вообще по настоянию нового заведующего перевели в издательство, так всем спокойней. Он ведь не ее тогда от Сенчукова защищал, он свои интересы преследовал. Веня человек очень себе на уме, мягко стелет, но жестко спать. Я задерживаю на Ане взгляд. Ничего нового она мне о Чачии не сказала, но интересно это слышать от нее. В датском королевстве по-прежнему проблемы? Отсюда и необычная Совушкина душевность, сиречь поиск союзников?..

В Литконсультации все так же пахнет лежалой бумагой, сыростью уходящего в землю помещения, линолеумом. Уже несколько лет прошло, как я уволился, а здесь все то же. Впрочем, перемены есть. Совушка рассказывает, что просторный кабинет заведующего у ЛК забрали, там теперь обосновался консультант по публицистике Правления. Должность ввели недавно, на дворе перестройка, публицистике особое внимание. Но об этом между прочим, Аня вся в другим. Она рассорилась с Ольгой Григорьевной, та не одобряет ее романа с немолодым киношником, с которым Совушка не так давно познакомилась.

— А какое Ольге Григорьевне дело?

— Не знаю! — Аня в искреннем недоумении вздергивает плечи. Это даже не недоумение, а возмущение. — Не знаю!..

И вообще, Ольга Григорьевна и Гена обнаглели. За спиной заведующего распределяют рукописи. Аня молчать не может, сказала, заведующий объявил им выговор. В обход руководителя делать такие вещи некорректно, да и несправедливо — остальных рецензентов тоже ведь надо подкармливать. Рукописей сейчас приходит раза в два меньше, литература уже не единственный способ выразить себя пассионарному человеку. Теперь можно становиться кооператором, многие ударились в политику, участвуют в митингах, выдвигаются в народные депутаты...

Сережа Совушке сочувствует, это видно по лицу. Меня так и подмывает сказать: старик, осторожно! Прошлая буча тоже начиналась с защиты невинного создания. Аня не так проста. Взбаламутить всех, а потом остаться в стороне надо уметь. Но я только усмехаюсь и спрашиваю:

— Гена Попков рецензентов данью больше не обкладывает? Викинга ему хватило?

Луцкий взрослый человек, сам разберется. В Совушкином голосе сожаление:

— Кажется, нет.

Она никак не может переключиться. Гена Попков занял сторону Ольги Григорьевны, их рецензенты перестали с Совушкой здороваться. Через Веню создают о ней в “Совписе” соответствующее мнение, хотят выжить. Спасибо Сереже и заведующему, они ее поддерживают.

Выйдя из ЛК, я облегченно вздыхаю. Начало ноября, острый, пахнущий свежими огурцами воздух, пятная асфальт, падает и тает первый снег. Слава тебе, господи, не имею больше к этой мышиной возне отношения! У меня другая жизнь. Лучше уж пахать на шабашках.

Приблизительно то же я говорю Хмелику, когда тот вечером звонит домой. Вернее, намекаю. Я как раз укладывал Катю, читал ей на ночь книжку. После походного быта мне хорошо дома. Мы обжили квартиру, неплохо обставили. Орехово-Борисово мне никогда не казалось краем света, теперь, похоже, и Алле не кажется. Светит торшер, бормочет телевизор, на дочкином лице отражение сказочных перипетий. Алла приоткрыла дверь:

— Тебя к телефону. — На нас с Катей жена не смотрит, подается к телевизору, несколько секунд вслушивается в голос диктора. — Ну, конечно, все отвратительно, кто бы сомневался! Как мы только до сих пор живы!..

Алла в поре своего женского пика, налитые бедра и грудь, пополневшее лицо свежо и гладко. Взгляда на нее достаточно, чтобы во мне опять заныло: почему не хочет? Сейчас только и рожать, у Катьки должен быть родной человек, брат или сестра, а не как у меня и Аллы. Летом жена сделала аборт, теперь не ложится со мной, не приняв таблетки. Ее веселит то, что папа и Марта Сильвестровна не так давно родили ребенка. “Смастерили снегурочку на старости лет! Тетю нашей Катьке, ее моложе!..” За последние годы Алла изменилась, дочь и прочный семейный уклад прибавили уверенности. Когда мы в постели, Алла любит называть вещи своими именами. Как тебе не стыдно, а еще учительница, ухмыляюсь я. Еще чего, шутливо возмущается жена, загляни в Даля, там все есть!.. Похоже, это ее заводит. То, что мы не все время вместе, делает наш секс ярче, он не успевает приесться, стать будничным. Но когда я начинаю разговор о втором ребенке, Алла становится непреклонной: “Ты посмотри, что вокруг происходит! Газеты словно взбесились, “Московские новости” почитай, “Огонек”!.. Нет, что-то должно случиться, просто так это не кончится. Надо быть сумасшедшей, чтобы в такое время рожать”. Горбачева она на дух не переносит, никакие перемены ей не нужны. Похоже, инстинктом чувствует угрозу своему гнезду. Женщина. Самка.

— Старик, есть место редактора, нужен надежный мужик. Я верю, ты справишься!.. — Голос плывет, Хмелик основательно подшофе, что странно, раньше он практически не пил. Степа и не думает извиняться за то, что не появился в ЦДЛ. Он сделал карьеру, выходил, выпросил, выслужил должность зама главного редактора и считает, что теперь может так себя вести. И в лексике нечто новое. — Старик, это стартовая площадка, врубись, стартовая, только начало, гад буду! Дальше — вообще бога за бороду!.. Нужна команда, наступают новые времена. Охеренные перемены, ты себе представить не можешь, никто не может!.. Прикинь, частные издательства, когда такое было?! Никаких госкомиздатов, никаких главлитов! Т а м добро дали, т а м!..

Степа зовет к себе. Что такое работа рядового редактора, я представляю. Между молотом и наковальней, его руками издательское начальство загребает жар. Опять же интриги и подсиживания. Самые хреновые коллективы — творческие, в этом я имел возможность убедиться. Прошу Степу дать время подумать, существуют кое-какие обстоятельства. Подмывает сразу сказать “нет”, но пока не стоит. В “Белокаменной” лежит рукопись моих рассказов, старых и написанных за время перерывов в шабашках.

— Папа, ты скоро? Я устала ждать. — В комнате появляется Катя. Она босиком, волосы растрепаны. Катя мне пеняет, капризно выпятив губы: — Вот так жди-жди, а жизнь проходит!..

Я смеюсь:

— Иду, Бранзулетка.

Бранзулетка — домашнее Катино имя. Откуда оно в нашей семье, не помню. Я подхватываю дочь на руки. Ловлю себя на мысли, что достиг гармонии. Неплохо зарабатываю и могу в то же время писать. И дома я столько, чтобы никому не надоесть и чтобы мне никто не надоел. Золотое сечение.

10

Звучит курьезно, но перестройка прошла мимо меня. Во-первых, работа, когда сил вникать в происходившее особо не оставалось. Во-вторых, в поселках и районных городках, где по преимуществу шабашила наша бригада, перестройка ощущалась мало. Ну, коммерческие ларьки, дикие рынки, продавцов на которых больше, чем покупателей, американский спирт “Royal” в пластиковых литровых бутылках, обилие дефицитной прежде колбасы разных сортов, правда, очень дорогой. А в остальном без особых изменений. Бурлила в основном Москва. Это бросалось в глаза, когда я возвращался домой. Даст бог, когда-нибудь напишу об особенности русских революций. У них экспортный характер. То опломбированный вагон через нейтральную Швецию, то московские СМИ, подготовившие страну к перевороту.

Но во всех этих перестроечных делах мне сейчас интересно другое. Хотел бы я знать, что сказал в Рейкьявике душке Горбачеву Рейган, если тот вышел из комнаты переговоров с перевернутым лицом. И один за другим принялся сдавать Варшавский Договор, СЭВ, ГДР, далее по списку. Но вряд ли когда это станет известно. Информация для верхушки спецслужб. И почему все эти прорабы перестройки живут в основном в Штатах или где еще, только не в России. Если когда-нибудь возьмусь писать о том времени, эпиграф будет из Бабеля: измена, товарищ следователь Бурденко, ходит, разувшись, в нашем дому, измена закинула за спину штиблеты, чтобы не скрипели половицы в обворовываемом дому...

Ладно.

К бригаде я прибился после того, как закончили строить Толин дом. На внутреннюю отделку Довгошея нанял мужиков из Вышнего Волочка, они раньше работали у Моргунова, тот ими остался доволен. Мужики не пили, не курили, не матерились. Поначалу это казалось странным, даже подозрительным, но со временем все разъяснилось.

Раньше они работали в вышневолоцком СМУ, о них писала местная газета, а когда мужикам присвоили звание бригады коммунистического труда, оказалось, что это баптисты. Секретарю парторганизации СМУ намылили шею, редактору газеты объявили выговор с занесением, а к бригаде стали придираться. Две идеологии — что медведи в одной берлоге, ужиться никак. А зря. Если бы все население Советского Союза было баптистами, коммунизм стал бы реальностью.

Так вот, бригаде пришлось в конце концов из СМУ уволиться, даже сектантского терпения не хватило. Ко мне мужики какое-то время присматривались (мы с Толей были у них, профессионалов, на подхвате), а потом их старший сказал:

— Иди к нам в бригаду. Нам человек нужен, брат Семен болеет.

Я согласился. Строить мне нравилось, это не таскать ящики с молочными бутылками на Останкинском комбинате и не смотреть, чтобы не вскрывали посылки в почтовом вагоне. Результат налицо. Да и любопытно было пожить рядом с баптистами. С одним из таких я начинал службу. Несокрушимый парень. Присяги так и не принял, автомат в руки не взял, хотя куда его только ни таскали. Затем из части исчез — то ли комиссовали, то ли посадили. Был еще один аргумент. С сочинительством я в ту пору завязал, но во мне невытравимо сидело писательское соглядатайство: а вдруг пригодится?.. Ничего особого высмотреть не удалось, а то, что я узнал, было известно и так. Молятся, по вечерам и в воскресенья с истовыми лицами толкуют Писание. Не смотрят телевизор, не читают газет, помогают своим. К большему я допущен не был — чужой. Но на меня ловцы человеческих душ все же имели виды.

— Господу противно, когда крестят ничего не смыслящего младенца, — стал заводить разговоры Михаил, их старший. Он был светлокож, с тонкими русыми волосами, плотно облегавшими голову. Казалось, они у него всегда мокрые. — К Христовой вере надо приходить взрослым человеком, чтобы сознательно было. А то что, ребенок, он ничего не понимает, с ним что хочешь делай. Господь дарует каждому право выбора. Тем и велика Христова вера, что не насильственна. Истинная, она через сердце должна пройти, тогда крепка. — Михаил поднимал на меня внимательные глаза. — Ты крещеный?

— Да.

— В младенчестве?

— Не так чтобы очень.

Как меня крестили, я хорошо помню. Во время папиного отпуска мы поехали к бабушке в село. Бабушка и настояла на крещении, хотя папа отнесся к идее сдержанно — член партии, могли сообщить на работу. Помню слепящий летний день, многолюдье и неразбериху базара, на который съезжалось полрайона, мягкую пыль под моими сандалиями, медлительных волов, раскачивающих при ходьбе из стороны в сторону большими рогатыми башками и пускающих к земле гибкие нити слюны. Затем какое-то помещение (не церковь. Дом священника?), озабоченный папа, наспех отыскавший среди базарного люда крестных отца и мать для меня, табуретка, на которой стою, бородатый человек, брызгающий маленькой метелкой, капли, которые щекочут лицо...

— Лет шесть уже было.

— Ребенок. А что ребенок понимает?

— Это точно.

Михаил удовлетворенно кивал и принимался рассуждать о самонадеянности людей, особенно тех, что с образованием. На меня он при этом не смотрел. Образованным людям кажется, всё они знают, Бога нет, достигли истины. А их же наука открывает и открывает новое, конца-края не видно. Так можно ли утверждать, что Господа не существует? Он во всем, что вокруг, без Его воли ничего не происходит. Самонадеянность человеческая и гордыня.

Я не возражал. Отношение к религии у меня двойственное. Тяжело верить в благообразного старичка в ночной рубашке, сидящего на облаке, как и в библейские легенды тоже. Уж слишком явна в них преднамеренность, заданность, как принято писать в рецензиях. А вот идеология, заповеди хороши. Они не позволяют человеку встать на четвереньки, окончательно оскотиниться. Как к религии ни относись, вещь очевидная: нравы в христианском мире смягчаются.

Баптистом я так и не стал, несмотря на старания Михаила. Стадность все-таки не мое — что в литературе, что в жизни. Хотя в стаде существовать легче. Я кивал, соглашался, иной раз спорил, но на службу в молельный дом, куда меня стали зазывать, не пошел. Вольноопределяющийся, дорожащий своей независимостью. К чести Михаила и бригады, скажу, что избавляться от меня они не стали. А когда в девяносто четвертом я потерял ногу, поступили по-человечески. Полностью выплатили мою долю, хотя новорусский особняк, когда я упал с лесов, было еще строить и строить.

Но это потом, когда опять попрошусь в бригаду. Тому предшествовал, назовем это так, бизнес-период в моей жизни. А затем литрабство у Степы Хмелика, о котором я уже упоминал. Нужно было как-то выживать. В начале девяностых в услугах бригады перестали нуждаться, в стране практически ничего не строилось. А деньги, которые Алле удалось отложить, стремительно дешевели.

Ключевые слова тех лет: галопирующая инфляция, ваучеры, бизнес.

Бизнес у меня был тушеночный. Это когда собираются несколько бывших инженеров и оставшихся без работы совслужащих, сбрасываются и покупают вагон популярной в Москве китайской тушенки. Хочешь, торгуй своей долей прямо у путей, наваривай на разнице между оптовой и розничной ценами, хочешь, покупай место на рынке, хочешь, сдавай на реализацию в магазины. Еще совсем недавно это именовалось спекуляцией, теперь респектабельным словом “бизнес”.

Сами по себе мои деловые партнеры были нормальными людьми. Случалось, мы выпивали, языки развязывались, раскрывались души. Арендаторы складов, хозяева только что ставших частными магазинов, водители грузовиков, грузчики — тоже, наверно, были хорошими людьми. Но как все менялись, когда дело касалось денег! Тонкий слой порядочности отшелушивался, как плохая краска на морозе. “Звериный оскал капитализма” не такая уж и метафора. Где они были, эти люди, почему раньше не бросались в глаза? У забытой сейчас Майи Ганиной есть рассказ “Зачем спилили каштаны?”. В нем речь о первых неделях войны, когда в Москве начинают валить деревья, чтобы дезориентировать немецких летчиков. События даны глазами мальчика, он пугается, когда видит, как оголяются, становятся чужими, враждебными знакомые дворы. Каштаны спилили — и обнажилась суть улиц, домов, самой жизни, которая оказалась с началом войны жестокой и страшной. Мальчик тоже был лакировщик действительности, какие-то вещи ему не хотелось знать, душа противилась.

Леонид Васильевич Пятых так и просился на плакат, что-нибудь вроде “Храните деньги в сберегательной кассе”. Открытое лицо, крепкий подбородок, прямой взгляд. Сразу видно, деньги человек зарабатывает честно, положительный во всех смыслах. В литературе подобный зачин предполагает противоположное — на самом деле негодяй и прощелыга. Но жизнь, повторюсь, не литература, а литература не жизнь, это я еще на семинарах Кима усвоил. Поэтому никаких опасений предложение Пятых пойти работать в один из его ларьков у меня не вызвало. Вопроса тоже не возникло, почему выбор пал именно на меня. К тому времени китайскую тушенку перестали продавать вагонами, весь состав приобретали посредники. Они затем и перепродавали тушенку нам, мелким оптовым покупателям. Делание денег из воздуха, популярное занятие тех лет.

Пятых был одним из таких посредников. Чем он занимался в прежней, советской, жизни, сказать с уверенностью не берусь. Может, был комсомольским функционером средней руки (по возрасту подходил), может, предприимчивый по натуре малый, он не мог раньше себя реализовать, а постперестроечная реальность стала для него водицей, в которой хорошо рыбка ловится. Думая над этим сейчас, понимаю: накатывала следующая после Артема Тарасова и сравнительно добропорядочных кооператоров позднегорбачевского периода волна. Я впервые увидел, как дорогое московское такси нанимается на весь день, а человека сопровождает телохранитель, что было еще в редкость. Пятых рисовал передо мной лучезарные перспективы: ларек, где сейчас только тушенка, скоро станет магазином, специализирующимся на разного рода консервах, разумеется, из-за границы. Помещение Леонид Васильевич (называть Пятых по имени было как-то неловко) уже присмотрел. Моя зарплата будет зависеть от оборота, а он хороший, ларек на бойком месте. Ну как?

Бред, если серьезно. Писатель, пусть даже неудачливый, — и торговля! Вещи несовместные, как говаривал классик. Но ведь раньше я тоже представить не мог, что стану спекулировать тушенкой. Надо еще иметь в виду атмосферу начала девяностых. Телевидение и газеты внушали: всё достижимо, надо только не бояться нового, хватит быть совком. Почему бы в самом деле не попробовать? Тем более есть перспектива, я не все время буду киоскером, Пятых обещает сделать заведующим магазином, по-новому — топ-менеджером. Одним словом, я повелся, как говорят ребята в моей школе.

Киоск обчистили в первую же ночь. Не помогли ни охранная сигнализация, ни то, что рядом станция метро. Вывезли все, до последней банки. “Когда рассчитаешься? — спросил Пятых, услышав о случившемся. Его арийское лицо было непроницаемо каменным. — Квартира есть? Продавай, даю неделю”. — “С какой стати? Я, что ли, украл?” — “Меня это не интересует. Товара было на семьсот тысяч. В неделю не уложишься, поставлю на счетчик”.

Технологии заставить работать на себя бесплатно сейчас хорошо известны. А в те дни я готов был целовать хозяину руки, когда он в конце концов с видимой неохотой предложил вариант: отработать долг. Поставить на счетчик, вынудить продать квартиру уже становилось обычным делом. Не стоит говорить, что милиция мне ничем не помогла, грабителей так и не нашли. Я перебрался жить в киоск, питался дошираком, мерз по ночам и держал под рукой арматурный прут. Но никто в киоск больше не полез. Не знаю, был я этому обстоятельству рад или все-таки жалел. Вот когда бы отвел душу.

О новом статусе Степы Хмелика мне стало известно у книжного развала.

Это тоже отдельная песня, перемены в издательствах и толстых журналах. Читатель я прилежный и помню, как сначала появились произведения советских писателей, которые раньше не печатали из-за Главлита или редакторской перестраховки, — гласность, стало можно. Далее по нарастающей. Вернулось русское зарубежье, вперемешку с Набоковым, Мережковским, Алдановым, Шмелевым, Берберовой стали печатать недавних диссидентов. Солженицын, Максимов, Довлатов, Аксенов, Войнович... Вот уж когда для советской интеллигенции наступил праздник души, именины сердца! Чудесным образом нашлась дефицитная прежде бумага, тиражи некоторых толстых журналов зашкаливали за миллион-полтора. И здесь же на книжных лотках, заполонивших страну, Чейз, триллеры, дамские романы, другие переводные сочинения.

Если хорошей литературой публика за несколько лет насытилась, то переводные опусы продолжали расходиться как горячие пирожки. Самая читающая в мире страна безболезненно переключилась с Набокова и Солженицына на Бетти Монт, Энн Сандер, Диану Стоун и прочих. “Закрыв глаза, Лайза приникла к Джейку, целуя его с жадным упоением и неутихающей внутренней дрожью отзываясь на уверенные, нежные касания его рук, его губ... Ах эти поцелуи, полные благоговения и страсти, обжигающие и успокаивающие, терпкие и сладостные... О, как же он был хорош! Упоительно хорош!”

Или вот так: “Ника Майера трудно было назвать неопытным мальчишкой. Но эта девушка пробудила в нем новые, совершенно неизведанные ощущения. От них у Ника перехватывало дыхание. Саманта была нежной и смелой, застенчивой и искусной одновременно. Ее кожа источала упоительный аромат, и прежде чем Ник осознал, что делает, он уже покрывал поцелуями лицо и шею Саманты. Она не сопротивлялась. Непохоже было, что ее сжигает страсть, но она отвечала на все ласки Ника. Она была словно котенок, который ластится к человеку, а через минуту убегает прочь, забыв о нежности, которую ему только что дарили...”

“Маргарет выступила из угла, где благоухали розы, не торопясь вплыла в круг света и застыла на несколько мгновений. Ричард потерял дар речи. Она была словно статуя, высеченная из мрамора. Но вот статуя ожила.

— О нет, пожалуйста, — прошептала она, — пожалуйста!..

Но его губы уже сомкнулись с ее губами. И с первыми же прикосновениями Ричарда тлевший в Маргарет внутренний огонь превратился в беспощадное и обжигающее пламя. Однако сквозь дымку наслаждения и жар желания пробивалась упорная мысль: это неправильно, так нельзя! Но она хотела Ричарда, нуждалась в нем, и в каждом его ответном движении чувствовала такие же желание и жажду...”

Штука посильнее, чем “Фауст” Гете. Не подумайте, что это зависть к победившим конкурентам. Дамские романы не так безобидны, как кажутся. Розовые сопли не только портят вкус, они одно из проявлений набирающей силу женской цивилизации. Как в последние десять— пятнадцать лет салоны красоты, фитнес-центры, гламурные журналы, весь этот приторный глянец. Считается, если бы миром правили женщины, было бы меньше войн. Не факт. Но то, что слащавого, в яркой упаковке мещанства стало бы кратно больше, — однозначно.

Так вот, в выходных данных одного из шедевров в мягкой обложке значилось, что выпустило его издательство “Стэлла”, генеральный директор С. Н. Хмелик. Всплыл, голубчик! Издательство, где раньше Степа работал и куда я сдал рукопись своих рассказов, исчезло. Я пытался узнать, что с рукописью, но телефоны не отвечали, а когда я пришел сам, оказалось, помещение теперь занимает какая-то инвестиционная компания, ничего о “Белокаменной” им не известно.

Определить, где находится “Стэлла”, а вместе с издательством и Степа, тоже удалось не сразу. Вместо адреса в выходных данных значился номер а/я. Странно для издательства, в котором есть должность генерального директора, но удивляться уже не приходилось, все вокруг стало иначе. Я написал на а/я, хотелось, по крайней мере, получить от Хмелика рукопись обратно. Я уже не надеялся, что мне удастся ее издать — наступило время другой литературы, — просто было неприятно думать, что на мою рукопись где-то гадят крысы.

Степа отозвался неожиданно быстро, мы договорились о встрече. Верный себе, он выбрал нейтральную территорию, на этот раз Александровский сад. Вел Степа себя настороженно даже здесь, вблизи Кремля, где ведомство Коржакова держало все под контролем. Оказалось, не потому, что боялся моих претензий.

— Знаешь, Бенедикта убили. В подъезде, молотком по голове, — сказал Хмелик, опускаясь на непривычно чистую голубую скамейку. Похоже, в Александровском саду молодежи не позволяли сидеть на спинках.

— Да ты что!.. Почему?

Степа пожал плечами:

— Кто его знает.

— Неужели из-за рецензий?

Кроме моей совписовской, Бенедикт забодал еще не один десяток рукописей, репутация у него была известная. Но раньше убивать за подобное никто бы не стал. Слова Кима Николаевича, что литература кровавое дело, приобретали в новой действительности буквальный смысл.

— Нам с тобой это не грозит, — попробовал шутить я. — Счеты с нами никто сводить не будет, мы не свирепствовали. Ну, разве что ты теперь озолотился на дамском чтиве и не хочешь платить рэкету... Кстати, писать продолжаешь? Где печатаешься?

При моих словах о рэкете Хмелик беспокойно оглянулся, но взял себя в руки, сел на скамейке прямо.

— Некогда писать, времени нет. Да и... Короче, у меня к тебе предложение.

— Ты лучше скажи, где моя рукопись?

— С ней все нормально, тебе вернут. Так вот, насчет предложения...

Я перебил:

— Сдавать экзамены во ВГИК? Или таскать для тебя из огня каштаны в “Стэлле”?

— Я серьезно. — Степа поморщился, мое ерничание ему не нравилось.

После того как я видел его в последний раз, Степа изменился. Это бросилось в глаза еще тогда, когда он подходил к скамейке. Вылинял как-то, поубавилось в Степе живости и, скажем так, жуликоватого буйства глаз. Опять же брюшко, нависающее над ремнем. И то сказать, ему уже за сорок, как и мне, впрочем. Я, наверно, выглядел не лучше, но себя со стороны не видишь.

— Возьми, почитай. — Хмелик достал из сумки несколько книжек в мягкой обложке. — Только что вышли. Сможешь так писать, заключим договор. Выберешь себе псевдоним.

— То есть?

— Ну, вроде как американский автор, женщина.

Мне стало весело. На время я даже забыл, зачем встретился с Хмеликом.

— Эти тоже под псевдонимами? — Я ткнул пальцем в книжки.

— Эти настоящие.

— Тогда не понимаю.

Степа туманно заговорил о необходимости менять издательскую политику. Ему хочется, чтобы книжки “Стэллы” были доступны самому широкому читателю, а у того сейчас с деньгами не густо. Одним словом, филантроп. Зная Хмелика, я подумал, что здесь, скорее всего, другое. Просто Степа не хочет платить переводчикам, которые поставляют “Стэлле” эти нетленки. Авторам-американкам гонорары он и так наверняка не платит — попробуй в нынешнем бардаке заставь. Да и не за что. Прочтешь две-три книжки, и ясны лекала, по которым такие произведения кроятся. Простые как мычание. Я несколько подобных книжонок пролистал — несмотря на мои насмешки и свое филологическое образование, Алла их время от времени покупала.

Он и она, оба пережили драмы, но по-прежнему хотят любви. И вот случайная встреча, они друг на друга произвели впечатление, казалось бы, путь к альковным неистовствам открыт, а там и к узам Гименея. Но так было бы слишком просто. Читательницы должна поволноваться, попереживать, и потому обнаруживаются неожиданные препятствия. Это могут быть появившиеся на горизонте прежние поклонники или поклонницы, бывшие жены и мужья, длительная командировка в экзотическую страну, где свои соблазны, на время заглушившие росток новой любви, что-нибудь еще — выбор самый широкий. В конце концов все треволнения и преграды остаются позади, чувства героев берут верх, наступает ночь (утро, сиеста, вечер) страстной любви, которая навечно соединит их. Он непременно богат и спортивен, она обворожительная блондинка с пятым номером бюста. Возможны варианты, но в пределах заданной схемы.

Что со мной тогда произошло, я не знаю. Наверно, сказалась нервотрепка, связанная с киоском, то, что жить семье в последние месяцы приходилось на Аллину учительскую зарплату. Для нормального мужика это унизительно. Я схватил Хмелика за плечи, принялся злобно трясти.

— Как ты смеешь мне это предлагать?! Я серьезный писатель, а не распивочно и навынос!.. Что ты впился в меня, скотина! Лоха нашел?! И раньше!..

Степа дернулся, но я держал крепко. Я готов был вытрясти из него душу.

— Это ты в меня впился. Отпусти.

Как ни странно, Степа не испугался, и это меня как-то привело в чувство. Действительно, глупо себя веду, так в нашем возрасте не делают. Человек дает возможность заработать, подобные вещи надо ценить. Пусть даже делает это с выгодой для себя. Наверняка платить будет мало.

— Извини, — сказал я, отпуская Хмелика. — Короткое замыкание.

С полминуты посидели молча. Степа не уходил.

— Ладно, согласен. Но гонорар вперед. Мне долг надо вернуть.

Степа помедлил.

— Сколько?

Я назвал сумму. Пятых я еще должен был порядочно. Хмелик присвистнул. Я заторопился:

— Ты знаешь, я не подвожу, я отработаю. Всем, чем хочешь, могу поклясться, в накладе не останешься!..

— Деньги из бизнеса надо вынимать. — Степа отвел глаза, стал смотреть в сторону. — Они у меня все в деле, работают.

— Да я тебя завалю этой фигней! Сто раз окупишь!..

Поторговались. Пользуясь моим положением, Степа гонорар за каждый будущий опус назначил, естественно, смешной. Но выбирать не приходилось. Жизнь в киоске господина Пятых мне уже была поперек горла. Под конец Хмелик даже попробовал меня учить:

— Старик, мы друг друга давно знаем, позволь тебе совет... — Он солидно помолчал, обвел глазами краснокирпичную зубчатую стену Кремля, проступающую в прогалах между деревьями. — Надо все-таки быть гибче как-то... Применяться к жизни, а не пытаться переделать под себя. Как правило, ничего из таких попыток хорошего не выходит... — В Степином голосе звучало усталое превосходство. Этакий мэтр, эксперт по суровой действительности. — Если бы ты знал, столько прекраснодушного народа шею себе на этом сломало, ой-ёй-ёй!

Я взглянул на него: с чего вдруг менторство? С какой стати? До такой степени я, со стороны, неудачник?

— Засунь свои советы знаешь куда? — В давнем знакомстве есть свои преимущества. Оно позволяет непосредственно себя вести даже с работодателем. — То-то, смотрю, ты к жизни применился. Как заяц, от каждого куста шарахаешься.

Хмелик не смутился.

— И тем не менее помогаю, заметь, я тебе, а не наоборот. Тебе, который не прогибается. По крайней мере, думает, что не прогибается.

Раньше я стал бы спорить — благодетель нашелся в свою пользу. Сейчас не стал. Старый, наверно, становлюсь.

11

И опять воспользуюсь правом уплотнять время. Пора, пора сводить концы с концами. Разросшийся опус меня тяготит, по темпераменту я все-таки рассказчик, спринтер. Эту главку можно назвать так: “Сухой остаток”. Или “Предварительные итоги”, как назвал Юрий Трифонов одну из своих повестей. В моем случае, не такие уж и предварительные.

Кто-то скажет, что мне не хватило характера. Раз уж решил стать писателем, заткни свое самолюбие в задницу и делай, как принято. Оставайся полунищим, но продолжай обивать пороги редакций, заискивай, лебези, говори не то, что думаешь, подстраивайся, завязывай полезные знакомства, прибейся к какой-нибудь литературной стае, потому что одиночки не выживают. И никакого чистоплюйства. Нравственные принципы великой русской литературы? Сапожник тачает сапоги для других. Глядишь, со временем сделался бы своим, стали бы печатать, книжки пошли бы. Вариант Степы Хмелика — то, чем Степа стал бы, вовремя не подайся в издатели.

Однако слишком велика цена. А главное, ради чего весь этот путь унижений? Какую такую неведомую вселенскую идею нес я человечеству, чем хотел его осчастливить, чтобы ломать себя и холуйствовать? Библейский Иов верил, Бог его испытывает, насылая несчастья. Моя вера — в гармонию слова. Оказалось, тонкая эта материя — средство, а не цель, я это еще на семинарах Кима уяснил. По-хорошему, тогда-то и нужно было бросать все к чертовой матери.

Не смог.

Озверев от сочинительства дамских романов, от псевдонима Джулия Литл, от китча и пошлости, я опять было сунулся со своими рассказами в редакции толстых журналов. Думал, настало другое время. В особняке на Цветном бульваре благообразно бородатый зав отделом прозы (на стене за спиной иконы) объяснял такому же бородатому собеседнику, как добраться до популярного схимника. Взять в провожатые советовал священника из ближнего села, за услугу тот спрашивает недорого, двадцать долларов. Иконы, схимник и доллары в одном флаконе меня смутили. Я тихо вышел, не дожидаясь конца разговора и не оставив рукописи.

На Арбате, в редакции с крутой лестницей, мне сказали, что из рассказов нужно убрать длинноты и лишних героев. На мою просьбу показать, где именно убрать и каких героев, скучающая женщина стала еще скучнее, сказала, это мне должно подсказать авторское чутье. Как я позже обнаружил, рассказы она не читала. Страницы, кончики которых я склеил, так и остались не разделенными. Выяснять отношения я не стал, а вот в журнале по улице “Правды” дошел до главного редактора. Попросил ее саму прочесть что-нибудь из подборки. “Я читаю только то, что отбирают мои сотрудники”. — “Но они могут ошибаться. Разве всё, что у вас печатается, шедевры?”. Ответом мне было отчужденное молчание. Главный редактор не собиралась менять своих привычек. “Извините, — поинтересовался я, — какой тираж у журнала?” — “Вы хотите меня уязвить?” — “Нет, просто при тираже три тысячи экземпляров амбиций у главного редактора должно быть меньше”.

Всё то же деление на своих и чужих, на западников и патриотов, все тот же замкнутый круг авторов. Ничего не забыли и ничему не научились, как говорили о Бурбонах, вернувшихся к власти после Наполеона.

Соблазнительно стать в позу толстовского героя из “После бала”: не литературная среда меня отвергла, а я ее. Но это было бы натяжкой. Неудачником я все же себя не чувствую. Меня публикует “Литературная Россия”, некоторые другие издания, в том числе недавно появившиеся. И всё же не это главное. Я хотел быть причастным к литературе, жить в ее ауре — и это получилось. Умею писать, классики мои коллеги, пусть они одареннее. Каждый, как сказал Чехов, должен лаять голосом, который ему дан, и не стесняться этого. А известности писателю много не надо, достаточно, чтобы знали в пределах региона. Вся остальная известность — нечто неосязаемое, виртуальное, от чего ни холодно, ни жарко.

Книгу я до сих пор не издал, но недавно ко мне приезжал ответсек областной писательской организации, приглашал вступить в члены. Под брусничную настойку в палисаднике учительского дома я выложил, что думаю о нынешних членах Союза. Таких прежде в ЛК консультировали. И процесс непрофессионализма идет по нарастающей. Боюсь, скоро в членах СП окажутся все графоманы, так что быть в их рядах меня не тянет. Ответсек уехал обиженный.

Живу я один, с Аллой мы разошлись. После того, как мне ампутировали ногу, я стал замечать, что ее отношение ко мне изменилось. Не то чтобы брезгует, но очень похоже. Культя действительно малоэстетичное зрелище. Гордый сын Хохляндии, я уехал в прикамскую деревню. С директором здешней школы мы познакомились, когда я оказался в больнице с начавшейся после перелома ноги гангреной — не удалось вовремя найти транспорт, новорусский особняк наша бригада строила в деревне, где остались только старухи. Директор школы всю жизнь писал стихи, я для него был находкой. Он принялся зазывать к себе работать, заниматься прежним делом я, понятно, уже не мог. Думалось, что уезжаю из Москвы на время, оказалось, навсегда. По крайней мере, работаю в малокомплектной школе до сих пор. Преподаю русский язык и литературу, попутно веду историю, ОБЖ, технологии (бывший труд) — в нашу тмутаракань учителя не едут. После того как директор ушел на пенсию, я занял его место. Не уверен, что из меня получился хороший администратор, но в районном комитете по образованию на этой должности предпочитают видеть мужчину.

В деревне я прижился, мне здесь нравится. Понравилось и Кате, когда она приезжала погостить на каникулы. Она уже взрослая, заканчивает Плехановскую академию, я помогаю платить за учебу. Чья она дочь, так и осталось неизвестным. Катя похожа на моего бывшего тестя, а на генетической экспертизе я настаивать не стал. Знаю, что Алла вышла замуж, у нее растет вторая дочь, и муж нормальный. Папа умер. Произошло это, когда я лежал в больнице, поехать на похороны я не смог. Да простит Бог, будто гора с плеч свалилась — теперь никто не ждет от меня писательских успехов. Хотя папу я люблю, до сих пор мне его не хватает, а уже сам в его возрасте.

Олега Всеволодовича тоже нет в живых. Ким Николаевич умер еще раньше, похоронили его не на Ваганьковском, как полагалось бы по писательскому рангу, а каком-то окраинном кладбище. Толя Довгошея бросил писать, когда перестали платить сносные гонорары, сдает московскую квартиру, сам с семьей перебрался в дом, который мы построили. Как сложилась жизнь Маши и Генки, мне неизвестно. Веня Чачия в Германии, чичероне в автобусных экскурсиях по достопримечательностям Среднего Рейна. Лева Скакунов довольно известный автор лубочных романов из русской истории. Кто еще? Мой земляк Сережа Луцкий подался в Сибирь, в благополучные нефтяные края, работает в газете. Пишет или нет — не знаю.

Когда в наших краях появился Интернет, мне и вовсе никуда уезжать не захотелось. Я могу теперь прочесть большинство журнальных публикаций, более того, появилась возможность выставлять в Интернете свои рассказы. И ни пред кем не надо ломать шапку, получать отказы, переживать. Графоманов на сайтах хватает, но и одаренные люди встречаются. Столько поклонников у меня не было даже в пору публикации в “Юности”. Правда, создается впечатление, что интернет-авторы чувствуют свою неполноценность, некоторую ущербность. Думаю, это временное. Журналы вымрут, Интернет останется. В моих словах, как говорят в американских фильмах, ничего личного. Такова реальность.

С некоторыми интернетовскими авторами у меня приятельские отношения. Две-три дамы не прочь встретиться. Но духовная близость не гарантия того, что мы понравимся друг другу как мужчина и женщина. Так что лучше не рисковать. Да и возраст. Уже понимаю Канта, которого ученики на старости лет привели в публичный дом, и он потом сказал: суетливое, мелкое занятие. Моя жизнь в основном прошла. И как-то незаметно прошла, между прочим. Всё считаешь себя прежним, а уже шестой десяток на исходе. Странно как-то все. И непонятно.

В последнее время я все чаще спрашиваю себя: кто мы, сочинители, львы не в жизни, а за письменным столом, как сказал Бабель? Избранные или проклятые? Для чего дается писателю дар? Чтобы развлекать и уводить от мыслей о трагичности жизни? В сотый раз повторять полезные истины? Приумножать красоту?..

Всё вроде нужно людям, всё помогает жить. Но почему за это приходится так дорого платить? Что в прежние времена, что сейчас. Кто бы мне на это ответил.

Версия для печати