Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2010, 11

Причастный

Роман

Сергей Луцкий

Причастный

Роман

Ладонь до сих пор помнит прогибающуюся поверхность толстой жести, начальное сопротивление низкой — приходилось наклонять голову — черной калитки в массивном заборе, которая затем неожиданно легко отлетала, с грохотом ударяя в забор с обратной стороны.

Глаза, обоняние, кожа помнят постоянные тень и сырость ограниченного с трех сторон пространства, возникавшего сразу за черной металлической калиткой. Здесь всегда было тихо. Справа — высокая кирпичная стена, отделяющая вход в ЦДЛ с Воровского, слева две малоприметные двери. Дальняя — в бухгалтерию Правления, ближняя — к нам. Но сначала нужно пройти мимо окон вросшего в асфальт флигеля, широкие подоконники которых (через стекло хорошо видно) завалены рукописями.

Если не заходить ни к нам, ни в бухгалтерию, а идти прямо, будет поворот во двор с яблонями, клумбами и памятником Толстому, подаренным украинскими писателями в год 300-летия присоединения Украины. Сбоку — Дом Ростовых. Уже тогда весь то ли в лесах, то ли подпорках. Ремонт всё не начинался, облупленные стены с обветшавшей лепниной сквозили между брусьев и досок. Какая роскошная метафора! — думаю я сейчас, из своего нынешнего времени. Это готовое развалиться здание и его то ли канареечный, то ли откровенно желтый цвет!.. А тогда я смотрел на Дом Ростовых как на место, где вершатся судьбы. Работали там особые люди, и перед входом порой мелькали здравствующие классики.

Не знаю, что теперь в Доме Ростовых. Да и неинтересно мне уже это. В последний раз, когда был в Москве, заглянул в нашу дверь. Сейчас там рыбное кафе, конечно, дорогое — центр города. Всё в бывшей Литературной консультации перестроено, выломаны внутренние перегородки, всё иначе. Не сохранилось и следа дружб, уязвленных самолюбий, зависти, благородства, низости — страстей, которые бушевали здесь не так давно. Они выветрились, как выветрилась без остатка жизнь людей, обитавших в этом флигеле до нас. Как выветрится всё, чем живут его нынешние посетители и хозяева.

Часть первая

Земля обетованная

1

— Не проходите мимо! — перехватывает меня Степа Хмелик у лифта. — Привет. Камо грядеши?

Степа приятно возбуждён, ему безразлично, куда я иду, просто требуют выхода эмоции. Я вспоминаю очередь у кассы, мимо которой только что проходил, и понимаю причину Степиного душевного подъема. Дёрнул меня черт приехать в редакцию в день выплаты гонораров! И без того паскудно...

— Ну его, лифт, пока дождешься!.. Пошли пешком, — говорит между тем Степа и первым направляется к лестничному маршу мимо тёмных панелей, которыми здесь обшиты едва ли не все стены.

Ему сейчас нужно говорить, двигаться, кому-то покровительствовать, он переполнен добродушием удачливого человека и похож на Остапа Бендера перед тем, как тот попал под извозчика. На душе у меня отвратно, хочется Хмелика послать, но я молча иду за ним. Интересно, напечатал Степа что-то или получил деньги за рецензии?.. Зависть и досада переполняют меня, но я стараюсь держаться.

После отказа я всегда чувствую себя униженным, будто меня облили помоями. Внешне все происходит вполне корректно. Сотрудник, а чаще сотрудница отдела прозы, возвращая рассказы, говорит: “К сожалению, нам это не подходит”, и смотрит холодным взглядом. Иногда ничего не говорят, а молча протягивают рукопись, на которой лежит рецензия с исходящим номером и датой. Все рецензии почему-то на плохой бумаге. “Уважаемый Юрий Антонович! Внимательно ознакомился с Вашими рассказами. Чувствуется, Вы не лишены литературных способностей, достаточно хорошо владеете словом, умеете строить сюжет... Вместе с тем смущает малозначимость затронутых в Ваших рассказах тем и нечеткость гражданской позиции... Не украшают рассказы замысловатость некоторых словосочетаний, а также досадные длинноты... Все это вместе не позволяет рекомендовать Ваши произведения для публикации. С уважением...” Или что-нибудь в этом роде. Когда я оказываюсь на улице, мне кажется, все смотрят на меня с презрительной ухмылкой. Даже собаки в скверах, которых вывели гулять, ведут себя как-то не так, обидно.

— Такси! — кричит Степа, когда мы спускаемся вниз и выходим на крыльцо. — Такси!..

Прав Алексей Толстой, восприятие окружающего зависит от состояния героя. Полчаса назад здание издательского комплекса (кроме редакции журнала здесь находится крупное издательство, а в полуподвальном этаже грохочут полиграфические станки), сам вид этого здания обещал нечто славное, волнующе приятное. Сейчас отчужденность сквозит и в вывеске издательского комплекса, и в низком крыльце, и в застекленной шахте лифта, нависающей над ним. Исчез обнадеживающий мажор в грохоте станков, того гляди, заболит голова.

— Такси!.. Шеф, стой!.. — Степа выскакивает на не по-московски узкую, мощенную брусчаткой улицу с трамвайной колеей, чуть ли не бросается под колеса “Волги” с шашечками. Степа гусарствует. Волна победительного довольства несет его, и он с наслаждением отдается ей. Мне Степа бросает через плечо: — Поехали в ЦДЛ, угощаю! — И вполне уверен, что я не откажусь.

Я не отказываюсь. Наблюдая с недобрым интересом за Хмеликом, я тем не менее знаю, что оставаться сейчас одному нельзя. Это вторая отрицательная рецензия за день. Поездил по редакциям, называется...

— Старик, существует закон парности подлянок, — говорит Степа в такси, когда я скупо рассказываю о своей ситуации. В опущенное стекло бьет пахнущий нагретым асфальтом и бензиновыми выхлопами ветер. Но это лучше, чем застойный воздух редакции, прочь отсюда, прочь!.. — Если я в одном месте получил, например, отлуп, я в этот день никуда больше не иду, ложусь на дно, а то будет еще. Обязательно!..

Слова звучат сочувственно, по-товарищески — и у нас, мол, тоже не всегда тип-топ, — но Хмелик старается не смотреть на меня. Боится, что я замечу снисходительность в его глазах.

— Кроме “Молодой гвардии” где еще был?

Я называю.

— Ну и диапазон у тебя!.. Старик, они ненавидят друг друга. Молодогвардейцы это одно, “Новый мир” другое, “Москва” третье. Ты определись, на кого ориентируешься.

— Я на себя ориентируюсь.

Сам понимаю, звучит по-ребячьи глупо, непрофессионально, но промолчать не могу. Меня достали все эти журнальные тенденции и направления, разницу между которыми надо рассматривать в микроскоп. Хмелик не считает нужным комментировать мои слова. Пожав плечами, поворачивается к окну и принимается насвистывать.

Со Степой мы знакомы со времен Литинститута, когда на третьем курсе я перевелся на очное отделение. Оно у нас небольшое, вместе с переводчиками двести человек, так что в институте знаешь практически всех, особенно если живешь в общежитии на Добролюбова. Хмелик прозаик, но больше походил на поэта — основную часть времени после лекций проводил не в своей комнате за столом, а в спортивном зале на первом этаже. Резался в настольный теннис. Что он пишет, я до сих пор не знаю, не знаю и того, как он зацепился в Москве, но пересекаемся мы для огромного города довольно часто. В том числе в “Детской литературе”, где мне дают рецензировать самотек. Степа как-то говорил, его сборник стоит в плане “Современника”, но пока, похоже, не вышел — он бы похвастался.

Центральный дом литераторов окружен легендами и мифами, это высший свет. Я в нем несколько раз бывал, хотя без писательского билета попасть туда трудно. В студенческую пору проводил нас литинститутский физкультурник и фотолетописец Иван Кириллович — отогреться и как поощрение за дежурство в народной дружине. Перед входом с улицы Герцена мы снимали красные повязки с крупными белыми буквами ДНД, Иван Кириллович солидно кивал вахтеру: “Это со мной”. Его знали, он был вхож и без писательского билета.

За три года после института я в Центральном доме литераторов ни разу не был. И мне сейчас интересно, как пройдет Хмелик, — он, как и я, не член Союза. Но Степа почему-то приказывает таксисту свернуть с Герцена на Воровского.

— Шеф, прямо во двор заезжай, к Правлению, — говорит он перед самым Садовым кольцом. — Да, направо, в ворота... — И показывает мне пальцем на громаду темно-серого дома сбоку: — Знаешь? Здесь Михалков живет.

Московские достопримечательности Степа изучил явно лучше меня. И дела, похоже, у него идут лучше.

— Вы к кому, молодые люди?

Преклонного возраста дама-вахтер сидит за столом, в руках у нее книга — в полном соответствии с местом службы. Наклонив голову, дама смотрит на нас поверх очков. После раскаленного летнего города с его вонью и многолюдьем здесь хорошо — тихо, от мраморной облицовки стен веет прохладой, никого вокруг.

Степа роняет:

— Нам назначено.

С неторопливым достоинством поднимаемся по лестнице. Миновав обнаженную античную деву в нише, Хмелик вполголоса говорит:

— К кому... К товарищу Левентулу в задний проход! — Оглядывается на меня и смеется.

Куда Степа мгновение спустя девается, я понимаю не сразу. За дверью возле одного из кабинетов провал. По крайней мере, так поначалу кажется. Степа смотрит на меня снизу и предупреждает:

— Осторожно, старик, крутые ступеньки.

Толкаясь плечами, мы затем двигаемся по узкому проходу, и Степа поясняет, Левентул — бывший хозушник Правления. В его бытность и проложен этот проход, соединяющий под землей Дом Ростовых и ЦДЛ. Чтобы секретарям не выходить на улицу. Человек обессмертил свое имя.

— Если знаешь о заднем проходе Левентула, не надо просить, чтоб пропустили в ЦДЛ. Информация, старик, в наше время всё!..

Мы поднимаемся опять наверх, проходим через сумрачный вестибюль с фотовитриной писательских мероприятий, идем вдоль гостиной с диванами кустодиевски пышных форм и упираемся в буфет в Пестром зале. Занимаем очередь. Время послеобеденное, да и лето, народа не много, но все курят, и дым еще больше приглушает свет, которого и так в Пестром зале мало.

Униженность и досада понемногу отпускают меня, делаются не такими острыми, и я пытаюсь прочесть надписи на стенах — ими этот зал знаменит. Некоторые из надписей я знаю, они давно фольклор, из Расула Гамзатова, например: “Пить можно всем. Но только / Знать, с кем, когда, за что и сколько”. Или: “Вода. Я пил ее однажды. / Она не утоляет жажды”.

— Это что! — говорит, заметив мой вялый интерес, Хмелик. Время от времени он вежливо здоровается с сидящими в Пестром зале и теми, кто проходит мимо нас в ресторан. — Я недавно в туалете прочел убойную вещь — в общественном, не цэдээловском! — И декламирует: — Писать на стенках туалета, / Увы, друзья, немудрено. /Среди говна вы все поэты, / Среди поэтов — все говно. А?!

Очередь двигается медленно, до витрины еще порядочно, и тут к нам подходят двое ребят где-то нашего, под тридцать, возраста. Я их не знаю, однако главное отмечаю сразу — целеустремленная собранность. Никакого, как у Степы, довольства собой, никакой расслабухи. Зовут их Валера и Слава, оказывается, они тоже окончили Литинститут, но заочно. Из разговора понимаю, что оба судятся с издательством. Я получил отрицательную рецензию, утерся и ушел, а они требуют экспертизы рецензии, доказательств ее объективности, ссылаются на положения Авторского права.

— Столпились у кормушек, локти расставили — не подходи! А сами графоманы, — говорит Слава и непримиримо смотрит вокруг льдистыми, как у викинга, глазами.

Валера вторит ему:

— В общем, надо бодаться. Иначе не пробьемся. — Он, наоборот, темноглаз и черноволос, вместо разговорного “што” четко произносит “что”. — Надо объединяться, гоношить что-то вроде организации за справедливость в литературе. А то нас по одному передавят, гарантирую!

Ребята мне нравятся. Оказывается, они дошли до Госкомиздата, подали в суд на главного редактора “Нашего современника” за то, что тот распорядился не пускать их в редакцию, — с журналами они тоже бодаются. Есть успехи. Рассказ Валеры напечатан в молодежном двенадцатом номере “Октября”, Славины стихи вошли в коллективный сборник “Московского рабочего”. Намечаются еще кое-какие публикации.

— Пошли в нижний буфет, там быстрее, — не выдерживает импульсивный, как поэту полагается, Слава. Он упирается своими скандинавскими глазами в надменную буфетчицу, возвышающуюся над витриной. — Повелительница яйцеголовых... Быдло зажравшееся!

Я беру у Валеры номер телефона. Стёпа, который всё кивал, соглашаясь с ребятами, говорит, когда те уходят:

— На мне джинсы, на тебе джинсы... Обратил внимание, во что они одеты?

Я не запомнил. Общее впечатление — небогато. Да и мы, собственно говоря, тоже. Разве что в джинсах, мне папа на день рождения прислал.

— Моя Анька такими штанами пол моет... Качают права, а это безнадега. От них уже везде шарахаются. Молодым писателям полагается быть тихими и безропотными. — Степа сгибает ноги в коленях, искательно вытягивает вперед шею — показывает, какими мы должны быть.

Мысль знакомая, я вспоминаю Кима Николаевича, его красную рубашку и бритую наголо голову. Каждый умирает в одиночку, любил повторять руководитель нашего творческого семинара. И еще: литература — кровавое дело, можете не писать — не пишите.

Легко сказать...

— Невезуха, в прошлый раз было чешское, — мимолетно досадует Степа, когда покупаем несколько бутылок “Жигулевского” и садимся за столик. — Ты с Зайцем знаком? Он всю дорогу на тебя смотрит.

Анатолия Зайца я знаю. Он родом из района, в котором родились мы с папой. От папы я и узнал об этом поэте, живущем в Москве. А познакомил нас Иван Кириллович, когда однажды провел в ЦДЛ отогреваться после дежурства в дружине. “Да, малая родина... — сказал малоприметный человек с брюшком. — А твой отец из какого села?” Я назвал. Анатолий Заяц проницательно посмотрел на меня. “Ну, это село ты можешь знать из моего творчества...” Мэтр, к которому набиваются в земляки. Я сразу отошел.

— Его дело, пусть смотрит, — бросаю небрежно. И впервые за все время ловлю на себе уважительный взгляд Хмелика.

Июнь, но ЦДЛ понемногу наполняется, все больше народа проходит через Пестрый зал в Дубовый, там ресторан, и обратно. Растет очередь к витрине с надменной буфетчицей. Мы со Степой тянем пиво, болтаем о том о сем, прежде всего, понятно, о литературе, о том, что в журналах понравилось, что нет. Степа вдруг вскакивает и машет рукой.

— Веня! Веня!..

Парень с ранней лысиной и в очках что-то бросает двум девушкам, с которыми шел, и поворачивает к нам. Так это же Чачия!.. Я допиваю стакан и улыбаюсь Вене. Я с утра не ел, мне хорошо от пива и оттого, что вижу человека, с которым тоже учился в Литинституте. Славный парень! Говорят, после института работал у себя в Тбилиси, потом его взяли в Москву, в Правление. Секретарь комиссии по грузинской литературе, очень даже неплохо. Выпускнику Литинститута устроиться на работу по профессии трудно, по себе знаю.

— Не побрезгуйте, барин, — ерничает Хмелик и обмахивает сиденье стула воображаемым полотенцем. — Пива прикажете? Али чего покрепче притаранить, сообразно фамилии?..

Я смеюсь, Веня улыбается и пожимает нам руки. Он умный, все понимает.

— Не могу, ребята. Меня ждут.

Говорит Веня чисто, без малейшего намека на акцент. Я в очередной раз смутно удивляюсь — грузин же.

— Да брось ты!.. Расскажи лучше, как живешь. Когда Марковым станешь?

Пиво, похоже, ударило в голову не только мне. Марков — первый секретарь Правления, небожитель. Веня добродушно улыбается и ничего не говорит.

— Старик, на тебя одна надежда! А то обижают нас, сирых, кислород везде перекрывают! Твардовский помре, но дело его живет — топи литинститутовцев, пока слепые!.. — разоряется то ли в шутку, то ли всерьез Степа.

Заметно, что это тяготит Чачия. Он касается рукой груди, кивает на дожидающихся девушек — извините, ребята, должен идти. И уходит. Степа провожает его взглядом, обычным голосом говорит:

— Хорошо держится. — И поясняет: — Турнули Веню из Правления. С треском.

— За что? — удивляюсь я. Такой доброжелательный славный парень!.. И фамилия забавная.

— Темная история. Говорят, Константину Симонову не понравился, тот председатель комиссии по грузинской литературе. — Степа показывает рукой со стаканом мне за спину. — Сейчас вон у того в Литконсультации, у Сенчукова. За чайным столом сидит. Тоже, говорят, проблемы...

Я оглядываюсь и вижу длинный стол с самоваром и цветастой куклой в широких юбках сверху. Самовар декоративный, полукругом свисают баранки, на столе подносы с пирожными, пахлавой, чем-то еще. Спиной ко мне одиноко сидит пожилой мужчина с костистым затылком. Редкие волосы не могут прикрыть эту костистость. Бросается в глаза то, как мужчина держится — слишком прямо, будто в корсете. На его сером, подросткового какого-то вида пиджаке не хватает только эполет и аксельбанта. Честь имею! — говорит всё в этом траченном жизнью человеке. Я хмыкаю.

— Это ты напрасно, — по-своему понимает меня Степа. — В Литконсультации за рецензии хорошо платят. Меня рекомендовали, но Сенчуков... — Хмелик лицом, рукой со стаканом показывает: не получилось. — Ископаемое. Сталинист.

Я еще раз оглядываюсь на пожилого мужчину с прямой спиной и костистым затылком. Не думал, что сталинисты в обычной жизни сохранились. Как-то после лекций в институте мне показали прогуливающегося по Тверскому бульвару Молотова в пальто с барашковым воротником и в таком же “пирожке”. Но то История.

Я смотрю на Сенчукова, и ничто мне не подсказывает, что с этим пока ещё не знакомым человеком будет связано многое в моей жизни, что сама судьба устроила смотрины — вдруг я что-то почувствую и уйду, убегу, смоюсь, унесу ноги, буду обходить десятой дорогой. Как ни о чем не предупредила меня и встреча с хитроумным, как Одиссей, но все же уязвимым Веней Чачия. Но нет во мне этой звериной интуиции, нет. К сожалению или счастью — не знаю.

2

— Участковый тебя спрашивал, — сказала Маша, выйдя из кухни. — Наверно, опять насчет... О, да ты хороший!

Я действительно в тот вечер был хорош. На голодный желудок пить даже пиво не рекомендуется. Однако и в таком состоянии смог заметить перемены в хозяйке. За свои выходные Маша отоспалась и выглядела отлично. Исчезли припухлости под глазами, зарумянились скулы. Вверху — начес осветленных волос, молодящих ее.

— Прелестница! Царица!.. — Я попытался опуститься на одно колено, но завалился на бок.

Маша, придерживая полы длинного халата, отступила и засмеялась. Ей было приятно слышать такие слова, Генка, муж, особо не баловал, тот все больше матерком. Прежде чем подняться, я сумел сфокусировать глаза и рассмотрел золотистые шлепанцы на Машиных ногах, благо, снизу они заметней. Шлепанцы выглядывали из-под шелкового халата, их носки по-восточному были загнуты.

— Шахрезада!.. — Как ни странно, слово далось мне сразу. — У нас сегодня событие?.. Мадам, я преклоняюсь перед вашей красотой!

Маша покраснела от удовольствия.

— Балаболка!

Из своей комнаты появился Иван Калистратович.

— Я вот тоже хочу спросить, чего вырядилась? — спросил свекор. Оглянувшись в открытую дверь, Иван Калистратович прикрикнул: — А ты не отвлекайся, пиши! Ишь обрадовался... — Это Димке, внуку, с которым он обычно делал уроки. Димка и жил в основном в его комнате.

— Что я вам, как нюшка должна все время ходить? Я еще молодая женщина!

— И привлекательная, — вставил я.

— Во-во. — Иван Калистратович хмуро смотрел на Машу. — Ох, Мария, допрыгаешься. Локти кусать будешь.

Маша подалась к свекру.

— Я что, не могу своему мужику приятное сделать, встретить после работы?! — Она уперла руки в бока. — Он не заслужил хорошего отношения? Чтобы в доме был порядок, чтобы жена была красивая?.. Все вынюхивает, все высматривает, старый хрен! Глаза бы мои тебя не видели!..

Мне хватило ума уйти в свою комнату. Родные, разберутся. А в общем, я плохо понимал их отношения. Иван Калистратович постоянно в чем-то подозревал невестку, ворчал. Такое впечатление, что муж не Генка, а он. Взбляднула девушка, а свекор знает, но Генке не говорит, лишь постоянно Машу пилит?..

Проснулся я оттого, что в глаза ударил свет. Хозяйка стояла в дверях, держала руку на выключателе. Лицо у нее было злое.

— Ну вот скажи, не сволочь, а?! Я курицу приготовила, бутылку купила, а его нет!..

Щурясь от света, я посмотрел на часы. Почти двенадцать. А казалось, только лег. Думал, немного вздремну, потом попробую работать. Даже раздеваться не стал.

— До чего же скотина! Сегодня десять лет свадьбы, думала, сюрприз устрою, стол накрою, а его где-то черти носят!.. — Маша повернула лицо к коридору, продолжала громко, чтобы слышал свекор, отводить душу: — Ну что за паразит такой?! Раз-то можно прийти вовремя? С таким мужем грех полюбовника не завести. Это я дура честная, другая бы!.. — Хозяйка оглянулась на меня. — Юра, вставай. Вставай, говорю! Пошли отметим.

Мне никуда идти не хотелось. Хмель почти прошел, болела голова. Лучше всего раздеться и лечь спать по-человечески, работать сегодня все равно не смогу. Но Маша подошла и принялась почти с ожесточением дергать за руку.

— Пошли-пошли!..

Надо было идти. Нелегка ты, доля квартиранта.

— Тогда Ивана Калистратовича зови.

Маша махнула рукой.

— Ну его на хер!

Стол действительно был неплохой. Особенно когда перед этим день почти ничего не ешь. У меня слюнки потекли. Маша с решительным видом сорвала бескозырку со “Старки”, налила полные лафитники. Молча выпили. Я навалился на отварную картошку, жареную курицу, селедку под шубой, колбасу, салат из огурцов и помидоров — на всё разом, что было на столе. Спохватившись (не для меня готовлено), поумерил пыл.

Под второй лафитник я произнес замысловатый тост, смысл которого сводился к тому, что женщина в семейной жизни играет выдающуюся, можно сказать, вселенскую роль. Так что в корне не правы те, кто недооценивают ее любовь и самоотверженность. Хотя, конечно, бывают обстоятельства, когда мужчину могут задержать непредвиденные дела. Например, мастер попросил остаться в ночную смену — кто-нибудь из грузчиков не вышел, а дело стоять не может, машины с молочными бутылками подходят через каждые пять минут.

— Знаю я эти ночные смены, — сказала Маша уже более сдержанным тоном. — Или назюзюкался с мужиками и в раздевалке дрыхнет, или к девкам в общагу поперся.

Свекра она все-таки позвала. Иван Калистратович явился хмурый, он тоже не спал. Скромно принял лафитник из Машиных рук, выпил. Вел свекор себя так, будто в том, что Генка где-то шляется, виноват он.

— Да, Юр, участковый приходил, я тебе говорила. Злой. Насчет работы, наверно. Прямо ничего не сказал, но чувствуется.

Я перестал жевать. Этого еще не хватало! Хотя ожидать, в общем-то, следовало. Срок действия справки, которую я брал на молочном комбинате, давно вышел. В последнее время я стал не то что бы бояться милиции, а относиться к ней с опаской. Прежде всего к нашему участковому. Он настойчив, груб, то, что я окончил Литературный институт и пишу, для него значения не имеет. “Какой ты на хрен писатель! Где твой членский билет? Знаешь, сколько таких писателей по Москве?..” — допытывался в прошлый раз участковый. Мои слова, мол, для того, чтобы вступить в Союз писателей, требуется время, а занимаюсь я литературой профессионально, мой рассказ напечатан в известном журнале “Юность”, — все эти доводы на капитана впечатления не произвели. “В общем, так. Через неделю справки с работы не будет — не обижайся! На сто первый километр законопачу”. Как многие милиционеры, участковый из деревни. Коренные москвичи “законопачу” в разговоре не употребляют.

— Юр, да брось ты всё на фиг! Что, на писанине твоей свет клином сошелся? Давай обратно к нам на комбинат.

Я неопределенно кивнул. Конечно, при таком раскладе проблем у меня было бы намного меньше. И с участковым, и с Аллой, моей полуженой. Вот только времени писать не останется. Маша между тем не отступала, злость на Генку требовала выхода:

— Мужики у нас пьянь на пьяни, плюнь — в алкаша попадешь, а зарабатывают будь здоров!.. И участковый отстанет. К Вальке из семнадцатой квартиры ходит, деятель!

— За комнату опять же заплотишь, — поглядывая на невестку, поддержал Иван Калистратович. — За сколько месяцев не плочено? И свету нажег.

Маша заискиваний свекра не приняла:

— Ждали и еще подождем, люди мы или нет. Обидно смотреть, мозги сушишь, ночами сидишь, а толку с гулькин нос!

Последние Машины слова мне были особенно неприятны, и я, чтобы сгладить впечатление, пошутил:

— Вообще-то правильно — с гулькин хер.

— Тем более!..

На Останкинском молочном комбинате я стал подрабатывать перед папиным юбилеем. И после армии, когда жил у Аллы, был еще один заход. Тогда через девчонок из тарного цеха я и познакомился с Машей, квартирантом которой теперь состою. Что меня поразило с самого начала, так это заработки московского пролетариата. Среди комбинатовских мужиков ходил стишок: если хочешь жить как туз, иди работать в Моспогруз. Грузчику на комбинате платили больше, чем в Черновцах зарабатывал классный фрезеровщик. Контора Моспогруза находилась в Марьиной Роще, а рассылали нас по разным предприятиям. Я попросился на Останкинский комбинат — рядом с общежитием, удобно.

И опять события моей жизни рифмовались, никуда не денешься, иронизируй по этому поводу или нет. Еще на первых курсах, когда приезжал на сессии и жил, как все заочники, на третьем этаже общаги на Добролюбова, я по ночам слышал ритмичное позвякивание. После двенадцати затихали машины, около часа прекращали щелкать штанги сворачивающих на Руставели троллейбусов, а позвякивание всё продолжалось. Сначала я думал, что это в соседней комнате общается неутомимая пара — похожие звуки издает панцирная койка, — но энтузиазм пары был слишком уж невероятен. Кавалер затыкал за пояс самого Геракла с его сорока девственницами. Лишь позже я понял причину двусмысленных звуков. Во дворе Останкинского молочного комбината — он через перекресток — разгружали машины с молочными бутылками. Даже ночью фургоны подъезжали один за другим. И вот через несколько лет мне пришлось подрабатывать на этом комбинате, самому иметь дело с пустыми бутылками.

Причудлив и непредсказуем узор судьбы. Но знаки она все же подает, с возрастом убеждаюсь в этом всё больше. Нужно только уметь читать их, различать в разноцветном витраже жизни, где и случайных стеклышек с избытком.

— Юр, серьезно говорю, возвращайся! Не надоело? Вон как на еду набросился, я ведь вижу. Мне, конечно... — Маша вдруг замолчала. — Идет, скотина!

Стало слышно, как возится ключ в замке. Хозяйка подхватилась и вылетела в коридор. Но вместо крика последовала тишина, а потом застенчивое:

— Ой, Ген... Ну зачем ты? Дорогой, наверно.

— Пол-Москвы объездил, весь загашник потратил, — ворчал Генка. — Довольна?.. Я помню, какой сегодня день, не думай.

Через несколько секунд на пороге кухни нарисовалась счастливая Маша с букетом роз в руках. За ней виднелся горбоносый и чубатый Генка, похожий на шолоховского Гришку Мелехова. Он принялся в подробностях рассказывать, как мотался по городу в поисках цветов, как побывал почти на всех вокзалах, как таксисты драли двойной тариф — ночь... Чувствовалось, Генка долго ждал, чтобы рассказать о своих героических мытарствах.

Я поднялся и, пошатываясь, побрел в комнату. Мог бы не шататься, на меня никто не обратил внимания.

Ночью, поднявшись в туалет, слышал, как Маша у себя в комнате вполголоса выговаривала Генке.

Была чем-то недовольна, несмотря на розы.

3

Есть такой фильм с Банионисом и Роланом Быковым, называется “Мертвый сезон”. Вернее, был. Там раскручивались шпионские страсти, действие происходило в курортном городке на побережье, кажется, Англии то ли поздней осенью, то ли бесснежной зимой. Пустынные набережные, малолюдье, ударяют в длинный мол тяжелые волны — в общем, почему фильм так назвали, понятно. Хотя это еще и метафора.

Так вот, мертвый сезон в Москве — лето. Нести что-либо в редакции бессмысленно, рукопись примут, но она пролежит до октября, когда из отпусков начнут возвращаться основные сотрудники. Отдыхают и графоманы — ручеек самотека в “Детской литературе” на время пересыхает, а с ним у меня кончаются деньги. Гонорары за рецензии — основные поступления в мой бюджет.

В тот раз особенно хреново вышло потому, что я понадеялся на литературный заработок. Обычно этого не делаю. Не только потому, что такой заработок ненадежен. Долгое время я считал, литература и деньги, перефразируя классика, вещи несовместные. В том смысле, что нельзя писать ради денег. Мне это казалось жлобством. Вспоминая то время, я люблю себя молодого. Идеалом меня назвать было трудно, но к литературе я относился так, как относился влюбленный вассал к жене своего сюзерена, — с восхищением и благоговением. Звучит напыщенно, но по-другому сказать не могу.

Я понадеялся на аванс из “Советского писателя”, а в издательство назначили нового директора, человека из ЦК, и заведующая редакцией осторожничала, подписывать со мной договор не спешила. Разговаривать с этой пожилой женщиной было сложно: не знаешь, в какой глаз смотреть, они у нее косили. Предлог для оттягивания — необходимо доработать несколько рассказов. Рассчитывая на совписовские деньги, я упустил момент, не переговорил со знакомыми мужиками, и бригада шабашников уехала в Карелию строить коровники без меня. В прошлом году за летние месяцы я заработал в Карелии около тысячи и полгода спокойно писал.

Идти в “Детскую литературу” бессмысленно, но я все же иду. Авось. Из душной прохлады метро выхожу на станции “Площадь Дзержинского”. Здесь как на сковородке. Плавящийся асфальт, бензиновая гарь, стада неприятно бликующих машин огибают памятник Железному Феликсу. За памятником известное здание. Анекдот тридцатых: “Не подскажете, где Госстрах?” — “Где Госстрах, не знаю, а госужас перед вами”. Слава богу, времена настали диетические, как сказала однажды Ахматова. Хотя за перепечатку, например, “Ракового корпуса” и сейчас таскают. Двух моих однокурсников из-за этого отчислили из института.

Размышляя таким образом, я сворачиваю направо, в Малый Черкасский переулок. Высокая тяжелая дверь, темный после солнца вестибюль, особый запах. Будь я собакой Павлова, у меня на все эти раздражители сработал бы рефлекс слюновыделения. Здесь кормят. Вернее, подкармливают. Со мной неожиданно здоровается спускающаяся со второго этажа заведующая дошкольной редакцией. На преисполненном достоинства лице замечаю нечто человечное. Дама даже улыбается мне. С чего бы?.. Я как-то заносил ей детские рассказы, получил отлуп, сочувствующая младший редактор шепотом передала слова заведующей: он не наш.

Интересно, как они это определяют? Для “Молодой гвардии” и “Октября” я не их, для “Нового мира” и “Знамени” тоже. Мне разве что прямым текстом об этом не говорят, когда возвращают рукописи. Для кого, в конце концов, я свой? Название для рассказа о молодом писателе: “Непримкнувший”. Или нет, “Ненужный” — точнее. Извините, Юрий Антонович, все места заняты, литература не резиновая. Увы и ах.

С Красноперовым я всегда вижусь с удовольствием. Не только потому, что дает заработать. Просто славный человек. Принадлежность к русофилам, западникам или певцам коммунистического завтра его не интересует. Валентину Леонтьевичу за сорок, он румян, улыбчив, разговаривает негромко. Похоже, ему понравилось мое прямодушное солдатское нахальство, когда после дембеля я заявился в редакцию и предложил свои услуги в качестве рецензента. Никто меня не рекомендовал, своим ходом. Предлагал свои услуги я и в других редакциях, но рукопись на пробу дал один Валентин Леонтьевич. “Вы не кровожадный человек, это хорошо, — сказал он, прочитав рецензию. — Вам бы работать в Литературной консультации. Там не стараются под любым предлогом отбояриться от автора, а подсказывают, что можно сделать с рукописью. Знаю, служил там”.

— Здравствуйте, Валентин Леонтьевич! — говорю я, открывая дверь в редакцию.

— А, Юра, привет. — Красноперов отрывается от каких-то листков, поднимается из-за стола и протягивает руку. — Присаживайтесь.

Второй сотрудницы не видно, ее стол пуст, похоже, женщина в отпуске — лето, оно и в редакции по работе с непрофессиональными авторами лето. Я все еще под влиянием встречи с заведующей дошкольной редакцией.

— Сейчас встретил, — я называю фамилию дамы. — Странно, первой поздоровалась, улыбается...

— Ее на пенсию отправляют, — коротко сообщает Валентин Леонтьевич.

Я хмыкаю. Как сам не догадался! Человечность во многих начальствующих появляется, когда их спускают с вершин. Мне хочется поострить на эту тему, но по лицу Валентина Леонтьевича замечаю, что не стоит.

— Как у вас дела? — на всякий случай опережает он меня.

Вопрос если и из вежливости, то отчасти. Красноперов из разряда людей, которым легко рассказываешь о своих проблемах. Он знает, что я ушел от жены, что снимаю комнату, что блестящими мои литературные дела не назовешь. Я рассказываю об участковом, который достает из-за того, что не работаю.

— А вы разве не член профкома литераторов?.. Есть такой промежуточный пункт для тех, кто еще не в Союзе.

Я пожимаю плечами.

— Слышал, но всерьез не интересовался. Надобности не было.

— Разузнайте подробнее, может пригодиться. — Валентин Леонтьевич мягко улыбается. У него лицо в меру полного человека, улыбка от этого кажется еще приятней. — Я сам о профкоме подумывал, когда ушел из Литконсультации. Но не рискнул сесть на вольные хлеба. Они вольные, но скудные.

— Да уж!.. — с чувством подхватываю я.

Красноперов, конечно, понимает, чем вызван мой визит. Однако приличия требуют еще некоторое время поговорить. Например, об отпуске. Валентин Леонтьевич уходит в отпуск через неделю, собирается с сыном в Крым. Мальчику надо, у него был серьезный стресс, врачи советуют какой-нибудь санаторий невротического профиля. У меня отпуска нет и быть не может по определению, мое нынешнее положение подобного не предполагает. Собственно говоря, вся моя жизнь после армии сплошной отпуск, если это можно так назвать. За исключением недель, когда пытался вернуться на Останкинский молочный комбинат.

Разговор течет без напряга, я посмеиваюсь, Красноперов улыбается. Мне приятно общаться с ним, похоже, ему тоже. Наконец Валентин Леонтьевич делает паузу, смотрит на стол, потом на меня и разводит руками.

— Юра, ничего нет — лето, сами понимаете. Разве что вот это. — Он кивает на рукописные листки перед собой. — Человек небесталанный, но некоторых вещей, необходимых в литературе, не понимает. Возьмете?

Рукопись тонкая, однако, если заплатят аккордно, это рублей тридцать. В моем положении целое состояние. Я благодарю, расписываюсь в карточке и кладу папку в свой дипломат.

— Валентин Леонтьевич, — закидываю на всякий случай удочку, — у вас никого в Литературной консультации не осталось?.. Задолжал кругом, надо как-то рассчитываться.

Красноперов откидывается на спинку стула, несколько секунд смотрит в затененное, выходящее во внутренний двор окно.

— Понимаете, Юра, там все рукописи идут через Сенчукова... Я с ним перед уходом не очень ладил.

Понимаю. Ещё раз благодарю и прощаюсь.

Что за зверь этот Сенчуков, если даже обходительный и мягкий Красноперов не смог с ним сработаться?.. Веня Чачия, выходит, не первый, кто с Сенчуковым конфликтует. Странно.

На лавочке у подъезда нашего дома меня дожидается Алла. Как ей не жарко, думаю я. На плечи полужены стекают густые черные волосы, она их никогда не стрижет, разве что подравнивает. Впрочем, одну уступку лету Алла все же сделала — она без бюстгальтера. Я замечаю свободное движение грудей под блузкой, когда Алла быстро поворачивается ко мне. Непроизвольно сглатываю.

— Привет. Уже думала, не дождусь.

— Ты бы сначала позвонила. Волка, сама понимаешь, ноги кормят.

Алла протягивает конверт.

— Была рядом, решила занести.

Полужена лукавит. Где это “рядом”, какие такие дела могли ее привести со Смоленской площади в наш район? Я беру конверт, обратный адрес и фамилия незнакомы.

— Из “Юности” переслали?

Алла кивает. Мне до сих пор идут письма после публикации рассказа. Пишут в основном девушки.

— Пошли, чаем угощу.

— В такую жару?.. — Мимолетная гримаса искажает Аллино лицо. — Юра, пожалуйста, выслушай меня. И не перебивай. Я тебе нашла работу. Знаешь детский сад за гастрономом? Им сторож нужен, ночь через две.

Я смотрю на Аллу, мне по-настоящему жаль ее. Так понятно желание иметь семью, завести ребенка, чтобы всё как у людей, — нормальная женщина. Я виноват, не нужно было посылать то письмо в синем солдатском конверте без марки. Но тоска, казарма с ее прелестями, мысли о гражданке, когда все кажется лучше, чем было на самом деле. А тут еще смерть мамы, обрушившаяся неприкаянность. Я решил, что не смогу без девушки, которую встретил однажды в “Метелице” и у которой потом бывал дома. Алла жила с бабушкой, седенькой поповной, гордящейся фамильным серебром. Моя новая знакомая преподавала в школе, словесница, так что у нас находились темы для разговоров. Любовь к литературе не мешала другому. Мы уединялись в Аллиной комнате, я садился на стул, Алла, расстегнув нижние пуговицы халата, на меня. Иначе было нельзя, бабушка в любой момент могла войти. Все происходило со смешком, как бы шутя, легко — как я понимаю теперь, слишком легко. Госы, а потом защита диплома оттеснили Аллу, я перестал звонить. Она не звонила тоже, может, из гордости.

— Что молчишь?

Я начинаю объяснять, почему не могу работать сторожем. На Аллином лице легкая досада: начинается. Однако голос у нее спокойный, ровный:

— Но ведь две ночи ты будешь спать нормально, — по-учительски терпеливо объясняет она. — И кто тебе сказал, что сторожа на работе не спят? Уверена, спят. Я что-то не слышала, чтобы детский сад где-нибудь обокрали.

— Это не значит, что такого не бывает, — упрямо возражаю я, хотя дело совсем не в этом.

— А если даже нельзя спать, на дежурстве ты мог бы обдумывать свои произведения, делать наброски. Дома высыпался бы и спокойно писал. Разве не так?

Алла согласна на шестьдесят рублей ночного сторожа, это прогресс. Раз уж не получилось быстрого писательского успеха и не нашлось места даже в самой завалящей редакции, то хотя бы так. Размолвки у нас начались вскоре после того, как я вернулся из армии. “Чему вас на филфаке учили? — кричал я. — Все и сразу?! А Достоевский, который свадебные подарки жены в ломбард закладывал? А Некрасов, который в юности куски в трактирах подбирал?!.” С другой стороны, Алла права — мужчина должен приносить в дом деньги. В нашей семье было именно так, мама из-за сердца вообще не работала. Мелькает покаянная мысль: раньше надо было думать, Юра, раньше! До того, как подполковник Муругов дал увольнительную в Москву на трое суток в связи с заключением брака с гражданкой Чистяковой. Я-то ладно, сам такую жизнь выбрал, но зачем других в авантюру втягивать? Тем более детей, а они появятся. Дети-то чем виноваты?

— Нет, Алл, не могу. Ты же помнишь, я пробовал работать на молочном комбинате. Что вышло? За два месяца ни строчки.

Ожидание на лавочке, слова о детском саде, по сути — просьба, чтобы я вернулся, дались Алле нелегко. Она срывается:

— Ты просто не хочешь работать!.. Ты убежденный бездельник, твое писательство просто ширма!..

— Вот именно, — соглашаюсь я. — Давай не будем заводить сказку про белого бычка. Тебе лучше развестись со мной. Я не для семьи.

Алле хочется что-то сказать еще, губы у нее дергаются, но она берет себя в руки. Резко поворачивается и уходит. Подпрыгивают на спине роскошные черные волосы, двигаются под юбкой крепкие бедра.

Дурак, говорю я себе, дурак!..

4

Участковый со своей справкой висит надо мной как дамоклов меч, и в тот же день я решаю позвонить Степе Хмелику, чтобы подробнее разузнать о профкоме литераторов. Но вспоминаю, что телефона Хмелика у меня нет, он почему-то его не дает. Зато есть телефон черноглазого Валеры из ЦДЛ, говорящего “что”, и я звоню ему.

— Все так, старик — говорит Валера. — Я сам в профкоме, здесь идет стаж, и милиция не трогает. Если хочешь вступить, нужны две рекомендации членов профкома и одна члена Союза. Как у тебя с публикациями?

— Кое-что есть.

— Тогда дерзай. Записывай адрес.

Я мог надеяться на рекомендацию Хмелика, Валера, быть может, тоже не откажет, хотя, похоже, ничего моего не читал. Насчет рекомендации члена Союза я долго не думаю — Ким. Все-таки руководитель творческого семинара, писатель с именем. К Киму Николаевичу я и решил обратиться в первую очередь — может, еще не уехал на лето из Москвы.

О светских женщинах я имел представление по классической литературе. Как держат себя нынешние львицы, мог разве что предполагать. Теперь у меня появилась возможность узнать, как это выглядит в реальности.

— Я вас слушаю, — сказала трубка грудным женским голосом.

Я поздоровался, попросил позвать Кима Николаевича.

— А как мне о вас сказать?

Смутившись — представляться следует без напоминаний, — я назвал себя. Но в голосе женщины не было и намека на укоризну, только прежняя спокойная доброжелательность:

— Хорошо.

Новая жена Кима была дочерью чина из Совета Министров. Ради нее Ким развелся с первой женой, с которой перебрался в Москву с Дальнего Востока. Ребята из семинара пожимали плечами — зачем это Киму, ему и так везде зеленый свет, в журналах и издательствах повести с руками отрывают. “Циники! — осудила ребят неукротимый романтик из бурятских степей Света Гырылова. — Он что, не мог влюбиться?!”

— Ну? — в голосе Кима особой приветливости не чувствовалось. Возможно, я оторвал его от работы. Хорошо, хоть взял трубку.

Как можно лапидарней я изложил свою просьбу.

— Напиши сам. Я подпишу. — И всё, гудки.

С возрастом я все больше понимаю Кима Николаевича и задним числом сочувствую ему. Он был сродни Господу Богу. У него все чего-нибудь просили. Переговорить в редакции насчет рукописи, защитить в учебной части за пропуски лекций, написать предисловие к сборнику, дать, наконец, рекомендацию в Союз... Киму также приходилось вызволять из милиции некоторых семинаристов, благо, высокие милицейские чины к нему благоволили из-за известного романа о сотрудниках МУРа. Не знаю, хватило ли бы у меня человеколюбия на его месте подобным заниматься изо дня в день.

Тогда в словах Кима Николаевича меня смутило то, что рекомендацию на себя предстояло писать самому. Мало того, что неловко, так еще тонкое дело, опасно как перехвалить себя, так и недохвалить. Перехвалишь — будешь выглядеть самовлюбленным дураком. Недохвалишь — в профкоме литераторов засомневаются, достоин ли. В конце концов я решил съездить к Толе Довгошее — его, пока единственного из нашего семинара, приняли в Союз. Опыта у Толи побольше, в том числе житейского, он старше нас.

Сейчас бы это назвали бомжеванием, а тогда считалось большой удачей. У Толи была крыша над головой и московская прописка. Всё благодаря Киму. Толя был его давним, еще по Хабаровску, знакомым, когда руководитель нашего семинара служил в краевой газете, а Довгошея искал полезные ископаемые в отрогах Яблонового хребта. Мне повезло, Толя оказался дома. Он занимал комнату в огороженном глухим строительным забором здании, предназначенном на снос. Я отыскал в заборе отодвигающуюся доску (здесь я уже бывал), зацепив пальцами за край, открыл дверь с оторванной ручкой и ступил в темный подъезд. Лампочки, естественно, не было. Довгошея ходил с фонариком, мне же, чтобы не упасть, лестницу на второй этаж пришлось искать на ощупь. Второй этаж расселенного дома оказался светлее, в торце коридора зияло окно с выломанной рамой.

— Толя, открой.

Было тихо. Пахло старым деревом, осыпающейся штукатуркой, замасленными обоями — запустением. Я повторил свой призыв. За дверью послышалось движение.

— Юр, ты, что ли?

— Нет, призрак замка Морисвиль, — ответил я, подвывая.

Толя Довгошея открыл дверь.

— Заходи... Через порог не здороваются.

Кроме странной фамилии у Толи была не менее странная привычка пожимать руку, оттягивая ее вниз и слегка выворачивая. Он походил на знаменитого польского актера Збигнева Цыбульского — широкий вздернутый нос, очки, светлый ёжик.

— А вот теперь здорово!

Следовало бы взять с собой хотя бы бутылку “Солнцедара”, но у меня даже на него не было денег. Поэтому прямо у порога я сказал:

— Толь, я на минуту. — И поведал о своей проблеме.

— В коридоре что за разговор. — Толя потянул меня на кухню. Он снял очки и принялся крепко тереть глаза. — Сейчас чаю попьем, поговорим... Я одичал совсем, все время за машинкой...

Вид у него в самом деле был усталый — Толя гнал повесть. К зависти ребят из семинара, его не просто печатали, а печатали в “Новом мире”, самом уважаемом из толстых журналов.

— А чего странного? Обычное дело, — сказал Довгошея за чаем. — Предисловие к моему сборнику я тоже сам писал, Ким лишь местами поправил. Читать наше у него времени нет, ему свое гнать надо.

— Неловко как-то — на себя...

— Есть, конечно, но... Литинститут ты окончил? Окончил. Рассказы печатаются? Печатаются. Даже в “Юности” вон напечатали. Ну и несколько слов насчет того, что молодой и перспективный, так у них полагается. В общем, не тушуйся.

Толя разоткровенничался, видимо, и в самом деле истосковался по людям. Сказал, что от Союза ему обещают комнату в нормальном жилом доме, здесь одному жутковато. Он и так старается по ночам не включать свет, чтобы не привлекать алкашей, — бывает, забредают на этаж, шарятся, что-то ищут. Вот закончит повесть, переедет — и к себе, в Тверскую губернию, в город невест Вышний Волочок. Есть девушка на примете. А то жениться все не получалось — то скитался геологом по диким местам, то эта неустроенность в доме на снос. Пора обзаводиться семьей, начинать нормальную человеческую жизнь.

— Толь, тебе сколько лет?

— Тридцать четыре. А что?

Я не ответил. С запозданием всё как-то у нас, пишущих, получается. Или прав все-таки Пушкин: ты, царь, живи один?.. Женился, в итоге его застрелили.

Довгошея меня ободрил. Рекомендацию на себя я сочинил. На следующее утро, перечитав, отпечатал на гэдээровской “Эрике”, папином подарке. Опять позвонил Киму. Прежний женский голос, минуту поотсутствовав, сказал, что Ким Николаевич готов принять меня завтра.

Она мне сразу показалась знакомой. Новая жена Кима выглядела старше его, по крайней мере, волосы у нее были седые, слегка подсиненные. Плавный поворот головы, спокойное достоинство, которое вряд ли что способно смутить, бедра сердечком, как бывает у сорокалетних женщин, когда появляются лишние килограммы. Стать. Порода.

— Ким, твой бывший студент, — сказала она в глубь квартиры и вскользь взглянула на мои довольно непрезентабельные кроссовки.

Я торопливо снял их. Действительно, они плохо сочетались с зеркалами и ковром прихожей.

— Ну что вы, ей-богу, не стоило... Знаете, он настолько уходит в работу, что ничего не слышит, — с улыбкой заметила женщина, снисходя к слабостям близкого человека. — Ки-и-м!..

Тапочек она мне не предлагала, пройти в кабинет к Киму тоже, и я стоял посреди прихожей. Галантный век, гранд-дама с портретов художников школы Левицкого — и я в носках. Слава богу, хоть без дырки на большом пальце или пятке.

Нечто подобное чувствовал я и тогда, когда увидел эту женщину впервые. Она меня явно не помнила, а я ее запомнил прекрасно. Приезжая на сессии, заочники обычно стараются побывать в московских редакциях, показать рукописи. Считается, одно дело — отправить свои нетленки по почте, и совсем другое — передать самому, из рук в руки. Нам казалось, так больше шансов, что напечатают. Не найдя никого в отделе прозы ближайшего от Литинститута журнала, я осмелился постучаться к заведующей отделом — оттуда были слышны голоса. “Да”, — выдержав паузу, сказали мне. Я вошел. За старинным круглым столом с гнутыми ножками сидели несколько женщин и пили кофе. Видно было, им хорошо и уютно, они вполне самодостаточны. Я не бог весь какой психолог, но понимал, что некстати, а это может сказаться на будущем рукописи, однако решился. “Вот... рассказы. Я студент Литинститута... С Украины”. Все молчали. Холеная женщина с подсиненными волосами повела плечами, сделала удивленные глаза: “Не стоило беспокоиться. Наш редакционный портфель полон”.

Не знаю, что врезалось в сознание больше, эта дама, напоминавшая Екатерину Великую в пору своего женского расцвета, или ее слова. Ни до, ни после принять в редакциях рукопись у меня не отказывались. Двойное унижение.

— Привет, старик, — из недр квартиры быстрым шагом появился Ким. Он был в светлом летнем костюме, в согнутой руке на отлете держал трубку. Импозантный мужчина средних лет, бритая голова придавала Киму особый шарм. На меня пахнуло медовым запахом дорогого табака. Руководитель нашего семинара был вполне под стать своей новой жене, которая, кивнув, ушла. Похоже, Ким куда-то собрался. — Принес? Давай, а то спешу.

— Ким Николаевич, поздравляю с выдвижением на Государственную премию, — подхалимским голосом сказал я. — Все как-то случая раньше не было...

Ким, пробегая глазами сочиненную мной цидулку, выпустил дым в усы и хмыкнул.

— На твоей памяти это который раз? Третий?..

— Но когда-то ведь дадут.

— Дай бог нашему теляти волка съести.

С одной стороны, Киму были приятны мои слова, с другой — этот вопрос о количестве выдвижений. Но он все же подобрел, было заметно. Глянул по сторонам, решая, на что пристроить рекомендацию. Я подставил свой дипломат.

— Приглашают на бой быков... — заговорил с паузами Ким, опуская листок и подписывая. — В ЦК присматривают кандидатуру на главного редактора одного хорошего журнала... Задержался в Москве, завтра с утра в Дубулты... Всё?

— Спасибо.

Мысль выскочила внезапно, как черт из табакерки. Хотя, если подумать, не так уж и внезапно — все-таки перед этим был визит к Толе Довгошее. Я, конечно, не знакомый с хабаровских времен, но чего не бывает.

— Ким Николаевич, мне этот профком литераторов, как зайцу стоп-сигнал. Меня участковый достает, — сказал я. — Нельзя ли как-то...

— С работой помочь? — Ким реагировал мгновенно. — Старик, ты же знаешь, как с работой. Везде все забито.

О службе, имеющей отношение к литературе, я не мечтал. Стать сотрудником журнала или издательства казалось несбыточным делом. Я промямлил:

— Сделать бы звонок начальству участкового... Чтобы не из-за профкома отстали, а вообще.

Этот взгляд стоило запомнить. Он врезался в память навсегда. В самом деле, надо иметь совесть, не опускать известного советского писателя ниже плинтуса. Но согласился Ким легко:

— Хорошо, какое отделение? Говори, я запомню.

Он не позвонил.

Теперь, думая о том, что изменилось бы, если бы Ким позвонил, я понимаю, что жизнь могла пойти иначе. Меня оставили бы в покое, я посидел бы над рассказами, быть может, написал новые, задумки были. В “Совписе” вышла бы наконец книжка, которую я так хотел и ждал. Моя, настоящая, с именем и фамилией на обложке! Аккуратный томик, пахнущий новой бумагой, клеем от переплета, отдающий типографской краской!.. Эта книжка, быть может, примирила бы меня с изнанкой литературной жизни, к которой я прикоснулся. По крайней мере, на время.

Хотя... Не знаю, не знаю.

5

У меня есть рассказ о девчатах, работающих в тарном цехе. Я познакомился с ними, когда устроился на Останкинский молочный комбинат. Подрабатывать особой надобности не было, я получал стипендию плюс деньги, которые ежемесячно присылали из дома, — жить было можно. Но папе в том году исполнялось пятьдесят, мне хотелось сделать хороший подарок.

Я уже знал, что куплю: редкие в ту пору наручные часы с будильником в золоченом корпусе, в Москве они продавались. Стоили такие часы достаточно дорого, откладывать понемногу из своих доходов было бы слишком долго, и я отправился в контору Моспогруза в Марьиной Роще. Кое-кто из литинститутских ребят подрабатывал на Останкинском молочном комбинате, они и подсказали.

Судя по всему, комбинат был не самым привлекательным местом для моспогрузовских работяг. Сюда брали даже на неполную неделю и, самое по тем временам удивительное, на неполный рабочий день. Ничего лучше для студента не придумаешь. Москвичи работать физически не любят, это общеизвестно, а потребность в рабочих руках была такая, что за готовность заниматься непрестижным трудом давали московскую прописку. С лимитчицами из Рязанской области мне и выпало работать.

Нормальные девчонки, большинство из них позволяли себя тискать и даже более того, но запомнились они не этим. Я смотрел на них сочувственно и свысока. Хотя, по большому счету, мое положение было немногим лучше. Та же необходимость продавать время своей жизни, чтобы купить еду и продлить идущее по кругу существование. Но у меня был институт, были литературные поползновения, а у них? Мне и в голову не приходило, что можно ловить кайф оттого, что живешь не в рязанской деревне, а в Москве, что в глазах земляков выглядишь особым человеком, что со временем можешь стать стопроцентной москвичкой с постоянной пропиской.

Обо всем этом я тогда не думал. Я смотрел на девчонок в шлепанцах на высокой деревянной подошве (чтобы не убило током — плиточный пол в подвале постоянно был мокрый), на их темные халаты, я видел, как эти девчонки наравне с мужиками выхватывали с транспортера тяжелые ящики с бутылками, торопливо штабелевали их или, наоборот, быстро разбирали штабеля, швыряли ящики на оживший транспортер, который с остановками двигался вверх, в молочный цех, где бутылки наполнялись. Жизнь девчонок казалась мне безысходной и тусклой. Отработать смену, прийти в общежитие, сварить суп, съесть, лечь спать, проснуться по будильнику, опять на работу...

В подвале жили несколько кошек, благо, молока было вдоволь. К тому же работницы подкармливали вареной колбасой, когда начинался единственный за смену двадцатиминутный перерыв. Кошки здесь родились, росли, с воплями трахались за штабелями, рожали котят, умирали и не знали, что кроме подвала есть что-то еще. Свет для них существовал только один — электрический. Выглядели кошки неприятно, гноящиеся глаза, тощие тела, шерсть то ли свалявшаяся, то ли полувылезшая. Они не видели снега, не знали зимы, осени, дождя — в тарном цехе были постоянные влажные субтропики.

О кошках и девчонках-лимитчицах я и написал рассказ. Провел параллель. Возьмись за эту тему сейчас, я, быть может, написал бы еще жестче и безысходней. Жизнь кошек тарного цеха я сравнивал с человеческим существованием. Разве что кошки у меня были счастливее — они не знали, что есть что-то еще, кроме подвала. Но я лакировщик действительности, люблю гармонию и чтобы всё было хорошо. За это мне доставалось на семинарах. Рассказ о лимитчицах был первой моей попыткой жесткой прозы.

“Юра, вы что нам принесли? — с укоризненным удивлением сказали мне в “Юности”. Меня еще не печатали, но встречали доброжелательно. — Про рабочий класс нам, конечно, надо, но не так же!.. Вот у вас есть героиня, которая поет. Сведите ее с ребятами из вокально-инструментального ансамбля, который должен быть на предприятии, — чувствуется, оно большое. Пусть девушка реализует себя в творчестве. Уж на что строг ваш тезка Казаков, а посмотрите, как он поворачивает ситуацию в “Артисте миманса”... Юра, будьте добрее к своим героям, нельзя так сурово!”

Меня подталкивали к тому, с чем я сам был не против согласиться. Альтернатива жизни, которой жили девчонки, выход из тупой беспросветности должны быть. Жаль только, что героиня, которая у меня пела, на самом деле подхватила сифилис и ее с комбината уволили. Что с девушкой сталось потом, я не знаю. В деревню возвращаться было нельзя, подруги наверняка растрезвонили, а в Москве со своей проблемой она вряд ли могла устроиться. В Сибирь, на “стройки народного хозяйства”?.. Романтическая схема выглядела нежизненной, переписывать рассказ я не стал. Почему-то было стыдно это делать. Хотя у рассказа в таком случае появилась бы перспектива.

И вот мне опять предстояла встреча с девчатами из тарного цеха. Пока я собирал рекомендации в профком литераторов, его начальство благополучно ушло в отпуск, так что дело откладывалось до осени. Ким не позвонил, и у меня состоялся очень неприятный разговор с участковым, на этот раз он продержал меня сутки в отделении. Надо было что-то делать. Из-за нервотрепки не писалось, а это было хуже всего. Какого черта, решил я наконец, пойду на комбинат! Все равно время идет зря, а так хоть заработаю денег, получу справку, а там посмотрим. Конечно, удовольствие ниже среднего — работать летом в подвальном помещении со стопроцентной влажностью, занимаясь высокоинтеллектуальной деятельностью по обеспечению разливочного цеха тарой. Однако выбора не было.

Тут-то меня и разыскал Степа Хмелик.

В прошлый раз в ЦДЛ он исчез неизвестно куда. Мы хорошо тогда посидели в Пестром зале, Степа взял еще несколько бутылок пива, а потом вдруг растворился в пространстве. В его поисках я послонялся по Дому, побывал в нижнем буфете, в ресторане, забрел даже в библиотеку, но Степу так и не нашел. Сидя задремал в гостиной на одном из пышнотелых кустодиевских диванов, пока не попросили. У меня хватило здравого смысла не возникать, а мирно уйти.

— Ты как учился? — спросил Степа. Он позвонил и попросил подъехать к “Новослободской”, ближайшей станции метро.

Я удивился:

— Зачем тебе?.. Нормально. Во вкладыше к диплому в основном пятерки.

— Понимаешь, есть одно дело... Деньги нужны?

— Предлагаешь ломануть банк?

— Я серьезно.

— Нужны — не то слово!..

Рецензию я написал и успел отнести Валентину Леонтьевичу до того, как тот ушел в отпуск. Но день выплаты гонораров в “Детской литературе” еще не наступил, и я жил буквально на последние копейки.

— Здесь такая ситуация. Есть один хороший человек, который хочет, чтобы его сын учился на сценарном факультете во ВГИКе. Я ему написал полтора листа, он прошел творческий конкурс. Во ВГИКе полагается сдавать еще что-то вроде сочинения, а потом уже обычные экзамены. Парень дуб дубом, сочинения не напишет и экзамены не сдаст, но у папы есть деньги...

Одним словом, требовался человек, который и сочинение напишет, и экзамены сдаст. Сам Степа не может довести дело до конца, потому что срежется на экзаменах — всё уже перезабыл. Как я насчет того, чтобы взяться за это?

— Подожди, на экзаменационном листке абитуриента есть фотография. Парень что, на меня похож?

— Это не вопрос. Фотография будет твоя.

— А попадусь?

— Не попадешься. И чем ты рискуешь? Рискует недоросль.

— А почему папаша не хочет действовать напрямую, дать, например, взятку председателю приемной комиссии? Богатенькие так делают.

— Это ты у него спроси. Наверно, есть причины.

Я с любопытством смотрел на Степу. В общем-то, ничего необычного. Кроме любви к настольному теннису Хмелик был известен в общежитии тем, что у него ночью можно было купить водку. Не одолжить, чтобы на следующий день взять в магазине и отдать, а именно купить. Правда, Хмелик брал не дороже таксистов.

— Сколько?

— Четыреста.

Степа твердо смотрел мне в глаза. Пожалуй, даже слишком твердо. Наверняка отщипнул себе что-то от суммы. Но и четыреста рублей были хорошие деньги.

— Когда?

— Сто пятьдесят сразу, остальные после экзаменов. Берешься?

— Давай деньги.

Это было спасением. Можно было уехать в Черновцы, полистать школьные учебники и жить там до начала экзаменов. И от участкового на время отвяжусь, и о хлебе насущном думать не надо. Поехать к отцу можно было бы и раньше, но одно дело, когда приезжаешь без копейки, и совсем другое, когда в кармане шуршит. Забегая наперед, замечу, что уже тогда я начинал ощущать несоответствие своих двадцати восьми с образом жизни, которой вел. Особенно это стало очевидно в Черновцах, когда встречался со знакомыми. Однако всему свое время.

— Так что насчет денег? — повторил я. Пауза затягивалась.

— Салман тебя хочет сам увидеть, — сказал Степа.

— Какой еще Салман?

— Папаша недоросля. Возьми с собой паспорт и вкладыш к диплому.

— А отпечатки пальцев не надо?

— Не обижайся. Он хочет знать, с кем имеет дело.

— Этот Салман тебе не верит?

Степа развел руками.

— Кавказ, что ты хочешь... Я тебе позвоню, скажу, куда прийти.

— Деньги тоже потом?

Степа, не меняя выражения лица, пожал плечами. Дескать, ничего не попишешь, такая вот ситуация.

Я думал, фуражки-аэродромы остались только на карикатурах в “Крокодиле”. Ан нет. На дородном смуглом человеке была именно такая. Издали человек смахивал на крепыш-боровик, разве что шляпка на боровике была плосковата. Отбросив полы пиджака и засунув руки в карман брюк, он ждал нас у входа на ВДНХ. Глаза у человека были беспокойные.

— Шашлыками угостит? — поинтересовался я, определив, что именно к боровику держит путь Степа.

— Будь серьезней... — не отрывая от него взгляда, сказал вполголоса Хмелик. Он широко улыбался. — Здравствуйте, уважаемый Салман Асланович!

Боровик на глазах переменился. Лицо стало солидным, с оттенком некоторой даже пресыщенности. Он вытащил из кармана руку и не торопясь подал.

— Здравствуйте, товарищи.

Я ухмыльнулся, “товарищи”, — будто не в аферу втягивает. Взглянул на Степу, но тот моего веселья разделять не собирался.

— Салман Асланович, я про этого молодого писателя говорил. Он прекрасно учился в Литературном институте, окончил с красным дипломом. О Юриных произведениях с уважением пишет московская критика, его с радостью встречают в любой редакции. Такие молодые писатели, как он, будущее советской литературы!..

Степа превозносил меня до небес. Столько лестных, хотя и не соответствующих действительности, слов я о себе еще не слышал. Монолог он закончил словами:

— Уверен, это лучший вариант. Вагиф поступит, у меня на этот счет никаких сомнений!

Боровик, благосклонно поглядывая, выслушал. Сказал, помолчав:

— Товарищи, хочу заявить, вы участвуете в важнейшем мероприятии. Не думайте, это не какой-нибудь сделка-шмелка, а смелый гражданский поступок. Вы вносите вклад в развитие агропромышленный комплекс республика. К большому сожалению, на местах еще остались люди, которые препятствуют выполнению провозглашенной партией и правительством продовольственный программа. Наша задача разоблачить их со всей решительностью...

Товарищ Саахов из “Кавказской пленницы”, да и только! Дальше следовала филиппика в адрес руководства колхоза имени Самеда Вургуна, которое путает свой карман с государственным. Главный агроном, имя которого Салман брезгует произносить, сдает торгашам сельскохозяйственную продукцию, якобы выращенную на его приусадебном участке. Он получает за это большие деньги, а на самом деле сельхозпродукция на семьдесят процентов из колхозного сада и с колхозных плантаций. Есть и другие факты вопиющих злоупотреблений.

Говорил Салман как по писаному, хотя и с акцентом. Видимо, регулярно штудировал передовицы газет.

— Уважаемый Салман Асланович, — встрял я, впадая в тон работодателя, которым еще раньше, похоже, заразился Степа. — Ваша гражданская позиция вызывает огромное уважение. Однако я не могу понять, какое отношение это имеет к делу, которым вы меня приглашаете заняться.

Салман изумился моей недогадливости. Взглянув на Степу, он даже руки вскинул вверх, едва не сбив с головы фуражку-аэродром.

— Э, дорогой Юра, самое непосредственное! Вы думаете, мой мальчик не способен поступить в вуз самостоятельно? Способен. Но это требует время, он закончил национальный школу, с русским языком проблемы. Средствами кино мой Вагиф сможет разоблачить шайку негодяев, окопавшихся в руководстве колхоза. Поэтому я хочу, чтобы он учился на сценарный факультет, писал, понимаешь, смелый сценарий.

— Тогда, может, ему лучше поступить на факультет журналистики? — сказал я, игнорируя неодобрительные Степины взгляды. — Журналистика самый действенный способ борьбы со злоупотреблениями.

— Он шутит, Салман Асланович, — сказал Степа.

Салман согласно закивал и снисходительно посмотрел на меня.

— Я понимаю юмор уважаемого Юры. Но Владимир Ильич Ленин очень правильно сказал, самое важное из искусств — кино. Такой человек, — Салман значительно поднял вверх палец, — не мог ошибаться!..

Угощать шашлыками товарищ Саахов нас не стал. Пожав руки, этот смахивающий на боровик дородный азербайджанец направился к метро. Пришлось угощаться самим, благо, на ВДНХ тогда можно было неплохо и недорого поесть.

— Ну ты даешь, стал Салмана отговаривать! — Хмелик, удивляясь моей глупости, покачал головой. — Здесь наоборот надо. Еще сказать, как это тяжело, сдавать экзамены. Насчет риска впарить. Может, Салман накинул бы.

— Накинул... Видел, он такси брать не стал, к метро пошел?

— Это ни о чем не говорит. Не думай, Салман не дундук. Он хитрее нас с тобой, вместе взятых.

Мы сидели на открытой веранде, пили вазисубани и ждали, когда принесут шашлыки. Угощал на этот раз я, алаверды. Смотрины прошли удачно, сразу за аркой ВДНХ Степа отсчитал мне полторы сотни.

— Как он на тебя вышел?

— Есть каналы. — В подробности Хмелик вдаваться не стал. — Почему, думаешь, ВГИК? Потому, что в их районе еще ни у кого сын во ВГИКе не учился. Ради престижа они ничего не пожалеют. Остальное, что он нёс, туфта. Может, главный агроном он сам и есть.

— Брось!

— А что? Восточные люди.

— Удивительно, азербайджанец, а как по писаному шпарит.

— Думает, все русские говорят, как газета “Правда”.

День был солнечный, в меру теплый. За сутки перед этим северный ветер вымел город, и всё теперь было видно далеко и ясно. Легкое вазисубани вошло в кровь, волшебно преломило помпезные, в духе пятидесятых, павильоны, серебристый макет ракеты, розы за шпалерами и сидящего напротив Стёпу Хмелика. Во всем проступал неведомый еще пять минут назад смысл. Неясный, но важный и радостный.

Я был почти счастлив. И потому, что чувствовал: состояние это преходящее, временное, наслаждался им и смаковал. Ощущение было такое, будто написал хороший рассказ и знал, что он действительно хорош. Привет от старика Хема.

6

Я — незаконнорождённый. Как сказали бы герои Шолохова, нахалёнок. Узнал я об этом сравнительно недавно, когда увидел родительское свидетельство о регистрации брака. Папа и мама официально поженились, когда мне исполнился год. Мои родители были офицерами Советской Армии, маму, лейтенанта медицинской службы, отец вскоре после войны отправил рожать на свою родину, и только позже, приехав в отпуск, зарегистрировал брак.

“Как ты со своим сердцем не побоялась ехать в послевоенное село рожать?” — допытывался я у мамы, когда стал взрослым. “Тогда об этом не думали. Смерть была обычным делом. Вот только тебя жалко было не увидеть. Ты хорошенький был!..” И мама смотрела на меня такими глазами, будто сожалела, что я не навсегда остался ребенком. Сохранились качественные, с коричневатым оттенком фотографии, на одной из которых я, готовый заплакать, в коротких штанишках и курточке из букле, в чулках и маленьких ботинках, стою на асфальтированной дорожке. Фотографии сделаны в Германии, куда отец, забрав нас с мамой, вернулся дослуживать последние месяцы перед демобилизацией. Мне годика полтора-два, я повернул лицо в сторону мамы, она рядом, но на снимке не видна, фотограф меня окликает, я мимолетно смотрю на него, а сам лицом, всем подавшимся в сторону мамы телом там, рядом с ней. Эту фотографию мама просила положить с собой, когда умрёт. Из-за больного сердца рожать она больше не могла. В своей жизни мама по-настоящему любила только двух человек, меня и отца.

Я плачу, когда вспоминаю её рассказ, как она кормила меня в разбомблённом здании вокзала куриным супом, раздобытым где-то папой, как я трясся от жадности — сутки мама не могла меня покормить и перепеленать, мы оба измучились. Мне жалко себя, маму, отца, с трудом обменявшего продуктовые карточки на куриный суп, — жалко наши неприкаянные хрупкие жизни. Когда семья переехала в Черновцы и занимала комнату в общежитии, у меня началось воспаление среднего уха, врачи собирались долбить черепную кость, но мама не дала. Тогда только-только появился пенициллин, это был неимоверный дефицит, герметичные пузырьки с белым порошком на донышке распределялись в облздраве. Мама надела форму с лейтенантскими погонами и наградами, пошла в обком. Потом ей стало плохо, маму увезла “скорая”, но пенициллина для меня она добилась. А сколько было еще всего. Как ничтожна и беспомощна была моя жизнь, как зависела она от мамы!

Боготворю тебя, родная моя. Если есть рай, ты должна быть там.

Время отца наступило позже. Хорошо—плохо, можно—нельзя — это еще мама. А похвала за прочитанное с выражением стихотворение, точное наблюдение, остроумное замечание — это уже отец. В молодости он тоже сочинял. Повесть о том, как хорошо живется колхозникам, даже отправил в Киев (“Жить в нашем селе стали хуже, чем до коллективизации, но кто бы стал печатать, если я написал бы правду?” — Папа усмехался, он был снисходителен к человеческим слабостям, своим тоже.) Повесть всё равно не напечатали. Фамилию своего рецензента папа запомнил — Гуркайло. Товарыш Гуркайло советовал больше читать классиков, учиться у них языку и умению создавать “художни образы” — один к одному всё то же, что три десятилетия спустя советовали литконсультанты мне, разве что по-русски.

И опять я вижу в этом подмигивание судьбы, рифмование событий, но на этот раз уже двух жизней, отца и моей. Считается, родители хотят, чтобы дети добились того, чего не смогли добиться они сами. Не знаю, насколько серьезно отец стремился стать писателем — началась война, и пришлось думать о других вещах, — но мои попытки сочинительства он поощрял. Не против был и того, чтобы я стал художником, но хорошим, как, например, Репин. Это папа всегда считал необходимым уточнить.

— Знаешь, в чем тебе повезло? — спрашивает он, встретив меня в Черновцах с поезда и заводя в привокзальный ресторан.

Дома нас никто не ждет, мамы нет уже больше двух лет. К тому же отец, несмотря на скромную зарплату директора заводского клуба, склонен к широким жестам.

— Любопытно узнать.

Отец бегло улыбается, отметив мою иронию, которая снижает патетику его слов.

— Тебе есть с кем поговорить — со мной. Когда я был в твоем возрасте, дедушка уже погиб. А так иногда нужно ж было рассказать близкому человеку, что думаешь и чувствуешь!..

Я понимаю, что он имеет в виду. С возрастом мы с папой всё больше становимся не отцом и сыном, а друзьями. Я с ним говорю о том, чем не поделился бы с другими, потому что всё острее чувствую его родственную близость и понимание. Странно подумать, раньше дороже родителей для меня были друзья. Всему свое время, видимо.

— Дедушка ничего не писал?

— Разве ж до того было!.. — Папа хмыкает, задерживает движение ножа над котлетой по-киевски и фирменно усмехается, приподняв левую бровь. У него немного скуластое лицо, нос с горбинкой, папа полноват, что не мешает ему до сих пор нравиться женщинам. Сложись жизнь по-другому, он мог бы выступать на эстраде, не случайно сейчас культработник. Антон Руснак, вполне звучит. — Дедушка всю жизнь тяжело работал. Но помечтать любил, это да, всякие истории послушать. Зимой в хате бросали на пол солому, приходили соседи, укладывались и начинали рассказывать банделюги, дедушка тоже. Я так под них и засыпал.

— Получается, сочинял. Только устно.

— И сочинял, и слушать любил. Тяга у него к этому была, это да.

— Выходит, у меня наследственное?

Папа пожимает плечами с таким видом, будто извиняется.

— Выходит.

Не потому ли, что фамильная наклонность, ни к чему его и деда не обязывавшая, толкнула меня в мир профессионалов, где всё сурово?.. Папа вряд ли это понимает. Подобные вещи узнаёшь, когда сам оказываешься в этом котле. Моей причастностью к литературному миру он гордится и думает, что мне там хорошо. Не буду его разочаровывать, не по-мужски. Я представляю бабушкину хату с глинобитным полом, щедро присыпанным соломой, керосиновая лампа на столе едва теплится, вдыхаю дым злых самокруток — мужики осторожно курят. “Банделюги” на русский можно перевести как побасенки.

Возникшая картинка тянет за собой другие, я обоняю запахи, слышу шуршание соломы под телами, разговоры, местные словечки. Например, “пляцки”, которыми на отцовой безлесой родине топили зимой печки. Навоз поливали водой, закатывали штанины или подтыкали юбки и принимались месить. Всё это я видел, когда приезжал к бабушке летом. Запах навоза до сих пор не вызывает во мне брезгливости, он ассоциируется с полезным делом. Колобки податливой, перемешанной с соломой массы плющили в лепешки и оставляли сушиться на земле. А еще лучше, пришлепывали к каменному забору, по-местному муру, — так пляцки сохли быстрее.

— Дедушка в Румынии погиб?

— Да, — говорит отец. — Ясско-Кишиневская операция.

— В сорок четвертом?

— В августе. Я узнал об этом позже.

— Тебе на фронт написали?

— Да.

Я испорченный литературой человек, я уже не могу воспринимать жизнь непосредственно. Мне кажется, в этом сидении за ресторанным столиком, в сдержанном мужском разговоре, в высоких окнах, выходящих на затененный опустевший перрон, есть что-то хемингуэевское. Пусть даже в графинчике на столе не виски, а водка. Кажется, Ницше сказал, искусство дано человеку для того, чтобы он смог преодолевать ужас жизни.

Дедушку призвали вскоре после того, как Красная Армия освободила село. В сорок первом он не стал эвакуироваться — куда крестьянину с семьей от хаты? Папе, старшему сыну, сказал, чтобы тот уходил с отступавшими частями, папа был комсомольцем. Единственный из вернувшихся после войны мужиков дедушкиного призыва рассказывал, их бросили в мясорубку под Яссами сразу же, даже не переодели в красноармейскую форму. Зачем, все равно полягут. О военной подготовке речи не было. Будьте вы прокляты, знаменитые полководцы, побеждающие числом! Будь проклята власть, для которой человек ничто!.. Отношение к побывавшим в оккупации было недоброе. С детства помню, как папа заполнял анкеты, в которых был вопрос, находился ли он или его родственники на оккупированной территории. Всё с большей уверенностью думаю, что дедушку и мужиков его призыва бросили в мясорубку под Яссами умышленно. Отсиделись в оккупации? Вот вам!..

Из привокзального ресторана мы выходим тоже по-хемингуэевски, не слишком твердо ступая. Немногословный мужской диалог и ощущение чертовски близкого человека рядом. Нарушает стилистику разве что папино движение — он обхватывает меня за плечи, прижимает к себе, коротко тискает и тут же отпускает. Какое-то время мы идем молча. Я до слез люблю своего старика.

Можно сесть на автобус, но мы идем на Рошу пешком. Вверх по Гагарина до Центральной площади с ее ратушей времен Австро-Венгерской империи и зданием биржи с цветной мозаикой вверху. Сейчас там горсовет и суд соответственно. Я кручу головой по сторонам, всё на месте, такое впечатление, будто никуда не уезжал. Речь на улицах тоже прежняя — русская, реже еврейская или молдавская и совсем редко украинская. У Черновцов несколько названий, еще Черновицы и Чернауц, кому что ближе.

— Пап, ты рассказывал, как после войны одного мужика забрали кагэбисты, — говорю я. — У него на огороде лежала неразорвавшаяся бомба, он никому о ней не говорил. Почему?

У меня есть кое-какие мысли относительно рассказанной когда-то отцом истории, уже брезжит, вырисовывается идея рассказа. Однако мне хочется узнать об этой истории больше.

— Может, собирался разобрать бомбу. В хозяйстве ж всё пригодится... — Отец несколько озадачен моим вопросом. В легком недоумении вздергивает левую бровь, но отвечает добросовестно. — Толом из бомбы можно корчевать деревья, например. Корпус тоже можно ж для чего-то приспособить...

Такой прагматичный ответ меня не устраивает, слишком всё очевидно, рассказа из этого не сделать. В смысле, настоящего, серьезного. И я говорю:

— А представь человека, который каждый день ходит мимо готовой взорваться бомбы. Ходит мимо смерти. Вчера, сегодня, завтра. Он ходит и каждый раз думает: нет, еще не сейчас, не теперь... Понимаешь? Бомба может взорваться сама по себе, или человек может сделать так, чтобы она взорвалась. Две воли, человека и случая, каждая самостоятельна, и каждая реальна. К тому же у человека есть возможность выбора, а она ещё как щекочет нервы! Можно пройти мимо, а можно... От тебя жизнь зависит. Понимаешь? Понимаешь, что я имею в виду?..

Отец не понимает, вижу.

— Когда я прохожу по мосту, моя жизнь тоже от меня зависит, — говорит он. — Могу прыгнуть и утопиться, а могу не прыгать.

В тоне отца юмористические нотки, и я начинаю заводиться:

— Есть мысли, которые не передашь словами. Как, например, не опишешь запах цветов. Это даже не мысли, а состояния, образы. Я хочу так написать, чтобы эти мысли-состояния-образы сами собой возникли у читателя. Понимаешь, в чем фокус? Не называть прямо!.. А может, у всего этого вообще названия не существует, только почувствовать можно. Как у Хемингуэя. Добиться такого тяжело, но в том и радость, если добился.

— М-да, — после паузы глубокомысленно выдает папа. — Учился ты в Литературном институте, вижу, не зря...

Оба смеемся. Я приятно возбужден — уверен, смогу написать так, как говорил. Я талантливый. Ноги несут нас сами, вот уже кинотеатр “Жовтень”, бывшая синагога. Сквозь деревья сквера просвечивает конструктивизм Дома офицеров, построенного якобы англичанами во время недолгого румынского владения Северной Буковиной. Хмель еще не выветрился, я до осязаемости отчетливо, хоть рукой трогай, представляю барокко театра драмы и площадь перед ним а-ля центр Парижа — театр сразу за Домом офицеров.

Я остро чувствую, как люблю свой город, второй на западе Украины после Львова. А по красоте, может, и первый — что с того, что Черновцы меньше. Одна резиденция буковинского митрополита — сейчас университет — чего стоит! Краснокирпичная, с цветными изразцами. Говорят, император Австро-Венгрии Франц-Иосиф обожал наш уютный город. Якобы Черновцы стали следующим после Вены городом, где начали ходить трамваи. Мы уже на тенистой Университетской, в перспективе которой как раз и видна бывшая резиденция буковинского митрополита, она же университет, где я какое-то время учился до Литинститута.

— Лепота! — вырывается у меня, прежде чем нам ступить на гравий Роши.

Папа ничего не говорит. С родственной иронией смотрит на меня. Он прекрасно понимает мое состояние.

7

С первых же дней черновицкая жизнь приобретает четкие контуры. Я поднимаюсь, когда отец уходит на работу, делаю то, что никогда не делал в Москве, — зарядку. Для этого выхожу во двор, дышу пахнущим огородом и июльской листвой воздухом, смотрю на яблони, круглые кроны которых смахивают на клубки пряжи, проткнутые спицами-лучами. Отца всегда тянуло к земле, и, когда умерла мама, он обменял нашу двухкомнатную квартиру, которую наконец получил от завода, на дом на окраине. Мне здесь так хорошо, что появляется мысль: какого хрена я забыл в Москве?..

Я не даю ей разрастись, рьяно принимаюсь за армейский комплекс из шестнадцати движений (кроме отметок в военном билете, это единственное, что осталось от службы), обливаюсь водой из ведра и возвращаюсь в дом готовить завтрак. Обычно это яичница и салат из огурцов и помидоров, их сезон в Черновцах в разгаре. Я уплетаю за обе щеки, но прежняя мысль тут как тут: какого хрена?.. Я знаю, это пустышка, повторение пройденного. То же, что и тогда, когда я ушел от Аллы, вернулся в Черновцы и, сидя с удочкой у Прута, размышлял, как жить дальше.

В Черновцах не надо думать о крыше над головой и куске хлеба, но проблема всё та же, нужно работать. Конечно, отец не будет против, если с полгода, а то и больше я буду только писать. Но взрослый мужик, неудобно сидеть на шее. Можно податься в журналисты, однако пишу я по-русски, а здесь обе газеты, партийная и молодежная, на украинском. Опять же, если устроюсь на работу, времени и сил на рассказы оставаться не будет — всё как в Москве. Какой смысл менять шило на мыло? Тем более что выходящие на русском издания там. Как ни кинь, получалось, делать мне здесь нечего. Черновцы уютная нора, в которую я время от времени юркаю, чтобы отдышаться от жизни.

Я и теперь не даю пустышке разгуляться, не позволяю себе заняться строительством воздушных замков и ностальгировать. Я достаю учебники и приступаю к обновлению школьных знаний. Сейчас бы пойти на Прут, позагорать и покупаться в его быстрой и не слишком чистой, но всё же прохладной воде. Вагиф, где ты, дорогой, чем сейчас занимаешься, засранец?..

Что может открыть для себя в школьных учебниках нового человек с высшим образованием, а поди же ты. Вот исторические решения последних съездов КПСС, утвердивших не только окончательную победу социализма в стране, но и ее необратимость. Думая об этом сейчас, из нынешнего своего времени, я усмехаюсь — необратимость... Какая самонадеянность!.. Впрочем, почему нет. В демократической, так сказать, России то же единовластие и правящая партия, все больше смахивающая на КПСС и всегда готовая взять перед Кремлем под козырек. Правда, социальных гарантий значительно поубавилось, а добродушие советского строя периода стагнации и вовсе выветрилось.

Когда отец приходит на обед, у меня всё уже на столе — листаю учебники я недолго. Разливаю по тарелкам окрошку, самое то в июльский день. Папа поддевает ложкой сметану и сосредоточенно размешивает. Он снял тенниску, сидит за столом в майке, и я отмечаю, что она свежая. Не знаю, как бывает в мое отсутствие, но при мне ни одна женщина в доме не появляется. Мы говорим обо всем понемногу, я сообщаю, что собираюсь на кладбище, надо еще раз полить цветы — вон какая жара. Мне нравится памятник, который папа установил вместо временного. Небогатый, по доходам, но не это главное.

Под вечер я выхожу прогуляться. По гравию Роши направляюсь в сторону центра. Сейчас я здесь свой, а когда был городским, провожать девчонок на Рошу не рисковал. Местные ребята чужих не любят. Граница — немного не доходя Университетской, где начинается собственно город. Сейчас мой путь на улицу Ольги Кобылянской, единственную улицу, по которой не ходит транспорт. Считайте это местечковым патриотизмом, но Москва со своим Арбатом отдыхает — он стал пешеходным намного позже, чем Кобылянская.

Я утюжу черновицкий бродвей в поисках знакомых. Сюда по вечерам выходит гулять полгорода, потомки негоциантов и предпринимателей прежних времен, сильно разбавленные послевоенной волной русских. Здесь можно встретить легендарные личности вроде финалиста забега на восемьсот метров олимпиады в Риме Абрама Кривошеева. Или сестер Козырь, дев с греческим профилем и курчавящимися легкими волосами, старшая — многоборка, младшая — чемпионка Украины по прыжкам в высоту. А то и мастера спорта по всем мыслимым видам борьбы в супертяжелом весе Дусика, фамилию которого мало кто знал. Просто — Дусик, похожий на удачливого литератора нынешних времен Дмитрия Быкова, толстого и волоокого. По Кобылянской в ту пору прогуливалось много других занимательных людей, которых я не мог знать по причине своей молодости, ограниченности интересов и знакомств. Например, герои нашумевшего на весь Союз расстрельного дела о валютчиках — предпринимательская закваска не давала черновицким обитателям жить спокойно. Но никого из знакомых я на этот раз не вижу. Лето, народ разъехался.

— Юрка!

Нет, не весь. На тротуаре возле кондитерской стоит с приветственно поднятой рукой Адик Мыколив. Рядом с ним девушка не первой молодости, у нее короткая, под мальчика, стрижка.

— Посмотри, это наш классик! — гнусным голосом сообщает ей Адик, полное имя которому Адольф, и презрительно тычет в меня пальцем. — Вуйко прыихалы до риднои хаты. Запомни этот миг, Света, в свой дневник запиши!..— Мыколив делает шаг навстречу и обнимает меня. — Здравствуй, надежда буковинской литературы! Здравствуй, говнюля!..

Обижаться на Адика бесполезно. Этакий Ноздрев черновицкого разлива. До того как я перешел в Литинституте на очное, мы с ним были в одной компании. Купив вина, обычно собирались в Адиковой подсобке в школе, где он преподавал рисование. Не знаю, как на уроках, но по вечерам Адик всегда был подшофе. Впрочем, принять на грудь дополнительно никогда не отказывался. “Нет, ты смотри, смотри, у нее все на лице написано! — наседал он на кого-нибудь из нас и тыкал пальцем в портрет. Кроме стихов он еще писал маслом. — Старик, это ж полная безнадега! Всё на лице, абзац и песец одновременно! Приехала из села, постоянного мужика нет, только что сделала аборт, хозяйка гонит с квартиры... Чувствуй, проникайся, ты ж литератор, поэт-писатель, владелец дум!” — “Властитель”, — поправляли его. — “Не цепляйтесь к словам, засранцы!..”

Пожалуй, единственный из нашей компании, Мыколив относится ко мне без пиетета. Для остальных ребят я почти небожитель — как же, окончил Литинститут, живу в Москве, печатаюсь в “Юности”. Приятно, хотя и неловко. Быть знаменитым неприлично.

— Одобряешь? Как она тебе? — громко спрашивает Адик и кивает на девушку со стрижкой под мальчика, которая, по замыслу, должна молодить ее, не слишком молодую. — Не смотри, что страшненькая, ей можно, она завуч, начальник.

Мне неловко за Адика, но девушка, похоже, свыклась с его непосредственностью, снисходительно улыбается.

— Это ты напрасно, старик, — считаю нужным сказать я.

Мыколив не слушает:

— Жаль, иду знакомиться с ее родителями. А то бы мы с тобой загудели в честь здыбанки, ей-бо, загудели бы! Впрочем... — Адик несколько секунд смотрит на меня соображающим взглядом. — Ладно, не бойся, — наконец бросает он девушке, почувствовав, как та напряглась. Хмурится и тяжело вздыхает. — Жениться собираюсь, такие вот дела. Должен же кто-то женщину пожалеть, правильно говорю? А то как трахать, так все пожалуйста, а чтоб жениться... Верно?

— Вернее не бывает, старик.

Адик в своем репертуаре. Жалость к женщинам у него не исчерпывается написанием сочувственных портретов и стихов. Порой она принимает любопытные формы. В нашей компании были две сестры, преподаватели культпросветучилища, которые не столько сами писали, сколько были любительницами поэзии. Иногда приглашали к себе. Свечи, приглушенная музыка, немного ликера. Девушки были с фантазией. Конечно, мы читали свои опусы, но какой-то вечер посвящался, например, Баратынскому или Тютчеву. Сестры развешивали на стенах портреты классиков, усаживали всех за стол и вызывали духов, пели романсы. Обе были незамужние, и того, кто оказывался лучшим в тот вечер, оставляли у себя. Сподобился этой чести однажды и Адик. Когда позже он стал предъявлять на сестер права, те искренне удивились: мы были не с тобой, Адик. Мы были с Михаилом Юрьевичем!..

Причина, чтобы куда-нибудь не закатиться, у Мыколива уважительная. Я какое-то время иду рядом с ним и его невестой вдоль Кобылянской. На подходе к Центральной площади со зданиями бывших ратуши и биржи неохотно расстаюсь, смотрю Адику вслед. Я тоскую по нашей сочинительской тусовке, даже по таким персонажам, как Адик. Мы не толкались локтями, не ели друг друга поедом, не выискивали с лупой недостатки. Радовались, когда у кого-то получалось, хотя и ревновали, конечно. Да, дилетанты по жизни, но отношения важнее. До меня доходят слухи, что теперь всё не так. Кто-то женился, вышел замуж, кто-то просто отошел от компании, впрягся во взрослую серьезную жизнь, из которой наши литературные забавы кажутся блажью. Но, Боже мой, какое хорошее было время, какое искреннее и чистое!..

Полчаса еще утюжу бродвей, но никого из наших так больше и не встречаю. Сережу Луцкого тоже, с ним я учился в Литинституте. Он, как и я, осел в Москве. Мне говорили, сейчас он в Черновцах, приехал к родителям в отпуск. Неплохо было бы пообщаться, после института я Сережу еще не видел. Знаю лишь, что работает в Госкомиздате РСФСР. Интересно, как живется служилому люду?

Почти сумерки, однако самый большой в городе книжный магазин еще открыт. Зайти мне туда и хочется, и неловко. С Ниной, которая здесь работает, у меня был роман, когда я ушел от Аллы и на какое-то время вернулся в Черновцы. Девушка мне нравилась, но, отнесись я к этому серьезно, опять началась бы сказка про белого бычка. Или про попа и его собаку, кому что нравится. В общем, тоже не сложилось. Мысль, будто взрыв: если талант или, скажем скромнее, способности это дар Божий, то и мое нежелание связывать себя семьей тоже от Бога. Оно не эгоизм, а ответственность за дар. Как бы со стороны это ни выглядело. Ведь и в самом деле!.. То, что подспудно вызревало, оформилось в четкую формулу.

Дело к закрытию, посетителей почти никого, Нины нигде не видно.

— Девушка, а где Нина? Она у вас работала, — спрашиваю я у продавщицы отдела художественной литературы.

— Нина Александровна у себя, — отвечает та, подняв на меня глаза. Я ее оторвал от чтения. — У вас к нашей заведующей дело?

Опаньки, заведующая! Полтора года назад Нина была обычным продавцом-консультантом.

— Что-то вроде того.

— Дверь видите? Нина Александровна там.

Интересно было бы сейчас взглянуть на себя со стороны, думаю я, нажимая на ручку двери. Вид у меня, скорее всего, нашкодившего пса. Уезжая в Москву, я обещал Нине писать.

— Позволите?

Нина занимается бумагами. Подняв голову, видит меня и открыто, радостно улыбается.

— О, привет!.. — Она приятно круглолица, светловолоса, красит ресницы. А то они, по Нининому же выражению, у нее поросячьи, белесые. — Так ты в Черновцах? Почему не заходил? Ай-яй-яй, нехорошо забывать старых друзей, нехорошо... Садись.

Похоже, в качестве заведующей Нина недавно — слишком просто себя держит. Или это только со мной?

— Тебя можно поздравить? — говорю я.

— В смысле?

— Ну как же, растешь, заведующая...

Нина машет рукой:

— А, это!.. Столько писанины. Если бы знала, не согласилась. В горкоме новое поветрие — двигать молодежь. Я под эту кампанию попала. Говорят, высшее образование есть, зарекомендовала себя хорошо... Ладно, что об этом. Ты-то как? Когда книжка выйдет? Обещал подарить.

— Как только, так сразу, — отшучиваюсь я и думаю, что о нас с Ниной тоже можно написать рассказ.

О том, как она провожает меня на черновицком вокзале и еще не знает, что нашим отношениям конец. А я знаю. Поэтому смотрю на нее запоминающими глазами. Мне жаль с ней расставаться, а главное, с этой девушкой уходит пласт жизни — ее жизни, ставший и моим. То, что в детстве она ни с того ни с сего могла вдруг упасть (Нинина мать пережила ленинградскую блокаду, наверно, потому); что ее старший брат кэп-три Тихоокеанского военно-морского флота; что первый Нинин мужчина, спасатель на лодочной станции, был буен во хмелю, и она с ним стала кончать едва ли не сразу... Прощаясь с Ниной, я прощаюсь с событиями и людьми ее жизни. Чувство потери ещё и от этого, горькое отчуждение от жизни другого человека здесь главное. Рассказ, думаю, получится, надо взяться. Дико размышлять об этом сейчас, сидя перед Ниной и разговаривая с ней. Однако не думаю, что в этом я циничней других сочинителей.

Мне хочется знать, как она сейчас живет, — может пригодиться. Хочу ли начать все сначала? Неплохо бы, женщина она в моем вкусе, малыш до сих пор реагирует, стоит вспомнить некоторые сценки. Но облом. Из легкого, перепрыгивающего с одного на другое разговора выясняется, что Нина замужем, недавно из декрета. Кто муж, я не допытываюсь. Нина вскользь замечает, что лучшее для него занятие это рыбалка на Пруту, ездит даже на Днестр, больше ему ничего не надо.

— От наследника сбегает, — шучу я. — Достал, наверно.

Нина расплывается в улыбке:

— Еще как! Но теперь лучше, хоть ночью спит хорошо. Ты не представляешь, как я с ним вымоталась!..

И бывшая моя любовница принимается рассказывать о сыне. Никакого намека на наши отношения. Ни тени упрека, пусть даже сдержанного.

— Стихи продолжаешь писать?

— Зачем? — Нина смеется. — Мне и так хорошо.

Выхожу я из книжного магазина озадаченный. Получается, не оставил никакого следа в Нининой жизни, хотя казалось, что у нас серьезно.

Мне досадно. И пусто.

8

Однажды утром я поднимаюсь вместе с папой, и мы едем на Легмаш.

На заводе я проработал полновесных пять лет — писатель должен знать жизнь. Именно такой аргумент я выдвинул перед родителями, когда после школы не прошел творческий конкурс в Литинститут. Моего желания писать это не поколебало, но не валять же дурака целый год. Мама настаивала, чтобы я поступал на филфак университета, раз уж так получилось, я упирался, заявлял, что кроме Литинститута мне ничего не надо, а папа молчал. Пока наконец не сказал, вздернув бровь и хмыкнув: “А что, он прав. И стаж заработает, сейчас же ж два года надо, легче будет поступить”. Папа сам и помог мне устроиться учеником фрезеровщика на Легмаш.

О, это отдельная песня, первые месяцы работы! Ученичество не в счет, там ты на подхвате, зачищаешь в основном напильником заусенцы на деталях. А вот когда поставят на станок работать самостоятельно, и работа не идет, и дисковые фрезы летят одна за другой, и в инструменталке уже косятся и обещают высчитывать за фрезы с зарплаты, хотя ты еще ничего толком не заработал, — это да!

Узнал цену копейке — звучит дубово, но всё так и было. За нее одну порой приходилось обработать несколько деталей, операция могла стоить десятые доли этой самой копейки. С усмешкой вспоминаю, как однажды не сел на трамвай, а потопал домой пешком — пожалел монетку, поняв, как она достается. Мне хочется посмотреть в глаза тем, кто утверждает, что в советские времена платили за одно присутствие на работе. В развращенной подачками Москве, может, так и было. Но Черновцы не Москва. И остальная страна не Москва тоже.

Многое на Легмаше переменилось, я здесь не был уже несколько лет. Хоть впадай в бодряческий тон доперестроечной прессы, думаю я сейчас, вспоминая тот свой визит. Солнечно просвечивалась насквозь новая проходная из стекла и дюраля, достроен механический цех, в который свели наш цех запдеталей, спецфрезерный участок и участок сборки. Отдельное здание для особо точных прецезионных станков, между цехами — свежие асфальтовые дорожки...

— Привет, Юрик, — здоровается строгальщик Фима Шор, рационализатор и изобретатель, автор стружкосборника своего имени.

Приятно, меня ещё помнят. Суппорт ходит туда-обратно, резец без усилия, мягко гонит раскаленную стружку, синие спиральки одна за другой улетают в стружкосборник. О ходе резца так и тянет сказать: как по маслу.

— Видел “Юность”. Слушай, зачем тебе это надо?.. Работал бы на заводе, был бы себе нормальный фрезеровщик, это я понимаю!..

То, что я поступил в Литинститут, для многих в цехе запдеталей стало неожиданностью. О том, что сочиняю, я никому не рассказывал — стеснялся. И где находится черновицкое отделение Союза писателей, тоже не знал. Этакий кот, гуляющий сам по себе. Наверно, зря — ребята с Кавказа почти каждый приходили в институт с рекомендациями местных отделений Союза, это помогало поступить. Зря еще потому, что вовремя не узнал оборотной стороны писательской жизни. Может, иначе бы всё у меня сложилось. Хотя вряд ли.

— У тебя ж рацухи были, голова работает! — Фима кривит губы и вздергивает плечи. — Какая-то “Юность”, какие-то рассказы... Зачем надо?

Мне лестно, что журнал с моим рассказом читали, но что я могу ответить Фиме? Как и он, пожимаю плечами и говорю:

— Кому нравится поп, кому попадья, а кому попова дочка.

Фима хохочет, живой еврейский ум отзывчив на шутку. Евреев (по-местному — маланцев) на Легмаше много, впрочем, как и на других предприятиях — такова специфика Черновцов. Токари, фрезеровщики, слесари, далее по списку, встречались даже грузчики. Обычное дело, никого это не удивляло. Были, конечно, евреи врачи, портные, продавцы и парикмахеры, но работать на заводе тоже считалось в порядке вещей. Скажем, токарь Рома Розенблюм. Это ас. У него свободный график, его вызывают, когда надо выточить что-то уникальное, другим токарям не под силу. Неподалеку щерит белые зубы на покрытом ржавчиной лице — она летит с обтачиваемых стоек кругловязальных машин — Гриша Столярский, приблатненный тридцатилетний холостяк, любитель молоденьких девушек. Дальше спецфрезерный участок, аристократы, владельцы лоснящихся красным лаком чешских “Яв” и “Чозет”. Они зарабатывают безумные деньги, по триста рублей и больше. Следующий участок сборки, там сейчас тишина, потому что начало месяца. В конце июля слесари-сборщики будут дневать и ночевать на участке, жены станут приносить им в кастрюльках фасолевый борщ и куриц, потому что надо сделать план, пресловутая штурмовщина...

Возрастная ностальгия, думаю я теперь. Что пройдет, то будет мило. Не знаю. Я люблю время, когда работал на заводе. Всё было просто, никаких подводных течений, борьбы самолюбий уязвленных людей, мелких интриг, зависти — всего того, чему стану свидетелем какой-нибудь месяц спустя. Или всё дело в молодости, не видел я тогда грязи жизни, просто не обращал на неё внимания?..

У Черновцов в этот мой приезд новая особенность. Она сразу бросается в глаза. На троллейбусных остановках, на углах домов, на жести водосточных труб светлые бумажки объявлений с бахромой, на которой многократно повторены адреса или телефоны. Продаются диваны, платяные шкафы, детские коляски, стенки, дубленки, сервизы, свитера, зимние сапоги и многое другое. На мой вопрос, что за волна накрыла город, отец отвечает:

— Евреев стали выпускать.

— В смысле?

— В Израиль. Продают вещи.

— Так и раньше вроде выпускали.

— Понемногу. Сейчас практически всех.

Дело, в общем-то, знакомое. В прошлый раз, когда ушел от Аллы и жил в Черновцах, я всё-таки попытался устроиться в областную молодежную газету. Узнав, что пишу на русском, ответственный секретарь хмыкнул, но шанс дал. В качестве пробного материала я должен был написать о комсомольской организации трикотажной фабрики, она была на хорошем счету.

Дебелая молодица, секретарь комсомольской организации, водила меня по шумным — невозможно было разговаривать — цехам, знакомила с лучшими производственницами, показывала документацию. Среди прочего мелькнуло заявление о выходе из комсомола. Придержав руку молодицы, я прочел старательные строки: в связи с выездом в капиталистическую страну Израиль прошу исключить меня из рядов ВЛКСМ. Дебелая секретарь неловко пожала плечами: бувае й такэ...

К слову сказать, я добросовестно пытался тогда изменить свою жизнь, все-таки Нина мне нравилась. За материал принимался несколько раз, пока наконец не оставил эту затею. Не только потому, что, городской житель, украинский знал на бытовом уровне. Мне было скучно. Глубже не копнешь, не развернешь, не раскрутишь, что на самом деле заставило одну идти в комсомольские вожди, а другую ехать “в капиталистическую страну Израиль”. Вряд ли только пятый пункт. Возносить же первую и клеймить вторую... Зачем отнимать хлеб у братьев-журналюг? Им и так не повезло — по статистике, мало живут. Андрей Битов как-то заметил, это журналистов Бог наказывает за поверхностное отношение к жизни. Неплохо сказано.

И вот перед самым отъездом в Москву я вижу объявление, приклеенное к водосточной трубе. На нем перечень продаваемых вещей и номер нашего прежнего дома, квартира девятнадцать. Сашка Крайзман, мой одноклассник. Картинка из прошлого: Сашкина мать, некрасивая тихая еврейка, могла прийти к нам, остановиться возле порога и часами смотреть на нашу жизнь. Не опускалась на предложенный стул, отказывалась от чая, ей достаточно было стоять вот так и смотреть. С Сашкой они жили вдвоем, мужа у нее то ли не было, то ли он рано умер. Видеть стоящую у дверей фигурку, наблюдающую за чужой жизнью, поначалу было неприятно, но потом мы смирились — не выгонять же.

Дверь открывает Сашка. Как обычно, у него напряженное лицо, словно он постоянно ждет подвоха. Он, в мать, некрасив, низкоросл, во дворе и в школе я ему покровительствовал. Увидев меня, Сашка несколько расслабляется, однако войти не приглашает. Рядом возникает под стать ему Оля, жена.

— Мы думали, покупатели...

— А я что, на покупателя не похож? — бодрячески заявляю я и, отодвинув Сашку, захожу в квартиру.

Здесь всё как бывает при переезде: голые окна, пустые стены, посреди комнаты картонные ящики. Это плохо, когда человек не воспринимает тебя как равного, моя функция — защитник, и Сашка до конца не может преодолеть скованность, вызванную прежней зависимостью.

Худенькая Оля уходит на кухню, видимо, готовить чай. Мы стоим посреди предотъездного бардака, и Сашка считает нужным объяснить, почему уезжает. Начальник троллейбусного депо, где мой бывший одноклассник работает, сказал, что тот станет старшим мастером только через его труп. Сашка между тем окончил общетех университета, толковый специалист, к тому же прежний старший мастер ушел на пенсию. Пока была жива мама, Сашка уехать не мог, она болела, теперь ее нет, и его здесь больше ничто не держит. Он это прямо не говорит — еврейская осторожность, — но понять можно.

Я смотрю на одноклассника и думаю: вот и Сашка озабочен карьерой. Мое поколение основательно, по-взрослому устраивается в жизни, перестает считать копейки, я не очень-то вписываюсь в ситуацию. Точнее говоря, вообще не вписываюсь. Еще думаю, что в двух вещах мы с Сашкой совпадаем. У меня тоже умерла мама, и я тоже уезжаю из Черновцов, правда, не так далеко. И причина уехать у меня тоже есть. Разве что я не оправдываюсь. Еще один мой одноклассник, Юра Литвак, которого вся школа звала Гиви, тоже счел необходимым объяснять причину своего отъезда. Я наткнулся на него в магазине. Щеголеватый Гиви был одет в старье, слонялся без дела в ожидании разрешения из ОВИРа и рад был поболтать. Я не хочу быть простым винтиком в этой машине, сказал Гиви, я стою больше. Ему не хватало соображения понять, что так, наверно, думают все уезжающие и конкурс среди бывших винтиков в Израиле не меньший, чем в Союзе. Разве что пятого пункта не существует. И мы, бумагомаратели, лицедеи, художники и прочие обольстители человеческих душ, едущие со всей страны в Москву, те же евреи. Нашли себе землю обетованную...

— Ты меня презираешь? — неожиданно спрашивает Сашка. Голос у него тихий, Крайзман на меня не смотрит.

— С чего взял?

— Да как-то...

Что ответить? Сказать, что все мы, евреи и неевреи, не барские крестьяне? Что человек имеет право выбора? А власти лучше бы любовь к березам трансформировать в любовь к населению (парафраз из Довлатова) — тогда и нагнетания патриотизма не понадобилось бы?.. Всё так избито.

— Пришли вызов, — шучу я. — Или в гости пригласи, когда устроишься.

Так и не дождавшись чая, ухожу. Сашкина жена удалилась на кухню, но чеховское ружье на сей раз не выстрелило.

9

В Москве происходит мое грехопадение. Пока первое. Второе тоже не за горами. Сейчас появится из летающих туда-обратно дверей грязно-яичного цвета Степа Хмелик, и закрутятся шестерни, затягивающие меня в сомнительное предприятие. Впрочем, они давно уже крутятся.

Я стою у подземного перехода вблизи станции метро “Новослободская”, за спиной гудят стада машин, от которых я за последнее время отвык, макушку печет солнце, но я не покидаю пост. Здесь удобно наблюдать за выходящими из метро. Я жду Степу и думаю о случившемся ночью.

Часть долга я заплатил Маше из денег Салмана, так что вернулся в свою комнату на законных основаниях. В квартире оказалось на удивление тихо. Иван Калистратович и Димка уехали на лето в деревню, Генка спал перед ночной сменой, одна Маша возилась на кухне. Я выложил на стол черновицкие гостинцы: яблоки белый налив, первые абрикосы, благополучно довезенные ранние груши. Гвоздем программы была оплетенная бутыль вишняка, отец большой умелец его делать. Он и дом на Роше присмотрел с таким расчетом, чтобы на участке росли вишни. Как выяснилось, на этот раз отец для крепости добавил в наливку спирт. Может, потому всё и произошло.

Пока я мылся с дороги — в вагоне изошел потом, — Маша накрыла на стол и разбудила Генку. Генка принялся было ругаться, не дают поспать, а ему пахать ночь, однако увидел бутыль и о сне больше не заикался. Хорошо посидели. Маша рассказывала о том, что Иван Калистратович с Димкой рыбачат на Лутосне, собирают дождевики, они уже пошли. На выходные она тоже поедет в деревню, очень любит ломать грибы. Хозяйка рассказала и о том, что меня беспокоило, — об участковом. Тот не появлялся, наверно, в отпуске. Чокаясь с хозяевами, я соображал: отсрочка временная, все равно ради справки придется несколько недель поработать на молочном комбинате. А там вернутся из отпуска деятели из профкома литераторов, стану членом этой богоугодной организации, и пошло все далеко и надолго. Но сначала ВГИК, экзамены. Сидели часов до десяти, опорожнили почти всю бутыль. Потом Генка ушел на комбинат, Маша стала убирать со стола, а я отправился в свою комнату.

Среди ночи проснулся. Я лежал на спине, и простыню, которой был укрыт, мой малыш натянул шатром. У меня давно никого не было, а тут еще спокойная сытая жизнь в Черновцах. Сухостой, как говорили в армии. Я смотрю на летающие туда-сюда двери метро, чувствую, как солнце печет голову и пытаюсь понять, почему все-таки решился. Дело не только в желании. Ночью многие вещи воспринимаются иначе, отодвигаются дневные барьеры и табу. Что казалось невозможным, становится простым и естественным.

В общем, я встал и пошел в Машину комнату. Ничего не говоря — слова были ни к чему, — присел на край широкого дивана. Скрипнули пружины. Чувствуя, как пересохло в горле, погладил через одеяло Машино бедро. Хозяйка не шевелилась. Сердце бухало, как сваебойный агрегат. Я запустил руку под одеяло, принялся гладить бедра, живот, добрался до груди и нежно сжал ее. Маша молчала. Я осторожно откинул одеяло, поднял ночную рубашку и прикоснулся к волшебно темнеющему лобку. Оставалось развести женщине ноги, что я и сделал. Потом осторожно вошел в нее. Маша спала.

Надолго меня, понятно, не хватило. Я вцепился зубами в подушку, чтобы не застонать. Не выходя из Маши, практически сразу повторил еще раз, теперь уже основательно. Она молчала. Я лег рядом, благодарно прикоснулся губами к щеке, однако Маша и на этот раз никак не прореагировала. Глаза были закрыты, дышала хозяйка ровно. Ну не может же быть, чтобы спала! Простые люди, свой этикет? Допустила, но не участвовала?.. Некрофилия какая-то.

Благо, Маше надо было в первую смену, а то не знаю, как смотрел бы ей в глаза утром. Я дождался, когда из ночной вернется и уляжется спать по обыкновению поддатый Генка — он разговаривал сам с собой и бродил по квартире, задевая углы, — и лишь потом встал. До встречи со Степой (договорились вчера по телефону) оставалась уйма времени, однако я взял учебник немецкого и пошел к троллейбусу. Район “Новослободской” не самое уютное место, но лучше уж там. Как по-немецки “ждать”? А “неловко”? Я заглядываю в словарь в конце учебника. На память упорно лезет “schwаinerаi”. В самом деле.

Степа выходит из метро целеустремленной походкой, издали замечает меня и вскидывает руку. Я дожидаюсь, когда он подойдет.

— Привет, старик. Не передумал?

— Джигит держит слово.

— Тогда бери. — Хмелик щелкает замком портфеля и достает свернутую вдвое бумажку.

Разворачиваю. Листок абитуриента, Магомедов Вагиф Салманович. И моя фотография.

— Восточные люди выглядят старше, так что все нормально, — успокаивает Степа. Действительно, двадцать восемь лет не восемнадцать.

— А какой процент среди них блондинов?

— Не бери в голову. Если спросят, скажешь, мать русская.

— Акцент все равно нужен. Для убедительности. Кстати, за акцент Салман платить будет?.. Им ведь тоже овладеть надо, чтобы точно азербайджанский, а не армянский или там грузинский. Правильно мыслю?..

Я болтаю совершенно ненужные вещи, мне не хочется, чтобы Степа уходил. Домой я решил вернуться как можно позже, чтобы Маша уже спала, и надо как-то убить время.

— Может, по пиву? — предлагаю я.

Но Хмелик уже переминается с ноги на ногу и смотрит по сторонам.

— Не могу, дела.

— Какие дела летом!..

— Серьезно, не могу.

Степа как-то обмолвился, что ездит на дачу, помогает поливать и пропалывать грядки. К кому — не сказал, не удивлюсь, если к своему редактору из “Современника”. Гибкий человек. Хмелик уходит, а я какое-то время еще стою у метро, рассматриваю листок абитуриента. Странно видеть чужие ФИО и свою физиономию. Я дважды был абитуриентом, сейчас третий. Мандража нет, один спокойный интерес. Потому, что стал старше, или потому, что не о моей судьбе речь?

Я спускаюсь в метро, еду до ВДНХ, нахожу ВГИК. 3-й Сельскохозяйственный переулок, во как! В вестибюле волосатые мальчики и коротко стриженные девочки ищут себя в списках групп, записывают даты экзаменов и консультаций. Атмосфера тихой паники. Вообще-то, руководство института гуманный народ. Экзамены начинаются послезавтра, у тех, кто не поступит, будет возможность попытать счастье в обычных вузах — там экзамены позже, с первого августа. Я запоминаю расписание, попутно отмечаю, что через час консультация для поступающих на сценарный и киноведческий факультеты. Что ж, послушаем.

А пока выхожу на крыльцо, закуриваю, с любопытством посматриваю на претендентов на звание студентов одного из самых престижных вузов Союза. Говорят, конкурс, особенно на актерский факультет, здесь не меньше, чем в наш Литинститут или МГИМО. Разница в возрасте между мной и другими ребятами на крыльце невелика, но это уже другое поколение. Вельветовые туфли, джинсы в обтяжку, отстраненные лица — я в этом мире единственный и неповторимый, этакая богема. Точнее, игра в нее. Я понимающе хмыкаю, не так давно сам был таким. Особенно первое время, когда поступил в институт. Ещё бы, избранный!.. Как там у Пушкина: что слава, яркая заплата на ветхом рубище певца. Славу никто не гарантирует, а вот рубище светит практически каждому. Вместо съемок на “Мосфильме” и всенародной любви — заведование театральными кружками при ЖЭКах или в домах пионеров. Ребята еще об этом не знают.

— Сигареты не найдется? Свои все выкурила, волнуюсь.

Передо мной средних лет женщина, как говорится, со следами былой красоты. Чуть в стороне с осуждением и неловкостью на лице застыла полная девушка, видимо, дочь.

— Пожалуйста.

— Легче уж самой поступать, честное слово!.. — говорит женщина и щелкает зажигалкой, прикуривая. — Вы не знаете, кто в этом году набирает курс на киноведческом?

Я пожимаю плечами.

— Досадно будет, если о Бондарчуке этот человек думает иначе. Тогда Марина не пройдет. У них ведь как, надо думать, как руководитель, другие мнения не нужны.

И женщина рассказывает, что конкурсная работа дочери посвящена “Судьбе человека” — девочка с детства бредит кино, хотела стать актрисой, но фактура не та, и вот приходится поступать на киноведческий. Уже второй раз. Все это время дочь по имени Марина стоит в стороне и к нам не подходит. По большим серым глазам заметно, что коммуникабельность матери она не одобряет. Этакая домашняя девочка, комплексующая из-за своих форм, чем-то она мне симпатична. Мы с матерью начинаем перетирать киношные новости, я мало что знаю, больше слушаю и глубокомысленно киваю. Потом настает время идти на консультацию.

— Юра, присмотрите за ней, пожалуйста, — доверительно подается ко мне Валентина Евгеньевна, мы уже познакомились. — Она зажатая девочка, всего стесняется. Ладно?

К моему удивлению, в аудитории собирается не так уж много народа. Я занимаю место рядом с Мариной и пытаюсь завести разговор. Чтобы расположить к себе, все время улыбаюсь. Когда устраивают экзамен по творчеству для сценаристов — понятно, но зачем это делать для киноведов? Ведь им сценарии не писать. Марина краснеет, едва заметно пожимает полными плечами и не смотрит на меня. Заколодило сероглазку. У меня нет ни сестры, ни брата, но от такой бы я не отказался. Есть что-то в ней славное, уютное.

Пока дожидаемся, я прислушиваюсь к разговорам и понимаю, что многие, как и Марина, поступают не первый раз. Важно попасть на руководителя курса, которому понравишься. Наконец в аудиторию бойко входит невыразительная особа лет за тридцать, садится к преподавательскому столу, закидывает ногу на ногу и выдает монолог о том, что надо быть готовым ко всему. Настоящая проверка способностей это творческий экзамен, а то, что присылали на конкурс, может быть и не своим, случаев сколько угодно. “Всё как в прошлом году!..” — слышу шепот сзади. Окончательно запуганная Марина в полуобморочном состоянии. После консультации мы выходим вместе, пампушку-сероглазку приходится вести чуть ли не под руку.

— Ну как? — бросается к нам Валентина Евгеньевна.

— Мам, я не поступлю... — шепчет девушка.

— Пустое, — солидно говорю я. — Проверка нервов. Главное, спокойствие. Чего бояться? Какое-то несчастное сочинение не напишем?..

Валентина Евгеньевна видит мое стремление ободрить Марину и благодарно пожимает локоть.

— Слышишь, что Юра говорит? Не боги горшки обжигают... Юра, большая к вам просьба. На экзамене садитесь, пожалуйста, рядом, хорошо? Пишет она грамотно, но вот с фантазией... И какой дурак придумал киноведам сдавать сочинение?!

Я провожаю женщин до метро, а сам двигаюсь к остановке трамвая и еду до конечной, к Останкинскому дворцу. Пруд у стеклянного куба телецентра трепещет на солнце, башня за ним похожа на гигантскую иглу со ступенчатым наростом посередине, народа на пляже не так много — будний день. Места хорошо знакомые, здесь я часто бывал, когда учился. Особенно мне нравилась дубовая роща рядом с телебашней, там загорал и готовился к экзаменам. Однако идти туда сейчас не хочется, далеко.

Я покупаю бутылку пива и шесть пирожков, благополучно уминаю. Затем раздеваюсь и, прикрыв лицо учебником немецкого, ложусь на песок. Что ж, жизнь не так уж и дурна. Необязательные мысли лениво бродят в голове. Интересно, если телебашня упадет, достанет до пляжа или нет? До общежития на Добролюбова не достает, я шагами замерял, больше, чем шестьсот метров. Мопассан не любил Эйфелеву башню, называл ее членом и садился в кафе так, чтобы не видеть. Странно, почему для человека, столько написавшего о траханье, член что-то нехорошее?.. С этими мыслями засыпаю.

К нашей четырехэтажке подхожу, когда уже темно. Чтобы убить время, после пляжа я ещё послонялся между куртин и античных статуй Останкинского дворца, отсидел сеанс в кинотеатре “Орел” и лишь затем не спеша направился домой. Вот будет номер, если Маша обо всем рассказала Генке. Тогда без драки не обойдется. Само собой, придется искать новое жилье. Я сажусь на лавочку у подъезда, закуриваю. Ситуация.

Но Маша, оказывается, еще не спит.

— Где ты шляешься? — недовольно спрашивает она, появляясь из своей комнаты.

Я стараюсь смотреть мимо.

— А что?

— Как — что?.. Есть будешь?

Меня немного отпускает. Кажется, не все так уж и плохо. Никогда раньше мне ужин здесь не предлагали.

— Не откажусь.

— Пошли.

Она уходит на кухню, я, сняв кроссовки, за ней.

— А Генка где?

— Где ему быть? В ночную ушел.

Тоже хороший знак. Если разборки с ним будут, то не сегодня. Стол на кухне на этот раз не такой, какой был на юбилей свадьбы, но тоже впечатляет. Здесь уж сам бог велел выпить. Я шарю рукой под столом, но бутыли с вишняком нет. Маша смеется:

— Не ищи, Генка все вылакал!.. У нас тоже есть. — Она выуживает из-за кухонного шкафчика бутылку водки и наливает в лафитники. — От Генки прятала... Ну, поехали.

Все повернулось так неожиданно, что я в некотором замешательстве. И не нахожу ничего умнее, как спросить:

— За что?

— За то самое, — говорит Маша и смотрит мне в глаза. — Ты мне вчера понравился.

Всё-таки не спала, притворялась!..

— Так, может, повторим? — наглею я.

— Ешь давай, повторяльщик! — смеется хозяйка. — Посмотрим на твое поведение.

Вел я себя, видимо, хорошо, потому что повторять той ночью был допущен неоднократно.

— Ты меня замучил, — сказала в конце концов Маша, отодвигаясь на мокрой от пота простыне. — Теперь досыта, надолго хватит.

— А Генка что, не...

— Рожденный пить е.... не может, — говорит Маша. — Ладно, иди к себе, мне утром на работу.

10

Творческий экзамен оказался занятной штукой. Он заставил меня с облегчением вздохнуть, но одновременно и разочаровал. Почему его так боятся? Любую историю можно подогнать под выведенную на доске фразу. Главное, чтобы такую историю ты смог сочинить во время экзамена или же она была у тебя придумана заранее.

— Заготовка есть? — шепнул я Марине, которая сидела на другом конце стола.

В ответе я не сомневался, человек сдает во ВГИК не первый раз, должна была подготовиться. Но волоокая толстушка, обреченно взглянув на меня, покачала головой. Позже я узнал, киноведы в прошлом году творческой работы не писали, только рецензировали фильм. Надо полагать, новые веяния, многопрофильность.

— Придумай, время есть, — попытался ободрить я сероглазку.

Надо было что-то делать, жаль девчонку, да и Валентине Евгеньевне обещал. Но сначала слово Вагифу Салман-оглы. “Он свысока посмотрел на нее и сказал: “Тебе здесь делать нечего”. Именно эта фраза была выведена на серой, плохо вытертой доске в аудитории, в которой нас усадили сочинять. Налицо ситуация, предполагающая конфликт. Что ж, неплохо, хотя лихо закрученный сюжет не самая сильная моя сторона.

На ближайшие четыре часа предстояло стать азербайджанским парнем с соответствующими представлениями о жизни. Но не только. Я еще должен был понять, что хочет прочесть в сочинении видавшая виды особа лет за тридцать, у которой явно не всё ладно на личном фронте — хронический недоебит, как сказал бы Адик Мыколив. Это она нас консультировала позавчера. Уж слишком решительно дама ходит между рядами и слишком зорко смотрит по сторонам. Цербер. Правда, неизвестно, она ли будет проверять работы, — может, у них здесь разделение труда, одни проводят консультации и экзамены, другие читают работы и ставят оценки. Жаль, не посмотрел у Хмелика рассказы, которые представлены на творческий конкурс, — сочинение, по идее, должно быть в том же стиле. Остается надеяться, за подобными нюансами во ВГИКе не следят.

Итак, колхоз на плодородной равнине, цветут персики и гранаты, журчат арыки. Выпускники сельской школы решили организовать комсомольско-молодежную бригаду садоводов. Конечно, любовь, как же без нее. Дочь жуликоватого агронома (спасибо, Салман!) Гюльнара влюблена в бывшего одноклассника Халила, который возглавил бригаду, — а что, нормальные азербайджанские имена. Халил также любит Гюльнару. Но коварный агроном подбивает юношу часть выращенного комсомольско-молодежной бригадой урожая продать перекупщикам с бакинского рынка (еще раз, Салман, спасибо!). Он шантажирует Халила: если тот не согласится, Гюльнара будет отдана замуж за сына главного бухгалтера колхоза, толстого и глупого Хасана. Парень упорствует, агроном распускает слух, что уже получил за Гюльнару калым. Халил страдает. “Тебе здесь делать нечего!” — говорит он любимой девушке и свысока, оскорбленно смотрит на нее, когда та появляется в бригаде, чтобы сказать, что никогда не выйдет замуж за противного Хасана. Но Гюльнара настойчива, она заставляет себя выслушать. Счастливый Халил с помощью друзей якобы похищает любимую и прячет у родственников в горах. Агроном не может отомстить, его делишками заинтересовался ОБХСС, незадачливого комбинатора с позором увозят на “воронке”...

Не столько по-азебрайджански, сколько по-индийски. Но почему бы нет? Вполне возможно, молодой Магомедов с детства обожает индийское кино. Опять же в наличии местный колорит (арыки, персики-гранаты, родственники в горах), пережитки прошлого (калым), современные реалии (комсомольско-молодежная бригада). И главные герои ведут себя достойно и романтично, способны тронуть сердце старой девы, наверняка втайне мечтающей о любви, большой и чистой.

Ай да Вагиф Салман-оглы, ай да сукин сын!..

С волками жить, по-волчьи выть. Или так: в чужой монастырь со своим уставом не суйся.

Я принимаюсь вдохновенно строчить, текст идет легко, с неожиданными находками, однако, когда поднимаю голову, ловлю с другого конца стола тоскливый взгляд Марины. Надо девушку выручать. Похоже, ничего у неё не вытанцовывается.

— Просись выйти, — шепчу я. — В туалет тебе нужно!..

Марина краснеет. Застенчивая какая, а ведь москвичка.

— Отпускают, просись! — настаиваю я. — Далеко не уходи!..

В самом деле, время от времени кто-нибудь из длинноволосых ребят и коротко стриженных девчонок в вельветовых туфлях и джинсах в обтяжку отпрашивается и выходит из аудитории — наша цербер, похоже, не лишена милосердия. И то сказать, четыре часа не каждый мочевой пузырь выдержит.

Марина по-школьному поднимает руку и, получив разрешение, выходит. Через минуту отпрашиваюсь и я. Цербер находит на столе мой листок абитуриента, откладывает, как и листки других вышедших, в сторону и со значением говорит:

— Смотрите мне, Магомедов...

— Обижаешь, сестра. — Я прикладываю руку к груди. — Всё честно, мамой клянусь!

Разговаривать так с экзаменатором рискованно, но за счет экзотики проходит. Если её хорошенько разработать, вдруг думаю я, она может оказаться не женщиной — вулканом. Это отзвуки ночи с Машей. Я подметил, после таких случаев любая женщина кажется доступной и способной открыться с неведомой стороны. Надо лишь приложить усилия.

В коридоре меня поджидает неприятный сюрприз. Поговорить с Мариной невозможно. Взад-вперед похаживают две пожилые женщины, бдят за выходящими из аудитории абитуриентами. Но если бы даже их не было, Марины нигде не видно. Дисциплинированно направилась в туалет?.. Я спрашиваю у бдящих, где находится мужской туалет, единственное мое желание сейчас, чтобы он был рядом с женским. К счастью, так оно и оказывается.

— Марина, — зову я, заглянув за дверь с дамским силуэтом.

Главное, чтобы не заметили, что я сунулся в чужой туалет.

Девушка стоит прямо у входа, рядом с раковиной умывальника. Вид у нее перепуганный. Я тесню Марину в ближайшую кабинку, щелкаю задвижкой.

— Расслабилась, — приказываю шепотом, — а то ничего не поймешь. История у тебя будет такая...

И я торопливо выдаю сюжет о парне, который окончил Суриковское училище и женился на хорошей девчонке. У них любовь, они счастливы. Молодой семье нужны деньги, парень много работает, но пробиться без имени трудно, его картины не покупают. Парню халтурить не хочется, но он любит жену и соглашается заняться реставрацией росписи в церкви. По сути, предает свой талант и оказывается в итоге наказанным. Срывается с лесов, со сломанным позвоночником попадает в Склифосовского. Когда к нему приходит жена, он говорит те самые сакраментальные слова, что написаны на доске, и смотрит на жену соответствующим взглядом. Но в концовке надо дать понять, что у молодых супругов все наладится, их любовь преодолеет испытание. Или просто оставить концовку открытой, пусть каждый додумывает, как повернется ситуация дальше.

— Ничего сложного нет, понимаешь? Представь, ты пишешь обычное школьное сочинение. Только вводи побольше прямой речи — должно походить на сценарий, ВГИК все-таки.

Марина молчит. Девчонку надо вывести из ступора, и я говорю громче, напористей, забыв, что в туалет в любой момент может кто-нибудь войти:

— Ты о заморочке с наказанием за измену таланту не думай, это я так, свои мысли. Думай, что рассказываешь обычную историю, которую можно услышать, например, в очереди. Своими словами — всего-то! Ты девушка начитанная, сумеешь, соберись только. Лично я на киноведческий ни за что бы...

— Любовь преодолеет испытание, — вдруг говорит Марина и поднимает на меня серые очи.

На этот раз в них непреклонность и готовность действовать. Похоже, моя история проняла девульку. Слава богу. Я открываю дверь.

— Умница. Иди.

Да простит мне Николай Васильевич, что я перелицевал его “Портрет”. Добавив, понятно, кое-какие мотивы из собственной жизни. Увлекательное дело компиляция — всё как по маслу идет. Это свое дается со скрипом и сомнениями. Потом и кровью, как сказал еще один классик, правда, в другое время и по другому поводу.

Я благодушествую в женском туалете и еще не знаю, что наступят девяностые, когда ради куска хлеба буду горько издеваться над собой, выдавая в месяц на-гора по книжке дамского чтива. Вот когда вдоволь накомпилируюсь! А стиль!.. До сих пор ловлю кайф от некоторых своих пассажей: “Волшебная музыка стихла, но Рут уже ничего не слышала. Заглушая ее слабые протесты, Кевин прижал свои губы к ее полуоткрытым губам. Его горячие сильные руки скользили по ее телу, нежно и требовательно лаская его. И сразу же вихрь чувственного наслаждения подхватил Рут и понес в мир пленительных грез. Кевин целовал ее долго, неудержимо, страстно. У Рут закружилась голова, и она прильнула к Кевину в бессознательном порыве пробудившейся женственности, полностью, без остатка отдаваясь трепетному, пылкому восторгу первой любви...”

Какими прекрасными покажутся мне в ту пору прежние литературные порядки! Какого, спрашивается, хрена добивалась пишущая братия? Из властителей дум — в распивочно и навынос?! Меня, прогоревшего на торговле китайской тушенкой, выхватит из постперестроечного дерьма раскрутившийся Степа Хмелик, за смешную плату сделает литрабом по производству книжек в мягкой обложке — якобы переводов с английского. Псевдоним у меня будет Джулия Литл, то есть Юля Маленькая. Почти что Маленькая Вера, героиня нашумевшего незадолго до того фильма, китчевая девушка с окраины. Думаю, ей мои опусы понравились бы. Может быть, помогали бы жить. Что уже немало. Ведь традиционная русская литература — мазохистское копание в болячках.

И все же я скриплю зубами, когда в своих опусах той поры наталкиваюсь на такие перлы: “Она увидела его глаза — два нестерпимо прекрасных сияющих омута, притягивающих к себе. Забыв обо всем, она подалась к нему и тотчас попала в сладкий плен его объятий, в капкан сильных рук и горячих губ. И поняла, что с радостью останется в этом плену на всю ночь. Или даже на вечность...”

Все-таки хорошо, что мы не знаем своего будущего. У кого-то из писателей есть рассказ, в котором герой кончает с собой на пике счастья. Не так уж и глупо, если вдуматься.

Я возвращаюсь в аудиторию, завершаю сюжет о Халиле, Гюльнаре и негодяе агрономе. Марина сосредоточенно пишет на другом конце стола. Дело, похоже, идет на лад.

— Как она? — цепко берет меня за локоть Валентина Евгеньевна, когда я, сдав работу, выхожу на крыльцо института.

— Думаю, хорошо. Справится.

— Вашими бы устами... — Маринина мать нервно затягивается сигаретой и требует подробностей.

Коротко рассказываю. Я опустошен, как ни странно. Даже подобное сочинительство забирает все силы. Или это только у меня? Давно заметил, когда пишу, женщины становятся мне безразличны, совершенно не тянет. Сублимация, перегонка половой энергии, да и вообще всей энергии?.. Минут через сорок появляется Марина. Закрыв глаза и прикусив нижнюю губу, она трясет головой:

— Кошмар!..

Пампушка счастлива, испытание позади. Доволен и я, помог человеку. Теперь главное, чтобы оценка была приличная. Цербер сказала, о результатах сообщат перед тем, как будем смотреть фильм, на который предстоит писать рецензию. Оригинально, конечно, — ты пришел на второй экзамен, а тебе говорят: извините, у вас два балла.

— Будем надеяться, с вами обоими это не произойдет, — говорит Валентина Евгеньевна. Она весело смотрит на меня, Марина только что рассказала про инструктаж в женском туалете. — Юра, вы к метро? Тогда пойдемте... Все-таки скажите, зачем вам второе литературное образование? Вы же Литинститут окончили.

Я скрываю, что сдаю экзамены за другого. Эти благополучные, судя по всему, люди вряд ли поймут меня. Со стороны ситуация в самом деле выглядит не очень красиво. Отвечаю в том духе, что за кино будущее, особенно за телевизионной драматургией, которая становится всё востребованней. Так что знать тонкости профессии сценариста даже выпускнику Литинститута не помешает.

— Удивительно, как у вас приняли документы. Я слышала, даже после филфака не берут на сценарный, — развивает тему Валентина Евгеньевна. Ей надо разрядиться, снять напряжение, и она говорит о том, на что ей по большому счету наплевать.

Проблема между тем существует. Маринина мама совершенно права. Когда я поступил в Литинститут и попробовал было перепрыгнуть через курс — все-таки учился до этого в университете, — мне в учебной части посоветовали помалкивать. Студентов филфака в Литинституте не жаловали, могли дать от ворот поворот — амбиции. И во ВГИКе, думаю, не без того.

— За меня слово замолвили, — туманно отвечаю я. — Сочли возможным.

И замечаю оценивающий взгляд. Вон вы какой, Юра, интересно.

— Может, зайдете к нам на чай?

— Извините, устал, — искренне говорю я.

В метро мы расстаемся, мне на “Новослободскую”, потом на троллейбус, а Марине и ее маме куда-то в район “Ждановской”. Далековато ехать ради чая, да и действительно устал.

Хорошо бы выпить водки, но одному не хочется. Посплю дома, сон тоже неплохо.

Все последующие экзамены мы с Мариной не теряем друг друга из вида, благо, наши сочинения заработали по четверке. Меня это несколько задевает — почему не пять? — ну да ладно. Сероглазка пытается мне помогать, когда пишем рецензию на фильм. Но не понадобилось — в Литинституте я прошел суровую школу творческого семинара Кима Николаевича плюс семинары по текущей литературе. Да и опыт рецензирования имеется. Так что с анализом художественных произведений у меня все в порядке. Вычленить авторскую идею и оценить степень и способы ее реализации особого труда не составляет. Что в прозе, что в кино, законы, по сути, те же.

Тем более что фильм нам достался незамысловатый, на широкий экран, по Марининым словам, еще не выходил. Для экзамена это логично, — нет и отзывов в прессе, надо разобраться самому. Бывшие десятиклассники едут на фронт, всё очень интеллигентно и красиво, попутно участвуют в эвакуации какого-то музея, торжественно, как на похоронах, вынося ящики с картинами... Этакая символика. В литературе подобное называется претензией и вычурностью, автор же считает, что получилось эстетично и глубоко. Увы, человеку свойственно ошибаться. Обычные ножницы между замыслом и воплощением. Об этом я и написал в рецензии, разумеется, подкрепив свои выводы примерами. Марине фильм тоже не понравился. У девушки определенно есть вкус, не зря ее конкурсная работа о фильме Бондарчука.

Для устных экзаменов у меня существует тактика, позволяющая произвести впечатление, а в итоге получить приличный балл. Во-первых, я начинаю отвечать на вопросы не по порядку, а с того, который лучше знаю. Во-вторых, в ответе должна быть изюминка. На экзамене по истории СССР один из доставшихся мне вопросов — общественно-политическая обстановка в мире перед Первой мировой войной. С него и начинаю.

— Когда Германия пришла к столу империалистических яств, все места за столом уже были заняты, — цитирую я Ленина в одной из первых же своих фраз. И ловлю на себе заинтересованный взгляд экзаменатора.

Это мужчина лет под пятьдесят, в круглых очках, его глаза за толстыми линзами кажутся маленькими. Брови у мужчины слегка приподнимаются, голова внимательно клонится набок. Представляю, каким бальзамом цитата пролилась на его сердце, — наверняка во ВГИКе, как и у нас в Литинституте, история на вторых ролях. Я развиваю образную мысль вождя, благосклонность во взгляде экзаменатора нарастает. Главное, не забывать про акцент, все-таки я азербайджанец.

— Достаточно, — наконец говорит экзаменатор. — Следующий вопрос, пожалуйста.

В рассказе о решениях последнего съезда КПСС мне тоже есть чем блеснуть, не зря в Черновцах штудировал учебник. Я много и убедительно говорю о необратимости социалистических преобразований в СССР — почему-то именно это засело в памяти. Конечно, случайность. Я ещё не знаю и знать не могу, что на Ставрополье живет Михаил Сергеевич Горбачев, который крепко сомневается в подобном тезисе, хотя ему не полагается, как-никак секретарь крайкома. Под сурдинку, на благоприятной для меня волне проходит и третий вопрос, о структуре власти в Господине Великом Новгороде, я его знаю неважно.

— Хорошо... — произносит экзаменатор и заглядывает в листок абитуриента, — товарищ Магомедов. Я вам ставлю “отлично”. — Он указательным пальцем подбивает очки на переносице, его близорукие глаза за толстыми стеклами щурятся. — Вы, насколько понимаю, из Азербайджана?

— Канэчно, — говорю я, подпуская акцента.

— Любопытно. Обычно азербайджанцы смуглы и черноволосы... — Экзаменатор лукаво улыбается.

Впору запаниковать — могут пойти коту под хвост все мои старания, — но кураж несет меня. Я смущенно опускаю глаза, делаю неопределенный жест рукой.

— Зачэм так говорите, профэсор? Стэнька Разин в Персию плавал, да, княжну добывал, да? В наших мэстах с ватагой останавился. В моем ауле половина блондинов, клянусь!..

— Идите!.. — смеется экзаменатор и машет рукой. — Потомок Разина!..

Когда позже я стану размышлять, почему Марину приняли во ВГИК, а меня — вернее, Вагифа — нет, мне вспомнится этот человек. По законам нынешних сочинителей именно его следовало бы заподозрить — а как же, историю СССР преподавал, наверняка стукнул, коммуняка! Но не хочется мне так думать. Пошло. А если отвлечься от литературы и говорить о жизни, этот человек в сильных очках мне симпатичен. Неплохо все-таки мы разыграли сценку — он всё понимал, и я понимал, что он понимает. Этакое веселое братство понимающих людей. Хотя, конечно, это ещё ни о чем не говорит.

То, что я не прошел по конкурсу, уязвило мое самолюбие. Но хуже было другое. Отец Вагифа отказался платить. Меня Салман разговором не удостоил, но через Хмелика передал: раз нет результата — нет и денег.

— Я виноват, что у них свои заморочки? У меня больше баллов, чем у тех, кого приняли. По какому принципу отбор, хрен их знает! — наседал я на Степу, когда тот позвонил и передал слова Салмана. — Я свою работу сделал, за других не отвечаю. Пусть платит!..

Степа вздохнул, сказал сочувственно:

— Я ему тоже так говорю. Помнишь, как в Литинституте, — кого-то принимали, кого-то нет... Даже с хорошими баллами. Решающее слово было за руководителем семинара.

— Так ты объясни это чуреку! Во ВГИКе наверняка такие же порядки.

Хмелик какое-то время молчит, собираясь, видимо, сказать что-то неприятное для меня. Хотя что может быть неприятней того, что уже есть?

— Он хочет, чтобы ты вернул деньги.

— Какие еще деньги я должен вернуть?!

— Задаток.

— Я убью тебя, Степа! — взрываюсь я. — Ты меня подставил! Сам не захотел в это дерьмо лезть, дурака нашел. Встречу — не обижайся!..

— Остынешь, поговорим. — Хмелик положил трубку.

Вот почему он не говорит, где живет, и телефон свой не дает! Законспирировался, скотина!.. Сейчас я был готов убить Степу.

Дома никого, Маша и Генка укатили на выходные в деревню, где проводят лето Иван Калистратович с Димкой. Собирают в подмосковных лесах грибы-ягоды. Я принялся шагать по квартире. Вляпался по полной программе! Мало того, что Салман платить не хочет, так еще сто пятьдесят рублей назад требует!.. Я ему заплачу! Я им обоим устрою!..

Телефон. С досадой хватаю трубку.

— Что надо?

— Юра, вы чем-то расстроены? — не сразу отзывается Валентина Евгеньевна.

— Было бы странно, если бы я радовался, — не слишком вежливо отвечаю я.

— Я вас понимаю... Но, может быть, всё-таки приедете к нам? Мы решили в узком кругу отметить Маринино поступление. В этом есть и ваша заслуга...

Я помолчал.

— Неожиданно как-то... Когда?

— Прямо сейчас. Или у вас планы на сегодня?

— Вроде нет.

— Тогда в чем дело? И Марине приятно будет вас видеть.

Оставаться в квартире одному не хотелось. Только травить себя мыслями. Прежние проблемы опять поднимались во весь рост. Главная из них — безденежье, черт бы его побрал! Если от участкового ещё можно прятаться, то от этого... Как ни крути, идти на молочный комбинат придется. В принципе, можно устроиться куда угодно, но там меня знают, и от дома близко.

— Как к вам добраться?

— Записывайте.

Через десять минут я был на остановке троллейбуса номер три.

11

В рецензиях подобные вещи квалифицируют как заданность и натяжку. К примеру, автору требуется свести героев в нужном месте в нужное время, и он пускается во все тяжкие. Срывает солидного отца семейства откуда-нибудь из Якутска, чтобы на пляже под Алуштой познакомить с девицей, с которой затем уложит в постель. Вскоре выясняется, что это его дочь, которую герой бросил маленькой, когда учился на курсах киномехаников в Калуге и сожительствовал с ее матерью. Шок. Непотребный инцест как следствие эгоизма и безответственности. Низ-з-я.

Но какую бы благую цель ни преследовал автор, события в произведении должны стыковаться естественно и достоверно. Я с осторожностью отношусь к слову “вдруг” — есть в нем некая преднамеренность, почти что подтасовка. На семинарах Кима мне не сразу удалось усвоить, что правда литературы и правда жизни не одно и то же. К пятому курсу считалось дурным тоном, если кто-нибудь из семинаристов начинал доказывать, что в основе его не вызвавшего доверия творения реальные события. Парадокс, странно, но придуманное бывает правдивей, чем то, что случается на самом деле.

Однако вопрос. Если литература, как нас учили, слепок жизни, то почему жизнь ниже литературы, недостоверней её? Случайность — такой же атрибут литературы, как и жизни. Кто-то из персонажей “Клима Самгина” задается вопросом: быть может, случай — псевдоним дьявола?.. В этом что-то есть. Плохо или хорошо, но всё идет своим чередом, и вдруг, неожиданно событие, нарушающее причинно-следственную связь. По крайней мере, не связанное с ней напрямую. Язвительная ухмылка сатаны. Думали, будет по-вашему, всё рассчитали? А хер вам!..

Тогда в ЦДЛ мне и в голову не могло прийти, что еще раз столкнусь с Сенчуковым, этим мастодонтом-сталинистом. Конечно, теоретически такая возможность существовала, но на практике приближалась к нулю. И где столкнусь — у него дома!.. Открывший дверь мужчина сначала не показался мне знакомым, что и понятно, раньше я его видел только со спины, да и то единственный раз. И вот — лицо с запавшими щеками, сухопарая подтянутая фигура, слова:

— Юрий? Заходите, мы вас ждем.

Я не знаю, куда девать торт (с пустыми руками в гости не являются), и хозяин приходит мне на помощь, принимает картонную коробку, крест-накрест перевязанную бечевкой.

— Прошу. Разуваться не обязательно.

Что-то смутно знакомое чудится мне в этом подсушенном теле прямо держащегося пожилого джентльмена, но я отвлечен другим, улыбаюсь спешащей навстречу Валентине Евгеньевне.

— Какой вы молодец, Юра, что приехали!.. Познакомьтесь, это Олег Всеволодович, мой муж. — Она забирает у мужчины торт. — А это Юра, он помог Марине на экзамене, я тебе говорила.

Мужчина доброжелательно кивает и, приглашающе поводя вдоль коридора рукой, на секунду поворачивается спиной. Я вижу костистый затылок и редкие волосы, сквозь которые просвечивает кожа. Так это же Сенчуков, заведующий Литературной консультацией, его мне в ЦДЛ показал скотина Степа Хмелик!.. Ошибиться я не могу, зрительная память у меня хорошая.

— Предоставим женщинам заниматься своими делами, а я вам пока книги покажу. — Меня проводят в комнату с книжными стеллажами под потолок и усаживают в кресло. — Кстати, я тоже в свое время окончил Литературный институт. Так что мы с вами, можно сказать, коллеги.

О чем говорить с человеком, раза в два с лишним старше меня, я не знаю. И произношу первое, что приходит на ум:

— У вас отличная библиотека.

Конечно, есть в моих словах желание сказать хозяину приятное, но душой я все же не кривлю. Библиотека в самом деле богатая. Если учесть, что на дворе стояли времена книжного бума, когда из-за книг в очередях устраивали потасовки, библиотека у Сенчукова была на удивление. Разноцветные корешки собраний сочинений, дефицитная прогрессовская серия “Мастера современной прозы”, “Поэтическая Россия”, много книг издательства “Советский писатель”, в том числе синие тома “Библиотеки поэта”...

Я сглотнул. О таком богатстве можно только мечтать. У меня самого библиотеки не было. Так, десятка два книг, которые переезжали со мной из Черновцов в общежитие, перед армией — из общежития в Черновцы, из Черновцов в Аллину квартиру, из Аллиной квартиры в мое нынешнее жилище.

— Да, кое-что у меня имеется.

Хозяин, видимо, польщен, но понять это по лицу невозможно. Всё та же сдержанная улыбка следящего за каждым своим жестом и словом человека.

— Ну и как живется нынешним выпускникам Литинститута? — переводит он разговор на другое.

— По-разному, — коротко отвечаю я. С какой стати жаловаться незнакомому человеку? Вежливость заставляет добавить: — Видимо, так же, как выпускникам вашего времени. Кто-то печатается и издается, кто-то кормится в основном рецензиями.

— Да, судьбе литератора не позавидуешь, — говорит Сенчуков и тонко улыбается.

Разговор надо поддерживать, но хозяин не делает в этом смысле никаких попыток, и я продолжаю:

— Когда мы учились, нам приводили статистику. В среднем член Союза писателей зарабатывает в месяц чуть больше шестидесяти рублей.

Сенчуков кивает:

— Зарплата уборщицы.

Неожиданно мне приходит в голову, что талант это вовсе не дар божий, как принято считать, а, скорее, проклятье. Видимо, колесики подсознания постоянно крутятся, работают и выдают результат, когда подсознанию вздумается. Но я боюсь шокировать малознакомого человека резкостью суждений, поэтому сворачиваю на более нейтральное:

— И тем не менее бешеные конкурсы в творческие вузы. Где-то я слышал, талант — это лотерейный билет, по которому ещё надо выиграть.

Сенчуков вновь благосклонно кивает:

— Справедливое замечание. Есть в природе человека нечто такое, что заставляет его тянуться к творчеству. Звучит пафосно, но это так.

Нашу беседу, всё более становящуюся отвлеченной, прерывает заглянувшая в кабинет (думаю, именно так называют эту комнату со стеллажами и креслами) Валентина Евгеньевна:

— Ну что, мужчины, за стол?

— Не откажемся, — отвечает за нас обоих Олег Всеволодович. — Пойдемте, Юра, раз приглашают.

И опять едва заметная усмешка человека, в душе иронизирующего над происходящим. Похоже, мастодонт-сталинист совсем не глуп.

Лицо Марины в комнате с накрытым столом едва не заставляет меня хлопнуть себя по лбу ладонью. Бог ты мой, как не догадался сразу!.. Сероглазка на меня запала. Марина пунцовая, не знает, куда девать руки.

— Здравствуйте, — опережает она меня. Девушка никак не может перейти на “ты”, хотя разница в возрасте между нами не так уж велика.

— Здравствуй, Марина, — как можно свободней говорю я. — Поздравляю тебя. Извини, что без букета, скоропалительно как-то вышло...

— Это я виновата, — вмешивается мать. — Подумала, чего тянуть? Выходной, все дома — почему не отметить?.. Юра, вот сюда, пожалуйста, здесь вам будет удобно.

Мы рассаживаемся. На какое-то время повисает неловкость, обычно сопутствующая этой процедуре.

— Так, мужчины, кто что будет?.. Лично я коньяк, — Валентина Евгеньевна вдруг начинает смеяться, поглядывая на мужа. — Ой, Юра, у нас с коньяком история была!.. Олег совсем не пьет, ему нельзя, а я, грешным делом, себе иногда позволяю. Так он стал мне подсовывать литературу о том, как женщины спиваются. Ненавязчиво так!..

Валентина Евгеньевна смеется, улыбается и Сенчуков, будто говорит: каюсь, было дело. Обстановка за столом становится свободней, а после тоста за Маринин успех и вполне непринужденной. Закусываем, разговариваем, и понемногу выясняется, что женаты Валентина Евгеньевна и Олег Всеволодович не так давно, раньше хозяйка с дочерью жили в Петрозаводске, а познакомился Сенчуков с будущей женой на море, этакий курортный роман, завершившийся браком.

Как бы между прочим Валентина Евгеньевна интересуется, почему до сих пор не женат я. Мне не хочется, чтобы меня воспринимали здесь как потенциального жениха, да и нехорошо врать, и я рассказываю о своих обстоятельствах. Не всё, конечно. Время от времени сочувственно посматриваю на Сенчукова. Быть трезвым в компании выпивших — испытание, Олег Всеволодович чокается минералкой. Порой мне кажется, я ловлю на себе его оценивающий взгляд. Боится, напьюсь? Что-то другое?

Перед кофе Валентина Евгеньевна поднимает всех танцевать. Женщина она раскованная, с чертовщинкой, не случайно сумела увлечь немолодого Сенчукова. Она на шпильках, ее шаг в фокстроте легок, кокетлив. Олег Всеволодович едва поспевает за ней. Я завидую их поколению, они знают толк в танцах. Мы с Мариной топчемся на месте, как сейчас принято. Марина то и дело бросает взгляды на мать, наконец не выдерживает, меняет кассету — и понеслось!..

Валентина Евгеньевна присоединяется к нам. Мы образуем кружок, Сенчуков, отмахиваясь обеими руками, возвращается за стол. А мы втроем отрываемся по полной программе. Комплекция не мешает Марине быть пластичной. Смотри, какая я, что я умею, пели ее бедра, грудь, приметный животик. И это еще не всё, я на многое способна, ты даже не подозреваешь, какая я, что могу!.. Вот тебе и скромница. В тихом омуте... Валентина Евгеньевна тоже хорошо танцевала быстрые танцы, но у нее выходило уже по-другому, всё-таки возраст.

— Ух, Юра, спасибо! Давно так не танцевала!.. — Хозяйка упала на стул рядом с мужем.

Сенчуков, щурясь, кивнул мне:

— Каковы? Вот что делает с женщинами присутствие молодого мужчины... Говорят, на птицефабриках специально держат несколько петухов — чтобы тонус у куриц был на высоте.

— Ну тебя! — машет на него рукой запыхавшаяся Валентина Евгеньевна. — Сравнил!..

Сенчуков усмехается:

— Природа, никуда не денешься.

После кофе всей семьей меня провожают на автобус. Сиреневые теплые сумерки, лопочет вверху тополиная листва, шуршат по асфальту машины. Покой и умиротворенность воскресного летнего вечера.

— Ты к нам еще придешь? — наклонив голову, тихо спрашивает Марина.

Мы идем впереди Валентины Евгеньевны и Сенчукова. Девушка наконец-то решилась перейти на “ты”, её смелость, должно быть, от шампанского, которое пила за столом.

— Обязательно, сестричка.

— Не называй меня так, пожалуйста.

— Не буду, сестричка, — поддразниваю я.

— Какой ты...

— Противный, согласен.

Мне хочется прижать Маринину голову к груди, погладить по волосам, как маленькую, поцеловать в макушку, но, во-первых, сзади родители, во-вторых, нельзя. Даст бог, всё у нее пройдет. Ни к чему обнадеживать. Так будет лучше, хотя на первый взгляд бессердечно.

— Можно, я тебе буду звонить?

— Пожалуйста. Но я совсем не уверен, что будешь.

— Почему?

— Впереди развеселая студенческая жизнь, красавцы мальчики с актерского факультета. Где уж с ними тягаться старому больному человеку...

— Не прибедняйся, старый и больной.

Я начинаю кашлять.

— Проклятые рудники...

Марина смеется. Приятная все-таки девчонка, хотя и полновата.

— Я позвоню. Завтра же.

— Ну-ну, сестричка, посмотрим.

12

Я оказался прав. На следующее утро мне позвонила не Марина, а Сенчуков.

— Как изволили почивать, сеньор?

Его голос я узнал не сразу.

— Здравствуйте, Олег Всеволодович. Надеюсь, вопрос вызван не моим вчерашним злоупотреблением спиртным? — в тон ответил я.

— Чего не было, того не было. — Судя по голосу, Сенчуков усмехался с привычной своей сдержанностью. — У меня вот к вам какое предложение, Юрий... как вас по отчеству?

— Антонович. — Я был озадачен. По имени-отчеству ко мне обращались разве что в рецензиях.

— Насколько я понял, у вас есть литературный опыт, в том числе рецензирования. Так?

— Да.

— Где вы рецензировали?

Я назвал. Сенчуков помолчал.

— Не хотите поработать для Литературной консультации? Нам сейчас очень нужны свежие силы. — Голос Сенчукова был серьезен.

— Почему бы нет? — не раздумывая, сказал я.

Не насторожило меня это “очень”, нет, не насторожило!.. “Очень нужны” — это при переизбытке-то в Москве готового на любую литературную работу пишущего пролетариата!

— В таком случае вы не могли бы в ближайшее время к нам подъехать? Литературная консультация находится на Воровского, 52. Там же, где Правление Союза писателей СССР. Правый флигель, черная железная калитка, увидите, это напротив Театра киноактера. Ближайшее метро “Баррикадная”.

— Рядом с ЦДЛ?

— Совершенно верно.

— Я прямо сейчас могу подъехать.

— Прекрасно. Жду. — И короткие гудки.

Мой поход в отдел кадров Моспогруза и на этот раз откладывался. Участковый пока не давал о себе знать, а деньги можно быстрее заработать на рецензиях. Вчерашний торт нанес моему хилому бюджету зубодробительный хук. Существовал я на остатки Салманова аванса. Когда уезжал из Черновцов, отец предлагал деньги, но я гордо отказался — как же, сам зарабатываю.

Говорят, большую часть жизни человек проживает в определенном биологическом времени. Кто-то едва не с детства спокоен и рассудителен, как сорокалетний, другой задумчив и невесел, будто ветхий старик, третий никогда так и не становится взрослым. Я отношусь к третьим. Мое ощущение мира законсервировалось где-то в подростковом возрасте. Я рос, давил юношеские угри, брил густеющую щетину, пробовал сочинять рассказы, осваивал фрезерный станок, узнавал что-то о жизни, но на моем ощущении себя это практически не сказывалось. Я оставался подростком лет четырнадцати с его самолюбием, замкнутостью и робостью перед взрослыми.

Не знаю, бросалось ли это в глаза, но я себя таким чувствовал. Детина за метр восемьдесят, порой развязный и нагловатый, а тем не менее. Я до сих пор такой. Но есть в подростковом состоянии и плюсы, важные для литератора, — острота восприятия. У меня, например, собачий нюх. По запаху я могу знать, что у женщины менструация, а прошедший рядом парень недавно мастурбировал, сперма на плавках еще не высохла.

И вот я толкаю железную, крашенную в лоснящийся черный цвет калитку, она вделана в массивный желтый забор (дверь затем с грохотом ударяется в забор с обратной стороны), ладонь остаточно ощущает прогибающуюся поверхность трехмиллиметровой жести, ее легкую шершавость. Эту металлическую калитку красили давно, но я отчетливо различаю запахи краски и железа, потом в ноздри ударяет застоявшаяся влажность ограниченного пространства за черной калиткой, запахи не затертого подошвами асфальта, мелко крошащейся кирпичной стены справа и едва уловимый дух гниения, неизвестно откуда здесь взявшийся.

Визуальное и обонятельное впечатления накладываются, стена ушедшего в землю флигеля с отсыревшей и отставшей по низу штукатуркой — она тоже источает свой запах, что-то известковое, — окна с наваленными на подоконники рукописями (оконные проемы позволяют заметить: стены флигеля по-крепостному внушительны). Я вижу малинового цвета вывеску с потускневшими золотыми буквами “Литературная консультация”, козырек навеса, вдыхаю дух проолифенного дерева, тяну на себя приглушенно светящуюся в затененном летнем воздухе никелированную ручку — дверь обшита продольными рейками — и ступаю вниз, на линолеумный пол коридора, ушедшего вместе с флигелем в землю. Душная прохлада полуподвала и запах лежалой бумаги.

Всё это понятно, но откуда гнилостный запах во дворике?..

— Здравствуйте. Могу я видеть Олега Всеволодовича?

Широколицая девушка в очках поднимает на меня глаза. Она за столом что-то пишет. Девушка в комнате одна, но есть дверь дальше, за которой, должно быть, находятся остальные сотрудники Литературной консультации.

— Да, конечно, — вежливо отзывается девушка. — Направо по коридору.

Как обычно в новом месте, всё и здесь воспринимается остро. Я делаю несколько шагов, прохожу в дверь, передо мной застекленные витрины с книгами и раскрытыми журналами. В темном коридоре поворачиваю направо, чуть не налетаю на добротный старинный шкаф, доверху набитый папками. И наконец высокие белые створки еще одной двери.

— Разрешите? — Я приоткрываю створку.

Сенчуков поднимается из-за просторного стола и двигается мне навстречу. За его спиной широкое, чуть ли не во всю стену, окно во двор Правления, темная зелень кустарника и яблонь вверху.

— Прошу, Юрий Антонович. Нашли нас? Присаживайтесь.

Олег Всеволодович сдержанно доброжелателен, не более того. То, что мы вчера сидели за одним столом, недавнее “сеньор” для него сейчас ничего не значат. Мухи отдельно, котлеты отдельно — о его любимой пословице я узнаю позже. Несколько вежливых фраз, затем слова:

— Я вам кое-что подобрал. Здесь есть и откровенная графомания, и вещи, требующие серьезного разбора. — По толстому стеклу, покрывающему обширный стол, Олег Всеволодович пододвигает ко мне несколько рукописей. Тут же неожиданно смотрит на часы, его голос меняется, становится почти свойским: — Как вы насчет обеда? В ЦДЛ неплохо кормят, комплексы... Как я не люблю это выражение — комплексные обеды! Тот, кто его придумал, начисто лишен чувства слова... Так что?

Я приятно удивлен количеством рукописей, лежащих на толстом зеленоватом стекле передо мной (каждая — деньги!), и отказаться от предложения Сенчукова просто не имею права. Тем более что действительно хочется есть. Единственное, что меня смущает, это цена комплексного обеда. Остается надеяться, что она невелика.

— С удовольствием.

Стремительно выходя из Литконсультации (я едва поспеваю следом), Сенчуков бросает широколицей девушке в очках:

— Мы обедать.

— Да, конечно, — все с той же скромной вежливостью отзывается девушка.

По ее поведению не похоже, что в Литературной консультации конфликт. Все рассосалось?.. Единственное, что удивляет, это наглухо закрытые двери в две другие комнаты. По идее, не один же Сенчуков на месте. Или у них так принято работать — чтобы никто не мешал?..

За столиком в Дубовом зале Олег Всеволодович рассказывает историю Литконсультации. Ее организовали в тридцатые годы по инициативе Горького. Начинающие поэты и прозаики со всего Союза могли присылать сюда свои произведения и получать профессиональный разбор. А это для периферийных авторов особенно ценно, замечает Сенчуков, ведь им приходится вариться в собственном соку, как правило. Кто с помощью Литературной консультации был способен творчески расти, тот рос. Кто нет — ничего не поделаешь, одного желания в литературе мало, нужны способности. Времена сейчас другие, но и теперь одаренных людей Литконсультация старается поддержать, вывести, что называется, в люди.

— Вы видели наш стенд с книгами и журналами?

Я вспоминаю витрины за стеклом, когда искал кабинет заведующего.

— Конечно.

— Это авторы, которых Литературная консультация довела до публикации, — сообщает Сенчуков. В его голосе сдержанная гордость.

Мы дожидаемся, когда принесут комплексный обед, и Олег Всеволодович рассказывает, как во времена Хрущева Литературную консультацию сделали одной из редакций издательства “Советский писатель”. Полная чушь и нелепость! Но руководству Союза писателей нужно было отчитаться о сокращении непроизводственных единиц, вот Литконсультацию и перевели в издательство. И волки сыты, и овцы целы — “Советский писатель” как-никак что-то производит, выпускает книги. Хотя нынешний директор издательства и пришел из ЦК, человек он недалекий, работать с ним тяжело. И Олег Всеволодович еще раз морщится, будто от изжоги.

Я оглядываюсь по сторонам. О Дубовом зале я много слышал, но сам в нем еще не был. Цветные витражи, высокий, как в театре, потолок, резные столбы, темные панели — надо полагать, дубовые, отсюда и название. Пока мы ждем обед, к нам подсаживается затрапезного вида человек в парусящихся на коленях брюках. Сенчуков тем не менее с ним уважителен. Представляет меня, называя рецензентом Литературной консультации. Я понимаю, это только аванс, мне дается шанс таковым стать, но все равно приятно. Тем более что подсевший оказывается поэтом, переводчиком с английского и много всего, как вскоре выясняется, знает. В отличие от нас он заказывает хаш и бутылку пива. Блюдо мне не знакомо, и я с интересом жду, что ему принесут. Оказывается, хаш — это отвар из костей, бульон. Переводчик его ест по понедельникам, такой у него обычай.

— Один восточный правитель заметил, что его слуги всегда бодры и трудолюбивы, — с паузами рассказывает сиплым голосом переводчик, перемежая хаш и пиво. — С чего бы, казалось, — работают тяжело, спят мало, а энергии с избытком. Оказывается, все дело в хаше. Его еще называют хаши, добавляя букву “и”...

Четвертое место за нашим столиком тоже пустует недолго. Сенчуков окликает остановившегося в проходе и оглядывающего зал грузного мужчину с портфелем. Как оказывается, это критик, фамилия мне знакома — его часто печатает “Литературная газета”, — но вижу я этого человека тоже в первый раз. Ему Сенчуков меня тоже представляет, называя солидного мужчину по-свойски Бенедиктом, — они вместе учились в Литинституте. Разговор перепрыгивает с одного на другое, вскользь касается пикантного, полузапретного — как Сталин уговаривал Серго Орджоникидзе войти в Политбюро, а тот отказывался, говорил, что ему достаточно тяжелой промышленности: “Возьми Лазаря, Коба. Он очень хочет”. Однокурсник Сенчукова, похоже, еще более начитан, чем переводчик с английского.

— Загляни как-нибудь в Консультацию, — говорит в конце обеда бывшему однокурснику Олег Всеволодович. — Для тебя есть рукопись.

В его голосе едва ли не просительные нотки. Ничто человеческое Сенчукову не чуждо — он явно относится к грузному, весомому во всех смыслах Бенедикту с пиететом.

Два чувства борются во мне. Мне приятно и лестно находиться в обществе таких людей — это вам не девчонки с молочного комбината и не мои хозяева Генка с Машей. А с другой стороны, я боюсь что-нибудь не то сказать или сделать, показать здесь свою случайность.

Но, черт возьми, как хочется быть равным среди этих людей, как хочется! Я свой, примите меня, я ваш, я тоже причастен к литературе!..

Отпуская меня, Сенчуков со значением говорит:

— Надеюсь, Юрий Антонович, наше общение продолжится. Быть может, на более стабильной основе. Вы ведь нигде в штате не работаете?.. Свежие силы Литературной консультации нужны. Очень!

И опять я не обращаю на это “очень” внимания.

Крепок задним умом, это про меня.

Часть вторая

ЛК

1

Осень на улице Руставели ощущается острее, чем в центре Москвы. Наверно, потому, что в окрестностях много деревьев, они нагляднее всего и говорят о времени года.

Наш район, по моим прикидкам, застроен где-то в начале пятидесятых, дома здесь еще не панельные, а кирпичные, и дворы просторные, густо засаженные тополями и кленами. Весной я балдею от запаха молодых листьев, окно, когда обитал в общежитии, не закрывал даже на ночь, хотя было прохладно. Лето накатывало на улицу и дворы зеленым валом, заполняло пространство, скрывало перспективу, а если смотреть с пятого или шестого этажа, где жили мы, парни, то и землю. На виду оставались одни асфальтовые дорожки. Когда я выходил на улицу, возникало ощущение счастливой тесноты вокруг.

Нынешнее мое жилье находится на третьем этаже четырехэтажного дома, до окна дотягиваются ветки клена. В начале лета листья на них были ярко-зеленые, тонкие, как папиросная бумага, и нежные, потом понемногу заматерели, стали разлапистыми, темными. А сейчас начинают желтеть, краснеть, по-особому пахнуть. Это еще не винный дух, которым наполнены в безветренные октябрьские дни парки и скверы, но уже намёк на него, предтеча.

Давая глазам отдых, я время от времени смотрю на ветки, еще недавно густо-зеленые, с лоснящейся, будто лакированной, листвой. Впору задуматься о быстротечности всего сущего, но что-то не тянет. Впервые за последнее время я спокоен, почти счастлив. Во-первых, люблю осень, во-вторых, я уже не прячущийся от участкового человек неопределенных занятий. Редактор Литературной консультации Союза писателей СССР. Звучит солидно.

— К тебе можно?

Это Маша.

— Чего спрашиваешь? Заходи.

К столу, за которым я правил рецензии внештатников ЛК, хозяйка подошла как-то бочком, с интересом заглянула через мое плечо.

— А написали-то, написали!..

— Как полагается, в трех экземплярах, — солидно пояснил я. — Первый экземпляр автору рукописи, второй в архив Литературной консультации, третий в бухгалтерию на оплату.

— К тебе теперь на хромой козе не подъедешь... Забурел, начальник.

— Ну уж и начальник.

Я поднялся со стула, с хрустом потянулся — засиделся, черт! — и попытался Машу прижать.

— Ты чего!.. — шепотом возмутилась она, отталкивая меня. — Дед дома!.. Завтра.

Наши отношения с Машей продолжались, но на нейтральной почве. Дома хозяйка ничего мне больше не позволяла, тем более что перед началом учебного года из деревни вернулись Иван Калистратович с Димкой. “Зачем проблемы, сам подумай!” — отрезала она, когда я намекнул, что неплохо бы, так сказать, пообщаться. “Значит, всё?..” — “Зачем — всё? В бане будем, я знаю, так делают”. Я засмеялся: “В бане? В мужском отделении или женском?” — “Хреново жизнь знаешь, товарищ писатель!..” И Маша рассказала, что в бане на Дмитровском шоссе есть ванны для семейных пар. Нужны только паспорта со штампиками о браке. Но можно и без паспортов — даешь пространщице три рубля, и все дела. Одна Машина знакомая так со своим любовником встречается. Мы тоже несколько раз уже побывали в ванных, завтра должен состояться очередной поход. Маша разработала целую стратегию. Я будто бы уезжал на работу, а она шла по магазинам. Домой мы из конспиративных соображений тоже возвращались в разное время.

Но, как вскоре выяснилось, завтрашним банным процедурам не суждено было состояться.

— Твоя звонила, — сказала Маша.

В ее голосе ни намека на ревность. Между нами негласный договор, я воспринимал существование Генки как не подлежащую сомнению данность, так же корректно по отношению к Алле вела себя Маша. Союз сексуальной взаимопомощи. Если, конечно, упрощать ситуацию.

— Когда звонила? — удивился я. За исключением присутственных дней в Литконсультации, я практически все время дома, звонок должен был слышать.

— Ты за продуктами выходил. Голос такой... — Маша не могла подобрать слово. — Ну, вроде как что случилось.

Алла жена мне формально, но это ничего не меняло. Позвонить надо. Попутно проведя рукой по хозяйкиному бедру, я направился в прихожую, где находился телефон, и набрал номер. Трубку никто не взял. Странно. Алла могла быть еще в школе, но бабушка из дома почти не выходила. Я вернулся в комнату, продолжил править рецензии — предстояло сдавать их на отправку и в бухгалтерию на оплату, — но в сознании сидела заноза. Просто так Алла звонить не станет. Женщина гордая.

Я увлекся и не слышал, как ушла на работу во вторую смену Маша, из памяти выскочило и то, что надо позвонить. Не услышал звонка и сам — на всю квартиру распевал песни вернувшийся из школы Димка. “Цыть!” — прикрикинул за дверью Иван Калистратович, потом постучался ко мне.

— Юра, вас. — После того, как меня приняли в Литературную консультацию, Генкин отец стал обращался ко мне на “вы”. О наших с Машей отношениях он, слава богу, не подозревал.

Голос был Аллин. Неизвестно почему я сразу начал оправдываться:

— Я тебе недавно звонил. У вас никто трубку не брал.

Впрочем, известно. Я всё ещё чувствовал себя виноватым перед Аллой — как бы там ни было, усложнил женщине жизнь.

— Завтра сорок дней, как умерла бабушка. Приходи на поминки. Она к тебе хорошо относилась.

Я нашелся не сразу:

— Что же раньше... Я бы с похоронами...

— Я звонила, — ровным голосом сказала полужена. — Тебя не было в Москве.

Вот тебе раз. Человек не только смертен, но смертен внезапно, — не помню, кто сказал, кажется, Воланд у Булгакова. Обходительная поповна с легкими седыми волосами. Каждую неделю чистила семейное серебро тряпочкой с мелом. Как-то усадила меня протирать через сито творог — в Аллиной семье я узнал, что такое настоящая пасха со всеми ее рецептами, резными дощечками и завязками. В Черновцах пасхой считается кулич — по крайней мере, так было в нашей семье...

— Завтра в шесть часов, — сказала Алла. — Если сможешь, приезжай.

— Конечно буду!..

Следующий день начался с поездки в Литературную консультацию. Дождя не предвиделось, и я выбрал маршрут, чтобы можно было пройтись пешком. Мышцы требовали, редакторская работа сидячая. На ставшем родным с институтских времен третьем троллейбусе доехал до Пушкинской площади, дальше на зеленый свет через улицу Горького — подземный переход тогда только строился. Устье Большой Бронной с кафе “Лира” с одной стороны (“Макдональдса” еще в помине не было), с другой стороны — старейшая московская аптека (снесена, как и весь квартал с пельменной, кафе “Эльбрус” и библиотекой имени Некрасова). Дворами через улицы Щусева и Качалова на Герцена, затем на Воровского. И вот она, черная железная калитка, правый флигель Дома Ростовых.

Пешком-то пешком, но удовольствие от прогулки оказалось ниже среднего. Пропитанный выхлопными газами тусклый воздух, тесно стоящие дома, чахлые липы с ржавой листвой — это осень в центре. У нас на Руставели презентабельней. Но дело не только в этом. Мое подсознание лукавило, выбирая маршрут подлиннее. Мне не хотелось появляться в Консультации. Четкий социальный статус дело, конечно, хорошее, но и сопутствующих моментов в моем новом положении хватало.

У меня слабость, люблю во всем гармонию. “Вон как Юра фразы закругляет, прямо каждую вылизывает! И переходы от эпизода к эпизоду на загляденье, — говаривал на семинарах, непонятно поглядывая на меня, Ким Николаевич. — Сюжеты у него кончаются так: всем сестрам по серьгам. Добрый человек, никого обидеть не хочет!..” — “Это плохо?” — по молодости набычивался я. Тогда я считал, что самому Киму не хватает вкуса. Такое впечатление, что его герои не говорят, а кричат друг на друга — столько восклицательных знаков. Шум и ярость. Да и сама стилистика — натужное веселье на ровном месте.

До сих пор люблю, чтобы в моих рассказах все было ладно. И в жизни вокруг тоже. Может, сказывается биологический возраст, в котором я, похоже, застрял навсегда. С любовью этого возраста к сказкам с хорошим концом. Подростки ее стесняются, но такая любовь сохраняется надолго. Поэтому я поразился, когда в первый же свой день в Литконсультации услышал за стенкой:

— Руснак не работает и работать не будет!.. И надо еще проверить, закончил ли он Литературный институт на самом деле. Он из Черновцов, мог диплом купить!..

В голосе говорящего чувствовалось такое ожесточение, словно я был его заклятым врагом. Борис Михайлович, недавний редактор ЛК, ныне пенсионер, который всё еще захаживал на бывшую работу. Когда я какое-то время был внештатником, он со мной вполне доброжелательно здоровался. Веня Чачия рассказывал, Бориса Михайловича посадили в конце сороковых, когда боролись с космополитами, верстку его повести в толстом журнале, естественно, рассыпали. Я Борису Михайловичу сочувствовал. И вот пожалуйста!.. Видимо, младший редактор Аня — так звали широколицую девушку в очках — не сказала, что я уже работаю, сижу в соседней комнате за утлой перегородкой, через которую всё слышно.

Поведение Бориса Михайловича казалось тем более странным, что приняли меня в ЛК, в общем-то, неплохо. Быстроглазая молодящаяся дама Ольга Григорьевна сразу предложила называть себя Олей, меланхоличный Гена Попков, знакомясь, вполне доброжелательно пожал руку. О Вене речи нет — как-никак однокашник, пусть особенно близки не были, разные курсы. То, что я знаком с Красноперовым, тоже сыграло роль. Валентин Леонтьевич ушел в “Детскую литературу” не так давно, его в Литконсультации помнили. “Старик, тебя никто не торопит, — сказал Веня, понимающе, умно улыбаясь. — Осмотрись, всё сам поймешь. Гену тоже принял на работу Сенчуков, но он сейчас на стороне коллектива. Сам посуди, может вменяемый человек восстановить против себя всю Консультацию?..” Мое недавнее предположение относительно того, что конфликт в ЛК рассосался, было легкомысленным.

— Аня, привет! — здороваюсь я, с бодрым нетерпением входя в помещение. Мысль пришла неожиданно, буквально в дверях, она мне кажется счастливой, потому и перемена в настроении. — Веня где?

Совушка, так я называю про себя младшего редактора, смотрит на меня своим кротким взглядом, ответно здоровается.

— Он скоро будет.

То, что Чачия пунктуальностью не отличается, мне уже известно. В присутственный день редакторам полагается приезжать на работу к двенадцати, но Веня может появиться после обеда. А потом куда-то надолго исчезнуть. И это не вызывает ни у кого недовольства — в Консультации он общий любимец. Тем более что проявлять недовольство некому, Сенчуков отсутствует, сегодня он работает дома.

Я не успеваю пройти в отведенную мне комнатушку, как из другой, тоже предназначенной для редакторов, порывисто появляется Ольга Григорьевна.

— Юра, вы знаете, что у нас профсоюзное собрание? — Ее темные глаза живо перепрыгивают с меня на Аню и обратно. Похоже, настроение у Ольги Григорьевны приподнятое. Она в Литконсультации профорг.

— Теперь знаю. Когда, сегодня?

— В четверг в четыре часа. Будет присутствовать председатель профкома издательства, — говорит Ольга Григорьевна и опять обменивается с Аней взглядами.

Я уже догадываюсь, что это будет за собрание, тем не менее с надеждой спрашиваю:

— Отчетно-перевыборное? — Осенью обычно бывают такие.

— Нет, о положении в Литературной консультации. — В голосе Ольги Григорьевны едва скрытое торжество пополам с отчужденностью. В явных соратниках я не состою, и она этого не одобряет.

— Яволь, майне геррен! — пытаюсь шутить я. Отрыжка экзамена по немецкому во ВГИКе.

Но никто не улыбается.

Веня появляется в Литконсультации, упорно заталкивая в карман тесных джинсов ключи от “Жигулей”, — он единственный автовладелец в ЛК. Веня возбужден. Я как раз передаю Совушке-Ане вычитанные рецензии и рукописи на отправку.

— Старик, у меня к тебе дело на сто тысяч.

Веня кивает, но не слышит меня.

— Стереотипами живут, козлы! — громко обращается он ко всем сразу. — Мент видит, человек в очках, думает, перед ним вялый интеллигент, можно заработать. Вы, говорит, превысили скорость. Как же, сейчас, только шнурки поглажу!.. Ты своим радаром лохов пугай. Что ты там накрутил, я не знаю, я шел на нормальной скорости, штраф или на лапу давать не собираюсь!..

— Отстал гаишник? — интересуется Ольга Григорьевна. Она появилась из своей комнаты, как только услышала Венин голос. По всему чувствуется, ждала его и сейчас не скрывает своего нетерпения.

Чачия со снисходительной усмешкой пожимает плечами. Он опять такой, каким я его привык видеть, — нетороплив, вальяжен, за стеклами очков умные глаза.

— Куда этот козел денется... Важно грамотно себя вести. Другие — как? Кто-то торопится, кто-то не хочет связываться. Я говорю: вызывай начальство, будем разбираться. Гаишник, конечно, пас... Нашел вялого интеллигента!

Мне важно перехватить Веню, пока его не увела к себе Ольга Григорьевна — у них это обычное дело, могут подолгу разговаривать за закрытыми дверьми или с озабоченным видом уйти куда-то вместе. И я повторяю:

— Дело на сто тысяч, господа! У меня на следующей неделе день рождения. Хочу отметить в Консультации. Как вы?

И обвожу глазами всех, в первую очередь смотрю на Веню. Уже знаю, от Вени здесь многое зависит, хотя он такой же редактор, как остальные.

— Сенчукова приглашаешь?

— А почему нет?.. Рюмка чая, как известно, сближает.

Все отводят глаза, будто я ляпнул глупость. Но раздается стук в дверь, слышится неуверенный голос:

— Можно?..

Это разряжает ситуацию. На пороге средних лет женщина с целлофановым пакетом. Судя по всему, принесла рукопись. Таких в ЛК каждый день бывает по несколько человек, хотя основной поток рукописей приходит все-таки по почте.

— Я пишу стихи... — смущенно сообщает похожая на домохозяйку женщина. — В Союзе писателей сказали, можно к вам...

Обычное дело, я к этому уже привык. Начинающие самых разных возрастов обращаются в Правление, отчаявшись найти понимание в редакциях. Выше некуда, а из Правления их переправляют к нам, благо, рядом. Тем же занимается — правда, реже — издательство “Советский писатель”, которому ЛК подчиняется, именуясь при этом Литературной консультацией Союза писателей СССР. Бюрократическая дипломатия, о причинах которой поведал мне недавно Сенчуков.

— Присаживайтесь, — кротко произносит Совушка-Аня и принимается заполнять авторскую карточку. — Назовите, пожалуйста, ваши фамилию, имя и отчество...

Так ничего и не ответив мне, Веня с Ольгой Григорьевной уходят. Дверь в комнату они прикрывают за собой плотно.

2

У лифта я сталкиваюсь с Наташей, бывшей свидетельницей на нашей свадьбе. Здоровается эта молодая дама с налитыми плечами сдержанно. Причиной может быть как событие, которое привело нас в этот дом, так и то, что я ушел от Аллы. А вот Наташин муж, имени которого я не помню, ведет себя свойски. Он крепко жмет руку, интересуется:

— Ну как она, т-т-воя ничего? В смысле, ж-ж-изнь.

Пока мы доехали до нужного этажа, я успел узнать, что отпуск они с женой провели в Крыму, было здорово, Алла отдыхала с ними. Наташин муж заикается, но любит тем не менее поговорить, долго слушать его тягостно. Когда нам открывают, я стараюсь оторваться от него, сразу подхожу к Алле.

— Прими мои соболезнования.

Звучит дубово, но ничего другого придумать не могу. Алла кивает и подается навстречу Наташе и ее мужу, женщины обнимаются, всхлипывают. Среди полузнакомых Аллиных родственников я отыскиваю глазами ее отца и мать.

— Здравствуйте... Хороший бабушка была человек, — говорю я, подходя к ним. И зачем-то развожу руками.

— Хороший, — соглашается тесть.

В отличие от женщин мужчины не склонны априори винить ушедшего из семьи мужа. Это чувствуется в том числе по тону тестя. Он похож на мягкую игрушку, этакий уютный толстяк с совершенно не идущими ему вислыми гуцульскими усами. Мы обмениваемся ничего не значащими фразами. Разговаривая, я пытаюсь понять, как это тесть столько лет умудрился прожить с Аллиной матерью. Одного взгляда достаточно, чтобы понять, не женщина — кремень. Почти такие же, как у дочери, густые волосы, смуглая пористая кожа, выражение лица, словно у комсомолки двадцатых, — неподкупность. Не хватает только красной косынки и короткой стрижки. Кстати, работает Валентина Григорьевна в Министерстве путей сообщения. Дисциплина и порядок.

В Аллином лице тоже иногда проступало нечто подобное, но не так резко, смягчалось молодостью или другими генами. Зато жена становилась трогательно беспомощной, когда я входил в неё, куда только девался характер. Или это давала себя знать женская сущность — уступить мужчине, ублажить, чтобы добиться главного, реализовать материнское начало?.. Неосознанно, инстинкт. Возможно, то же происходит с тещей, но уже по привычке, что и заставляет Аллиного отца мириться с твердокаменностью.

— Вот так живешь-живешь... — говорит между тем бывший тесть и вздыхает. Похоже, искренне, хотя умершая была матерью жены.

— Да, — соглашаюсь я.

— А в общем-то, дай бог нам до таких лет дотянуть. Семьдесят девять, не так уж плохо.

— Мужчины живут меньше.

— Не скажи, раз на раз не приходится. — Судя по всему, Аллин отец собирается превысить среднестатистическую продолжительность жизни для мужчин в СССР. — На Кавказе вон сколько долгожителей. Недавно читал, один в девяносто лет женился, еще и дети пошли.

— Тоже верно.

Негромко, в соответствии с событием разговаривая с тестем, я понемногу осматриваюсь. В этой квартире с высокими потолками я прожил почти год. Работалось неважно. Не только потому, что комплексовал: не приношу в семью денег. Недавно прочитал у Бунина: в одних квартирах ему писалось хорошо, в других нет. Так, наверно, и у меня, хотя до Ивана Алексеевича мне, как до Грасса на четвереньках. Чего, казалось бы, лучше, центр Москвы, просторные комнаты, окна на юг — папе понравилась, когда он приезжал на нашу свадьбу. Однако в большой комнате, которую нам с Аллой выделила бабушка, настроиться на работу было трудно. Слишком солнечная. То, что должно было дойти до бумаги, не доходило, яркий свет сводил на нет мою сочинительскую потенцию. Чушь, казалось бы, глупость, но в писательстве много непонятного. Еще этот постоянный гул машин за окном, на который ни бабушка, ни Алла не обращали внимания.

Сейчас посередине бывшей нашей комнаты раздвинут стол, на нем приличествующая случаю еда и несколько бутылок вина. В центре тарелка с блинами — сороковины, полагается. В торце стола тарелочка с полной рюмкой, прикрытой кусочком хлеба. Судя по всему, мы с Наташей и ее мужем появились последними, больше ждать некого. Теща шепчется с Аллой и печальным голосом произносит:

— Прошу, товарищи, за стол.

Это появилось во мне давно, еще до того, как умерла мама. Человек кончается, переходит в другое состояние, и ненужным оказывается всё, что он знал и умел в жизни. Как пишется, например, буква “щ”, что есть такой низкорослый, как дети, народ бушмены, что кончик нитки нужно послюнить и выпрямить, иначе не попасть в ушко иголки, что дрова в печи поправляют кочергой, что существуют Мальдивские острова, что сосед с нижнего этажа при встрече подмигивает, что лучше всех зубная паста “Поморин”, что входная дверь хорошо открывается, если прижать к косяку, что печень белого медведя ядовита, эскимосы прячут ее даже от собак, что самый вкусный хлеб в киоске на рынке, что Вторая мировая война началась в сентябре тридцать девятого и окончилась в сентябре сорок пятого, что если в ухо залезла букашка, нужно налить подсолнечного масла, букашка всплывет, что под льдами Антарктиды горные хребты, что чужую собаку лучше не гладить...

Это и многое другое, важное и никчемное, что человек узнал и чему научился, становится ненужным. Нет, не о бессмысленности любой жизни и целых цивилизаций я хочу написать рассказ. Избито. Я хочу передать изумление, когда понимаешь: всё знание себя и мира — такая ненужная в итоге вещь. Это даже не страшно, а как-то вчуже удивляет. Не знаю, внятно ли выражаюсь. Но если в рассказе сумею дать толчок мысли, нет — чувству, буду считать задачу выполненной. До озарения читатель должен дойти сам, если способен. Но пока я не знаю, с какого бока взяться за эту тему.

Между тем за столом слушают, что говорит о покойной Аллин отец, номинальный глава семьи, вздыхают и согласно кивают головами. Выпиваем, не чокаясь. Действительно, славная была старушка, деликатная. Ни разу не зашла в комнату, когда до свадьбы мы с Аллой трахались на стуле, хотя Алла боялась, что зайдет. Из негромких разговоров выясняется: бабушка была младшей в семье, мать умерла рано, вырастили ее сестры. В анкетах приходилось скрывать, что она дочь священника. Когда мужу после войны предложили длительную командировку с семьей в Венгрию, бабушка отказалась — не хотела расставаться с сестрами, такие были отношения. Сестры ушли, теперь бабушка...

Час спустя мужчины выходят на лестничную площадку курить. Печаль умеренная, как бывает, когда умирает старый человек. Родственники и знакомые иногда улыбаются, можно услышать даже легкий смешок. Но всё в пределах приличия.

Ко мне подступает муж свидетельницы Наташи, заикаясь, принимается рассказывать, как по пляжу в Крыму ходили студенты из Африки в юбочках то ли из листьев, то ли из морской травы, белозубо улыбались, потрясали копьями и приговаривали толстыми губами: “Чунга-чанга!.. Опа-на!.. Хорошё-ё!..” За фотографию брали три рубля. Наташин муж сфотографировался: висит, обхватив копье руками и ногами, а негры его несут, как добычу. Прикольно вышло, жаль, снимок не захватил. А Наташа и Алла фотографироваться не захотели.

— Негры, ну их!.. — говорит Наташа, найдя нас на лестничной площадке, и брезгливо передергивает налитыми плечами.

Она тоже закуривает. То ли сказались несколько рюмок кагора, то ли по другой какой причине, но бывшая свидетельница уже не так неприязненно смотрит на меня. Что-то заинтересованное чудится мне на этот раз в ее взгляде. Разговаривая, Наташа растягивает слова, играет подкрашенными глазами, хотя случай явно не тот. Она словно знает обо мне нечто, где я крепко лоханулся, намек в лице и голосе. С чего бы?..

Гости долго засиживаться не стали, будний день, завтра на работу. Я в сомнении — откланяться вместе со всеми или на какое-то время еще остаться, всё-таки муж внучки, неприлично уйти рано. Решаю немного задержаться. Женщины убирают со стола, моют посуду, а мы с тестем и Наташиным мужем устраиваемся за журнальным столиком в бабушкиной комнате, допиваем вино. Тесть больше молчит, приложившись к рюмке, каждый раз аккуратно промокает платком свои гуцульские усы, а Наташин муж рассказывает маловероятные вещи. Например, что их НИИ разработал способ записи информации, когда на одном квадратном сантиметре помещается вся Ленинская библиотека.

— Кончай, — не верю я.

Персональные компьютеры, мобильные телефоны со встроенными видеокамерами, напичканная электроникой бытовая техника — всё это еще впереди. Сейчас я искренне считаю, что такого быть не может по определению. Ленинская библиотека — на квадратном сантиметре!.. Выпил человек, вот и гонит, хочет показать свою значительность.

— К-клянусь!.. — прикладывает руку к груди говорливый заика. — Только н-никому, т-с-с!.. — И прижимает палец к губам.

Я подначиваю:

— Болтун — находка для шпиона.

— П-п-очему? — на мгновение смущается Наташин муж, смотрит на нас с пьяной пристальностью. Наверняка давал подписку о неразглашении. — Вы же советские люди, я п-п-равильно понимаю? Вам-то д-д-оверить можно?.. Существуют такие р-р-азработки, дочкой клянусь!

Тесть неопределенно кивает, верит или нет, понять трудно. Похоже, ему безразлично. В свои пятьдесят он живет другой жизнью, ему важно иное. Как моему отцу, когда, приехав на свадьбу, он ни с того, ни с сего стал вдруг говорить о нашем роде. Мы вышли вечером пройтись, папа смотрел на простор Смоленской площади, на поток машин с приглушенными фарами, угловатую пирамиду Министерства иностранных дел. “Твой дед женился в шестнадцать лет, — неожиданно сказал он. — Надо было, сирота”.

Об этом я слышал и раньше, но всё как-то отрывочно, вскользь. Отец принялся рассказывать, что у деда и бабушки, когда они поженились, ничего за душой не было. С большим трудом построили глинобитную (из лампачей, сказал он) хату, покрыли соломой, завели поросенка, козу — корову купить было не на что. Рассказывал папа подробно, к чему-то меня подводил. Дед тяжело работал, выбился в середняки, тогда еще не было колхозов, так же тяжело заставлял работать бабушку. Зато в начале тридцатых, в голодный год, за яму перезимовавшей картошки сумел обменять свою хату на другую, побогаче, под черепичной крышей, с крашеными ставнями. К тому же рядом был “шипот” — родник, выведенный через трубу из горы. Раньше хорошую воду, “сладкую”, приходилось носить на коромыслах издалека, в своем колодце была солоноватая.

Сирота дед заложил основу, сказал папа. А ему самому разве легко пришлось? В военной мясорубке сумел не только уцелеть, но и стал, сельский парень, офицером Советской Армии. Это что-нибудь да значит. У меня есть возможность двинуть род дальше, ещё полнее реализовать заложенное природой или Богом. “Ты смотри — Москва! Многие всю жизнь сюда рвутся, черту душу готовы продать, а не получается!.. — Папа повел рукой вокруг, другой обхватил меня за плечи, мимолетно и крепко прижал к себе. — Конечно, тебе повезло со временем, это да. Войны нет, голода нет. Но что в Литинститут поступил и закончил, твоя заслуга полностью! Сумел, добился — молодца!”.

Мне были приятны папины слова, хотя я понимал: ответственность за унаследованные способности — еще и несвобода. И все-таки потенциальный маршальский жезл в солдатском ранце щекотал мое самолюбие. До сих пор щекочет.

К метро направляемся все вместе, Алла нас провожает.

— Ты что, с ума сошел? — приглушенным голосом выговаривает Наташа, отведя меня в сторону. Мы уже пришли, стоим перед входом в метро. — Как ей сейчас одной оставаться, сам подумай! В тебе что, ничего человеческого нет?..

Я оглядываюсь на Аллу и её родителей, они прощаются, тесть и теща уезжают к себе. Все держатся хорошо, сороковой день, острота потери сгладилась.

— Ты что, не знаешь ее характер? Это снаружи она такая, а внутри переживает, бабушка ей роднее матери была, — наседает Наташа. — Оставайся, поддержи, надо!

Я в нерешительности. Оставаться у Аллы не собирался, но чувство вины перед ней опять тут как тут.

— Так она вроде нормально...

Наташа не хочет слушать.

— Родителей хотя бы пожалей, им будет спокойней, что не одну оставили. Будь человеком, всё-таки муж!..

Вступать сейчас в дискуссию относительно того, какой я муж, неуместно. Тем более что к Наташе направляется ее хорошо поддатая половина.

— О чем это, и-и-нтересно, вы за моей спиной д-д-оговариваетесь?..

Наташа улыбается, кивает мне с таким видом, будто я согласился, подхватывает благоверного под руку, и последние гости исчезают в метро. Перед самыми дверями Наташа оглядывается, и я опять замечаю прежнее выражение на ее лице, будто она обо мне знает что-то нехорошее.

Алла прощально поднимает вслед паре руку и никак не реагирует на то, что я стою рядом.

— Ну что, пошли? — говорю я. По крайней мере, до дома проводить надо, уже темно.

Всю дорогу мы молчим.

— Кофе хочешь? — сдержанно предлагает Алла у подъезда.

Я усмехаюсь. Экий матерый штампище, женщина приглашает мужчину на чашечку кофе. Встретив такую фразу в произведении, уже знаешь, одним кофе дело не обойдется. Но то литература.

— Можно.

В твердой уверенности, что максимум через час я буду в метро, захожу вслед за Аллой в лифт. И опять страсть к округло завершенным ситуациям играет со мной дурную шутку. В мягко несущей нас вверх кабине Алла отводит волосы от лица, оно у нее усталое, печальное — и вина перед женой пополам с нежностью и желанием успокоить и пожалеть охватывают меня. Я беру в ладони ее лицо, Алла поднимает на меня глаза, подается вперед и утыкается лбом в грудь.

И эти простые движения определяют мою дальнейшую жизнь.

3

Веня обаятельный человек. Я его запомнил еще в Литинституте — улыбка, внимательный взгляд, очки. Он отличался от остальных ребят, переводчиков с грузинского. Те в основном пили, выясняли между собой отношения и дрались с другими парнями из-за девчонок. Особенно поэты. Веня тоже писал стихи, но был спокойным, доброжелательным и, похоже, умнее других грузин. Но это так, заметки постороннего, я учился на курс младше.

Литинститутское впечатление сейчас подтверждалось. Славный малый. С чувством юмора, в том числе по отношению к себе — мог пройтись по поводу своей ранней лысины. Веня разбирался в литературе, у него хороший вкус, говорил дельные вещи. Единственный среди редакторов Литконсультации он был членом Союза писателей. Приняли, когда работал в Правлении СП Грузии, но тем не менее. Мы с Веней люди одного поколения, и это тоже сближало. Я мог с уважением относиться к Сенчукову, но тот все-таки человек другого времени, чужого.

Свои взгляды Веня не скрывал. Почему, например, небольшое повышение цен на бензин во Франции приводит к отставке правительства, а в Советском Союзе цены повышают молчком и без последствий для власти? Почему у нас подавляется любое инакомыслие и все средства информации принадлежат государству? Мы стараемся не отстать от Штатов в космосе и по вооружению, но все это за счет уровня жизни, который ниже, чем в большинстве стран соцлагеря... Ах, Веня, говорю я из нынешнего своего времени, ты задавал вопросы, которые и сейчас задать хочется, хотя советская власть приказала долго жить. Мы вкусили от древа познания добра и зла, но большую часть вкусивших Змий кинул. Ничто у нас, по сути, не изменилось, а в Штатах, Израиле или, как ты, в Германии сумели оказаться немногие. В числе неискоренимых российских бед есть такая: переняв европейскую форму, власть напрочь вытравляет ее содержание.

Выяснилось, почему Веня говорит без акцента, — родился и окончил школу в Днепропетровске. Грузин украинского разлива. Но в университет поступил в Тбилиси. А когда Литинститут стал набирать группу переводчиков, попал в нее и ушел из университета. История, сходная с моей. Разве что я поступил в Литинститут напрямую, а не как переводчик. Отношение к ним в институте было слегка высокомерным.

— Хочешь три дня к отпуску? — спросил как-то Веня.

— А то!

— Тогда пиши заявление в дружину.

— Прямо сейчас? — удивился я. Предложение было неожиданным.

— А что тянуть. Сегодня и дежурить пойдем.

Время от времени мы устраивали перерывы, сходились из своих каморок в просторную приемную, где находилось рабочее место младшего редактора Ани, и трепались на разные темы. Особенно когда в ЛК появлялись рецензенты нашего возраста, вроде Славы с льдистыми скандинавскими глазами и жгучего брюнета Валеры, говорящего “что”. Как правило, они ходили вместе. Появлялись и другие, чаще всего в присутственный Венин день, у него было множество знакомых. Порой странноватых, как один закавказский человек, стесняющийся своей фамилии Онанидзе, или Вася Сергеев, не по возрасту полный хозушник из Правления с то ли заискивающими, то ли страдальческими глазами. Заходили вообще неожиданные персонажи вроде Витальки, время от времени дарившего кому-нибудь из редакторов кусок вырезки, — он работал на мясокомбинате. Грешащему стихами Витальке требовалось общение с интеллигентными людьми.

— Не упускай шанс, старик, — не слишком добро подначил Слава, которого я прозвал про себя Викингом. Он никогда не улыбался, в любой ситуации смотрел неуступчиво, твердо. — Сам командир предлагает, цени!

Брюнет Валера молча усмехнулся, он был гибче, тактичней Викинга, а объединяла их общая борьба с издательствами и журналами. Находившийся здесь же Вася Сергеев с готовностью засмеялся:

— Конечно, конечно!..

Веня снисходительно улыбнулся. Он понимал ожесточившегося в борьбе за место под литературным солнцем Славу. Что-то знал о Васе Сергееве. И это снисходительное понимание тоже располагало к нему. Неприятной была разве что привычка облизывать губы. Когда Веня кого-нибудь внимательно слушал, кончик его языка быстро появлялся между губами и тотчас исчезал. Выходило как-то по-змеиному. В “Советском писателе” Веня был ответственным за дежурства в добровольной народной дружине — общественная нагрузка тех лет — и сумел выговорить в районном штабе право дежурить внутри станций метро “Арбатская”. Не каждому подобное удавалось. В итоге совписовцы не мерзли зимой на улицах, как мы, когда учились в институте.

Дежурить после работы отправляется вся ЛК, за исключением Сенчукова. Три оплачиваемые дня к отпуску ни для кого не лишние. Осенняя улица Воровского (до революции и с недавних пор Поварская), доходные дома девятнадцатого века, недокормленные липки в забранных решетками квадратах земли. Где-то здесь перед отъездом в Одессу, а потом в эмиграцию снимал квартиру Бунин. Мы двигаемся веселой гурьбой, в настроении нечто от пионерских походов. Веня рассказывает, как одного редактора “Совписа” (издательство располагается тоже на этой улице) предостерегала его деревенская бабушка: нехорошо, живешь на улице Воровской, работаешь на Воровской... Смотри, не связывайся!

Впереди идут наши дамы, даже со стороны видно, это близкие люди. Ольга Григорьевна опекает младшего редактора. У Ани родители, у Ольги Григорьевны ребенок, но отношения мать — дочь, похоже, обеим необходимы. Я порой застаю их беседующими, исповедь с одной стороны и взыскующее внимание с другой, по лицам видно. Когда я спросил у Вени, что бы это значило, он прокомментировал ситуацию так: беседы о нравственности. Рядом ЦДЛ, писатели, молодой девчонке легко запудрить мозги. И ладно бы только это. После общения с инженерами человеческих душ, по мнению Ольги Григорьевны, сверстники Ане станут неинтересны. Надо сначала выйти замуж, а уж потом заводить умных любовников.

Говоря это, Веня неопределенно улыбался, то ли соглашаясь, то ли иронизируя. Забегая вперед, скажу: как всякая опека, повзрослевшей Ане она со временем надоест. Совушка начнет встречаться с немолодым киношником, захаживавшим в ЦДЛ. Ольга Григорьевна сочтет подобное черной неблагодарностью — кроме передачи собственного житейского опыта, она защищала Аню от Сенчукова, а та это не оценила. Буча в ЛК пойдет по второму кругу, на этот раз между бывшими соратниками. И опять — удивительное дело — причиной станет смиренная Совушка!.. На этот раз тоже найдутся люди, которые возьмут ее под защиту. “Что она за фигура? — спросят однажды меня. — Каждый раз сыр-бор в Литконсультации из-за нее”. Но всё это потом, когда я уже уйду из ЛК, а заведующим будет не Олег Всеволодович, а другой человек.

— Ну не фонтан она как работник, не фонтан!.. — доверительно приблизив лицо, вполголоса говорит Веня, показывая глазами на идущую впереди Аню. — Согласен! Может рукопись потерять, рецензии на оплату сдает с опозданием, в бухгалтерии на нее жалуются — всё это есть. Но нельзя увольнять молодую девку! Коллектив, естественно, выступил в защиту. Он тогда стал придираться к другим тоже. Кто-то испугался, ушел на пенсию или в другую контору, а куда Ольге? У нее мать-пенсионерка и сыну десять лет. И почему кто-то должен уходить?.. Я сначала пытался ему объяснить ситуацию. Не понимает! Говорит, стоит нажать на кнопки, и все вы с треском вылетите из Консультации. Я ему прямо в глаза сказал: провода от ваших кнопок я давно перерезал. Перерезал, понимаете!..

Веня обещал не давить на меня, дать осмотреться, но, когда наши присутственные дни совпадали, большую часть времени занимали его монологи. Веня заходил в мою комнатушку, присаживался на край стола и начинал говорить. Называл Олега Всеволодовича исключительно “он”, сообщал, что этот чистоплюй-сталинист любит сальные анекдоты и не ест в ЦДЛ, а жрет. И вообще бериевская падаль. Скажи, куда нормальный человек идет после десятилетки? Поступает в институт. А этот после школы устроился в НКВД, курировал группу сексотов, сам об этом рассказывал. Дескать, хотел, как пишущий человек, узнать жизнь во всех проявлениях. Врет — садист по призванию!.. Такую непримиримость в обычно снисходительном умном Вене было неприятно видеть.

Особой надобности в дружинниках на станциях метро нет, на той и другой дежурили милиционеры. Мы отмечаемся в журнале с загнутыми уголками страниц, надеваем повязки и спускаемся на платформу той “Арбатской”, охровое круглое здание которой находится справа от кинотеатра “Художественный”, напротив пентагона. Здесь меньше народа и не так шумно. Можно говорить и слышать друг друга.

Порядок нашего движения по платформе тот же, что на улице. Ольга Григорьевна и Аня впереди, Веня, Гена Попков и я метрах в десяти за ними. У женщин свои разговоры, у нас свои, благо, вмешательства дружинников не требуется. Пережидая грохот подходящих к платформе поездов, Веня рассказывает об оперной певице, с которой у него в ту осень был роман. Оказывается, певицам нельзя дня за три до спектакля — пропадает опора для голоса. Что это такое, опора для голоса, до сих пор не знаю, да и не пригодилось мне это знание в жизни, но все равно любопытно.

Гена Попков, который обычно молчит и, склонив голову к плечу, думает какую-то свою думу, скупо улыбается. В Консультации он появился немногим раньше меня, а до этого окончил областной пединститут имени Крупской. Однако преподавать в школу не пошел, разносил телеграммы и писал роман. Венины истории ему тоже интересны.

Разговоры молодых мужчин целомудрием не отличаются. О женах мы не говорим, а вот события, происходящие на диване в кабинете Сенчукова во время его отсутствия, Веня живописует в подробностях. Упругость пружин многократно опробована с посетительницами ЦДЛ, студентками соседней Гнесинки, с машинистками Правления. Будем завидовать, как сказано в анекдоте. Венина мужская удачливость мне тоже импонирует.

Одно событие на платформе все-таки заставляет вмешаться. Молодой мужчина тянет за руку пацана лет десяти, пацан плачет и понуро упирается. Мы останавливаем мужчину, зовем милиционера, тот проверяет документы. Оказывается, мальчишка не хочет возвращаться к матери, родители в разводе, пацану настала очередь жить у нее.

— С сыном Валентина Леонтьевича неприятная вещь случилась. — Веня провожает взглядом присмиревшего пацана, входящего с отцом в вагон. — Какой-то мужик его изнасиловал. Затащил, скотина, в лифт и прямо там трахнул.

— Мальчишку? — поражаюсь я.

— Представь себе. Пацану травма на всю жизнь. Валентин Леонтьевич тяжело это перенес. А здесь еще Сенчуков со своими придирками, он и ушел в “Детскую литературу”... — И Веня опять принимается с чувством говорить о мастодонтах, не понимающих, что их время давно прошло.

Я перевариваю услышанное. По тем временам это было редкостью, чтобы изнасиловали ребенка, да еще мальчика.

— Его поймали?

— Кого?

— Кто изнасиловал.

— А, нет... — Веня уже смотрит вверх на малолюдную лестницу. Она ведет из вестибюля “Арбатской” к платформе, по которой мы, три бравых народных дружинника, три богатыря, неторопливо прохаживаемся. — Ага, наш Вася уже живет по осеннее-зимнему распорядку. Задержался товарищ, горит на работе...

Одетый в синий плащ Вася Сергеев торопится к поезду. Движения его упитанного тела неуклюже суетливы. Вася спотыкается перед дверями вагона, но все-таки успевает заскочить внутрь прежде, чем те сходятся.

— Как только начинаются дожди, Вася свои “Жигули” ставит на прикол. Бережливый, однако, человек! Не хочет, чтобы днище ржавело. — Двусмысленность слышна в Венином голосе, когда он произносит: — “Жигули” у Васи, между прочим, тоже голубого цвета!..

4

Обед, а в половине пятого чай для Сенчукова святое дело. Когда мы совпадаем, он без пятнадцати час заглядывает в мою комнатушку, интересуется:

— Как насчет обеда, сеньор?

Я слышу его шаги, еще когда он только выходит из своего кабинета, шаги быстрые, летящие, если применимо подобное определение по отношению к мужчине под шестьдесят. Впрочем, почему нет, Олег Всеволодович сухопар и легок. Сухопар до такой степени, что избегает носить рубашки с коротким рукавом — ему кажется, руки у него слишком худые, сам как-то обмолвился.

— Таки да! — в тон отвечаю я и отодвигаю рукопись или рецензию, которыми занимался. — Со всем нашим удовольствием!..

Сенчуков удовлетворенно хмыкает. Его аскетическое лицо с проступающим черепом становится почти добрым. Сенчуков ценит юмор, хотя общение с ним легким не назовешь. Переходы от полушутливой галантности к раздражительности стремительные. “Пшел вон, щенок!” — с тихой яростью сказал он какому-то пацану, когда мы прогуливались после обеда по малолюдному Воротниковскому переулку. Пацан возвращался из школы, пинал перед собой кусок асфальта и задел им Сенчукова. Я уже знал о военной контузии заведующего ЛК, но такая резкость была все равно неприятна.

Его вопрос и мой ответ в точности повторяются в день профсоюзного собрания.

— Тогда вперед! — говорит Олег Всеволодович и первым направляется к выходу. — Кстати, Юрий Антонович, я вам рассказывал о мебели Литературной консультации?

— О мебели? — переспрашиваю я, двигаясь следом и ловя на себе взгляд Совушки-Ани. Совместные обеды и чаепития в ЦДЛ понемногу становятся нашей с Сенчуковым традицией. Порой это меня тяготит, неприятно чувствовать себя чем-то вроде ординарца. К тому же ироничные взгляды Совушки. Но почему я должен отказываться обедать с человеком, который принял меня на работу?

— Мебель? Что-то не припоминаю, — говорю я и морщу лоб, хотя дословно могу передать рассказ о гарнитуре карельской березы. Он, по предположению Сенчукова, достался ЛК от наркомата национальностей, который в двадцатых годах якобы находился в Доме Ростовых.

Олег Всеволодович задерживается на крыльце ЦДЛ, с готовностью поворачивает ко мне лицо.

— Я иногда думаю, стол в моем кабинете — ну, вы знаете — мог принадлежать Сталину. Он в начале двадцатых был наркомом национальностей. — Сенчуков говорит это таким тоном, словно посмеивается над собой. На всякий случай. В сказанное, похоже, верит.

Я отвечаю вполне серьезно:

— Любопытно.

О Сталине Сенчуков заговаривает редко, понимает, я человек поколения, выросшего на разоблачении культа личности. Но то, что иногда все-таки заговаривает, знак доверия. У нас есть и другие темы, кроме Сталина. Красноперов, когда я недавно заглянул к нему в “Детскую литературу”, тонко улыбнулся. “Сейчас, Юра, вы находитесь на положении любимого ученика. Я тоже проходил эту стадию... Сенчуков в Литературной консультации одинок. Обсуждайте с ним телевизионные передачи, он их регулярно смотрит”. Ни хорошего, ни плохого о бывшем начальнике Валентин Леонтьевич не говорит. Жаль, я не смог посоветоваться с ним, когда устраивался на работу, Красноперов был в отпуске. Выбирать, конечно, не приходилось, но всё же.

Образ Олега Всеволодовича понемногу становится объемным. О чае Сенчуков говорит, что тот должен быть сладким и горячим, как поцелуй девушки. Эта фраза из молодости, они с другом любили ее повторять, романтики времен когановской “Бригантины”. Теперь друг служит прокурором в Калмыкии, они не теряют связи. Олег Всеволодович недавно перечитал все его сохраненные письма, сделал выписки, показывающие, как менялись взгляды друга, и отправил ему. Тот ответил: “Что я тогда в жизни понимал! Щенок был!..” Говоря это, Сенчуков непонятно усмехался, сдержанно декламировал: так прощаемся мы с серебристою, самою заветною мечтой... В молодости он писал стихи, а в Литинститут поступил после войны, но уже как критик, приехав из Красноярска, где в краевой газете заведовал отделом литературы и искусства.

Из таких мелочей, вскользь брошенных фраз и выстраиваются постепенно мои представления. Не только об Олеге Всеволодовиче — обо всех остальных. Порой я чувствую себя соглядатаем, заброшенным в ЛК, ещё точнее — в жизнь. Кем, любопытно, и для чего?..

В ЦДЛ я уже освоился. Примелькались писатели, которые приходят сюда, как на работу. Они часами сидят за бутылкой пива в Пестром зале или прогуливаются по бордовой дорожке гостиной с роскошными диванами. Их имена мне ни о чем не говорят, но Сенчукову эти люди знакомы. Олег Всеволодович старается держаться от них на дистанции. Сегодня не получается.

— Дай рубль, — перехватывает нас один из них, по виду мелкий служащий предпенсионного возраста. Поношенный костюм, клетчатая рубашка, глаза, будто человек о чем-то постоянно и пристально думает.

— Пойди к черту! — с шутливой досадой бросает Олег Всеволодович и не дает.

Выходит необидно. Ничто не меняется в лице клерка, он продолжает свой путь по бордовой дорожке.

— Был талантливый поэт, ярко начинал, — сообщает Сенчуков. — Сейчас тихий сумасшедший. Впрочем, кто здесь не сумасшедший?.. — И рассказывает историю о том, как кто-то из председателей Правления жаловался Сталину на писателей. Пьют, развратничают, работают, когда вздумается. Нет чтобы как рабочие на заводе — в семь часов к станку, обеденный перерыв, потом опять за работу... Других писателей я вам дать не могу, будто бы ответил Сталин. А вот дать им другого председателя могу.

— Анекдот?

— Возможно. Но не исключаю, что было на самом деле. Я пришел в Правление во времена Фадеева, это уже потом стал работать в Литературной консультации. Многое на моих глазах происходило...

Сенчуков ностальгирует по прежним временам. Когда мы оказываемся за одним столиком с кем-нибудь из старых сотрудников Правления, его обычно отчужденное лицо становится дружеским, едва ли не заискивающим. Свой переход в Литературную консультацию Олег Всеволодович называет вынужденным — сказалась фронтовая контузия, быть помощником секретаря Правления он больше не мог.

Мы уже в Дубовом зале. На комплексный обед в ресторан понемногу стекаются работники ЦДЛ и Правления. Дубовый зал не слишком уютен, напоминает проходной двор — через всё помещение из одних дверей в другие то и дело ходят люди.

— Кажется, ваш учитель, — замечает Сенчуков и дергает подбородком в сторону крутой лестницы, ведущей на антресоли. — Я вам не говорил, как познакомился с Кимом? Весьма оригинально!

Ким Николаевич в самом деле поднимается по лестнице. Он в модной замшевой куртке и с трубкой в зубах, бритая голова голубовато отсвечивает. На антресолях, я уже знаю, несколько кабинетов московской писательской организации, наверно, у Кима там дела. Нас он не замечает, хотя мне очень хочется, чтобы заметил. Я уже не надоедливый проситель, каким он меня знал. Я при деле, и вполне достойном.

— Мы дружны с Марком Соболем, поэт, вы о нем наверняка слышали. Как-то вечером звоню Марку, но слышу в трубке другой голос. И этот, скажем так, не совсем трезвый человек вдруг понес меня по кочкам! Ни с того, ни с сего!.. Потом Марк извинялся — молодой, дескать, писатель, я его открыл на семинаре в Хабаровске, не обижайся. Перебрал на радостях, в Москве книжка вышла. Это где-то лет пятнадцать назад было...

Мы дожидаемся официантки, и Олег Всеволодович рассказывает еще одну историю, связанную с Кимом. Руководитель семинара предстает с неизвестной для меня стороны. В Малом зале ЦДЛ шло обсуждение чьего-то романа, Ким начал свое выступление резко. Но стоило Соболю что-то вполголоса сказать, как мой бывший наставник сменил тон. Потом у него спросили почему, Ким ответил притчей о псе, которого все на улице боялись, но, когда из подворотни выскочила старая шавка, пес поджал хвост. “Она меня лаять учила”.

Я хмыкаю:

— Соболь не обиделся за такое сравнение?

— Наоборот, польстило! Ваш учитель величина. И помнит добро, которое Марк ему сделал. К сожалению, не все добро помнят... — Олег Всеволодович выдерживает паузу, дергает щекой. — А сколько талантливых людей не могут в литературе пробиться. Вы уже, наверно, это заметили по авторам Литконсультации...

Сенчуков кладезь всевозможных историй, он их с удовольствием рассказывает, когда мы обедаем или чаевничаем. Но сегодня Олег Всеволодович словоохотливей обычного. Нервничает перед собранием? И эта фраза о неблагодарных людях.

Житейский опыт на ту пору был у меня небогатый, но все же был. И он подсказывал: постороннему человеку разобраться, кто прав, кто виноват в застарелом конфликте, — дохлое дело. За напластованиями забывается первопричина. Тем более что всё в ЛК было непросто. Из оговорок я знал, что раньше здесь дружили чуть ли не домами, вместе отмечали дни рождения, ездили друг к другу в гости. Потом произошло нечто, всё перечеркнувшее.

Версии разные, у Вени и его соратников одна, у Сенчукова другая. В первый рабочий день Олег Всеволодович зазвал меня в кабинет, сказал, что в “Советском писателе” есть люди, которым он неугоден. Они хотят поставить своего человека, чтобы распоряжаться гонорарным фондом Литературной консультации. Про него распускают всякие глупости, в том числе что он антисемит. Какой он, к черту, антисемит, если его первая жена была еврейка?! Я не пытался в ситуацию особенно вникать. Я пришел сюда работать, а не участвовать в сварах.

Сейчас, годы спустя, понимаю, насколько был глуп. Истинная подоплека происходящего была от меня скрыта. Это теперь я догадываюсь, что дело не в самолюбиях и даже не в месте под солнцем, а в столкновении двух времен, двух эпох. Моя хохляцкая душа жаждала гармонии, я и подумать не мог, насколько здесь всё серьезно, по-взрослому. Уходящая натура в лице Сенчукова и то, что приближалось, накатывало, накрывало, — Веня Чачия.

— Посмотрите направо, — вполголоса роняет Олег Всеволодович.

Я смотрю на соседний столик и вижу несколько пожилых мужчин. Они уже едят первое, им принесли.

— Седой еврей в очках, — подсказывает Сенчуков. — Это наш парикмахер. Но речь не о нем, а о предшественнике. Тот был знаменит тем, что каждую историю начинал словами: “Брею я утром генерального секретаря Союза писателей СССР товарища Фадеева...” Болтун был чудовищный! Однажды к нему зашел Юрий Карлович Олеша. “Как вас постричь?” — “Молча!”

Олег Всеволодович рассказывает еще одну историю про легендарного парикмахера. Валентина Катаева принял Папа Римский. В пятидесятые это было редкость — поездки советских писателей за границу и тем более аудиенция у Папы. Естественно, событие вызвало большой интерес. Стал расспрашивать об аудиенции и цэдээловский парикмахер, когда Катаев зашел постричься. Валентин Петрович со вкусом принялся повествовать о подробностях приема, довел рассказ до целования туфли Папы и неожиданно замолчал. “Таки говорите дальше, что вы молчите!..” — взмолился парикмахер. “И тут я пережил один из самых тяжелых моментов в своей жизни, — траурным голосом продолжил Катаев. Он был шутник. — Мне полагалось встать на колени и наклонить голову. Я это сделал, протокол есть протокол. Но прежде чем поцеловал туфлю, услышал на чистом русском языке: “Какой мудак так вас постриг?!”

И Сенчуков смеется. Как мне кажется, слишком громко.

Причины нервничать у него были. Профсоюзное собрание подтвердило это. Такого единодушия я давно не встречал. Осудить Сенчукова пришел даже пенсионер Борис Михайлович.

Выяснилось, что по вине заведующего в Литературной консультации не выдерживаются сроки рецензирования. Среди внештатных сотрудников есть любимчики, которым заведующий дает больше рукописей, чем другим рецензентам. Письма заведующего авторам грубы и оскорбительны. Нездоровая обстановка в Литконсультации сложилась прежде всего из-за его неумения работать с людьми...

Перебирая на коленях то и дело норовящие соскользнуть на пол рецензии, пятнами покрасневшая Ольга Григорьевна цитировала показательные места, приводила выписанные на отдельный листок цифры. Борис Михайлович припомнил Сенчукову слова, что работал он слабо. Конечно, одни рецензии удались Борису Михайловичу больше, другие меньше, но сказать, что он плохо работал, откровенная ложь. Веня тоже выступил, но сдержанно. Позже я пытался понять причину, в разговорах со мной он в оценках не стеснялся. Хотел показать постороннему человеку, что к происходящему относится снисходительно-иронично? Ведь словам оголтелых не очень верят. Конечно, Сенчуков руководитель плохой, но по большому счету это буря в стакане воды, несерьезно. Приблизительно к этому сводилось выступление Вени.

Посторонний человек — председатель издательского профкома Нахтигаль. О нем я был наслышан. Оказалось, даже знаю в лицо. Когда заносил в издательство рукопись своих рассказов, а потом появлялся узнать о результате, встречал в коридорах этого занятого, всегда куда-то спешащего высокого смуглолицего человека. Похоже, единодушие редакторов Литконсультации Нахтигалю не очень нравилось.

— Неужели все так плохо?.. У вас есть что сказать? — обратился он к Гене Попкову.

Олег Всеволодович с надеждой повернул к нему лицо. Но Гена произнес:

— Я согласен со всем, что здесь говорили.

Сенчуков сделался еще надменней, заложил руку за борт своего подросткового пиджака и еще больше выпрямился в кресле за столом карельской березы — собрание проходило в его кабинете.

— А вы? — обратился ко мне Нахтигаль.

И опять последовал стремительный поворот головы Сенчукова. И ты, Брут?.. Ничего хорошего он, похоже, уже не ожидал.

Мне жаль этого пожилого человека, я вижу его попытки держаться достойно, хотя все против него. Возможно, я еще не вник в работу Консультации как следует, но мне кажется, Ольга Григорьевна сгустила краски. Дело налажено, на каждого автора здесь заводится карточка, есть архив с копиями рецензий — можно поднять и определить, лучше человек стал писать или не в коня корм. Старые рецензенты утверждают, такие порядки завел Сенчуков, до него был бардак. А просчеты — у кого их нет. Просить руководство издательства о смене заведующего ЛК, пожалуй, слишком круто.

И я говорю, что мне непонятны такие отношения. Это не первое мое место работы, но не помню, чтобы где-то так непримиримо друг к другу относились. Почему не обсудить все спокойно, прийти к решению, которое всех устроит? Разве обязательно конфликтовать? Разве нельзя все решить по-человечески?..

Потом Веня скажет, что я был дипломатичен — ни нашим, ни вашим. Но я говорил искренне. И Сенчуков, и Веня с Ольгой Григорьевной нормальные люди, почему не найти общий язык? В конце концов забыть, что было раньше, начать с чистого листа. Зачем друг другу нервы мотать?..

Не дипломатичен, Веня, я был. Наивен.

— И все-таки, — не отступается Нахтигаль, — что вы думаете о положении в Литературной консультации?

Я повторяю сказанное.

— Это всё?

— Всё, — отвечаю я.

И воздерживаюсь, когда на голосование ставится предложение Ольги Григорьевны о смещении Сенчукова. Ничьей крови я не жажду.

В половине пятого, как обычно, чай. Надев щегольской белый плащ, ушел смуглолицый, будто только что с моря, Нахтигаль, ушли пить кофе в ЦДЛ Веня с Ольгой Григорьевной и Геной. Меня они с собой не зовут, да я и вряд ли пошел бы. Кто победит, мне ясно — в издательстве дали конфликту разрастись, а это показатель. Сенчукова, скорее всего, дожмут. Но перестать общаться с человеком потому, что побеждают другие, мне кажется недостойным. И я заглядываю в кабинет заведующего.

— Традиция остается в силе? Я о чае.

Сенчуков бледен, происходившее далось ему нелегко. Как бы не случилось приступа, думаю я, однажды я уже был тому свидетель.

— Да, — говорит Олег Всеволодович и старается взять себя в руки, севшим голосом цитирует Константина Симонова: — Ничто нас с тобой не может вышибить из седла...

— Такая уж поговорка у майора была, — подхватываю я.

Мне хочется расспросить об истории с Веней и Константином Симоновым, почему Веня не устроил того в качестве секретаря комиссии по грузинской литературе, но я понимаю — не время. Редакторы ушли пить кофе, но Совушка-Аня на месте, и мы уходим тоже.

На улице моросит, особенно остро бьют в ноздри запахи мокрого асфальта, краски, которой покрашена железная калитка, желтеющих лип, бензиновых выхлопов. И этот гнилостный дух, исходящий неизвестно откуда. Про себя ухмыляюсь: если метафора происходящего в Консультации, то слишком лобовая. Где-то существует реальный источник вони. Где?.. Быстро проскакиваем в ЦДЛ.

— Как у Марины дела? — завожу разговор о нейтральном, когда усаживаемся за чайный стол. После того как мы отметили Маринино поступление, она несколько раз звонила мне. Последнее время перестала. Быть может, созревшая влюбиться, нашла новый объект.

Олег Всеволодович принимает от дородной, под стать кукле в пышных юбках на декоративном самоваре, хозяйки чайного стола полную чашку чая и коротко отвечает:

— Довольна.

— Мальчики с актерского факультета произвели впечатление?

— Наверно. — Сенчуков берет из вазы кусок медовой пахлавы с орехами, но не доносит до рта, стремительно поворачивает ко мне раздраженное лицо, говорит то, о чем все его мысли: — Дело не во мне, дело в гонорарном фонде! На него Пахоменко хочет наложить лапу, поставить в Консультацию своего человека! А эти, — Сенчуков презрительно машет рукой в пространство, — всего лишь выполняют заказ!..

Я молчу. Пахоменко директор издательства, что он за человек, я не знаю. Но я знаю Валентина Леонтьевича, он не стал бы такими вещами заниматься. Осторожно замечаю:

— Может, стоит все-таки помириться?

— Там один Чачия что-то из себя представляет, остальные гроша ломаного не стоят. Слышали этого убогого Попкова? Полное ничтожество!..

Мне хочется спросить, зачем он таких людей принимал на работу, но нельзя, соль на рану. Спрашиваю другое:

— Может, с Чачия и начать наводить мосты?

— Нет! — Олег Всеволодович бросает дикий взгляд — как мне могла прийти в голову подобная мысль?! На лице ожесточение. — Язву выжигают каленым железом!..

И опять я чувствую то же, что и в Воротниковском переулке, когда мальчишка нечаянно задел Сенчукова куском асфальта.

5

Оказывается, Литконсультация тоже ездит в колхоз. Вернее, издательство, а ЛК как ее подразделение. Дело для меня не новое, приходилось, когда работал на Легмаше. И в институте наш курс как-то отправили на две недели в Волоколамский район. Мы жили в бараке, сбивали на поле резиновыми сапогами и сбрасывали в кучи торчащую из земли на добрые две трети кормовую свеклу нежного кремового цвета, а по вечерам жгли костер, пили дешевый “Солнцедар” и читали стихи. Воспоминания остались хорошие. Еще, быть может, потому, что с погодой повезло — осень стояла сухая, дождей практически не было.

Сейчас с погодой тоже складывалось удачно. Середина октября, а день начинался светлый, жемчужный, сквозь туман пробивалось солнце. Еще не было восьми, а я уже стоял у литых ворот “Советского писателя”. Его здание, по виду доходный дом прошлого века, находилось недалеко от Литературной консультации. Понемногу собирались “колхозники”. В мужской одежде превалировал стиль послевоенного восстановления народного хозяйства, женщины демонстрировали моды из журнала “Работница”. Могли себе позволить, в колхоз здесь посылали всего на один день.

Из сотрудников Литконсультации я оказался первым. Никто из подходивших мне не был знаком, я чувствовал себя чужим и обрадовался, когда увидел Леву Скакунова. Лева тоже семинарист Кима Николаевича, но заочник — москвичей обычно на стационар не принимали. Похоже, и он был рад меня видеть, по крайней мере его одутловатое малоподвижное лицо несколько оживилось. Выяснилось, Лева с весны работает в редакции прозы народов СССР, ему удалось перевестись из Радиокомитета, где он прежде служил.

— Старик, небо и земля! — не очень внятно проговорил Лева толстыми губами. — Здесь тоже, конечно, свой ритм, его надо понять. Но теперь я утром просыпаюсь — а пошло оно всё!.. И заваливаюсь на другой бок до двенадцати.

Лева был в видавшем виды плаще и пролетарской кепке, а мне пришлось надеть то же, в чем хожу в Литконсультацию, — рабочая одежда осталась на Смоленской. Можно было бы, конечно, съездить и забрать, но не хотелось. Ни к чему было все, что произошло у нас с Аллой после поминок, только мучаю женщину, оставляю надежду. Ушел я от нее часов в пять, к открытию метро, было еще темно.

Когда подали ЛАЗы, мы с Левой забрались в первый. Заведующей редакцией русской прозы среди “колхозников” видно не было, наверно, эту пожилую косящую даму от колхоза освободили, но Ирину Федоровну, моего редактора, я заметил сразу. Издали поздоровался. Она не очень уверенно кивнула. Миниатюрная симпатичная женщина, разве что голова крупновата для такого тела. Кажется, Ирина Федоровна не узнала меня. Я в редакцию давно не заходил, хотя нужно было бы доработать и занести рассказы, но когда ими заниматься? Рецензирование, Черновцы, экзамены во ВГИК... Сейчас тоже времени особо не было, необходимо освоиться на новой работе.

По голубоватой утренней Москве автобусы выкатили на окружную дорогу. На скорости прошли мимо новостроек, многоэтажных жилых комплексов с еще пустыми, без деревьев, дворами. Может, где-то здесь Алла будет жить. Она сказала, их дом расселяют, якобы капитальный ремонт, квартиры предлагают на выбор, но все на окраине. “Не хочешь переезжать?” — “А кто в тмутаракань хочет”. — “Так все равно Москва”. — “Это для тебя”. Несмотря на то, что мы были в постели, Алла вела себя отчужденно. Словно была недовольна собой за слабость в лифте, когда уткнулась мне лицом в грудь.

Из жемчужного день становился солнечным, но не очень ярким, октябрьским. Лева сказал, нас везут под Серпухов, это часа три дороги, если не больше. Неожиданно для благополучного человека он заговорил о том, что литинститутовцам нужно держаться вместе. Я должен перейти в издательство — Консультация отстойник для неудачников. Тем более что там, говорят, конфликт. Может, меня кто-то порекомендует Пахоменко? Сам Лева как здесь оказался — да по рекомендации!

— Хорошо бы... — неопределенно протянул я.

Во-первых, я всё еще был рад, что удалось устроиться на работу. Во-вторых, сомнительно, что директор издательства на это пойдет. Веня, по обыкновению дружески улыбаясь, сообщил, что меня приняли в ЛК, когда Пахоменко был в отпуске. Если бы не это, то вряд ли, Сенчуков улучил момент, протолкнул через нейтрального главного редактора. В итоге, я директора ни разу не видел, он меня тоже, но я для него уже персона нон грата.

— Есть еще способ, но это на любителя. Пахоменко сам пишет прозу, правда, слабенькую. Можно напечатать хорошую рецензию на его последнюю книгу. Знаю человека, который так попал в издательство.

Я промолчал. Действительно, на любителя.

Становилось жарко, женщины — их в автобусе большинство — снимали ветровки и куртки, развязывали яркие шейные платки, оставались в облегающих батниках и тонких свитерах. Ольга Григорьевна сидела впереди, что-то живо рассказывала соседке. Я успел заметить, она всех в “Совписе” знала, улыбалась налево и направо. Своя. Вени и Гены Попкова видно не было, наверно, в другом ЛАЗе.

— Видишь мужика с усами? На армянина похож. Это новый заведующий редакцией русской прозы... Я тебе говорю, удобный момент, Пахоменко набирает новую команду! Сейчас главное успеть.

— Подожди, а где прежняя заведующая? — Я был озадачен.

— Вроде как перевели в редакторы, она пенсионерка. Ладно, пока суть да дело, Лева баиньки. Остаешься за старшего. Меня не кантовать, при пожаре выносить первым.

Хохма была армейская.

— Я и не знал, что ты служил.

— А то! Долг Родине, святое дело.

Лева закрыл глаза и вскоре засопел. Мне не дремалось, хотя встал рано. Я не знал, как относиться к Левиному сообщению о переменах в редакции. Прежняя заведующая договора со мной не подписала, но по крайней мере и не отказала. Как-то будет сейчас? Новая метла... Господи, как хочется, чтобы вышла книга! Душу бы дьяволу продал. Это не какая-то публикация в журнале — книга!.. Солнце светило слева, ехали мы на юг. Автобус глотал километры, как гоголевский Пацюк галушки. Жаль, не мной сказано.

Иногда я бываю слишком простодушным, практически дураком. Кто сказал, что все должны меня любить и относиться доброжелательно? Инфантилизм какой-то, до сих пор не могу избавиться. В тот день я в очередной раз получил щелчок по носу.

Это случилось уже на поле, куда нас, переваливаясь с боку на бок по грунтовке, доставили в конце концов автобусы. Здесь из края в край тянулись ряды сизых капустных кочанов. Совписовцы вывалили из автобусов, щурились, осматривались по сторонам. Краснолицые местные тетки в телогрейках раздали длинные тяжелые ножи, смахивающие на мачете. После обычной в таких случаях неразберихи каждому выделили по два ряда вилков. Воздух пах сочным капустным листом, влажной землей, парфюмерией от женщин. Лопушистые верхние листья были полны росы. Если осторожно отогнуть такой лист, роса скатывалась вниз, переливалась в углублениях юркими каплями с серебряными донышками. Через минуту наши рукавицы были мокрыми, а минут через десять стали мокрыми и спины.

Все-таки замечательно! Солнце, перистые разводы в высоком небе, пахнущий осенью воздух, гибкие паутинки с невидимыми паучками-путешественниками... Я всегда с удовольствием работаю физически. Левой рукой вилок к земле, удар мачете под корень, всей ладонью подхватить холодную весомую сферу и туда ее, в кучу! Мышцы втягивались в ритм, с готовностью отзывались на сигналы мозга, радостно полнились кровью. Великолепно!.. Под слоем городского жира проснулись мышцы наконец. Тоже чья-то строка. Вскоре я и еще несколько совписовцев были далеко впереди остальных. В очередной раз выпрямившись, чтобы отдохнула поясница, я заметил, что и другие остановились, перешли на соседние ряды и двинулись навстречу отставшим женщинам. То же проделал и сам — почему бы не помочь.

Конечно, я не ждал бурной благодарности, но то, как повела себя Ирина Федоровна, смутило. Оказывается, я шел навстречу по ее капустным рядам. Первое, что обратило на себя внимание, это внезапное молчание. Рядом с моим редактором двигались еще какие-то женщины (я успел заметить, все в издательстве держались небольшими обособленными компаниями). Только что женщины переговаривались, однако, стоило мне приблизиться, замолкли. Нехорошо как-то, словно опасались, что подслушаю. Этого знака мне было недостаточно. Со щенячьей непосредственностью я сказал:

— От нашего стола вашему столу!..

Имел в виду свою помощь. В ответ было этакое молчаливое дистанцирование. На меня даже не посмотрели. Черт возьми, неужели Ирина Федоровна думает, что я заискиваю перед ней!.. Я вернулся на свои ряды. На душе было погано. Впредь дураку наука. В скобках замечу: если бы наука шла мне на пользу!..

Бесконечные капустные ряды все-таки имели конец. Часа через два мы вышли к деревьям, за которыми, оказывается, была река. Потный, с прилипшими ко лбу волосами Лева Скакунов, оставивший где-то свои плащ и кепку, сказал:

— Ока. В этих местах войска Дмитрия Ивановича Донского переправлялись, когда шли на Куликово поле. — И махнул мокрой рукавицей назад, в сторону недалеких холмов. — А там ставка была, великий князь Московский оттуда руководил переправой.

В семинаре у Левы была репутация славянофила. Он считал, что Петр Первый нарушил естественное развитие России, лучше бы этого государя в истории не было. Если упоминал кого-нибудь из известных людей прошлого, то непременно по имени-отчеству. Лева интересовался русской историей, даже роман написал о временах Василия Темного. Усидчивый человек, мне бы не хватило терпения. Правда, напечатать роман Лева не мог. По крайней мере, так было. Я спросил, что с романом сейчас.

— А все то же. Пока. Пахоменко обещал помочь, когда принимал на работу. К своим в издательстве отношение особое, сам понимаешь. Они задумали целую серию молодой прозы. — Лева кивнул на деревья: — Пошли побрызгаем, пока женщин нет.

Оказалось, мы вышли к реке не первыми. За деревьями на пологом травянистом берегу стояли Веня и Гена Попков, смотрели на противоположную сторону и жевали бутерброды. Веня оглянулся.

— Слабо переплыть в Тульскую область? — Непонятно было, шутит он или говорит всерьез. Как-никак октябрь.

После профсоюзного собрания мы еще не виделись, и я не знал, как Веня себя поведет, — я не поддержал его команду. Но Веня, похоже, об этом не думал.

— Ну что, ударники коммунистического труда, поплыли?

Я отозвался:

— Что горячему грузину хорошо, то хохлу смерть.

— Какой на хрен грузин... — бормотнул рядом Лева.

Я удивленно взглянул на него. Однако на берегу стали появляться другие совписовцы, среди них женщины, спрашивать я ничего не стал. Веня между тем принялся неторопливо раздеваться и складывать одежду на траву. Очки он передал вечно задумчивому Гене Попкову.

— Сумасшедший! — подала голос Ольга Григорьевна, тоже оказавшаяся на берегу. В ее тоне было восхищение. — Веня, вода ледяная!..

Не отвечая, Чачия вошел в реку, преувеличенно зябко поднял плечи, с улыбкой оглянулся на берег и бросился в воду. Плыл он красиво, кролем, доплыл до середины Оки, потом повернул обратно и вскоре вышел на берег. Его тело парило, салатного цвета плавки подчеркивали загар.

— Сильна, однако, Литературная консультация! — непонятным тоном произнес усатый человек, похожий на кавказца.

Это на него Лева показывал в автобусе. Собравшиеся вокруг нового заведующего редакцией русской прозы мужчины усмехнулись, они тоже ходили компанией. Восхищения в голосе Ольги Григорьевны поубавилось. Эта живая женщина с быстрыми глазами тонко чувствовала ситуацию.

Как оказалось, ничто человеческое совписовцам было не чуждо. Когда мы прогнали еще по два ряда в обратную сторону, на кромке поля нас ждал расстеленный брезент, а на нем хлеб, колбаса, помидоры, консервы и водка. Ответственным за поездку в колхоз был Нахтигаль, он, председатель профкома, обо всем и позаботился.

Мне опять бросилось в глаза, что рассаживались на брезенте группами. Это тебе, Юра, не Легмаш и не Останкинский молочный комбинат. Пролетарии умственного труда заметно отличались от пролетариев физического. Впрочем, не все совписовцы были редакторами. Оказавшаяся возле меня на брезенте девица втолковывала другой, чтобы та ничего и никогда не просила у какой-то Светки, потому что Светка найдет сто причин, чтобы не дать даже бумажки на подтирку. Девицы, похоже, были то ли машинистками, то ли корректорами. В общем, свои отношения.

Дорога обратно показалась короткой, выпитое на поле скрадывало время. И разобщенности в автобусе почти не чувствовалось. Новый заведующий редакцией русской прозы пел песни кубанских казаков, ему подпевали. Звали заведующего непривычно — Сакко. Миниатюрная Ирина Федоровна танцевала в проходе узбекский танец, играла глазами, кокетливо поводила крупной для своего тела головой — до замужества она жила в Узбекистане. Лева, всхрапывая, всю дорогу спал, водки он выпил изрядно.

6

Эту главку можно назвать так: рецензенты и рецензируемые. Объединяло тех и других не только то, что ЛК была местом, где они пересекались. Это очевидно, на поверхности. Литература испортила жизнь как тем, так и этим. Звучит парадоксально, но и рецензенты, и рецензируемые одинаково были ее жертвами. По крайней мере, большинство.

Я уже говорил, дело в ЛК было поставлено грамотно. Утверждаю как человек, побывавший в шкуре одних и других. Очередной диалектический выверт: самодеятельным литераторам СССР повезло, что Олега Всеволодовича на войне контузило, хотя сам он удачей контузию вряд ли считал. Но если бы не она, Сенчуков продолжал бы работать в Правлении, а ЛК оставалась бы заурядной кормушкой для бойких московских литераторов.

Сенчуков твердой рукой проводил селекцию, отбирая из жаждущих подработать тех, кого считал достойным. “Чистым воздухом дыши / Без особенных претензий. / Если глуп, то не пиши, / А тем более рецензий”, — цитировал он, холодно проводив очередного соискателя. В раздражении хлопал сухой ладонью по неудачной рецензии. — Взгляд и нечто! Общие слова!.. Ты проанализируй произведение, покажи автору, что удалось, а что нет! И конкретно, с примерами, чтобы человек понял. А то сплошная вода и пустословие!..” Говорилось это в моем присутствии. Отчасти потому, что я оставался любимым учеником и доверенным лицом, отчасти в воспитательных целях.

Призывался я в кабинет заведующего и тогда, когда Олегу Всеволодовичу какая-нибудь из рецензий особенно нравилась. “Бенедикт, нет слов, вы посмотрите!.. — восклицал он, протягивая рецензию критика, с которым познакомил меня во время первого памятного обеда в ЦДЛ. — Это, я понимаю, анализ, это глубина! Великолепный рецензент, такие на вес золота!..” Так же он относился к переводчику с английского, любителю хаша с пивом, еще к нескольким рецензентам. Это была гвардия ЛК. Были и другие, не столь блестящие, но крепкие профессионалы. “Педагогический дар дается не каждому, — любил повторять Олег Всеволодович, — а в ЛК нужен прежде всего он”.

Среди тех, кто звезд с неба не хватал, но обладал умением растолковать очевидные вещи, встречались разные люди. Пропившийся до того, что донашивал дембельскую форму, бывший матрос Черноморского флота, так и не пробившийся в литературу стихотворец. Многодетный отец семейства, который выпустил книжку с предисловием Чуковского в пятнадцать лет, первую и последнюю. Выданный классиком аванс отвратил его от любой другой работы, кроме литературной, — в данном случае, рецензентской, заставлявшей семью нищенствовать. В ЛК можно было встретить неустроенных выпускников Литинститута вроде Славы-Викинга и черноглазого Валеры, его соратника. Попадались и другие люди, сделавшие ставку на литературу, но ничего не сумевшие в ней добиться.

Это драма: понимать, как надо, — и не уметь сделать. Или даже трагедия.

Требовательность Сенчукова, естественно, не всем нравилась. Времена на дворе стояли другие, не жесткие сороковые—пятидесятые и даже не шестидесятые с их послаблениями. Уже и к серьезным вещам отношение было снисходительно-ироничное, и не только среди пишущего люда — в стране вообще. А тут рукописи каких-то самодеятельных авторов, в большинстве своем графоманов, с какой стати напрягаться? Чего этот Сенчуков добивается?.. Мастодонт, сталинист заскорузлый! Такие только и остались в забытых богом конторах вроде Литературной консультации.

С безнадежными авторами Сенчуков тоже не церемонился. “Я не могу тратить государственные деньги на бесперспективных людей!” И прекращал отношения. А если автор оказывался настырным, возвращал рукопись не читая, с ледяным ответом в одну-две фразы. Это была его черта — решительность, порой беспощадность. Черта времени, к которому он принадлежал. Когда дала себя знать контузия, у жены вырвалось: “Теперь мне нянчиться с тобой всю жизнь?..” Они сошлись, когда Сенчуков учился в Литинституте, у них уже был ребенок. Олег Всеволодович этих слов жене не простил, развелся. К себе тоже относился без снисхождения. “Ни одна женщина до Валентины Евгеньевны не переступила порог моей квартиры!” — сказал он как-то, с достоинством выпрямляясь и по обыкновению закладывая руку за борт подросткового пиджака.

Не ждал Сенчуков снисхождения к себе и от других. Приступ мог настичь его на улице, он отключался от мира, но продолжал идти, в том числе на красный свет, и чудо, что его не сбили машины. Случалось, Олега Всеволодовича прихватывало за обеденным столом. С остановившимися глазами он принимался присасывать воздух уголком рта, на какое-то время терял сознание. Потом, обессиленный, минут десять сидел неподвижно. Зрелище было не из приятных, мне стоило усилий, чтобы не подняться и не уйти. “Проклятые Синявинские болота, — сказал как-то Олег Всеволодович, не жалуясь, а констатируя факт. — Это под Ленинградом, там меня угораздило”.

Кроме любимых рецензентов у него имелись любимые авторы, некоторые из них становились приятелями. Мне запомнился прибалт из перековавшихся “лесных братьев”. Сенчуков помог ему доработать рукопись, потом издать книгу. Попасть в число любимых авторов было непросто. Мнение одного рецензента Олег Всеволодович перепроверял мнением другого, читал рукопись сам, в завершение давал прочесть Бенедикту. Веня за глаза называл Бенедикта убийцей (слово “киллер” в обиходе еще не появилось), тот отличался чрезвычайной требовательностью. Но если уж Бенедикт давал добро, Сенчуков начинал действовать. Составлялось сопроводительное письмо за подписью кого-нибудь из секретарей Правления, и рукопись направлялась в журнал или издательство. Гарантии, что напечатают, не было — у издательств и журналов свои амбиции, — но стенд с публикациями в коридоре перед кабинетом заведующего понемногу все же пополнялся. Это был зримый итог работы ЛК.

Однажды я застал Сенчукова явно раздосадованным. Для человека, постоянно держащего себя в руках, это было странно. Новое выяснение отношений?.. Когда я проходил через приемную, Веня, Ольга Григорьевна и Совушка-Аня что-то оживленно обсуждали. Мое предположение, должно быть, отразилось на лице. Олег Всеволодович усмехнулся:

— Не совсем то, что вы подумали. Хотя корни, скорее всего, оттуда... — И вдруг заговорил быстро, с досадой: — Представляете, наорал на меня! Меня никто не заставляет помогать ему, не печатают — твои проблемы!.. Дескать, специально задерживаю роман, даю разным людям читать, чуть ли не в плагиате обвиняет. Вот еще новости! Помните автора из Воронежа, о Гоголе написал?..

Этого человека я хорошо запомнил, он как-то заходил в Литературную консультацию. Автор по фамилии Черноус был очередным фаворитом Олега Всеволодовича. Казалось бы, мне уже следовало усвоить: внешность человека и его возможности — вещи разные. Ким Николаевич, например, со своей бритой головой и складками на затылке больше походил на одесского биндюжника, чем на писателя. Однако я поразился, когда в кабинете Сенчукова увидел низкорослого человечка с невыразительным лицом слесаря третьего разряда. Не верилось, что это он написал роман, который Олег Всеволодович дал прочесть и мне. “Знакомьтесь! — заведующий ЛК сиял, будто представлял мне любимого сына. — Думаю, у Валерия Сергеевича очень неплохое литературное будущее. Он — талант”.

Услышать от Сенчукова подобное что-нибудь да значило. Обычно слов “талант”, “талантливый” он не употреблял, а в рецензиях “рассказ”, “повесть”, “поэма” требовал заменить на нейтральное “рукопись”. Объяснял так: мы не можем давать авторам необоснованные авансы, констатация же жанра по сути признание того, что перед нами художественное произведение. Реноме Литературной консультации, так сказать. Об особом отношении Сенчукова к автору романа о Гоголе свидетельствовало и то, что Черноус в тот раз был приглашен пить чай в ЦДЛ. Этого редко кто из посторонних удостаивался.

За столом пошел разговор о Васильевке, об отношениях с Пушкиным и Аксаковыми, о неудачном адъюнкт-профессорстве в Санкт-Петербургском университете, о Марии Ивановне, которая намного пережила сына и которую часто принимали за его старшую сестру. Чтобы соответствовать, я напрягался, вспоминал литинститутский спецкурс по Гоголю, а Сенчуков недавно прочел книгу Золотусского в серии “ЖЗЛ”.

Воронежец больше молчал, присматривался к нам, а если уж говорил, то непривычные вещи. Например, что стать мировым классиком Гоголю помешал “Тарас Бульба” — нельзя было трогать евреев, Янкеля ему не простили. Сенчуков весело взглянул на него: “Вообще-то все люди евреи, только не все еще в этом признались”. Черноус шутки не принял, заговорил о том, что евреи в обществе нужны, но в ограниченном количестве. Они как дрожжи в тесте, заставляют бродить, но когда дрожжей много, тесто киснет. “Ну, это вы... Образно, конечно, но...” Воронежец не уступал. Евреи занимают определенную нишу, связанную, как правило, с деньгами, и не пускают туда гоев. А деньги — это власть, влияние. Сплоченность евреев — угроза. Вспомнить хотя бы историю Европы, не случайно евреев в свое время изгнали из Испании, еще раньше из Англии. И черта оседлости не дурь престарелой Екатерины Второй, а желание сохранить Россию, не дать повторить судьбу Хазарского каганата.

Полный джентльменский набор. Мы с Сенчуковым переглядывались. Что до меня, выросшего в Черновцах, то люди делятся на две категории: хорошие и не очень. Это не зависит от национальности. Антисемитами, по моим наблюдениям, чаще всего становятся неудачники. Можно подумать, среди наших мало подлых или хитрожопых. Просто в чужом народе негатив виднее.

— А я ломал голову, почему такой способный человек не может напечататься!.. — Олег Всеволодович досадливо хлопнул себя по лбу. — Ведь в Воронеже издательство есть и свой журнал выходит. С таким характером — конечно!..

— Он что, забрал роман?

— Представьте себе. Я уже подготовил сопроводительное письмо, собирался нести в Правление на подпись. — Сенчуков мотнул головой в сторону приемной: — Любопытно, что они наплели? Так резко перемениться... — И Олег Всеволодович неожиданно засмеялся: — Антисемит, и вдруг... Вы знаете, какая у Чачия настоящая фамилия? Он Чачия по матери.

Сенчуков был уверен, что без Вени и его команды в истории с Черноусом не обошлось. Паранойя на почве конфликта?..

Вскоре произошло еще одно событие, показавшее, насколько положение Олега Всеволодовича безнадежно.

Как-то в моей редакторской комнатушке появился Слава-Викинг. Не дожидаясь приглашения, сел напротив и закурил. Курить в ЛК не было принято, но Викинг, не обращая внимания на мой неодобрительный взгляд, отрывисто спросил:

— Сенчуков где?

— У него неприсутственный день, разве тебе Аня не сказала?

Викинг не ответил, достал из кармана черную коробку диктофона и нажал на клавишу. Среди шорохов стали слышны слабые голоса, я с интересом прислушался — портативные диктофоны в ту пору были еще в редкость. Два человека говорили о каких-то пятидесяти рублях, один голос напористо допытывался, второй что-то вяловато отвечал, оправдывался.

— По телефону записывал, хреновое качество. — Викинг смотрел на меня прямым твердым взглядом. — Гена ваш попросил у меня взаймы. Я дал. Теперь не отдает, говорит, рассчитался рукописями. Использование служебного положения в корыстных целях, подсудное дело.

Я был озадачен. У борца с журналами и издательствами свои методы, но если правда то, что Викинг говорил о Гене Попкове, это еще гаже.

— Что скажешь?

Я пожал плечами. Викинг, пренебрежительно глядя на меня, поднялся.

— Ты как целка. В оранжерее вырос? Испачкаться боишься?.. Ладно, с Сенчуковым буду разговаривать.

Случай для Литературной консультации беспрецедентный. Олег Всеволодович возмутился, потребовал у Гены Попкова объяснительную. На того было жалко смотреть. Жизнь в ЛК в отсутствие Сенчукова закипела с новой силой. Веня, Ольга Григорьевна и Гена еще чаще стали ходить в издательство, обзванивали каких-то людей, договаривались о встрече. В итоге Попков написал объяснительную, в которой все отрицал. Заявление Викинга назвал сговором с заведующим Литературной консультацией, цель — сведение счетов за критику. А магнитофонную запись можно и сфальсифицировать, не случайно суды не рассматривают их в качестве улик.

— Надо отдать им должное, своих не сдают, — спокойно констатировал Олег Всеволодович.

В последнее время он все чаще впадал в философский тон. Мы как раз вышли из ЛК, было начало седьмого, конец рабочего дня. Олег Всеволодович поднял воротник пальто. Уже стемнело, холодный ветер гнал вдоль Воровского последние листья с облетевших лип. Через дорогу тускло светился вход в Театр киноактера. Было по-осеннему бесприютно, когда особенно хочется на свет, к людям.

— Не сдают, иначе просто не выжили бы, — повторил Сенчуков.

Я посмотрел на него. Кто — не сдает? Если евреи, то странно подобное слышать от Сенчукова, это во-первых. А во-вторых, какой Гена Попков еврей? С таким же успехом евреем можно назвать меня.

— Всё блокировали, всё перекрыли. В издательстве не дают даже объявить выговор. Попкова следовало бы уволить к чертовой матери по статье, с волчьим билетом!.. — Мы остановились у перехода через Садовое кольцо. Олег Всеволодович повернул ко мне свое аскетическое лицо. — Знаете, мне удалось добиться приема в Комиссии партийного контроля ЦК. Представил им всю картину, камня на камне не оставил от обвинений в свой адрес. В конце концов, надо призвать этого Пахоменко к порядку, зарвался!.. Я был в ударе. У меня всё получалось, ситуацию нельзя было представить убедительней.

Загорелся зеленый свет, мы двинулись — следовало успеть, иначе можно застрять на разделительной полосе посередине Садового кольца. Мне однажды довелось, удовольствие ниже среднего, машины проносятся впритирку, чувствуешь себя, как тореро на арене. На другой стороне Садового кольца Олег Всеволодович заговорил задыхающимся голосом:

— И что, думаете, мне сказали? Времена, когда перед Комиссией партийного контроля стояли навытяжку и член ЦК, и рядовой коммунист, прошли. Вот так, ни больше ни меньше!.. — Сенчуков помолчал. — А люди, в общем-то, внимательные, доброжелательные. Конкретно к ним у меня претензий нет.

Какое-то время мы идем через полуосвещенный низкорослый сквер с голыми деревьями, впереди громада сталинской высотки с гастрономом, занимающим весь первый этаж. Мне нужно на “Краснопресненскую”, Сенчукову чуть ближе, на “Баррикадную”. На прощание он говорит, снимая перчатку и пожимая мне руку:

— А вообще-то, чем крепче нервы, тем ближе цель... Надо было жить и выполнять свои обязанности. — И быстро переходит спуск, направляясь к приземистой “Баррикадной”.

Фраза из “Разгрома” Фадеева. Несколько секунд я смотрю Олегу Всеволодовичу вслед. Зимнее пальто с барашковым воротником, серая кроличья шапка, осанка затянутого в корсет офицера эпохи Николая Первого.

7

Кто бы мог подумать, что Маша без водки будет стесняться. Не выпив, даже раздеваться не начинала. Перед каждым нашим походом в ванное отделение на Дмитровском шоссе я покупал чекушку (“Больше не надо”, — наказывала Маша) и что-нибудь закусить. В баню она еще заходила нормально, была спокойной, со стороны не скажешь, что мы не муж и жена. Но когда в кабинке за нами щелкал замок, Маша замолкала, ее движения становились деревянными, скованными. Я посмеивался: “Из тебя полюбовница, как из моего хера молоток”. Маша улыбалась понятной шутке, но расслабиться не могла, пока не выпивала.

Я разворачивал сверток с нарезанной в магазине колбасой, Маша закусывала, с облегчением произносила: “Фу, ты!.. Так кондрашка когда-нибудь хватит, вот весело будет”. Я осторожно прикасался к ней, не уверенный, что пора: “Все нормально, не боись”. — “А ты чего не пьешь? — Маша требовательно смотрела на меня. — Я буду пьяная, а ты трезвый? Так не пойдет”. — “От ста граммов, что ли, пьяная?” Вообще-то я предпочитаю общаться с женщиной трезвым, так острее. Но приходилось выпивать тоже.

Изысков хозяйка не признавала. “Давай по-нормальному, по-простому, — останавливала она, когда я принимался ее мыть, скользя мыльными руками по разным местам и задерживаясь там. — Блин, как неудобно, толком не ляжешь!.. Одно хорошо, сразу подмыться можно”. Я до сих пор не знаю, чего между нами было больше, секса или простого желания почувствовать тело другого человека, погладить, поцеловать. По крайней мере, с моей стороны. Тот первый раз, когда от сытой жизни в Черновцах у меня сводило челюсти, не в счет. Женщины говорят, я нежный.

О семейной жизни у Маши тоже было собственное представление. Как-то я спросил, почему она не разведется с Генкой, раз он с ней не спит, — ей-то надо. “Ты чего! — удивилась хозяйка. — Мы из одной деревни, позора будет, родни полно! А так у нас семья, Димка растет... — Она замолчала, какое-то время смотрела на меня озадаченными глазами. — Думаешь, у других всё гладко? Ага, держи карман шире! Не одно, так другое, в гости съездишь, понаслушаешься. И ничего, всю жизнь живут, не разводятся”. Я замолчал. Действительно, не мое дело, с какой стати лезу. Моралист. На себя посмотри.

— Что-то ты сегодня... — сказала Маша, протянув под водой руку и нащупав моего малыша. Водка и на этот раз сняла напряжение, сделала хозяйку раскованной. — Чего это он сегодня такой скромный?..

Мы сидели в большой ванне лицом друг к другу, отдыхали после первого раза. Я и в самом деле был не в ударе. Вяло поглаживал Машины ноги, они у нее полные, с крепкими икрами. Из воды поднималась Машина грудь с крупными, похожими на ягоды сосками шоколадного цвета. Зрелое женское тело. И совсем не имеет значения, что я вроде как писатель, а она оператор на линии по розливу молока. Секс — самая демократичная в мире штука.

— Не гони лошадей, время еще есть, — сказал я.

Мы имели право занимать кабинку полтора часа.

— Знаю, что есть. Зря терять не хочется.

— Ну так прояви инициативу.

— А что, думаешь, побоюсь?

— Ничего не думаю, — зачем-то стал подначивать я, хотя настроение было не то. — Все от тебя зависит. Слабо?

Маша помолчала, решаясь.

— Встань.

— Элементарно, Ватсон.

— Девки на работе рассказывали... Я рыжая, что ли, не могу попробовать?.. Ближе ко мне встань. Ага, вот так.

Как вскоре выяснилось, провоцировал даму я напрасно. Мой малыш игнорировал все Машины усилия. Она удивленно взглянула снизу:

— А девки говорят, мертвому поднять можно... Или ты не в настроении? Случилось что?

— Да как сказать...

Маша угадала, случилось. Вчера позвонила Наташа, свидетельница. “Ты что собираешься делать?” — прокурорским голосом спросила она. “В смысле?” — Я пытался сообразить, откуда у Наташи мой телефон, я не давал, с какой стати. “Он еще спрашивает! Ты знаешь, что Алла беременна?” Я на секунду растерялся. Хотя, собственно говоря, какое мне до этого дело? Мы фактически в разводе, Алла свободная женщина. “Откуда я могу знать? Я ее после поминок не видел”. — “Ты еще скажи, не ночевал у нее. Какие вы все-таки сволочи, мужики! Нагадил и в кусты”. Я разозлился: “Заткнись! Какого хрена лезешь не в свое дело!” — “Как это не в свое? — возмутилась свидетельница. — Да мы с Аллой с первого класса дружим, она мне роднее сестры!..” В трубке было слышно, как Наташа зло дышит. “Тебе что, Алла сама сказала?” — “Нет, я придумала!.. В общем, так. Если ты порядочный человек, ты обязан взяться за ум. У ребенка должен быть отец”.

Я едва дождался вечера, чтобы позвонить Алле. Все оказалось так, как говорила Наташа. Я спросил, что жена собирается делать. “Буду рожать. Для себя рожу”, — коротко ответила она. “Я не смогу помогать. Я теперь работаю, но надо на что-то жить, платить за комнату...” Я чувствовал себя негодяем. Предложить сделать аборт не поворачивался язык. “А я на тебя не рассчитываю, — довольно высокомерно сказала жена. — Уж как-нибудь сама справлюсь... Кстати, насчет платы за комнату. Я тебя из квартиры не гнала”.

Что меня заставило в тот вечер поехать на Смоленскую, не знаю. Захотелось посмотреть на Аллу, будто это могло что-то изменить. Выглядела она по-прежнему, никакого намека на беременность, что и понятно — рано. Молча поставила на конфорку чайник, наполнила вазочку песочным печеньем, положила рядом с чашками бабушкины серебряные ложечки. Через час я ушел, так и не решившись спросить, почему Алла считает, что забеременела от меня.

А Маша спросила, когда я всё ей рассказал.

— Почему думаешь, что это ты виноват?

Я пожал плечами.

— Ну даешь! Надо было выяснить.

— Боялся обидеть.

Хозяйка помолчала.

— И то верно, так она тебе скажет. Вы не разведены? Ну вот, любой суд тебя отцом признает, от кого бы ребенок ни был.

Зря все-таки я считал, что Маша относится к Алле хорошо. В голосе, каким хозяйка произнесла эти слова, доброты было маловато.

— Думаешь? — Я рассеянно гонял рукой пену по ванне и размышлял о сложностях женского характера. Я-то Машу к Генке не ревновал.

— Сто процентов! В любой юридической консультации тебе скажут. В общем, влип.

— Это еще как сказать.

— И говорить нечего! — Маша резко поднялась, вода тяжело плеснулась через край ванны. — Знаю я таких, как ты... Одеваемся, что ли?

— Куда торопиться, время еще есть.

— Ты мне всё настроение испортил.

— Тебе-то чего переживать? Проблемы у меня.

Маша принялась молча вытираться простыней, которую я брал у пространщицы.

— Лаврушку захватила? — спросил я. Перед тем как вернуться домой, мы жевали лавровый лист, чтобы отбить запах водки. Конспирироваться, так конспирироваться.

Маша не ответила. Мне было неприятно ее молчание. Я позвал:

— Ма-а-ш...

Хозяйка быстро одевалась. Наконец в сердцах сказала, не глядя в мою сторону:

— Только полюбишь человека, привяжешься — и на тебе!..

— Да не дергайся ты. Все будет нормально.

— Нормально... — Маша, закинув руку за спину, принялась застегивать бюстгальтер. Обычно она просила это сделать меня. — Когда думаешь к ней переехать?

Я опешил.

— С чего взяла? Никуда я не перееду. Аллина беременность к нам с тобой отношения не имеет.

— Ладно лапшу вешать. Знаю я таких. Совестливые очень, — бросила Маша. — Где нормальный мужик плюнул бы и забыл, вы... Откуда знаешь, что залетела от тебя? И почему надо оставлять? Пусть аборт делает. Не она первая, не она последняя.

На этот раз Маша ушла, не дожидаясь, когда я оденусь. И дома несколько дней не разговаривала со мной.

Интересно, почему все провидицы — женщины? Начиная с Древней Греции. А может, и раньше.

8

С возрастом я все чаще думаю о Киме Николаевиче. И с каждым годом понимание его судьбы становится доброжелательней и печальней. Отношение ученика к учителю всегда непростое, многим замутнено. Мы не забываем даже проскользнувшей снисходительности, хотя основания для нее были, еще какие. К тому же долгое время я считал Кима конъюнктурщиком. Запомнились его слова на одном из семинаров: “Старики, вы не читаете “Правду”?.. Утро советского писателя должно начинаться с передовицы. Как можно садиться за машинку, не зная погоды на завтра? Погибнете!” Ким попыхивал трубкой, смягчал сказанное усмешкой, но, похоже, говорил всерьез. Партийная организация и партийная литература. Желание непременно быть на коне.

Мне казалось, он трусоват в своих повестях, максимум, на что осмеливался, это сетовать, что и за сто первым километром живут люди, зачем туда отправлять из городов тунеядцев и проституток. Было в шестидесятых— семидесятых такое поветрие, отправляли. Не нравилось мне и то, что он считал предназначением русского человека. В одной из своих дальневосточных повестей подробно описывал ход горбуши на нерест, вкладывая в описание особый смысл. Идет вверх по реке сплошной поток охваченных инстинктом рыб для достижения неведомой цели. Браконьеры перегораживают реку сетями, медведи десятками забираются в воду и выхватывают трепещущих от боли рыбин — они все равно идут, ничто их не способно остановить. Потому что есть нечто важнее и выше инстинкта самосохранения. Предназначение. Миссия. Этакий символ безропотного и кроткого народа-богоносца, власти на радость.

Сейчас понимаю, не всё я тогда мог осмыслить в Кимовых произведениях. Они глубже, серьезней, амбиций у меня было много, а расшифровывать спрятанный в тексте смысл еще толком не научился. Это по юной дурости я заявил папе, что обязательно напишу о том, что происходит вокруг, и напечатаю. Я тогда только начинал осознавать дистанцию между лозунгами и делами власти, это осознание несоответствия было пронзительным. Мы сидели в сквере у Черновицкого обкома, папа дожидался времени приема — семье никак не давали квартиры, мы по-прежнему теснились в комнате общежития. “Кто тебе разрешит”, — папа с усталой снисходительностью взглянул на меня. “А я спрашивать не буду! Напишу и напечатаю, пусть знают!” Мне тогда было лет шестнадцать, ещё учился в школе.

В Литинституте, когда стал носить свои опусы по редакциям, понял: написать можно, напечатать — нет. С обычными-то вещами пробиться тяжело, а уж чтобы с диссидентскими... Ким умел. Не диссидентствовал, конечно, но власть покусывал, этакая фронда в разумных пределах. Отчасти искренняя, отчасти для положения в писательском мире, думается мне теперь. Времена безоглядной преданности строю были позади, она стала дурным тоном. Как бы там ни было, но, когда я на собственной шкуре почувствовал, насколько тяжело напечататься, стал относиться к Киму с большим уважением. Он не просто печатался, он своими вещами умел ещё что-то сказать. В литературе это немало.

У него был собственный взгляд на предназначение таланта. Талант — средство. Ким не говорил об этом прямо, но понять было можно. Однажды рассказал историю, услышанную от болгарского переводчика его повестей. У одного паренька обнаружился дар метко стрелять. Со ста метров попадал в коробок спичек. Случись это где-нибудь в Сибири, назначение дара было бы понятно, охота. А тут степная Болгария, многие поколения землепашцев, не видевшие ружья, к пареньку оно попало случайно. Что с даром делать — неясно. Пока были патроны, паренек срезал пулями верхушки деревьев, доставал высокого коршуна в небе, укорачивал и без того короткие хвосты сусликам. В общем, резвился. Однажды с гор спустились партизаны, события происходили во время войны. Их командир объяснил пареньку, для чего тому дан дар, и забрал в отряд. Паренек стал лучшим стрелком, уничтожил много врагов. О нем узнал Димитров и взял в личную охрану. Со временем паренек стал офицером, а затем и генералом болгарской армии. Сделал на даре карьеру.

Той осенью Кима опять прокатили с Госпремией. Не получилось и с редакторством в толстом журнале — в ЦК предпочли другого человека. Казалось бы, двадцать девятый год, а я все еще был глуп. Не то чтобы злорадствовал, но нечто подобное присутствовало. Как раз Толя Довгошея попросил помочь с переездом, я обещал, заодно собирался узнать подробности о Киме — интерес челяди к обстоятельствам жизни барина. В холодный ноябрьский день приехал к расселенному дому. Сухой асфальт улиц был вымороженно светел, стыл на ветру глухой забор, в воздухе пахло снегом. Довгошея выглядел озабоченным.

— Ты на когда машину заказал?

— Сейчас подойдет, — сказал Толя, прикрывая за мной дверь. Говорил он приглушенно. — Проходи, Лева уже здесь.

— Скакунов?

— Да. Я его тоже попросил.

На кухне, не снимая куртки, сидел Лева и листал журнал с недавно напечатанной Толиной повестью. После поездки в колхоз мы с ним еще не виделись. Лева отпускал бороду, неаккуратная стелящаяся щетина покрывала одутловатые щеки. Мы поздоровались.

— Писателю-почвеннику полагается ходить в бороде и усах. Оно солидней, — подколол я.

Лева хмыкнул, но ничего не ответил. Я посмотрел на Толю. Тот не двигаясь стоял в дверях. Что-то было не так.

— Ребята, что случилось?

— Ким спит в комнате.

Я не придумал ничего умнее, чем спросить:

— Тоже приехал помочь?

Толя помолчал.

— Как бы не пришлось переезд откладывать. Не гнать же... Ладно, вы сидите, я пойду машину встречу, а то не найдут.

Уйти Толя не успел. В дверях кухни появился Ким Николаевич. Вид у него был дикий. Лицо оплывшее, цвета сырого теста, узкие чалдонские глаза превратились в щелочки, нижняя челюсть быстро двигалась, будто Ким все время мелко, по-заячьи жевал. Он неузнающе уставился на нас с Левой:

— Это кто?

— Твои семинаристы, Лева Скакунов и Юра Руснак. — Толя взял Кима за талию, попробовал увести. — Поспи еще.

— Какого хера они здесь делают?

— Надо. Пошли, Ким.

— Никуда не пойду! Не трогай меня!..

— Горячка, — сказал под нос Лева. — Белая. Классическая.

Мне было неудобно видеть Кима Николаевича таким — все-таки учитель. Довгошея идти встречать машину теперь не мог, это ясно, дай бог справиться с Кимом. Я сказал, что пойду сам. Толя кивнул. О дружбе Кима со змием я кое-что слышал, кафедра творчества, не объявляя причины, случалось, отменяла семинары, но в таком состоянии я видел шефа впервые.

— У Кима проблем выше крыши, — сказал Лева, минут через пятнадцать появляясь у лаза в заборе, возле которого я дожидался машину.

Стоять было холодно, я начинал мерзнуть.

— Ты тоже сбежал?

— Тебя подменить пришел.

— Да ладно... — Возвращаться к невменяемому Киму не хотелось. — Ты премию имеешь в виду?

— Если бы только. Толя говорит, Ким от жены ушел.

Я представил гранд-даму с подсиненными волосами, словно сошедшую с картин Левицкого, ее сексапильный голос, поворот головы, преисполненный достоинства.

— С чего вдруг?

— А черт его знает, Толя темнит... Ким уже несколько дней пьет, жить ему негде. Первая жена обратно не принимает.

Ситуация — не позавидуешь. От холода я начинал лязгать зубами.

— Что с машиной будем делать? Отбой?

— Толя говорит, надо хоть что-то перевезти. Коммунальная квартира, комнату могут занять... Ладно, иди, я встречу.

Ким сидел на кухне и пил водку. Запрокидывая стакан, покосился заплывшим глазом на меня. Водка текла по подбородку, усы у Кима были неопрятно мокрые.

— Не пришла еще? — спросил Толя о машине. А Киму сказал, двигая по столешнице блюдечко с неровно нарезанным сыром: — Ты закусывай, закусывай!

Ким закусывать не хотел. Поставив стакан, принялся обеими руками тереть опухшее лицо, голову, давно не бритую, с явственно проступающей между порослью на висках обширной лысиной. Спокойно, горько сказал:

— Какой тонкий у человека череп. Как близко смерть... А я ни хрена не успел...— Опершись на стол разъезжающими локтями, опустил голову. Ким выглядел присмиревшим, почти трезвым. Нижняя челюсть перестала по-заячьи дергаться. — Я ведь талантливый, это сучья власть в проститутку... Я могу так написать... Лучше Шолохова, мне дано. А что пишу?..

— Ким, закусывай. Два дня ничего не ешь.

— Тупые чабаны, хитрожопый директор леспромхоза, менты какие-то, секретарь парткома, честь и совесть нашей эпохи, мать его!.. — перечислял шеф, не поднимая головы. — Кому, на кой? Я же могу, правда могу... Деньги — херня. Пыль, мусор!..

— Ты в историю литературы вошел, — сказал Довгошея. — Не у каждого получается.

— Петитом, Толя, петитом!.. Как мышь вдоль плинтуса, всю жизнь... С фигой в кармане... День на два разбиваю, как несушка на птицефабрике. Чтоб по два яйца...

Об этом я слышал. Ким Николаевич садился за машинку в шесть утра, до двенадцати работал, потом несколько часов спал, затем опять допоздна за машинкой. В общем, на износ. Вдруг он поднял голову, посмотрел в мою сторону. Что-то ему во мне не понравилось.

— А ты чего здесь стоишь? Чего хочешь? Ким Николаевич, Ким Николаевич, — передразнил он гаденьким подхалимским голоском. — Один смылся, другой нарисовался... Чего вы все ходите, чего вам надо? Книжонку свою убогую тиснуть? В журнале засветиться?.. Говно пишете, копейки всю жизнь сшибать будете, бабы ваши несчастные. Пшел отсюда!..

Толя сказал:

— Ким, кончай.

— Хули кончать! — Ким поднялся из-за стола и двинулся ко мне. — Пусть у Луцкого учатся! Тот хоть знает, чего хочет!..

Я не успел ничего сделать, Толя подскочил сзади, обхватил Кима и, прижав его руки к туловищу, потащил в комнату. Толя крепкий, несмотря на свою неуклюжесть. Носить по тайге рюкзаки с образцами не каждый сможет. Ким рычал, пробовал высвободиться:

— Графоманы! На цырлах всю жизнь будете прыгать, жопы лизать... Толька, пусти! Пусти, морда!.. Луцкий — да, Луцкий в Госкомиздат устроился, знает, чего надо. Сам за нитки будет дергать. Хозяин, а не в рот заглядывать. Главным редактором поставят, цель у человека, а вы? Пусти, говорю, мудак!..

Я озадаченно смотрел на происходящее. Луцкий-то здесь при чем? Сережу я недавно встречал. Загнанный какой-то, жалкий. Живет за городом, каждый день в Госкомиздат, туда-обратно четыре часа, двое маленьких детей. Несколько минут всего и поговорили, он торопился на электричку. Мне такого счастья не надо. Да и какая карьера? Слишком прост земляк, при всем моем уважении к нему. Куда взяли, там и служит. Как я.

В общем, сцена вышла тягостная. Сейчас я понимаю, Киму нужно было дать распрямиться пружине, которую изо дня в день сжимал в себе, мы с Левой дело десятое. Играл по правилам, подмахивал власти, развелся с первой женой и женился на дочери старца из Совмина, делал всё как надо. Но чего-то ему все же не хватило, чтобы совсем уж не давать душе пискнуть. Не смог закрыть глаза, когда узнал, что гранд-дама принимает в его отсутствие любовника, ушел. Хотя знал, печататься станет тяжелее, и с Госпремией вряд ли что выйдет. Срывался в запои, опять-таки зная, что из-за этого не возьмут в секретари Правления, а очень хотелось. Нормальная человеческая жизнь, среди которой вырос, мешала? Мама-учительница? Не сумел вытравить в себе всё, кроме желания власти? Чего-то еще не было дано?.. В середине восьмидесятых я встречу в сберкассе его сына, молодого хлыща в кожаном костюме, Кима уже не будет в живых. “Как, это всё? Ради этого отец горбатился?! — пьяно возмутится сын, пересчитав деньги. — Здесь на посидеть в ресторане не хватит!..”

Машина пришла, а Довгошея все никак не мог утихомирить Кима. Оставлять его одного было нельзя, неизвестно, что в таком состоянии натворит. Толя дал адрес и ключи от врезанного на днях замка, мы погрузили письменный стол, две табуретки и отвезли в комнату неподалеку от Политехнического музея.

— Вот тебе и Довгошея, в самом центре!.. — сказал Лева Скакунов. Я давно подметил, москвичи завидуют провинциалам, неплохо устроившимся в столице. — Что теперь будем делать, ключи-то вернуть надо.

Ему, как и мне, возвращаться к Толе не хотелось. В какой-то забегаловке мы распили под винегрет бутылку крепленого, поговорили о том о сем. Лева сказал, что пришла рецензия на его роман, положительная. Еще одна, и поставят в план редподготовки. Сакко, заведующий редакцией прозы, нормальный мужик, русскую историю понимает правильно, хотя и казак.

— А у тебя как?

Я рассказал.

— Ты не затягивай, перелопать сборник и приноси. Можем попасть в струю, я тебе говорил, Сакко затеял серию книг молодых. И правильно, старперы и так везде все заняли, не пробиться из-за них!.. — Захмелевший Лева помотал головой. — Я только сейчас понял, что такое издать книгу. Столько подводных течений!.. В издательстве каждый за себя. Подгадить — это пожалуйста, помочь — хрен дождешься... Слушай, а что это Чачия у нас мелькает все время? Чуть не каждый день вижу. И эта, с вислым задом такая...

— Ольга Григорьевна?

— Наверно. Ходят, всем улыбаются... В приемной у Пахоменко прописались.

Мне говорить об этом не хотелось. Вражда в Литконсультации была непримиримой. Сенчуков окончательно не сдавался, все еще надеялся на старые связи в Правлении, Веня с соратниками — на поддержку директора “Совписа”.

Мы допили вино и все-таки отвезли Толе Довгошее ключи. Толя хотел было угостить — как-никак помогли, — но мы отказались и разъехались по домам. Вдруг Ким опять проснется.

9

Первый звонок пришелся на январь. Хотя, быть может, первым звонком было поведение Ирины Федоровны на капустном поле под Серпуховом, просто я тогда этого еще не понял.

В “Детской литературе” я встретил Степу Хмелика. Последний раз я его видел летом, вернее, слышал — Степа мне несколько раз передавал по телефону требование Салмана вернуть задаток. Борец за неприкосновенность социалистической собственности в сельском хозяйстве АзССР сам почему-то не звонил. Степу я посылал с точным указанием адреса, в конце концов он скучным голосом сообщил, что у меня будут неприятности, и исчез.

И вот эта встреча в сумрачном вестибюле издательства в Малом Черкасском переулке. Хмелик обрадовался мне, как родному, едва ли не бросился на шею.

— Старик, привет! Ты мне сегодня снился. Ну, думаю, увижу, у меня примета такая... Ты к Валентину Леонтьевичу? Я тебя подожду.

И ни слова о деньгах.

Степина метаморфоза загадкой для меня не была. Благополучных людей любят, словно благополучие, как грибок, может передаться, достаточно общаться чаще. Конечно, я не редактор в журнале или издательстве, но у меня есть связанная с литературой работа и твердая зарплата. Что немало, подтвердит любой выпускник Литинститута.

К тому же надо знать Хмелика. Он наверняка надеялся через меня еще раз попробовать попасть в число рецензентов ЛК. Всё ему мало. Мне чтение чужих рукописей было уже поперек горла. Я нес Красноперову последнюю партию, собирался вежливо отказаться от рецензирования. Всех денег не заработаешь, тем более что пора было вплотную заняться собственными рассказами.

— Здравствуйте, — сказал я, открывая дверь в редакцию по работе с непрофессиональными авторами.

Единственная подчиненная Валентина Леонтьевича, луноликая татарочка, улыбнулась, а сам Красноперов взглянул на меня как-то мельком. “Наверно, неприятности”, — подумалось мне. Обычно он встречал радушно. Но и когда я выложил из дипломата рукописи и принялся вкратце излагать свое мнение о каждой, Валентин Леонтьевич продолжал сидеть с отстраненным видом. Сухо обронил:

— Я ваши рецензии прочитаю.

Я озадаченно смотрел на него. Красноперов старался не встречаться со мной глазами.

— Что-то случилось, Валентин Леонтьевич?

— Все нормально.

Я принялся говорить, что вынужден отказаться от рецензирования, не успеваю, в Консультации тоже приходится много читать. Но все равно я Валентину Леонтьевичу благодарен, он в тяжелые для меня времена поддержал, надеюсь, наши добрые отношения сохранятся, буду периодически заглядывать в редакцию...

— Это не обязательно.

Я будто о камень споткнулся. Вот тебе раз! От деликатного Красноперова я подобного не ожидал. Да еще в присутствии сотрудницы редакции. Почувствовав неловкость ситуации, татарочка поднялась и вышла. Я сказал:

— Объяснитесь. Я не заслужил такого отношения.

Получилось немного театрально, но в ту минуту я меньше всего думал об этом. Так с собой обращаться не позволю даже такому человеку, как Валентин Леонтьевич.

— Не вижу смысла что-либо объяснять. — Красноперов впервые посмотрел мне в глаза, но как-то вскользь, с гадливостью, что ли. — Вы взрослый человек. Сами решаете, как вам жить.

События в ЛК, битва титанов? Мне ставится в вину, что я до сих пор не расплевался с Сенчуковым?.. Но совсем недавно Валентин Леонтьевич усмешливо советовал, о чем можно с ним разговаривать, и не осуждал, что общаюсь. С чего вдруг перемена?

— Насильно мил не будешь, — сказал я, стараясь держаться с достоинством. — Но не хочу, чтобы наши отношения завершились на такой ноте... Я не понимаю, почему должен становиться на чью-то сторону? Что за рекрутирование?

Красноперов не ответил, досада и неловкость обозначились на его лице. Я говорил явно что-то не то. Но удила уже были закушены, нюансы ускользали от меня.

— Ну еще бы, Гена Попков — вот, по-вашему, образец совестливости!..

— Я этого не говорил.

Меня несло:

— Чего проще сориентироваться, когда расклад ясен! А потом получать дивиденды. Веня с Ольгой Григорьевной взяли Попкова под защиту, наверняка знаете. Для них неважно, прав он или нет, — он свой, борец с Сенчуковым!..

— Повторяю, дело не в этом.

Валентин Леонтьевич поднялся, показывая, что разговор окончен. Это был еще один удар по самолюбию — со мной не хотели разговаривать. Скрип моих зубов, наверно, был слышен в коридоре. Не оставалось ничего другого, как подняться тоже и уйти.

О Гене Попкове я, наверно, зря. Голова набок, унылый нос, эта вечная задумчивость — недоделанный какой-то. Прав Сенчуков, убогий, что с такого взять. Какой нормальный человек стал бы связываться с Викингом? Я уж не говорю о том, что это вымогательство, и тем сволочнее, что у зависимого человека. Но меня достало, что Гену ставят в пример, тот же Веня. Нашли образец высокой нравственности.

Почему так переменился Красноперов? Наговорили, а он поверил? Что можно наговорить? Не доносил, не подличал — пришел в Литконсультацию работать и работаю... Сам-то Валентин Леонтьевич в этой грязи пачкаться не захотел, уволился. Ему было куда уйти, а мне?..

Степа Хмелик сидел рядом с вахтером и просматривал объемистую рукопись. Видимо, тоже заходил к Красноперову. Заметив меня еще на лестнице, принялся торопливо запихивать папку в портфель.

— Подожди, старик!.. Есть хорошая новость для тебя.

Я приостановился, хотя разговаривать сейчас со Степой хотелось меньше всего.

— Салман к тебе претензий больше не имеет, я его убедил. В самом деле, ты же свою работу сделал! Люди летом отдыхают, а ты парился над учебниками, забивал голову всякой мурой — надо же это учитывать. Разве твоя вина, что недоросля не приняли? От тебя это не зависело, твое дело было экзамены сдать, ты сдал, оценки хорошие — какие претензии?!

Степа говорил так горячо, словно именно я сомневался, что всё обстоит подобным образом. Повторял, сукин сын, мои доводы, которые не хотел раньше слышать. Я с интересом смотрел на него. Весь этот прогиб ради того, чтобы получить доступ еще к одной кормушке?.. Любопытно, сам Салман настаивал на возвращении аванса? Или Степа и здесь хотел меня кинуть, как, скорее всего, кинул на сумме аванса?.. Но не докажешь. Ни телефона, ни адреса Салмана я не знал.

На дворе уже наливались январские ранние сумерки, мы осторожно ступали по обледенелому тротуару Малого Черкасского переулка, свернули в слякоть у входа в метро, зашли внутрь, опустили по пятачку в отполированные миллионами пальцев щели турникетов. На эскалаторе Степа встал на ступеньку ниже, заглядывал в глаза. Я ждал, что будет дальше. Неловко себя чувствую, когда люди унижаются, но любопытно было, как Степа вырулит на разговор о рецензировании. Может пригодиться для какого-нибудь рассказа, характер налицо.

— Старик, будь аккуратней, — сказал Хмелик. — О тебе ходит такое... Кто-то тебя очень не любит.

— Что ходит?

Степа опустил голову.

— В общем... — Он помялся, но говорить не стал. — Гадость, не хочу повторять. Я тебя знаю, ты на такое не способен, но другие... Москва вроде большая, но варимся в одном котле, отмыться будет тяжело... В общем, надо жить без врагов.

— Я что, плагиатом занимаюсь, на цэрэу работаю, малолетних совращаю?..

Хмелик стремительно взглянул на меня, но тут же отвел глаза, уклончиво улыбнулся.

— Отнесись серьезно. Писательский мир такой, в лицо не скажут, а кислород перекроют, будут сторониться, словно ты в говно наступил... Знаешь, когда я понял, что человек ничто? — Степа смотрел на меня остановившимся, без улыбки, взглядом. — Помогал одному знакомому на даче, рядом военный аэродром. Как истребитель мелькнул, я даже не заметил. Понял только, когда рев услышал, а его уже нет. Потом тишина и такой звук, будто листики фольги с неба падают... Понимаешь, человек — комар, муравей, муха. Хуже! Не только перед техникой — вообще, по жизни. Нельзя залупаться. Надо тише воды, ниже травы, без врагов. А то с дерьмом сожрут!

Таким искренним я Степу еще не видел.

— Кстати, не можешь меня порекомендовать Сенчукову? Опыт есть, моими рецензиями везде довольны...

И Степа (это уже в вагоне) заговорил о том, что жене предстоит операция. У нее что-то по женской части, нужны деньги. Аванс из “Современника” проеден, а книга никак не выйдет, перенесли в план следующего года.

Не удивлюсь, если насчет операции окажется враньем. А относительно слухов обо мне, похоже, правда. Кто распускает, догадываюсь, но что, что?.. Даже Красноперов клюнул.

Связь между поступками открывается порой в самый неподходящий момент. Я вдруг понял, что мне надо к Алле. Надо, и всё! Ничего не пообещав Хмелику, перешел на другую линию и поднялся на поверхность на “Смоленской”.

Обидели, бедного, душевный раздрай и неуют. В таком же состоянии я написал Алле из армии, потом женился. Я не люблю все эти фрейдистские штучки, но, похоже, надеялся, что Алла заменит маму, — подсознательно, конечно. Было в этой девушке нечто, заставлявшее так думать. Сейчас тоже нужен был кто-то вроде мамы рядом, громоотвод, зонтик от житейских неурядиц. Чтобы выслушала, пожалела и успокоила. Секс только часть нашей зависимости от женщин. Это мы слабый пол, а не они.

В угловом гастрономе на Арбате я купил красных марокканских апельсинов, беременной женщине нужны витамины. Уже перед подъездом сообразил, что следовало бы сначала позвонить — вдруг Аллы нет дома. Да и вообще, свободная женщина. Но Алла была дома, и одна.

— Вот, — сказал я, протягивая пакет с апельсинами. — Витамины.

Полужена кивнула, приняла пакет.

— Раздевайся, проходи.

Она была в свободном халате, не поймешь, видно уже или нет. Меня обдало знакомыми запахами пеноплена, которым была оклеена прихожая, высохшего бустилата под ним, едва уловимым запахом гуталина от полочки с обувью, туалетной воды от одежды — всем тем, что квалифицировалось моей обонятельной памятью как Аллина квартира. Мне здесь не писалось, но было много хороших моментов. Алла по-настоящему моя первая женщина, все, что до нее, — суетливо и редко.

— Мне? — спросил я, заметив письмо на холодильнике. Надо было с чего-то начинать разговор. — Все еще отголоски публикации в “Юности”?

— Нет, это мне. На море познакомились... Ты голодный? Котлеты разогреть?

— Не откажусь.

— Я тоже с тобой, всё время есть хочется. Иди мой руки.

Здесь было заведено, придя домой, сразу мыть руки. “А как же! — говаривала Аллина бабушка. — В магазинах, в транспорте кто за поручни только не берется. Мыть, обязательно мыть!” Выйдя из ванной, я сел за стол, смотрел, как Алла доставала из холодильника фаянсовый судок в блеклых голубых цветочках, выкладывала на тяжелую чугунную сковородку котлеты. В сковородку побольше наложила вермишели, обе прикрыла крышками, убавила газ... Мне нравилось, как в этом доме была организована жизнь. Солидная старинная посуда, добротная мебель, хорошая одежда. Устоявшийся быт нескольких поколений московских священников.

— Как у тебя дела?

— Да как — обычно. Школа, дом... По выходным Наталья приезжает, идем в кино, на выставку, еще куда-нибудь. В общем, нормально. А у тебя?

— Все хорошо.

Говорить о загадке, которую мне задали в “Детской литературе”, не хотелось. То, что вижу Аллу, слышу ее голос, и в самом деле успокаивало, отвлекало от неприятного. Я встал из-за стола, подошел к переворачивающей котлеты полужене сзади, обнял.

— Э, нет, — сказала Алла. — Нельзя.

— Я просто так.

— И просто так нельзя. — Алла повела плечом, освобождаясь. — С какой стати?

Меня это задело.

— После поминок ты так не говорила.

— Тогда ты воспользовался моим состоянием.

— Сама спровоцировала.

Алла засмеялась:

— Бедненький! Ты так сопротивлялся, изнасиловали прямо!..

Я вернулся за стол. В общем-то, всё правильно. Оскорбленная женщина. Хорошо еще, пускает в квартиру, котлетами вон кормить собирается.

Мы еще не закончили ужинать, когда появилась теща. Она заглянула на кухню, увидев меня, удивилась, стараясь не подавать вида.

— Здравствуйте, Юра... Что-то холодает, наверно, в этом году настоящие крещенские морозы будут... Алла, я детского мыла купила и марли на подгузники. Куда положить?

— Мам, ну неужели не знаешь? — недовольно сказала полужена. С бабушкой она таким тоном не разговаривала. — В шкаф на полку, конечно!

— Марлю надо будет прокипятить, с мылом и содой. Она медицинская, но все равно... Ладно, я сама займусь.

— Мам, давай об этом потом, а?

— Хорошо-хорошо. — Теща увидела на холодильнике письмо, быстро взглянула на меня и, стараясь сделать это как бы между прочим, сунула его в карман вязаной кофты. — Ладно, не буду мешать, поеду домой, отцу еще ужин готовить надо... Кстати, Юра, почему бы вам не прописаться у Аллы? Вы сейчас где прописаны?

Я усмехнулся. Какая проза! Дом расселяют, Алла даже с ребенком может претендовать только на однокомнатную квартиру, а если прописанных будет трое, на двухкомнатную. Когда мы с Аллой поженились, меня не спешили здесь прописывать, а я сам об этом не заговаривал. Жилплощадь для москвичей дороже Родины.

— У хозяев, — сказал я. — Временно.

— А почему не у нас? Я понимаю, у вас с Аллой сейчас не лучшая пора в отношениях, но всё еще может наладиться... Надо прописываться. И не откладывать это в долгий ящик.

— Я подумаю.

Теща искренне удивилась:

— А что здесь думать? Ребенок...

— Мама! — оборвала Алла. — Успокойся, в конце концов!..

Когда я возвращался к себе на Руставели, я уже ломал голову над двумя загадками. Первая: какую гадость обо мне сказали Красноперову? Досада все не проходила. И вторая загадка: что за письмо лежало на холодильнике, почему теща прячет его?.. Жаль, не догадался взглянуть на обратный адрес.

10

— Дядь Юр, я мужик?

— А то!

— Правду говоришь? — Димка, подняв вверх веснушчатое лицо, требовательно смотрел на меня. Передний зуб у него был со щербинкой.

— Какие сомнения, мой юный друг?! — Я перестал вращать диск, отвел от уха трубку. — Девчонки в классе сегодня вас поздравляли, я правильно понимаю?

— Ага, открытки подарили.

— Вот видишь! В такой день поздравляют только мужиков. Так что никаких сомнений быть не может — мужик!..

Мой аргумент, похоже, убедил Димку. Но не надолго.

— Они хитрые. Если бы сегодня не поздравили, пацаны их на 8 Марта не поздравят!

— Сына, не мешай дяде Юре звонить. — Из кухни выглянула подкрашенная и принаряженная Маша. — Иди сюда, отец зовет.

Димка ушел, а я опять принялся набирать межгород. Уже несколько раз пытался дозвониться до папы, но “8” все время была занята. Праздник, линии перегружены. Неделю назад я отправил поздравительную открытку, но сейчас захотелось услышать папин голос.

Я был подшофе — недавно вернулся от Сенчуковых, мы с Валентиной Евгеньевной вдвоем уговорили бутылку коньяка. Марина отсутствовала, ее пригласили отмечать День Советской Армии во вгиковское общежитие. Олег Всеволодович по обыкновению пил минералку, сдержанно улыбался аскетическим лицом и, как мне показалось, улучал момент, чтобы сообщить нечто важное. Но его опередила жена. “Все-таки есть хорошие люди на свете, Юра, есть! — Лицо у Валентины Евгеньевны от выпитого набрякло, потяжелело. — Олег вам не говорил? Его берут в “Политиздат” старшим редактором. Потеряет в зарплате, но, слава богу, уйдет из этого гадюшника!..”

Я быстро взглянул на Сенчукова. Тот, недовольно покосившись в сторону жены, кивнул. Олег Всеволодович мне рассказывал, что время от времени его приглашали внештатно редактировать рукописи в “Политиздат”, но то, что он решил перейти в это издательство, было неожиданностью. Хотя чего-то похожего следовало ожидать. “Мне неловко перед вами, Юрий Антонович. Пригласил в Консультацию, а сам ухожу. Но работать в таких условиях больше невозможно. Противно”. И Олег Всеволодович коротко рассказал, как на днях его опять вызывал Пахоменко, в хамском тоне требовал заявление о переходе с должности заведующего Литконсультацией в рядовые сотрудники. Терпеть подобное Олег Всеволодович больше не намерен. Спрашивать о позиции Правления я не стал. И так все ясно. Сенчукова в Правлении окончательно сдали.

“8” всё не набиралась, я вернулся на кухню. Генка был порядком пьян, начал он с мужиками еще на работе. Сейчас сидел за столом, неуверенным движением закидывал наверх густой мелеховский чуб и требовал, чтобы сын с ним выпил. Нос с горбинкой, темные глаза, рельефный подбородок — вид у хозяина был суровый, водка не делала Генку покладистей. Шучу с огнем, подумалось мне. Если он узнает о нас с Машей... Димка, потупясь, отодвигал от себя стопку и косился на мать. Иван Калистратович и Маша настороженно наблюдали за сценкой, усмехались.

— Тогда пива!.. Пиво будешь? Ты мужик или кто? Наш праздник!.. — Проливая на стол “Жигулевское”, Генка наполнил стакан. — Пей давай!..

Димка замотал головой, прижался боком к Маше. По лицу было видно, попробовать ему хочется, но он стесняется, и мать не разрешит.

— Ну, чего ты! Веселие на Руси есть выпивка, умные люди сказали. Умные!.. — Генка поднял вверх палец. — Мамочкин сынок, да? Не слушай баб. Если б их сила, они нас в бараний рог!..

Иван Калистратович сказал, взглянув на сноху:

— Это ты зря. Бабы разные бывают. О своей покойнице плохого сказать ничего не могу.

— Хе, так то мать! Я за нее сам глотку кому хошь перегрызу!.. Я о других, далеко ходить не надо.

— А другие чем тебе насолили? — Иван Калистратович опять посмотрел на сноху. Он тоже был в подпитии, но Машиного характера опасался. — Зачем ты против шерсти?

Однако Маша только засмеялась и налила всем в стопки:

— Ладно, выпили! Праздник все-таки. Юра вон тоже служил. Где, Юр, в каких войсках?

Я поймал озадаченный взгляд Ивана Калистратовича. Такой покладистости от снохи он не ожидал.

— Смотрели фильм “Ключи от неба”?.. Это про меня, в ПВО служил. Москву от американских ракет охранял.

— Сапог сухопутный! — высокомерно процедил Генка. — Разве это служба?.. Краснознаменный Северный флот, четыре автономки, через полюс проходил! Пять метров паковых льдов над головой, нормально, да?!

Маша добродушно бросила:

— Ладно-ладно, знаем о твоих подвигах.

— Расскажи, интересно, — сказал я.

Но Генка, обидевшись, замолчал. Маша миролюбиво взлохматила ему голову.

— Ну, не буду, не буду. Чего ты как маленький?

Иван Калистратович пристально смотрел на сноху и всё не пил, что-то соображая. Не хватало еще, чтобы догадался о причине Машиной покладистости. Неприятностей в последнее время у меня и так с избытком, эйфория в связи с устройством на работу была в прошлом. Сенчуков уходит в “Политиздат”, теперь в ЛК возьмутся за меня — кто не с нами, тот против нас. Собственно, уже взялись.

Я выпил и опять направился к телефону. “8” по-прежнему была занята, но возвращаться на кухню я не стал, принялся методично вращать диск. Очень хотелось услышать папин голос. Вскоре возле меня оказались Димка и Иван Калистратович — с пьяным Генкой им было неинтересно. Наконец и сам Генка появились в прихожей, принялся куда-то собираться. Маша мужа не останавливала, хотя тот с трудом держался на ногах.

— Пусть отведет душу! Пусть сегодня по его будет!.. — Хозяйка тоже стала одеваться. Пристраивая на голове мохеровый берет, смеялась и подмигивала нам густо подведенными глазами.

— Далеко? — спросил свекор, только что зазывавший меня смотреть праздничный “Голубой огонек”.

— К Гридневым во второй подъезд. Мы не долго.

Иван Калистратович смотрел на закрывшуюся за ними дверь.

— Что-то в лесу сдохло, первый праздник без скандала... Так как насчет “Голубого огонька”? Пошли, хороший должен быть, как-никак 23 Февраля!..

Я перестал мучить телефон, направился в комнату Ивана Калистратовича и Димки. Праздник, а настроение у меня было неважное. И до папы никак не дозвониться. В комнате у Ивана Калистратовича пришлось не столько “Огонек” смотреть, сколько слушать рассказы о войне. В сорок третьем году его призвали, попал в пехоту, за неделю боев от их батальона осталось несколько человек. Ивану Калистратовичу повезло, ранило, он оказался в госпитале. Когда подлечили, стал помогать санитарам, от любой работы не отказывался — всё лучше, чем на передке. Была мечта, чтобы оставили при госпитале, но его отправили на формировку.

— И тут, понимаешь, я земляка встретил, из одного района, писарем в штабе служил. Считай, второй раз крупно повезло. Если б не он, мои кости давно б сгнили, — Генкин отец был рад, что есть кому рассказать. И рассказывал сейчас со смаком, хмыкая и щуря глаза. — Земляк говорит, хочешь в гаубичный дивизион? А кто не хочет, гаубицы не передок, километров пятнадцать—двадцать сзади. Земляк говорит, найди часы, трофейные то есть. Не мне, говорит, я тебя в список за так внесу, а начальству, до них трофеи не доходят. У меня часы как раз были, у пленного немца отобрал. Это потом часов стало как грязи, я их на обоих руках до локтя носил, а в сорок третьем — эге!..

Я уже не столько слышу, сколько вижу рассказ Ивана Калистратовича. Немец не особенно-то и на немца похож, обычный мужик, и форма на нем почему-то красноармейская, ноги в ботинках с обмотками. Немец не расстраивается, что у него забрали часы, голосом Шульженко принимается петь “Синий платочек”. Я сквозь сон удивляюсь метаморфозе, но не долго, вижу Ивана Калистратовича возле диковинного сооружения, похожего на угловатый арматурный каркас, о котором почему-то знаю, что это гаубица. У Ивана Калистратовича обе руки в часах, это уже среди дачного вида домиков с палисадниками, о которых я знаю, что они Германия, где всего полно, рядовому и сержантскому составу разрешается отправить домой две посылки, офицерам — больше...

— Да вы дрыхнете! Дим, Юр!.. Ну, малой ладно, пусть спит, я ему постелю. А мы с тобой еще по десять капель примем. Пошли на кухню, там осталось. Юр, давай!..

Я открыл глаза. Сижу на диване, передо мной Иван Калистратович. Вполне домашний, без часов до локтей на обеих руках. По телевизору с гиканьем и свистом поет и пляшет Ансамбль Советской Армии.

— Пошли.

Надрался я в тот вечер основательно.

11

Вскоре из “Советского писателя” пришла бандероль. И это был второй звонок. Да что звонок — сирена! Нехорошее предчувствие кольнуло сразу, как только я увидел извещение, — ничего ни от кого я не ждал. Терпения принести бандероль домой не хватило, прямо на почте я разорвал коричневую жесткую крафт-бумагу и почувствовал, как судорожно сжалась внизу мошонка.

Папка с моими рассказами. “Уважаемый Юрий Антонович! В связи с тем, что Ваша рукопись требует весьма серьезной доработки, вынуждены вернуть ее Вам”. Подписи Ирины Федоровны и заведующего редакцией русской советской прозы.

Вообще-то, ничего страшного, сборник мне так или иначе предстояло пересоставить. Настораживало то, что послали по почте. Все-таки работаем в одной организации, могли бы позвонить, я зашел бы и забрал. Опять же “весьма серьезная доработка”. Звучало сурово, отдавало приговором. Узнав, когда у Ирины Федоровны ближайший присутственный день, я захватил папку и поехал в издательство.

Редактора застал беседующей с примелькавшимся по телевизору актером. Тот слушал Ирину Федоровну и с иронией посматривал по сторонам — чувствовалось, был озабочен тем, как выглядит в роли автора, выслушивающего замечания редактора. Новое поветрие, раньше в литературу шли врачи (Вересаев, Чехов, Булгаков), теперь актеры.

— Я подожду, Ирина Федоровна?

Редактор, мельком взглянув, кивнула. Мне показалось, с досадой. Ненавидя себя за зависимый тон, за подобострастное лица, за сухость Ирины Федоровны, я вышел в предбанник между редакцией прозы и кабинетом заведующего. Здесь столкнулся с Левой Скакуновым. Тот появился из кабинета заведующего, его одутловатое лицо выглядело, как у только что хорошо пообедавшего человека, — рассеянно удовлетворенным. Отросшая окладистая борода делала Левино лицо импозантно монументальным, этакий Фридрих Энгельс.

— Как дела?

— Нормально.

Не задерживаясь, Лева прошел через предбанник. Ему ни до кого сейчас не было дела. Здоровый эгоизм успешного человека. Всё с Левиным романом, видно, складывалось удачно, не то что у меня. Как говаривал Ким Николаевич, каждый умирает в одиночку.

Ждать пришлось довольно долго. Наконец актер ушел.

— Можно?

— Ничего нового я вам сказать не могу... — Ирина Федоровна порылась в ящиках стола, нашла нужный скоросшиватель, раскрыла его, с запозданием закончила: — ...Юрий Антонович. Мое мнение вам известно, работа над сборником предстоит серьезная. Это отмечали также оба рецензента, которые читали вашу рукопись. — И редактор взглянула на меня так, словно удивлялась, что я еще здесь.

— Я не со всеми замечаниями согласен. И пора бы сборник поставить в план и заключить со мной договор, как собиралась ваша прежняя начальница, — нахально сказал я. — А рукопись я доработаю, нет проблем.

Ирина Федоровна категорически замотала своей большой головой.

— О договоре сейчас не может быть и речи!..

Чувствуя, что слова звучат недостойно, заискивающе, я тем не менее добавил:

— И зачем надо было посылать рукопись по почте? Позвонили бы, я зашел и забрал бы...

— Какое это имеет значение? — отчужденно удивилась редактор. — Странные претензии.

Я понял, надо уходить, а то все испорчу окончательно. Так хоть остается надежда, что сборник зарубили не напрочь.

Господи, как мне тогда хотелось книгу! Свою, которую можно всем показывать. Я держал бы ее возле сердца, я бы ее облизывал, спал с ней. Я бы душу дьяволу продал!..

И опять развилка. Можно было вернуться домой, свежим глазом перечесть рассказы, спокойно обдумать, что-то переделать — я набирался опыта, работа рецензента позволяла увидеть и собственные просчеты. Я дописывал два новых рассказа, ими можно было заменить те, которые Ирина Федоровна и рецензенты сочли неудачными. Но нетерпение, нетерпение!.. Невозможно было расстаться с мыслью, что книга должна скоро выйти, я не хотел ждать. К Сакко! В конце концов, он заведующий редакцией, от него многое, если не всё, зависит. К тому же в издательстве затеяли серию книг молодых авторов, как говорил Лева. Я молодой.

Заведующий редакцией принял сразу. Поднялся навстречу, пожал руку, на лице с густыми и широкими армянскими усами свойское выражение. Будто я не неведомый миру сочинитель, а равный ему. Сакко быстро пробежал редзаключение и обе рецензии.

— Да, помню, Ира приносила на подпись... Так чего хочешь?

То, что заведующий редакцией заговорил на “ты”, мне тоже понравилось. Помнит, что вместе ездили в колхоз, под мягким осенним солнцем пили водку на расстеленном у края поля брезенте, несколько раз перебросились словами. Я улыбнулся:

— Чего хочу — книгу!

— Ты знаешь таких, которые не хотят?.. — Сакко стал серьезным, еще раз заглянул в редзаключение. — Ничего страшного, доработка, обычное дело... Может, другого редактора назначить? А то бывает, у редактора и автора разные группы крови.

— А можно?

— Почему нельзя. Давай сделаем так: оставляй папку, а я подумаю. Лады?

Говорят, настоящий врач тот, от одного разговора с которым больному становится лучше. Чем пишущие не больные — такая же многослойная зависимость от себя и, особенно, от других, от жизни вообще. В приподнятом настроении я направился в ЦДЛ, было обеденное время, хотелось есть.

В самом деле, почему обязательно Ирина Федоровна, эта дама с несоразмерной головой? Маловато в ней доброты и понимания. А Сакко умница.

Я заглянул в Консультацию, надо было снять пальто. Можно раздеться в ЦДЛ, но гардеробщики потом норовили выйти из-за стойки и подать пальто в рукава, а это меня смущало. Не мелочи жаль — неприятно подобострастие пожилых людей. В Консультации, похоже, уже отобедали, в приемной шел трёп, способствующий пищеварению. Веня полусидел на столе, здесь же находились Совушка-Аня и Гена Попков.

— Нужно элементарно знать психологию, — говорил Веня, оглянувшись на вошедшего меня. Лицо у него было затаенно азартное. — Отказаться проще всего, подумаешь, тридцать рублей, я их за день натаксую. Важно развернуть ситуацию...

Веня рассказывал, как ему из журнала, издающегося на одну из азиатских соцстран, завернули материал о текущей советской литературе, и что он сделал, чтобы материал все-таки напечатали, не изменив ни слова. В разговоре с редакционной машинисткой как бы вскользь заметил, что отношение к нему в журнале изменилось, надо делать выводы. Ненавязчиво так. Машинистке он регулярно дарит шоколадки, пожилая тетка, внимание ей приятно. Веня знает, она стучит на всех главному редактору. Главному же редактору он никогда не отказывает подвезти на своих “Жигулях”. На следующий день Вене звонит перепуганная заведующая отделом. Вениамин Александрович, вы неправильно меня поняли, материал нас устраивает, терять вас как автора мы ни в коем случае не хотим... Веня как бы посмеивался над собой, над тем, что пришлось делать. Но и самодовольства на его лице хватало.

Веню к тому времени я уже знал хорошо. Что-то из литинститутских впечатлений подтверждалось, что-то нет, проявлялись новые черточки. Человек однозначно неординарный. Как поэт Чачия посредственность, но у него был другой талант, умение расположить к себе. Это сейчас я считаю, что это одно из важнейших качеств в жизни, а тогда думал, что Вене не повезло. Конечно, приятно, когда тебе еще издали улыбаются, радостно трясут руку, женщины смотрят заинтересованным взглядом, но стихи-то, стихи!.. Как с такими стихами Веню приняли в члены Союза писателей, мне было непонятно. Пусть даже Грузия, свои дела. Испорченный бескомпромиссной русской литературой, я многого не понимал. Сенчуков должен был бы ненавидеть Веню, а он в разговорах язвил по поводу Ольги Григорьевны, туповатого Гены Попкова и Совушки-Ани, весьма себе на уме девушки. Хорошо при этом понимая, что душа смуты Чачия. Уважение к достойному противнику?.. Интересна и такая деталь, у Вени было множество приятелей, но ни одного друга. Он всех держал на расстоянии. И при этом все его любили. Ну, может, не любили, а относились с симпатией, как я.

— Да, кстати, у Сенчукова с “Политиздатом” ничего не получится. — Веня повернулся ко мне. — Передай это ему.

Тон был пренебрежительный. Откуда Веня узнал о переходе?.. Олег Всеволодович не мог делиться с ним своими планами.

— Я не почта, чтобы передавать. — Венин голос мне не понравился, пренебрежение относилось и ко мне. — И вообще, не понимаю тебя. Если человек уходит, зачем мешать? Вы ведь хотели, чтобы он уволился из Литконсультации, так?

Веня переглянулся с Попковым и Совушкой. Мстительная насмешливость скользнула по их лицам.

— Легко решил отделаться, — сказал Чачия.

Особенность гнилой интеллигенции — быть на стороне тех, кого преследуют. Если бы я появился в ЛК, когда преследовал Сенчуков, я бы принял сторону Вени. Но я появился позже. И то, что Сенчуков, принимая меня на работу, имел в виду свои цели, было сейчас не важно.

На комплексные обеды я опоздал. Можно было сесть за столик и попросить ресторанное меню, но ждать, пока обслужат, долго, да и обед обойдется дорого. Я направился в Пестрый зал, взял бутерброды и актуальный весной салат из свежей капусты с зеленым луком. Здесь-то и подошел ко мне застенчиво страдающий Вася Сергеев.

Случилось это не сразу. С тарелкой бутербродов и чашкой кофе Вася сначала проследовал мимо, постоял, осматриваясь, словно не зная, куда сесть. По тому, как он всё это проделал, было ясно, место Вася выбрал, но не решается. Будто нечаянно взглянув на мой столик, он обрадовано колыхнулся своим полным телом в мою сторону.

— Не помешаю?..

Долго устраивался, менял местами тарелку и чашку с кофе, ерзал на стуле — всё это с опущенными глазами. Я молча ел. Сказанное как-то Веней о хозушнике, похоже, было правдой. Я заметил, вокруг Васи существовало некое поле, в котором старались не задерживаться. С ним разговаривали, но коротко, мимоходом, будто куда-то торопились. Несмело поднимая и опуская глаза, Вася вдруг заговорил об отчужденности и трагическом одиночестве людей. Об агрессивном непонимании большинством всего, что выходит за пределы рутинных вещей. Это ужасно. И очень приятно бывает встретить человека, который близок тебе по мировосприятию, хотя не афиширует это.

Опаньки! Я с интересом взглянул на Васю. Он говорил тихо, глаза были мученическими. Вася понимает, у меня свои предпочтения, что ж, дело вкуса, почему бы не мальчики, но чем старше партнер, тем опытней, тем больше радости может доставить. У детей нет той глубины чувств, они как не выстоявшееся, не созревшее вино...

Голубые в ту пору были в редкость. По крайней мере, о них редко говорили. Я не знал, как себя вести. Ладно еще, лесбиянки. Но когда мужик мужика...

— Откуда такая информация?

Вася осекся, посмотрел испуганно.

— Разве не так?..

Я взял блюдечко с салатом и пересел за другой столик. Противно, но не бить же за нетрадиционную ориентацию.

Хотя за слова, что якобы я любитель малолетних, следовало бы.

12

Сначала по Арбату до ресторана “Прага” и одноименного кафе, потом направо вниз, перейти улицу у памятника жизнерадостно лукавому (времен “Вечеров...”) Гоголю — и далее по бульвару до станции метро “Кропоткинская”. Не скажу, что воздух здесь даже в ту пору, когда машин в Москве было на порядок меньше, отличался горной чистотой и свежестью, но все же это не Смоленская площадь с ее чадящими стадами. Алла старалась держаться прямо, однако живот, который теперь виден был даже под плащом, тянул вперед, походка у жены стала утиной, вправо-влево, плечи откинуты. На мою руку Алла опиралась довольно тяжело.

У “Кропоткинской” мы опять переходили улицу, делать это с беременной надо было осмотрительно и только на “зебре” — машины неслись как сумасшедшие. Иногда мы заходили в Пушкинский музей, бродили по просторным залам, но здесь Алле не хватало воздуха, а однажды стало плохо у витрины с длинноволосой коричневой мумией с провалившимися глазницами и ощеренными зубами — и в музей мы заходить перестали.

Зато подолгу бродили у бассейна “Москва”. Вода внизу парила, странно было видеть в апреле плавающих под открытым небом людей, и я рассказывал, как в Литинституте наш физкультурник и фотолетописец Иван Кириллович раздавал бесплатные абонементы на утренние часы. В “Москве” я впервые узнал, что такое сауна. На горячий рейчатый полок не сядешь, пот стекает по телу ручьями, капает с опущенных рук, волосы на голове потрескивают, а у кого были кольца или перстни, те заранее их снимали, чтобы не обжечь пальцы. И как хорошо было потом поднырнуть под резиновый щит и оказаться в прохладной чистой воде среди белых кафельных берегов, какое удовольствие и освобождение!..

Алла рассказывала свои истории. Окрестности ей были хорошо знакомы, в детстве с Наташей они облазили все переулки поблизости. Здесь Алла училась в школе, ходила в танцевальный кружок при доме пионеров, играла во дворе в классики наполненной песком баночкой из-под гуталина. В их школе учились дети известных родителей, но они особо не выпендривались, хотя случалось по-разному. Как-то приехал в школу член Политбюро Полянский и при всех отчитал сына: это я Полянский, а не ты, что себе позволяешь!.. Покойная бабушка помнила времена, когда на месте бассейна стоял храм Христа Спасителя, там в очередь с другими священниками правил службы Аллин прадед. Потом храм взорвали, хотели построить на этом месте что-то советское, монументальное, но котлован под фундамент все время заливали подземные воды, словно вышние силы были против, и от строительства пришлось отказаться. Комментировать это явление бабушка даже среди родных избегала, хотя особой набожностью не отличалась, выросла все-таки в другое время.

В выходные дни мы выбирались в Сокольники или парк Горького. Часами гуляли по песчаным дорожкам в разводах весеннего дождя, на лавочках перекусывали приготовленными дома хозяйственной Аллой бутербродами, запивали чаем из термоса. Светило молодое солнце, на припеке было жарко, жена расстегивала плащ, живот становился особенно видным. Мы старались не удаляться от туалетов, ребенок давил, Алле часто нужно было по-маленькому. Иногда к нам присоединялась Наташа со своим говорливым заикой мужем и четырехлетней дочерью. Я с удивлением заметил, что Алла тяготится подругой, хотя старается это скрывать. Сдержанная досада то и дело проступала на ее подурневшем, с набрякшими губами и носом лице. Странности беременной женщины?..

Пожалуй, так семейно-родственными мы с женой еще не были. После того как Алла ушла в декретный отпуск, я стал жить на Смоленской, хотя вещи еще не перевез. С Аллой не спал. Мне казалось извращением трахать беременную женщину. К тому же неизвестно, как это может сказаться на ребенке.

В моей жизни наступило удивительное время. Быть может, одно из самых полных и гармоничных. Я чувствовал себя вожаком, опекающим свою самку и будущего детеныша. Эта животная ответственность была приятной. Я поступил так, как должен был поступить, и знать это тоже было приятно.

Папа, когда я ему сообщил, что Алле скоро рожать, отозвался в том духе, что наконец-то будет нормальная семья, меня вообще родили практически в войну. Я не стал папе говорить, что именно семья поставила крест на его писательских устремлениях. Об этом в те недели не думалось, да и глупо было — не против же я собственного рождения.

Мне казалось, жизнь теперь прочно и неколебимо сбалансирована: у меня есть работа, нормальные отношения с Аллой, скоро будет ребенок. Конфликт в Литконсультации наконец-то иссяк, и это тоже было хорошо. Жаль, конечно, Олега Всеволодовича, чашу унижения ему пришлось испить до дна. Чачия оказался прав, его действительно не взяли в “Политиздат”, пришлось остаться в ЛК в качестве рядового редактора. Сенчуков ушел на больничный, с его контузией он мог сидеть на нем месяцами. Исполнять обязанности заведующей ЛК назначили Ольгу Григорьевну, она меня пока не трогала.

В общем, ничто не предвещало. Я решил, что в остальном тоже все должно быть благополучно. Черт дернул пойти в издательство справиться о рукописи. Конечно, рано или поздно я узнал бы обо всем, но, продолжая тему писательских клише, счастливое неведение продлилось бы дольше. Сакко на этот раз встретил меня с озабоченной деловитостью:

— Ты у Юры Баранова был?

— Кто это?

— Старик, своего редактора надо знать, — без улыбки сказал Сакко. Нависающие над губами густые усы делали его дикцию не очень внятной. — Подойди к нему, может, рецензия уже пришла.

Я удивился:

— Что, по новой отдали рецензировать?..

Мне казалось, рукопись достаточно прочесть новому редактору, назначенному вместо Ирины Федоровны. Зачем еще раз рецензировать, и так уже две рецензии есть. Но Сакко думал иначе:

— Кашу маслом не испортишь.

И принялся что-то искать на столе. Я понял, разговор окончен.

Что ж, Баранов так Баранов. Я плохо знал сотрудников “Советского писателя”, видел их только на общих собраниях. Тем более что в издательстве появлялись всё новые люди, директор Пахоменко кардинально обновлял редакции. Перемена в поведении Сакко меня не насторожила. Мало ли, может, задергали человека. Заведование самой большой редакцией дело непростое.

Описывая одного из современников, Гиппиус заметила, что тот был бледен гнойной бледностью. Так же бледен был мой новый редактор. Клянусь, говорю не из неприязни, хотя сложно относиться с симпатией к человеку, сообщившему дурное.

— Читайте, — Баранов протянул несколько страниц рецензии.

Это был высокий молодой мужчина моего где-то возраста, может, чуть старше. Кроме изжелта-зеленоватой бледности запомнились длинные, доходящие до желваков, редкие бакенбарды. Похоже, бичом Баранова в юности были угри, их следы угадывались на щеках. Сесть мне новый редактор не предложил, и я принялся читать рецензию стоя.

Средний уровень литературы в последнее десятилетие заметно вырос, писал рецензент, тому немало способствовало появление таких ярких и разных по своим творческим устремлениям прозаиков, как Юрий Казаков, Виталий Семин, Василий Шукшин, Юрий Трифонов, Василий Белов и ряд других писателей, которых принято именовать шестидесятниками. Поэтому, рассматривая рукопись начинающего автора, следует в первую очередь обращать внимание на то, насколько самобытно его дарование, что нового молодой писатель привносит в литературу. Только собственный, не заимствованный взгляд на мир способен обогатить литературу, а не повторять ее зады. Книга должна стать явлением не только в биографии молодого писателя, но и в литературе. Именно тогда ее издание бывает целесообразно и оправдано.

К сожалению, рассказы Юрия Руснака свидетельствуют об отсутствии у автора яркого самобытного дарования. Автор напоминает луну, отражающую чужой свет. Речь, разумеется, не о плагиате, а об отсутствии по-настоящему собственных, выношенных изобразительных средств, что, скорее всего, предопределено ограниченностью творческих возможностей Ю. Руснака... Далее рецензент допускал, что я из разряда медленно созревающих литераторов, со временем смогу проявить себя ярче и значительней. Однако в настоящий период времени издание сборника рассказов он считает преждевременным. “Ю. Руснаку предстоит многое переосмыслить в своей литературной работе, а это потребует сил и времени. Раньше чем через два-три года обращаться в издательство ему бессмысленно”.

И подпись Бенедикта, любимца и однокашника Сенчукова.

Какое-то время я стоял и молчал. В голове было пусто. Потом спросил:

— И что теперь?

Баранов развел руками, мне почему-то врезалась в память пластичность его движения.

— Ничем помочь не могу... Заберете рукопись сразу или будете ждать редзаключения?

— Заберу. — Я еще немного постоял посреди редакционной комнаты. — Вы балетом случайно не занимались?

Баранов, передавая папку с рассказами, удивленно взглянул на меня. Остальные редакторы из-за своих столов тоже посмотрели в мою сторону.

— Я вас не понимаю, — сказал Баранов.

— И не понимай, хрен с тобой!

Выйдя из “Совписа”, я швырнул папку в мусорный контейнер. Пошло оно всё!.. Тяжелее, чем отказы в редакциях, мне далось лишь одно событие в жизни — смерть мамы. Какого черта я бьюсь головой в стенку?! Столько унижений и зависимости! На кой хрен это надо?! Бенедикт скотина, но, может, все-таки прав, не мое это дело, литература? И Ким по пьянке тогда сказал...

Подраться бы! Я с надеждой оглянулся вокруг, но, кроме милиционера у посольства Норвегии, никого поблизости не увидел.

По природе я тормоз, некоторые вещи доходят до меня с запозданием. Как теперь понимаю, Бенедикт был ни при чем, в издательстве только использовали его максимализм. Не он, так другой, забодать можно кого угодно, даже классика, говорю без преувеличения. Изощренное иезуитство рецензентов позволяло это сделать. Судьба твоей книги, дорогой тормоз, решилась намного раньше! Сенчуков принял тебя в Литконсультацию против воли директора “Совписа”, соответственно, ты стал человеком Сенчукова со всеми вытекающими последствиями. И ты еще на что-то надеялся!..

Возможно, это событие еще можно было как-то перетерпеть, ничего кардинально в жизни не меняя, если бы не сюрприз на Смоленской. Злой, загнанный, я открыл дверь, прошел в маленькую комнату и, бросившись на диван, уткнулся носом в спинку. Никого сейчас видеть не мог, Аллу в том числе. Нужно было как-то пережить несколько дней.

— Что-то случилось? — Алла появилась из большой комнаты, в руках у нее было вязание, к которому жена пристрастилась в последнее время.

Я зыркнул на нее и опять уткнулся лицом в диван. Алла, постояв немного, ушла. И тут раздался звонок. Ладно бы, обычный, а то человек за дверью вдавил кнопку до упора и так держал ее, не отпуская. Меня подбросило. Что за скотство!.. Я выскочил в прихожую, рванул дверь на себя так, что едва не вырвал ручку.

— Чего надо?!

Передо мной стоял парень с дорожной сумкой в правой руке, левой он все еще давил на кнопку. Парень не ожидал такого приема, улыбка исчезла с его лица.

— Алла здесь живет, я не ошибся? — Он снял наконец руку со звонка, сунул ее в карман плаща и, достав конверт, взглянул на него. — Вроде здесь... Вы кто?

— А ты кто? Чего ломишься?..

Я не знал, что происходит за моей спиной, но по лицу звонившего понял: он увидел Аллу. Парень опять улыбнулся, но на этот раз смущенно, должно быть, рассмотрел, что Алла беременна. Он коротко глянул на меня, потом опять на Аллу, что-то соображая. Этот парень походил на одного костромича, с которым я служил. Круглое лицо, острый нос, белесые волосы и румянец во всю щеку.

— Вон оно что, — сказал он и направился к лифту.

— Стоять! — Я схватил его за плечо, дернул на себя. Парень мне не понравился. — Откуда знаешь мою жену?

Парень ухмыльнулся, оттолкнул руку и заспешил к лестнице. Я бросился за ним, вцепился в плащ, но парень вырвался. Он оглянулся на испуганно застывшую в дверях квартиры Аллу, крикнул:

— Ага, лоха нашли! Приезжай... — И уже снизу, гулко мне: — Хорошая у тебя жена! Проверено!..

Я ринулся следом, но гипотетический костромич оказался проворней. Хлопнула дверь подъезда.

Сволочь!

Алла долго ни о чем не хотела рассказывать. За окнами сгорел закат, стемнело, а она всё отмалчивалась. Я не сторонник насилия над женщинами, но если бы Алла не была беременной, отлупил бы. Хотя виноват, в общем-то, сам. Уходя — уходи.

В конце концов выяснилось, да, с этим парнем Алла трахалась, когда отдыхала с Наташей и ее мужем на море. Нет, писем она не писала, это мать. Испугалась, что Алла залетела, а делать аборт нельзя, отрицательный резус, детей может больше не быть. Предлагала Виктору московскую прописку. Не знает, может, просто была задержка. Нет, она не собиралась меня впутывать, сам остался после поминок на ночь. Чей ребенок, не знает, может, мой, может, Виктора.

— Ну и сука твоя Наташка!.. — как всегда, запоздало сообразил я, вспомнив лицо свидетельницы на поминках и то, что она вынудила заночевать у Аллы. Не хотел жить по-хорошему, так вот, рогоносец, получай, покроешь грех жены. — Чтоб я эту суку в нашем доме больше не видел!..

Зачем это сказал, сам не понимаю. Какой, к черту, “наш дом”!..

В этот же вечер я вернулся на Руставели. А на следующий день поехал в Литконсультацию и написал заявление на увольнение по собственному желанию.

 

Окончание следует

Версия для печати