Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2008, 5

Из архива писателя-фронтовика

(Публикация Н.А. Полозковой)

Павел Ефимович Кодочигов — ветеран Великой Отечественной, журналист и писатель. Скончался он 20 января этого года. Нина Андреевна Полозкова, вдова писателя, предложила редакции материалы из его архива.

Это письмо журналисту из Белоруссии, в котором, рассказывая о себе, автор в то же время создает портрет целого поколения — молодых людей конца 30-х — начала 40-х годов. В свои 18-19 лет они стремились попасть на фронт, в считанные месяцы и даже недели обживались на передовой, переходили в разряд “стариков”, а после ранения, если было возможно, возвращались к своим, в свою часть, словно это и был их родной дом. После войны те же солдаты, сержанты и лейтенанты брались за любую работу, учились, и нередко из них вырастали опытные журналисты и талантливые писатели. Сближало всех убеждение: самое страшное — это война, навсегда оставшаяся позади.

“Вот он, передний край” — документальный очерк. Написан, по всей видимости, в середине 60-х, после автомобильной поездки Павла Ефимовича на Новгородчину. Он побывал в тех местах, где проходил Волховский фронт. Здесь командир минометного взвода Павел Кодочигов был ранен 18 января 1944 года. В очерк автор включил письмо однополчанина и друга Полуэкта Шарапова. Стоит отметить, что как раз этот человек под своим собственным именем действует в повести Павла Кодочигова “Второй вариант”, написанной в 1985 году.

Как видим, по выработавшейся журналистской привычке Павел Кодочигов максимально точен в обозначении места и времени. От этого правила писатель отступает лишь в произведении, оставшемся без названия, которое и заключает нашу публикацию. В нем, может быть, обозначено новое направление творческих устремлений писателя, реализованное лишь в этом рассказе, скорее — небольшом психологическом этюде.

Лидия Слобожанинова

 

Вот он, передний край...

У каждого, кто воевал, есть свое “московское направление”. Есть оно и у меня. Кажется, достаточно поездил по Новгородчине, мог бы привыкнуть... и не могу. Для меня Трубично, Моторово, Витка, Тютицы, Любцы, Мясной Бор — все еще не просто деревни, расположенные на шоссе Новгород—Ленинград, а сильнейшие укрепленные пункты на пути к Новгороду, навсегда въевшиеся в память названия на зеленой военной карте. И снесенная снарядами колокольня в Моторово по-прежнему прежде всего вражеский наблюдательный пункт.

Дорога к Волхову лежит через Подберезье, самый сильный укрепленный пункт обороны фашистов, замок, на который фашисты возлагали большие надежды. Чтобы открыть его, продвинуться вперед, нам нужно было перепахать снарядами каждой метр земли и снести остатки деревни.

Воспитанники школы-интерната, куда я по пути завернул, чтобы осмотреть школьный музей боевой славы, удивительно вежливы. Вежливы настолько, что я не успеваю отвечать на их приветствия. И любопытны: в музей попасть не удается — кто-то пытается открыть замок гвоздем. И веселы, и смешливы, как все дети на земле. Звенят голоса, мелькают быстрые ноги в длинных и светлых коридорах. Смех и улыбки, приветливые ребячьи лица. Смотрю на них и радуюсь. Радуюсь вдвойне: только что следопыт Николай Иванович Орлов рассказал мне страшную историю.

Метрах в пятистах от школы, на краю оврага, стоит скромный обелиск — вечная память ста двадцати расстрелянным. Они имели несчастье попасть в плен. Их привели сюда во вьюжный зимний день. Приказали снять новенькие полушубки, валенки, шапки, разъяснив при этом, что их тотчас увезут в лагерь, а там тепло. Там совсем не нужны перчатки, рукавицы, теплые носки, валенки. Немного можно потерпеть, не правда ли? Вот тряпки, ими пока можно обернуть ноги, головы. Все займет очень немного времени. Однако тряпки плохо спасали от пронизывающего ветра, и тогда им предложили спуститься в овраг:

— О, там совсем нет ветра, там будет теплее.

С ними обращались вежливо. О них заботились. Люди спустились в овраг. Здесь и скосили их пулеметные очереди. Сто двадцать русских, украинцев, белорусов, татар! Сто двадцать семей уже не получали больше заветные треугольники солдатских писем. В ста двадцати семьях на долгие годы поселилось томительное, изнуряющее ожидание: а вдруг все-таки вернется? Бывает же... Бывает. Но эти не вернулись. Ни один. Трупы до весны так и валялись в овраге, потом их кое-как закопали. Поседели и состарились молодые жены, выросли, ни разу не ощутив тепла сильных отцовских рук, дети. Внуки ни разу не засмеялись от щекотки колючих усов дедов.

Как спорый весенний дождь, шумят в школе беззаботные голоса. За оврагом, на футбольном поле, крики и свист болельщиков — идет очередной футбольный матч. Из окон двух-четырехэтажных домов вырывается на улицу треск пулеметных и автоматных очередей — по телевидению идет военный фильм. Как настоящие, звучат эти очереди. Как те, которые навсегда вычеркнули из списков живых сто двадцать человек. С ревом проносятся по шоссе переполненные автобусы и машины — день воскресный. Мне же — направо. К Волхову. На его берега.

Километр. Второй. Третий. Сердце не унять. Вот сейчас! Еще немного, расступится лес и...

Вот он, передний край,

Серый, задымленный, мрачный.

Вот и попробуй узнай,

Что был тут поселок дачный!

Все разнесено в прах,

Куда ни взгляни — воронки,

Куда ни шагни — в четырех шагах

Наткнешься на след осколка.

Я шепчу эти строки из стихотворения, написанного фронтовым товарищем Полуэктом Шараповым в первый день пребывания на фронте после первого в жизни обстрела. Он послал мне его еще в шестьдесят четвертом году “без единого изменения”. Понимаю, что оно далеко не совершенно, но и по сей день нравится мне своей искренностью и откровенностью: Полуэкт слагал эти строчки не для опубликования, а для себя, от чувства, которое необходимо было излить.

Я шепчу строчки дорогого для меня стихотворения и смотрю на розовые от вечернего солнца развалины военного поселения Муравьи, построенного еще во времена Аракчеева. Впереди тихо плещется Волхов. По нему неспешно продвигается к этому берегу паром. Его тоже золотит солнце. Невольно ловишь себя на том, что прислушиваешься: не раздастся ли где выстрел пушки, не разорвет ли предвечернюю тишину перестук пулемета? Не поднимется ли над Муравьями красное облако кирпичной пыли? На секунду закрываю глаза и тут же вздрагиваю, потом усмехаюсь — по Волхову стремительно проносится белоснежная “Ракета”.

Ну, как же тут можно жить,

Когда и трава погибла,

Когда, чтобы шаг ступить,

Гляди, чтобы пуля не сшибла?

Ну, как же тут можно жить,

Когда каждый камень изранен,

Когда телефонная нить

И та вся пестрит от изъянин?

Черт его знает, почему отдельное события, даты, факты запоминаются на всю жизнь и ничто не может вытеснить их из памяти. Хорошо помню: мы пришли сюда темной весенней ночью 25 апреля сорок третьего года и, когда рассвело и ликующий солнечный день вступил в свои права, увидели, как нам повезло: после болот на участке Копцы—Любцы—Тютицы нам дали оборону на сухом высоком берегу. Нас, минометчиков, особенно радовал отличный наблюдательный пункт, устроенный еще до нас под козырьком манежа. Первый раз мы имели такой наблюдательный пункт, но и в первые же часы лейтенант Анатолий Былков, дежуривший на нем, закричал в телефонную трубку командиру роты капитану Виктору Якимову:

— Товарищ капитан! Фрицы устроили концерт! Мы их достанем! Достанем!

Еще не пристреляли ни одного ориентира, но команда об открытии огня была выполнена молниеносно, и спустя несколько минут мы, лейтенанты-мальчишки, подбрасывали в небо пилотки, обнимались и ходили на руках, вызывая улыбки у степенных солдат-усачей.

Пятого мая наш взвод занимал огневые уже на окраине бывшей деревни Дубровки, и ноги сами собой понесли меня в Муравьи: я шел получать партийный билет. Нам вручал их заместитель командира дивизии по политчасти полковник Гильман.

...Паром еле тащится. Скорей, скорей — подгоняю его, быстро схожу на “наш берег” и оттуда с нетерпением смотрю на ту, “немецкую”, сторону. Все так же. Поляна, сбегающая к реке, за ней лес. Не видно только брустверов окопов — их сровняли хлеборобы. Там был враг! И никуда не денешься от этой мысли, как и от этих строк того же стихотворения Полуэкта:

Слышу: завыл “ишак”,

Сердце забилось сильнее.

Неужели проклятый пруссак

Убьет меня в этой траншее?

Гарь, земля и свинец.

Нельзя головы поднять.

Проклятое слово “конец”

Никак не могу отогнать.

Минуя развалины, спешили в совхоз машины. Протарахтела и стихла вдали повозка. Развалины никому не нужны. Здесь никто не живет. А уголок манежа, к которому когда-то прилепился наш НП, уцелел! А следы ходов сообщений, которые хранили солдат во время артиллерийских обстрелов, остались! Даже все еще виднеются ямы, оставшиеся от огневых нашей роты.

Воспоминания оживают, приобретают рельефность. Заросший бурьяном холмик — здесь был остов трехэтажного здания. В подвале размещалось КП роты, и здесь же летом на втором этаже устраивали концерт артисты московской эстрады. На передовой звучала поэма Константина Симонова “Сын артиллериста”, и потом, когда было особенно трудно, мы вспоминали полюбившиеся строчки: “Ничто нас в жизни не может вышибить из седла”.

В красивую певицу все тут же влюбились: она была в длинном и непривычном глазу вечернем платье! Артисты через час уехали, а мы долго восхищались их смелостью: надо же, приехали с концертом на самую передовую! А здесь, как писал Полуэкт:

Снова и снова удар.

Лежу не живой и не мертвый,

То в холод бросает, то в жар

На глине сырой и болотной.

Чуть поутих огонь,

Скорее бегу в землянку,

А там, надрываясь, гармонь

Солдатам поет про смуглянку.

Мины упали в ряд,

Никто не повел и глазом,

Как будто и надо так,

А могло бы убить всех разом!

В этом же здании встречались с делегацией рабочих из Ленинграда. Их смелости не удивлялись — они видели и пережили побольше нас.

Вспоминаю последние четверостишья стихотворения Полуэкта:

Сто раз я в тот день “умирал”,

Себя бесконечно стыдил.

В сто первый бояться не стал

Ни бомб, ни снарядов, ни мин.

И пусть теперь воздух свистит,

Пусть пули проносятся градом —

Я твердо уверен, что буду идти

С самыми смелыми рядом.

Он не знал тогда, в тот первый день пребывания на фронте, что эти строки окажутся пророческими: скоро он пойдет в свою первую разведку, а потом до конца войны будет вести за собой самых смелых и самых отважных. Мы собирались с ним вместе “полазить” по берегам Волхова. Не удалось. На его берегу я сейчас один, но со мной письмо Полуэкта, самое первое, которое получил от него после войны.

В то лето нашей разведке не везло, она никак не могла захватить “языка”. Кончилось дело тем, что лейтенант Акимов отказался идти в поиск со своим взводом. И тогда была послана офицерская разведка. Я не запомнил, участвовал ли в ней Полуэкт. Когда удалось разыскать адрес однополчанина, спросил его об этом.

“Здравствуй, Павел! — писал Полуэкт. — Письмо от тебя получил. Обрадовался до невозможности.

Да, время сделало свое дело. Многое, что помнил отлично, стало забываться. И мне тоже хочется многое уточнить.

Сначала о себе. Я в полк прибыл в апреле 1943 года и в боях за Новгород (в марте) не участвовал — опоздал. Первое время был в резерве командира полка. Вместе со мной были офицеры Новичков, Фомин, Тункин, Тырин, минометчик Карелин, артиллерист Волчков и другие. В основном, ребята, закончившие военные училища в Ярославле и Архангельске.

Правильно, Акимов отказался идти в разведку. Решено было послать офицеров. Акимова хотели отправить в штрафную роту, но он попросил разрешения искупить вину в своем полку именно во время этой разведки. Между прочим, Акимов сибиряк, по-моему, из Новосибирска.

Разведка для нас началась неудачно. Впереди полз сапер Белоусов. Увидев немцев (они шли в боевое охранение), он громко сообщил об этом командиру группы капитану Лаюрову. Немцы услышали, залегли и первыми открыли огонь. Белоусов погиб. Мы, хотя это было и не рекомендовано для разведки, застреляли и закричали: “Ура!” Немцы дрогнули и побежали кто куда.

Дальше я ничего не видел, кроме одного фашиста, который старался удрать к траншее. Расстояние между нами сокращалось. Очень хотелось его догнать, но, когда впереди увидел проволочное заграждение, мною овладел страх. Я ясно представил, как он сейчас прыгнет в траншею и будет стрелять в меня. Палец сам потянулся к спусковому крючку. Хотел дать очередь по ногам, но все тот же страх — он и раненный может прикончить меня, — заставил стрелять в спину. Да, это были нелегкие минуты. Ведь я впервые в жизни был в настоящем бою и увидел противника. Дрожащими руками обшарил труп, захватил автомат и побежал обратно.

При свете луны увидел двоих. По силуэтам трудно было угадать, свои или нет. Двое бежали друг другу навстречу. Я почему-то решил, что лучше будет, если все встретимся вместе, и стал замедлять шаг. И все же на какую-то долю секунды мы повстречались вдвоем. Передо мной был немец. Он наставил на меня пистолет. Я нажал на спусковой крючок автомата. Очереди не последовало (то ли заело, то ли патроны были все — ведь я уже сделал несколько очередей). Перед глазами взметнулось пламя. Но раньше, чем немец выстрелил, Акимов ударил его по руке. Пуля только слегка обожгла мне висок, и я так испугался, что, пока приходил в себя, Акимов сбил гитлеровца на землю, и мне оставалось, как говорится, прийти на все готовенькое. В погоне за немцами ребята поразбредались, как и я. Потребовалось немало времени, чтобы собрать месте.

За смелые действия Акимова наградили “Звездой”. Командир полка Петров взял его себе в адъютанты.

Я разведку принял в октябре сорок третьего. Место для поисков обычно выбирал сам и почему-то считал Муравьи местом, не выгодным для разведки. Очень много ходил в районе Слутка 2. Ходил к Береговым Моринам, Юрьевскому монастырю, в районе быков через Волхов. С 6 на 7 января 1944 года, перед самым наступлением, под Новгородом от Кирилловского монастыря привел “языка”.

Евдокимова помню хорошо. От ребят слышал, что в боях у Воробейки он выполз на дорогу и швырнул противотанковую гранату в автомашину с немцами. Этой же гранатой ему оторвало ноги. Отлично помню Апетова Евгения. О боевых действиях нашего разведвзвода армейская газетка писала раз десять. Вырезки из газет у меня coхранились. Две из них подписаны Апетовым. Последнее письмо от него получил зимой сорок пятого, когда лежал в госпитале.

Я, кажется, разболтался. Летом тоже собираюсь в Новгород. Хорошо бы поехать вместе. Где бы мы не побывали!

Через двадцать минут надо бежать на урок.

С нетерпением жду ответа.

С приветом

Полуэкт”.

Не удалось Полуэкту выбраться на берега Волхова. Один я в Муравьях. Мертв поселок. Лишь громада манежа все еще возвышается над рекой, равнодушно глядят в воды Волхова пустые глазницы огромных окон. Подновить траншеи — и будет прекрасная натура для съемок военного фильма. А вот соседняя Дубровка, которая была снесена войной дотла, ожила. Засыпала траншеи, выковыряла из земли мины, сровняла воронки, взметнулась к небу теле- и радиоантеннами. На километр, а то и больше вытянулась она вдоль булыжного шоссе. Иду по ее улице и радуюсь воскрешению к жизни. Заглядываю в окна домов. В них снова живут, любят, ссорятся. На том самом месте, где почти три года проходил передний край, где не оставалось ни одного домика, —лишь кое-где торчали остовы печных труб.

В этом месте, нет, чуть дальше, лось перешел ночью немецкую оборону, переплыл Волхов и вышел прямо на дзот пулеметчиков. Они увидели его уже на нашем берегу и, приняв за вражескую разведку, скосили очередью. А дальше должен быть куст боярышника. Проходя мимо него с лейтенантом Сашей Едаковым, горьковчанином, мы не удерживались и забирались сюда за ягодами, и каждый раз фрицы сгоняли нас пулеметным огнем.

Саша Едаков, маленький коренастый волжанин, мальчишка, которого война послала на передний край. Где ты теперь? Разыскивал я тебя и не мог найти. А где самый старший из командиров взводов нашей роты Анатолий Былков? Где архангелец Виктор Глухов, казанец Хаиров, воронежец Перегудов, наш рыжий усач, наблюдатель Пешков, майор Остах и заместитель командира полка по политчасти Щукин, Михаил Саранин и Тамара Антонова, самый смелый человек на свете? Где вы, друзья-однополчане? Собраться бы нам вместе на Волхове, где стояли в сорок третьем, или на Ильмене, который форсировали в январе сорок четвертого...

...Иду дальше по Дубровке. Мост уцелел? Или построен заново? Многие его должны помнить — под ним побывал каждый, кто переправлялся на ту сторону, где в районе деревни Теремец наша оборона переходила на левый берег Волхова. Здесь, прижатая к самой воде, занимала правый фланг обороны полка наша рота и ночами беспрерывно сновала от берега к берегу под сплошным свинцовым ливнем лодка, перевозя боеприпасы, продукты, раненых и убитых. Кто хоть раз переправлялся здесь, запомнит эту переправу. А солдаты-перевозчики наверняка забыли ее. Для них это дело обычное — каждую ночь они многократно пересекали Волхов.

Долго стою на памятном мосту. Потом иду искать наши огневые. Почти сразу же за ними начинается совхозный сад. Ровными рядами сбегают по невысокому косогору длинные шеренги яблонь. Сад там, где был когда-то передний край! Всего ждал, но только не этого. Сразил меня этот сад, лучший памятник тем, кто остался здесь навсегда, заслоняя собой дорогу в Россию, и тем, кто с этих рубежей в январе сорок четвертого пошел вперед, чтобы никогда не рвали новгородскую землю снаряды, мины и бомбы.

Слышите, волховчане, не только деревни процветают на бывших передних краях! Цветут здесь и молодые сады. Жизнь здесь завязалась прочно.

Письмо другу

Дорогой Семен!

Ox, Семен, Семен, и на что ты меня “наводишь” и в какую аферу вовлекаешь? И что мне с тобой делать — подъехал, как к молодке? Это ты умеешь, даже в такой ситуации, когда тебе укол в одно место вгоняют. Дел у меня невпроворот, открытки праздничные не написал, и материал меня смущает — не рецензия, а очерк, да еще и обо мне. Ну, ладно, раз надо, то надо, а если ты на нем думаешь выйти в литературу, то от меня зеленый свет, подкину кое-что занимательное, с моей точки зрения.

Среднюю школу № 21 в Тюмени завершил в 40-м году (пошел с 7 лет) и мечтал стать журналистом. Подал заявление в Свердловский КИЖ (Коммунистический институт журналистики). Время экзаменов — ни ответа, ни привета. Сел, поехал, узнал: в приеме отказано, так как нет года комсомольской или общественной работы. Темнее тучи шел по Плотинке, есть такое местечко, и остановил глаз на объявлении: Свердловский государственный университет объявляет прием на факультеты... Филологический!.. Озарение: окончу его, а работать буду журналистом. Сдал экзамены, поступил, проучился месяц — на доске объявлений ежедневно: студента II курса такого-то отчислить в связи с призывом в РККА. Какой смысл учиться, если не дадут закончить? Ушел и до 22 июня 1941 года был в прекрасном долгосрочном отпуске: много читал, учился на курсах радистов, много ходил на лыжах, хотел было поступать в Ленучилище связи.

Выступление Молотова застало дома. Мать плачет, смотрит как на покойника (отец умер во время экзамена 30.5.40 г.) Что делать? И получилось, как у Окуджавы (он писал об этом в “Литературке” 9.5.75 г.): тоже поспешил в школу. Там нас собралось человек десять. Поговорили-поговорили и пошли в военкомат, благо он был за углом: не возьмут ли добровольцами? Прогнали: надо будет, получите повестки.

В июле — на комиссию. И — о, радость, из 300 человек 85, в том числе меня и моего дружка Вовку Мошкина, отобрали в авиаучилище. Забредили авиацией, мечтали стать только истребителями, каждую неделю бегали в военкомат, чтобы не остаться ненароком. Первый раз призвали 28.11. Я был старшим команды и довез ее до Кемеровского авиаучилища. Там нас построили и объявили: ваш военкомат что-то напутал, прислал вас на месяц раньше.

— У-y-y!

— Не волнуйтесь, личные дела останутся у нас, приедете только к нам.

Лейтенант Веселин, с которым мы успели познакомиться поближе — помогали ему выписывать повестки, — предлагал отправить нас в Томское артучилище. Мы — ни в какую. 5 декабря нас отправили второй раз, старшим был уже лейтенант, довезли до Новосибирска: вылезай! Почему? Зачем? Вылезай! Высадили и привели на окраину города, в казармы, где находилось Новосибирское пехотное училище и куда эвакуировалось знаменитое MKПУ (Московское Краснознаменное пехотное училище) имени Верховного Совета РСФСР, почетным курсантом которого был Ленин: училище когда-то несло охрану Кремля. Словом, рожденный ползать — летать не может. Хотели было сбежать, да вовремя одумались.

В феврале 42 г. — реэвакуация в Москву, в Лефортово, в мае — в лагеря под Солнечногорск (там были немцы, и казалось, что ими до сих пор воняет), в июле — выпуск (только исполнилось 19 лет) и на Волховский фронт, в 225-ю стрелковую дивизию — 229-й стрелковый полк, рота 50-мм минометов старшего лейтенанта Г. Мельникова. Полк занимал оборону на плацдарме, который был отвоеван у немцев зимой в феврале — от деревни Теремец по левому берегу Волхова. Место болотистое, поэтому окопов не было, а были траншеи из дерна. В роту прибыл вместе с младшим лейтенантом Федосеевым, кажется, из Омского училища. Хотели нас дня три продержать на КП роты — это метрах в 300 от передовой, что считалось уже тылом, но вечером, когда пили чай, прибежал пожилой сержант Перегудов, с бледными, трясущимися губами, и изрек:

— Товарищ старший лейтенант, нашего старшего лейтенанта ранило!

— Как это ранило? Да вы что там, белены объелись?

— Да он с фрицем перестреливался, и тот ему засадил в бок разрывной.

— Делать ему больше нечего — с фрицем он перестреливался.

Я не понимал, почему так взбесился комроты. И вообще фронт мне не понравился. Я да, наверное, и все думали, что фронт — это беспрерывная стрельба, атаки, контратаки и пр., как в фильме “Разгром немцев под Москвой”. Об обороне понятия не имели. И вот, когда шли в полк, близко уже, а тишина. Изредка снаряд где-то рванет, изредка пулеметная очередь. Это характерно для обороны. Ночью почти непрерывная стрельба немцев, наши — чтобы руки о винтовку погреть.

Привели Бокало, у него весь бок вырван, белые ребра торчат, смотреть страшно (кости не задело, недели через две он вернулся). Мельников посмотрел на нас, я был выше Федосеева, посолиднее, что ли, и сказал: “Кодочигов, иди принимать взвод!”

В этом взводе был я, Перегудов и еще один старый солдат. И три 50-мм миномета, два немецких и один наш. Жили в дзоте на самой передовой, до немцев метров четыреста, несли, как пехота, обычную караульную службу и все время поддерживали наши разведки (82-мм минометов в полку еще не было). И вот здесь я очень быстро пообстрелялся и изучил почти всю оборону. Первую ночь всю со мной просидел Мельников, учил, как обращаться с солдатами, когда падать, когда нет, и прочей окопной науке.

Хорошо помню два обстрела. Сорокапятка поставлена на прямую наводку, чтобы разбить дзот, после чего на него должны кинуться разведчики. А запасные огневые — круговой бруствер из дерна, сантиметров 50 высотой, — оказались в створе. Политрук Маслов приказывает стрелять оттуда. Я возражаю: пушку засекут, начнут бить, и все снаряды будут наши. Надо выбирать огневую в стороне. Он настаивает, упрекает в трусости. Раз так — на тебе. Но я, тогда еще несмышленыш, оказался прав: все снаряды были наши, обложили кругом, но, к счастью, не попали.

Убедился в полезности саперной лопатки: между выстрелами мы еще сантиметров на пятьдесят в землю врылись, и нам доставались только комья земли да ушаты болотной воды. Он наблюдал это со стороны, прибежал бледнее, чем мел, и даже извинился.

И второй обстрел. Немецкая разведка пошла на соседний дзот, а наш оказался под отсекающим огнем. Я сообразил об этом позднее, вначале думал, что немцы пошли в наступление. Солдат оставил в дзоте, чтобы всех сразу не убило, выскочил в траншею — никого не видно, пули свистят, и все уже дымом заволокло. Но как-то сориентировался, что немцы идут справа, вытащили мы все минометы и открыли огонь по нейтралке. Кажется, тогда немцы утащили пулемет, а “языка” взять не могли, солдаты разбежались, а потом выбили их гранатами. Это было 5 или 6 сентября 1942 года. Когда отбились, я скрутил сантиметров на двадцать папиросу и первый раз курил взатяжку. И даже не закашлялся. С этого дня курю по-настоящему, до этого баловался. (В этом году буду отмечать сорокалетие.)

В октябре пришли 82-мм минометы, меня забрали на них, и вот тут начались контры с командиром роты Мирошником — он хотел взять своего друга. Контры кончились тем, что меня забрал к себе Мельников. Видимо, об этом я тебе и рассказывал, а дальше все было хорошо.

В январе 43-го года нас сняли с обороны, перегнали под Новгород, потом направо и так гоняли до 18 марта. В этот день бросили в лоб на Новгород. Немцы нас расстреляли за полчаса на открытом поле. Минроты пустили вместе с пехотой (грубейшая ошибка!). Еще дня три-четыре делали вид, что готовимся наступать, потом отвели на формировку. От нашей роты осталось 6 человек, от батальона — двадцать с лишним, а от полка — около сотни. Вечером в первый день мне в правое бедро прилетел осколок. Перевязался, прохромал с недельку, и все прошло, и забыл о нем, а лет пять назад делали снимок, и на нем, вместо двух, оказалось три осколка. Тут только я и вспомнил о ранении.

С 26 апреля по 1 октября батальон простоял в обороне в районе Муравьев, потом снова под Новгород: учения, оборона, учения. И 14 января 1944 года — наступление нашего полка в составе южной группы через Ильмень.

18 января ранило под Воробейкой, недалеко от моста. Утром немцы начали нас выбивать с шоссе Шимск—Новгород и с железной дороги. КП батальона было метрах в ста от шоссе, на берегу, в изгибе ручья, а метрах в ста правее — мой взвод, прикрытый только редкими кустиками. Два взвода — метрах в пятистах дальше. Наступать начал спешенный полк “Норд”.

Пехота, что оседлала железную дорогу, не выдержала, побежала и почти вся полегла под перекрестным огнем — из будки справа и от Воробейки слева — из крупнокалиберных пулеметов (до этого был приличный артобстрел из “тигров” или “фердинандов” — выстрел и немедленный разрыв, тут уж не знаешь, твой или нет). Наученные столь горьким опытом, мы не побежали, стреляли и из автоматов, и из подобранных пулеметов, и из минометов, насколько можно было поднять ствол, были готовы и к рукопашной, но вовремя появились артиллеристы с рацией, прибавили своего огоньку и спасли нас. Отбились. Тишь, гладь и божья благодать.

И вдруг откуда-то прилетает мина. У заряжающего Хаирова нога до колена — что тебе отбивная. Мне бы сидеть в окопчике, метрах в десяти впереди, но я уже знал, что меня убьет, сутки назад я уже метался: вышел, отправил Хаирова, пошел назад. Тут — вторая, взлетел с мыслью: “Голова оторвана, но мозг ещё соображает, сейчас конец”.

Все бы могло кончиться благополучно: 18 осколков, зато ни одной поврежденной кости, кроме оторванного пальца. Но хирург МСБ не обработал одну рану, не вычистил грязь — заражение, и через 10 дней ампутация в Боровичах. Злился на него страшно, думал, встретить бы и пристрелить или морду набить. В 79-м встретил, оказался прекрасный хирург и человек, а тогда стоял он четвертые сутки у стола, и злость моя сразу прошла.

В июле 1944 года вернулся домой, с октября начал работать помощником начальника облуправления статистики по кадрам — райком устроил (член партии с 5.5.43 г. — в День печати получил билет). О журналистике не думал: куда без ноги, волка ноги кормят. Случайно сошелся с адвокатами, они меня “заразили” и в августе 1944 г. отправили на курсы по подготовке адвокатов в Челябинск. В марте закончил, был стажером, потом адвокатом, кажется, до января 1948 г., затем был избран членом облсуда по уголовной коллегии.

Срок отработал, наездился в командировки и на лошадях, и на бензоцистернах, и на тракторах по бездорожью всласть. И тут открывается “Тюменский комсомолец”. Я к ним — возьмите! Взяли — кадров не было. Повезло в этом смысле. Быстренько раскусили, что я падок на все новое, и в декабре отправили в Салехард в командировку. Съездил туда и заболел севером. А собкором туда никто не ехал, и предложили мне. Шапку в охапку и поехал. Прожил там полтора года, снова наездился и на лошадях, и на оленях, и на лодках, и на всяких судах. Через год должности собкоров сократили. Мне предложили: хочешь работать без северных, на южной ставке, работай, нет — возвращайся. Остался, но через полгода отозвали. Первая книжка “Я работаю в редакции” — в основном на северных материалах.

Летом 1957 г. перешел в “Тюменскую правду”, уехал собкором в г. Ялуторовск, потом работал заведующим собкоровской сетью в аппарате.

Потом увлекся кино и ушел на телевидение заведующим киногруппой, скоро назначили главным редактором, сначала телевидения, потом радиокомитета. Потом был бзык — ушел на творческую, чтобы писать, но без гроша за душой, и пришлось снова писать в газету. Пригласили заместителем редактора. После долгих колебаний пошел, но скоро разочаровался: административная работа, писать некогда. А дальше — Новгород, Душанбе, Свердловск. С 1970 по 1972 год — спецкор “Уральского рабочего”, с 1972 по 1975 год — редактор отдела прозы журнала “Урал”. Ушел на 45 рублей пенсии, чтобы завершить книгу “Как ты жива осталась, мама?” Через год получил II группу — 100 рублей. Можно было жить.

Вернусь назад. Ты спрашиваешь о сне перед ранением. Летом 1943 года кое-кто ездил в отпуск. И мне страшно хотелось! Потому часто снилось, что отпуск дали и я приезжаю домой, и на этот раз уже не сон, а явь. К зиме, к наступлению, эти сны прекратились. И вот ночь перед ранением. И заснул-то всего часа на два на ящиках с минами, приснился тот же сон, и он мне очень не понравился — не к добру! А утром мне сказали, что представили к ордену. И это тоже не понравилось — одно к одному, и все плохо. Я верю в то, что человек чувствует свою гибель. Гибель многих сослуживцев заранее определял сам, в том числе и Мельникова. А свою почувствовал за сутки примерно. В 12 часов мы должны были наступать по большому полю, через реку Веряжу от деревни Желкун, кажется.

За полчаса до этого снаряд попал в дом, и убило и ранило 18 человек, в том числе сильно, в живот, ординарца командира роты. И вот тут со мной это и случилось. Шли в рост, цепями, и огня большого не было, а внутри меня: вот сейчас, вот сейчас. Шел и прикуривал одну папиросу от другой. Тогда появились “тигры” или “пантеры” и много было прямых попаданий, только кусочки шинелей вьются в воздухе. Я ждал снаряда и почти угадал.

Награжден только орденом Отечественной войны II степени, медалью “За победу над Германией...” и прочими юбилейными и памятными.

О Марте. В 64-м году с упомянутым уже Вовкой Мошкиным на моей машине мы поехали по местам боев, накрутили (в основном я, он только получил права и водил плохо) 11 тысяч км. Я тогда побывал под Новгородом во всех памятных местах. Проезжали мимо Мясного Бора (место, где, чуть севернее, попала в окружение 2-я ударная армия), остановились у братского кладбища, поразились, в каком оно порядке, спросили проходящих женщин, кто его поддерживает, разговорились, и одна из них рассказала о Рае Марковой: “Изобьют ее всю, еле в камеру придет, отлежится и давай русскую плясать фашистам назло”.

Рассказ этот мне запомнился, и я хотел впервые написать документальный рассказ, чтобы оставить память об этой девушке. Когда жил в Новгороде, поехал снова в Мясной Бор, разыскал эту женщину, родителей Раи, а затем вышел на Марту. Ее история увлекла и поразила, и, когда представилась возможность опубликоваться, написал документальную повесть*.

Увлекся и балтийками. Снова документальная вещь. Иначе нельзя, героев надо показывать под своими именами**. Камаев, я сначала не поверил тоже, что слепой может работать адвокатом, увлек, поразил меня настолько, что я бросил начатое и занялся им. Свел меня с ним бывший редактор журнала “Урал” Вадим Кузьмич Очеретин. Почему выбрал меня? “Я знаю, что тебя интересуют такие люди и судьбы, ты их хорошо понимаешь. И, кроме того, ты знаешь юриспруденцию”. Камаев продолжает работать. Минувший год 10 месяцев просидел на процессе по сложнейшему делу в облсуде. Я слушал выступления и с радостью убедился, что его было не хуже, чем речи видных свердловских адвокатов: емкая, логичная, аргументированная***.

На БАМе не был — это не моя тема. Моя — война. “Рассчитался” с Камаевым и стал продолжать начатое ранее: документальную повесть о сестрах нашего МСБ, сандружинницах. Материал интереснейший, гораздо содержательнее, чем удалось собрать о балтийках. Как вот только уляжется на бумагу? И, почти одновременно, начал документальную повесть о разведчиках нашего полка. Последнюю закончу, видимо, раньше.

Кажется, ответил на все твои вопросы. Выбирай, что тебя заинтересует. Обо мне уже раз писали — председатель колхоза, Герой Социалистического Труда. Главное в его газетном очерке было подчеркнуто вот что: моя любознательность и непоседливость. Он вспоминал какой-то день, когда умотал меня по полям и пашням, а вечером было еще собрание в какой-то бригаде, он спросил с издевкой — поедешь? Я, конечно, поехал. Это, пожалуй, и верно без всяких прикрас. Сейчас я, правда, не так стал легок на подъем, но раньше — только помани, куда угодно.

Один случай вспомнил с содроганием. Только приехал в Салехард (это центр Ямало-Ненецкого национального округа, Тюменской области), договорился с секретарем комсомольской организации пристани Софроновым, чтобы он сводил меня в мастерские — надо было узнать, как готовится флот к навигации. Встретились, он меня повел, а надо было попасть на тот берег реки Полуй, перебираясь через суда, между которыми переброшены доски.

Внизу — черная вода, ветер дует, и если бы меня сдуло или оступился, то и был бы мне конец. Но отступать некуда. Пошел и прошел. И все время думал: как же обратно? Но обратно оказалось проще: как-то так стояли суда, что доски (не трапы, а доски) все шли на подъем, а не на спуск, как при первом переходе. На протезе же вверх идти удобнее, чем вниз. Сейчас бы не прошел и не пошел, но тогда было всего 30 лет.

***

Они переправлялись в полдень сияющего июльского дня. И только успели оттолкнуться от берега, только течение подхватило и понесло легонький плот, лейтенант понял, что их сильно снесет и что высадятся они, если сумеют все-таки высадиться, совсем не там, где думал он, а значительно левее. Скорее всего, напротив одного из двух высоких и совершенно, как ему показалось, целых зданий, стоящих метрах в трехстах от берега, и это ему сразу же не понравилось. Собственно, здания эти не понравились ему еще раньше, на берегу, сразу же, как только он увидел их первый раз. И уже тогда мелькнула мысль: “В каждом из них можно по дивизии спрятать”. И сейчас он все думал об этом, видя, что плот сносит все сильнее и сильнее.

Наши артиллеристы работали хорошо — на том берегу, сколько он мог видеть, стоял сплошной огневой вал, и он видел только верхние этажи зданий, а иногда не видел их совсем, но от этого легче не становилось. Река тоже закипала все сильнее, водяные смерчи обрушивались на плот беспрерывно, он все время дыбился, и уже трудно стало удерживаться на нем, но они каким-то чудом все-таки продвигались вперед. И не только они. Все ближе к тому берегу плыли и другие плоты и лодки, хотя много обломков досок уже виднелось всюду.

Они были уже ближе к тому берегу, когда наши артиллеристы перенесли огонь дальше и стало видно, как немцы удирают из окопов. “Засядут сейчас в этих зданиях. Попробуй потом выбей их оттуда!” — ожесточенно думал он, пытаясь рассмотреть, много ли их укрывается в зданиях, но рассмотреть как следует ничего не мог. Ему казалось, что немцы убегают между зданиями, но он не поверил этому. Он так смотрел на эти здания, что не заметил, как исчезли два других плота с его солдатами, и понял это только тогда, когда почувствовал рядом с собой вздрагивающее тело Перепелкина.

— Что ты? — быстро обернулся он к нему и увидел светлые, полные ужаса глаза солдата.

— Одни мы остались, лейтенант. Одни-и! — взвизгнул Перепелкин и ткнулся в мокрые доски плота.

Сознание запечатлело серые лица еще четырех солдат, их большие, устремленные на него глаза, и тут же рядом раздался грохот разорвавшегося снаряда и его вышвырнуло с плота. Он заметил, что вышвырнуло не его одного, — впереди летело еще чье-то тело. “Перепелкина, — отметил он про себя. — Так и думал, что он не жилец. И Хаиров тоже”. Это подумалось уже под водой и тут же забылось, потому что рука его нащупала ровное песчаное дно. Он с силой оттолкнулся от него, вырвался из воды и поплыл было, но на этот раз ноги почувствовали дно, и он закричал:

— Бросайте плот! Бросайте! Здесь уже мелко!

— Мелко, товарищ лейтенант, мелко! — заверещал рядом Перепелкин.

“Жив, значит, пока”, — подумал лейтенант и бросился вперед, на берег. Он бежал не оглядываясь, уверенный, что и другие бегут за ним, потому что река была позади, а впереди было спасенье, впереди, в немецких окопах. Он прыгнул в них, не задумываясь, и сразу же туда попрыгали другие. Он пересчитал их глазами и удивился — все пять человек, что плыли с ним на плоту, были здесь. “Значит, пронесло. Значит, и Перепелкин, и Хаиров”, — как-то весело подумал он и тут же вспомнил про здание.

Лейтенант вскочил, чтобы взглянуть на него, надеясь, что оно окажется все-таки левее, но увидел его метрах в пятидесяти, большое, мрачное, с высокими, метра в три, узкими окнами, застекленными маленькими квадратиками, и выругался: массивная дверь с медными планками внизу и большими деревянными ручками была прямо против них. За ним вскочили и другие и тоже смотрели на эту дверь, пытаясь угадать, что ждет их за нею.

Снаряды все ещё рвались на реке, позади них, а по ним никто не стрелял. Молчало даже здание. Лейтенант заметил, что его уже огибают справа и слева. “Нам оставляют”, — невесело подумал он и стал вылезать из окопа. “Может быть, там и нет никого”, — подумалось ему, но он не поверил этому. Ему страшно не хотелось входить в эту черную дверь, но он, готовый к встречным выстрелам, пошел к ней, сжимая в руке гранату. Он швырнул ее в черное толстое стекло двери и похвалил себя за ловкий бросок: граната пробила стекло и разорвалась там, за нею. Он тут же упал, ожидая ответного огня, но здание молчало, и это ему опять не понравилось. Снова подумал он о том, что в этом здании можно укрыть целую дивизию, и побежал к ненавистной двери. Очередь по второй половине двери, звон посыпавшегося стекла, и снова — никакого ответа. “Чёрт! Может, в самом деле, никого?” Он рванулся вперед и заскочил в подъезд. Большой вестибюль был пуст. Белые мраморные ступени лестницы притянули его к себе, и он побежал вверх. Второй этаж, третий. Здание молчало. Наверное, надо было осмотреть коридоры, комнаты, но он все бежал и бежал наверх, на последний этаж. Он стал уже подниматься на последний этаж, когда услышал позади себя металлический щелчок и услышал предупреждающий крик отставшего от него Перепелкина:

— Берегись, лейтенант!

Он обернулся на этот щелчок и на крик Перепелкина и увидел позади себя, на лестничной площадке, прижавшегося в углу и не сводящего с него глаз мальчика в немецкой военной форме. И этот мальчик был так похож на него самого, на такого, каким он был года три назад, что лейтенант невольно ощупал себя: “Черт, бывает же такое!” Видимо, мальчик тоже уловил это сходство — его лицо выражало уже не страх, а удивление. Замер и Перепелкин, и другие, подоспевшие к нему солдаты. А может, они замерли из-за другого — жавшийся в угол мальчик держал впереди себя фаустпатрон. Он дрожал, он боялся, но он мог уничтожить их всех сразу или лейтенанта. Все это понимали. Не понимал, кажется, лишь один лейтенант. Он не мог оторвать глаз от такого знакомого ему лица. Оно, казалось, заворожило его. Так заворожило, что он не видел наведенного на него фаустпатрона. Наконец он опустил автомат и шагнул вниз.

Перепелкин рассказывал потом, что лейтенант начал спускаться вниз, почему-то улыбаясь этому мальчику, и он уже думал, что ничего не будет. Особенно после того, как лейтенант сказал:

— Не бойся. Мы тебе ничего плохого не сделаем.

И он, Перепелкин, уже опустил свой автомат и стал подниматься вверх к этому мальчику. И тоже ободряюще улыбался ему. Лейтенант уже совсем подошел к мальчику, когда раздался страшный взрыв. Мальчик все-таки выстрелил.

Публикация Нины Полозковой

Версия для печати