Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2006, 5

Маменькин сынок

Из книги воспоминаний "Привалился к сердцу камень..."

Авдеев Павел Меркурьевич — родился в деревне Рудная Свердловской обл. в 1915 г. Закончил литфак Свердловского пединститута. С июня 1942 г. по октябрь 1945 г. — во II гвардейской танковой армии. Инвалид 2-й группы. Награжден орденами Красной Звезды, Отечественной войны II степени и многими медалями. Живет в Екатеринбурге.

 

Брат мой Владлен все детство свое провел около нашей мамы. Безотлучно был с нею, в то время как я жил на чужой стороне, у бабушки Матрены в Старой Утке, когда учился в школе. Но я-то все равно считаю себя маменькиным сынком, истинно, нет милее дружка, чем родимая матушка.

Мамины сказки... Знала она их великое множество. И до сих пор слышатся мне интонации ее голоса. Осенние и зимние вечера длинные. Сумерки густятся рано. Шитья всякого накапливалось много. Шила при свете лучины или керосиновой маленькой помигушки-фитилька и рассказывала, чтобы было веселее и не дремалось.

...Рыбка за рыбкой — повыкидала из саней лисица всю рыбу, а потом и сама выпрыгнула... приехал старик домой, расхвастался, да только в санях — ни рыбы, ни воротника...

...Ушла коза за орехами... День ее нет, два нет и на третий нет. Решил старик: добро, коза, пошлю на тебя дубы. Не идут дубы козу гнать — пошлю топор дубы рубить. Не идет топор. Дошла очередь до воды. Пошла вода огонь заливать. Пошел огонь камень калить... пошел камень топор тупить... пошел топор дубы рубить... пошли дубы козу гнать... Пришла коза с орехами, пришла коза с калеными...

Играй-играй, моя дудочка! Успокой моего родимого батюшку и мою родимую матушку! Скирлы-скирлы, моя нога, скирлы, липовая! Все по селам спят...

Знала она много сказок по исключительной памяти. В школе учиться не пришлось — выучила их с пересказов и чтений своей старшей сестры Лизы.

Пригодились ей сказки особенно во время работы нянечкой у купца Чепелева: приходила к ним первое время поиграть с двумя маленькими девочками, а потом решили Чепелевы, чтобы жила бы у них и ухаживала за детьми. Да так и прижилась, подтирая носы и вынося во двор покакушки. Сказки слушать они очень полюбили. С утра до вечера, как на кончике языка висели, непрерывно канючили: расскажи да расскажи сказку, то про дедов морозов, то про бабу-ягу.

Играла с ними в куклы, шила на них платья и кофты, а потом решилась: сошью-ка платьице Груне. И сшила — с крылышками на плечах, в разрез на груди гипюр вставила, а на подоле — в три ряда оборочка, вместо воротничка — кружева. Такое нарядное платье получилось — загляденье! Показалась Груня в нем своей матушке, та даже ахнула! Прелесть, да и только, говорит.

Дальше — больше. Ее мастерство-шитье стало день по дню входить в семейную их жизнь. А ей — практика, навык и уж как бы и профессия для будущего. Старшие девочки подрастали, начали невеститься, гоношить себе свадебное приданое. Шитья стало много больше. Привез как-то их отец два ящика: один побольше, а другой вполовину меньше. Обступили их: что там, в упаковках?

Пришел с хозяином приказчик, раскрыл один ящик, потом второй. Глаза у всех так и разбежались: чудесная швейная машина “Зингер” с ножным приводом. В высоком ящике он и стоял. Вот заиметь бы такую! — подумала мама. Да где уж заиметь! На хозяйской бы пошить... Удастся ли? А хозяин и говорит: “Учись шить, будь настоящей мастерицей”. И вручил ей машину под полную ответственность.

Ой, и было мороки! Почти неделю разбиралась, какая деталь к чему прикасается, чтобы пришла машина в действие. Случаем узнала, что у Годушиных шьют на такой машине: мастер-портной, умелец, строчит не только ситец, но и сукно тонкое. Сходила, посмотрела, пригласила наладить, довести до дела новокупку...

Долго ли, коротко ли времени прошло — начала шить, переводить всякие тряпки. У хозяйских дочерей терпения не хватает, чтобы склоняться над машиной и шить, шить. А у мамы как-то ловко все приходилось, не артачилась машина, не собирала в узлы петли, не сборила строчку. Вскоре начала пробовать шить ночные рубашки: не видно на людях всякие огрехи в строчке. А потом начала строчить сарафаны — прямая строчка, без всяких хитростей. Начала приданое готовить для хозяйских дочерей. Дуня и Груня, с которыми водилась, подросли — пришло время уходить от них домой.

Да, сколько веревочке ни виться... Уходила от них, как от самых близких-родных отрывалась. И они к ней отнеслись, как к дочери: не только три сундука с портретами царя и царицы на внутренних сторонах крышек — горку! — туго-натуго, под крышку, набили, да еще и швейную машину подарили.

Рассказывала мама и о зимней поездке за хлебом в Красноуфимск. Дело это было в начале зимы, наверное, в 1917 году. Летом, в июле, в Петров день, мне исполнилось два годика. Осенью убрали урожай — намолотилось ржи и овса очень мало. От силы не более как на три месяца хватит. До нового урожая останется тянуться еще восемь месяцев. Да и каков будет он, урожай, Бог весть! Так и этак прикинули: без покупки муки не обойтись. Крупы всякие нужны — гороху намолотилось мало. Посоветовались-посоветовались: семья — пятеро! и все взрослые, работники в полной силе, булку-ковригу да витушки две-три незаметно за обед уплетают. Скоту в пойло нужна присыпка-приправа, овес — курам и паре лошадей рабочих. На волоку надо особенно подкармливать, чтоб веселее шли, не оглядывались на запряг в надежде на скорую остановку для подкормки. Лошади — умницы, голос подают и об оглоблю запряга переносицы свои чешут, оглядываются, когда мимо проходишь.

Война — мировая! Третий год идет безо всякого просвета. От брата моего отца — Павла — вестей нет: во Франции, в иностранном легионе, где-то на самом западе Европы. Да и от Мирона, хотя служит в Екатеринбурге, письма редко ходят. В любой час могут на фронт отправить. Год уже минул, как деда Андрона похоронили — в августе 1916 года. Через все эти переживания стала частенько прихварывать моя бабушка Настасья. Справляться по хозяйству да со мною нянчиться — дело для нее многотрудное. Поэтому решили взять меня с собою: пусть дорога не ближняя, не обыденкой — утром уехать, а вечером домой вернуться. Минимум пройдет неделя-полторы, а то и все две.

А дорогой всякое бывает: едешь на день, хлеба бери на три. Старинная пословица говорится, а в ней правда вся... Подсчитали все рубли-копейки — самую малость на них закупишь. Подсобрали дедовы костюмы, сапоги, тулупчики. Все равно маловато. И мама решилась: из своего приданого, из сундуков, подаренных купцом Чепелевым, отобрать платья, кофты батистовые, шелковые, сарафаны, скатерти вязаные камчатые, филейные, платки кашемировые, шали — пуховую, бежевую, игоневую, жакетки, шубу с лисьим воротником... Собираю, говорит мама, все это свое богачество, свертываю да ревмя реву: не поносила подарочки, не походила в них бассенько, не видать больше такого богатства, не судьба, видно, пощеголять-покрасоваться, повыряжаться в праздники да на всяких весельях-гулянках. До замужества не бывало разгульной жизни, а в семье и подавно не видела, так уж, выходит, и не видать этого. Уложили в узлы все, что наметили на продажу-обмен. Мешков под крупы разные, какие купить удастся: перловку, гречку, пшенку, под муку гороховую нашила из тика да холста. Ехать решились на двух лошадях: Милко-Голубко — передом, умница, дорогу всегда чувствует, а Карько — погонщиком. Не отстает от передней лошади, грудью упирается в причальную веревку, натянутую позади передних саней-розвальней.

Поехали в направлении на Красноуфимск. Завернула мама меня в стеганое одеяло, сама одела собачью доху-ягу, села, как было удобнее, полой дохи меня прикрыла: морозец еще небольшой. Тронулись раненько, с тем, чтобы к поздней ночи большую часть пути проехать до поселков с постоялыми дворами для ночевки.

Рассказывала, что в дороге утро и день я спокойно спал; пообедать завернули на постоялый двор и справили всякую нужду и с веселым настроением поехали дальше. Из лесной полосы выехали в просторную бескрайную степь. Начался ветер, а потом повалил густой снег, вроде бы сумерки начали накатываться. Кругом снежная мгла крутится, дорогу переметает. Сперва лошади еще ходко шли, а потом уставать начали: идут-идут да и остановятся.

В эти минуты, вспоминала мама, изругала я себя, что решилась взять тебя в дорогу. Через великую силу допилили-таки до деревни. А в деревне к домам-заборам намело сугробы в рост человека, так что с трудом отыскали, по потемкам уже, постоялый двор. Получилось удачно — даже комнатку определили, где ночевать можно было на кровати да на приставной лежанке. Постояльцы уже были — молодая татарочка с дочерью лет десяти-двенадцати да еще бородатый мужчина средних лет.

За ужином поговорили о разгулявшейся непогоде. Татарочка с улыбкой протянула руки, чтобы тебя взять к себе; ты сначала отвернулся, но потом шагнул по краю стола к ней, что-то весело гулькая. Она ловко подхватила и усадила к себе на колени. Ты спокойно минуты две-три посидел у нее, а затем ко мне потянулся, встал на ноги. “Ух, ты какой! Сразу видно, что маменькин сынок: не оставила она тебя дома, в зимнюю дорогу взяла с собой. Да и похож ты на свою мамочку, как вылитый, не отличишь, все сходится — и нос, и глаза. Даже у самого носика бородавочка, как у мамки’’.

Татарочка заговорила с тобой:

— А я тебя теперь не отдам, увезу к себе, у меня жить будешь, в моей деревне.

Потом ко мне обратилась:

— И правда, отдай мне его. Мне он очень понравился. У меня и нянька ему есть, возле меня сидит.

А отец посмотрел на нее да и говорит:

— Быстро захотела заиметь такого парня! Лучше отгадай вот загадку: на небе — одна, у бабы — две, а у архангела и одной нет.

Татарочка признала свое поражение сразу: сказала, что такое ей не отгадать. И, в свою очередь, сама загадала загадку: “Маленький, горбатенький, все поле обскакал, домой пришел — всю зиму пролежал”. Отец тотчас отгадал, что это серп, и пошел посмотреть лошадей — дать им овса и сена, напоить после утомительной дороги.

На какой-то миг, вспоминала мама, и я во двор выбежала. Тут же и вернулась, а ты уже начал скандалить и вырываться из рук татарочки. Она пыталась тебя уговорить, поцеловать, а ты вертел головой и кричал, не слушая ее слов.

— Мамкин сынок... Быстро понял, что мать вошла, и раскричался. Нет, мне не надо такого маменькина сынка и реву. Иди, иди, отправляйся к своей маме!

Как только взяла я тебя на руки, ты тотчас замолчал и начал растирать глаза. Поняла, что пришло время тебе спать после тряской дороги. Несу тебя, приговаривая: “Убежал от тети, убежал!” Ты с улыбкой оглянулся на нее и прижался головой ко мне. Протянул к тебе руки бородатый мужчина, но ты отвернулся от него. Убрал свои руки бородач, проговорив: “Не возьму, не возьму! Только не вздумай кричать!” Ты посмотрел на него и снова отвернулся, спрятал лицо в мой наплечный платок. Через мгновение повернулся лицом ко всем, улыбнулся, крикнул: “А меня тю-тю!” — и снова уткнулся в платок.

Узнали с вечера у хозяев двора, где можно купить муку-крупу в ближних деревнях, и всю ночь попеременке с отцом выходили к лошадям и вещам — беспокоились за сохранность. Но все обошлось без злоключений. Раненько утром подались на хутор, где, как подсказала хозяйка, жили богатенькие мужики. Приехали к ним и, точно, договорились обменять все вещи на муку и крупы.

Домой ехать страшновато было: вдруг кто нападет? Но благополучно пронесло нас, еще не было частых грабежей на дорогах. Позднее уже, через год-два, когда появились всякие беглые да дезертиры, разбои участились. Жаль до слез было отданного приданого, но его жевать не будешь. Подсчитали все расходы на поездку. Выходило, что вроде бы очень выгодно съездили. В этом и было утешение. После поездки ты не заболел, все обошлось хорошо — не изурочили тебя, не сглазили.

И думаю я теперь, что путешествие за хлебом было своего рода увертюрой моей дальнейшей жизни, прелюдией всех моих странствий. Главное из них, конечно же, в грозные военные годы: из Ирбита (1942 г.) — на Калининский фронт, под город Белый, в 1943 г. — Москва, Горшечная, Нижнедевицк Воронежской области, Курск, Белгород, Харьков, Карловка, Красноград-Кременчуг, Перевалочная на Днепре и Днепрокаменка, Александрия и Новая Прага, Новгородка под Кировоградом, марш на формировку в Павлоград; через Щорс на Второй и Первый Белорусские фронты — под Барановичи, на Слоним и Брест. Далее: Соколув-Подляски, Рава Русская, Желехов, Варшава, Кюстрин, Берлин, Хохен-Лихен, Франкфурт-на-Одере и Свердловск — Талица. 30 октября 1945 года.

А странствия эти начались, как я считаю, если не брать во внимание мою первую поездку за мукой и крупами, со Старой Утки, где я поселился у бабушки Матрены Трифоновны Пахатовой, маминой матушки. В августе 1923 года привез меня к ней отец. День был, помню, солнечный. Гнедко шел всю дорогу ходко — все 16 верст от деревни Рудной до Старо-Уткинского завода, в основном по равнине, через небольшие ложки.

С Березовой горы, что довольно крутым свозом спускалась к огромному пруду, открывалась красивая панорама: береговые улицы поселка, плотина и заводские строения. Поселок — словно яблочко на голубой тарелочке пруда. На возвышенности сверкала голубыми куполами и блестящим на солнце крестом церковь, левее от нее чернели развалины домов, сгоревших еще в годы гражданской войны от разорвавшегося белогвардейского снаряда.

На базарную площадь, за которой стояла церковь, проехали мы под сводом арки, украшенной флагами и венками из дерябы, отгоревшими от летних дождей и солнца. На церкви басовито загудел от ударов колокол. Отец повернулся ко мне и сказал:

— К вечерне барсят, призывают прихожан в церковь: “К нам! К нам!” А как вечерня закончится, колокола зальются совсем другим, веселым, звоном: “Куда хочется идите, деньги взяли у вас!”

Его насмешливая побасенка о церковном звоне вызвала тогда у меня усмешку: ловко церковные батюшки выманивают деньги у верующих!...

Повернул лошадку отец направо, на береговую улицу — Вятскую, как ее называли, где в двухэтажном домике жила со своими сыновьями, моими дядюшками — Яшей и Петей — моя бабушка Матрена. Большие ворота, ведущие во двор, были на две половины. На каждой из них набиты балясины, создающие видимость расходящихся лучей от центрального небольшого диска — солнца. Маленькие входные воротца были сделаны “в елочку”. Сенки, ведущие на первый и второй этажи, забраны наглухо тесом, с небольшим окошечком.

На первый этаж, словно в подвал, вела довольно крутая лестница. Окна его располагались на уровне завалинки, пол под ними находился ниже примерно на метр. Прихожая была маленькая, а кухня — еще меньше. Русская печь занимала добрую четверть первого этажа, а за нею — крутая лестница на второй этаж.

У входной двери за заборкой бабушкина кровать, но чаще она спала на печи, приговаривая: “Куда деться, как не на печь — греться!” В переднем углу — иконы, а под ними — обеденный стол. Вдоль стен тянулись широкие лавки —скамейки для сидения. Кухонное окно и сама кухня отделялась от прихожей высоким — до потолка — двухъярусным шкафом. В нижней части его хранилось белье, а в верхней, за стеклом на полках, была расставлена чайная посуда.

На самой верхней полке — гипсовая головка плачущего ребенка, белая фарфоровая собачка и чернильница — мужская бородатая голова, с воткнутой сверху пробкой. Вскоре она перешла в мое владение, чему я был рад. Бабушка объяснила мне, что с этой чернильницей ходили в школу дядя Яша и дядя Петя.

Она обрадовалась, что меня привезли учиться, и готова была принять. Хотя и тесновато, говорила она, а все лучше, чем в общежитии при школе. Я с собою привез обшитую мешком подстилку-матрац, подушку и одеяло. Сложил все на сундук, что стоял около кровати. Запас продуктов бабушка убрала в чуланку.

За обедом бабушка и мой тятя обменялись домашними новостями, обговорили условия моего проживания, и, подкормив и напоив Гнедка, тятя поехал обратно в Рудную. Постоял я за воротами, посмотрел вслед, пока различимо было еще его лицо, и вернулся в полуподвал. Так началась моя жизнь в отрыве от родителей, на чужой стороне. Вспомнилась мне частушка, что певала тетка Шура, “своебышная”, как ее прозывали. Еще была она не замужем, жили мы все одной семьей, не отделились она еще в свой дом, а уж грустно выводила, бывало:

На чужой стороне

солнышко не греет,

без отца, без матери

никто не пожалеет.

И еще:

Пойду-выйду за ворота —

Все зеленая трава.

Погляжу я на народа —

Все чужая сторона.

К моему возвращению бабушка выложила на лавку подарки: тетрадку, карандаш с запахом кедра, книжки — “Родное слово”, “Сеятели” — по которым учился дядя Петя. Читать я уже умел и обрадованно набросился на книги. Словом, первый вечер прошел у меня в заботах о предстоящем завтра походе в школу. Поздним вечером приехали с покоса дядя Яша и тетя Тюша, дядя Петя. Пожелали мне прилежно учиться да не робеть перед ребятами и учительницей.

Ранним солнечным утром уехали мои дядюшки на покос. Вскоре и мы с бабушкой отправились в школу. Дошли до площади с церковью, через нее перешли в левый проулок, в его конце, уже на Титовой улице, стояло большое здание типового начального училища на пять классов.

В школьном здании было тихо, в коридорах маячили всего пять-семь человек. Зашли в учительскую. Бабушка указала на меня, обращаясь к учительнице:

— Приехал учиться. Надо бы записать в школу.

Я осматривал высокие окна в учительской и висевшую на цепочке большую темную икону Иисуса Христа. Учительница подозвала меня к столу и спросила, умею ли я читать. Ответил, что умею. Предложила прочитать текст в букваре — прочитал. Еще спросила, знаю ли стихотворения. Громко рассказал то, что знал наизусть:

Румяной зарею покрылся восток,

В селе за рекою потух огонек.

Проснулися люди — спешат на поля.

Явилося солнце — ликует земля.

Стихотворение прочитал громко, как привык громко говорить у себя в деревне. Учительница похвалила мое чтение. Придвинула ко мне лист бумаги и дала карандаш:

— Напиши что-нибудь.

Написал кривыми буквами слово. Спросила сложение и вычитание, но этого я не умел и не знал. Посоветовалась она со второй учительницей, подошедшей к столу, и сказала:

— Пойдешь ко мне во второй класс. По арифметике будешь догонять. Звать меня — Мария Николаевна.

Очень довольный, пошел я за нею следом. Бабушка из школы уже ушла, поделиться радостью с нею я не успел. Посадила меня Мария Николаевна в среднем ряду, выдала мне тетрадку в клеточку и в две линии. Прозвенел звонок, и класс заполнили мои соученики. Прошло несколько дней, и у меня появились друзья: Сергей Сурнин, Иван Середников. Толя Молчанов, Коля Разумов, Саша Яманов.

С арифметикой дело подвигалось с большими трудностями, но за нее особо не переживал. Радовался главному своему успеху — учусь во втором классе! Было очень трудно с бумагой, карандашами. Нашли старую грифельную доску, остатки грифелей — тренировался писать на ней. Бумагой и карандашами выручал дядя Яша, иногда принося записанные на одной стороне листы старых конторских книг из бухгалтерии завода, где он работал. Принес как-то даже обтянутые коленкором обложки заводских книг. Их размочили в теплой воде, отодрали от картона, постирали, и получались куски прочной материи, из которой мама сшила мне рубашку. Это было большим праздничным событием — подарком ко дню рождения. Покупать обновки денег не было, да и в магазинах товары появлялись очень редко, в обмен на продукты — масло, мясо, яйца.

Запомнился январь 1924 года. Стояли с декабря жуткие морозы. В один из дней вдруг в неустановленное время тревожно заревел заводской гудок, с частыми перерывами. Оказалось: умер Ленин.

И вот какая странная прихоть памяти: при воспоминании о Старой Утке обязательно возникает в ней город Роттердам. Какая, казалось бы, связь? А связь есть. В сугробе валялась планшетка. Вскрыл ее и выбрал “трофеи”: записную книжку, листки чистой бумаги, две карты — Европы и Германии. Из семейного альбома с открытками и фотографиями взял только несколько любительских снимков с пометкой на обороте: “август 1940 г. Роттердам”. Бумага пригодилась для писем с фронта, а фотографии сохранились до сих пор. До нынешнего года, начавшегося моего десятого десятилетия. Тогда верилось и не верилось, что удастся выжить в этом фронтовом аду, где смерть не за горами, а за плечами ...

Вот она, в руках у меня, любительская фотография из альбома эсэсовца дивизии “Викинг”: груды развалин города со звучным названием Роттердам. Читаю, а в голове зубной болью отзывается не сбывшаяся до войны мечта о высшем образовании. Да, так уж случилось!.. Триумфальная сдача вступительных экзаменов в Свердловский пединститут в августе рокового 1939 года была омрачена нападением фашистской Германии на Польшу. Коварная улыбка Риббентропа на фотографии в “Правде” не предвещала прочности подписанного с нацистами договора о разделе Польши. А главное — через год прекратили выплату стипендии в пединституте. Мечта о высшем образовании тонула в дымах войны, подобно видению.

Смотрю на фото — и бьет по голове канат новой боли, боли за поруганную, в развалинах, родину Эразма Роттердамского. Успел в институте прочитать его творение — “Похвальное слово глупости”... Такая вот получилась фронтовая встреча в декабре 1942 года.

Нет ныне города Калинина. Вернули ему дореволюционное наименование — Тверь — на Москву дверь. И выходит, что эту дверь под городом Белый с ноября 1942 г. по март 1943 г. мы, солдаты первого мехкорпуса, прикрывали своими телами, своими боевыми действиями, не жалея жизни, отражая атаки отборных нацистских частей, рвавшихся к Москве. С тех пор, считаю, осталась у меня нарастающая из года в год глухота и боли в перемороженных на снегу ногах...

Все это вспомнилось сейчас — при взгляде на фотографии. А тогда мне просто хотелось показать товарищам этот свой трофей как документальное подтверждение их боевых заслуг перед далеким Роттердамом: руины города отомщены уральцами-сибиряками, мотострелками 1-го мехкорпуса...

В те же минуты мне, видимо, по аналогии представился и величественный, по моим представлениям, Амстердам, где находится домик императора России — первого царя-работяги, первоклассного плотника, кузнеца и моряка Петра Великого. Вид домика остался в памяти с времен далекого детства, когда рассматривал старинный учебник “Родное слово”. Учебник этот к 1923 году сохранился в том же Староуткинске у бабушки Матрены...

Вот опять мы вернулись в Старую Утку.

И не только мгновениями ученья в школе памятна она. Завод Утка Демидова на берегу огромного, на семь верст протянувшегося пруда, созданного из реки Утки, впадающей в Чусовую; вспомнился — в связи с упомянутыми морскими просторами, омывающими Нидерланды. Пруд в Старой Утке тогда мне представлялся морем, а моторка, возившая каждый день грузы: с завода — чугун, а с разъезда — руду в барже — казалась морским транспортом.

Такие вот выдавались светлые мгновения видений мирной жизни в самом центре военного ада. Как тут не усмехнуться: маменькин сынок! И все же я выжил в этом аду! Знать, и правда крепка материнская молитва.

Наш 1-й мехкорпус самоотверженно, неся страшные потери в личном составе и технике, выполнил главную задачу Верховного Главнокомандования. Удалось отвлечь на себя значительные силы фашистских формирований, не допустить переброски их под Сталинград, на выручку окруженных дивизий. Обескровленный в жесточайших сражениях наш мехкорпус через пару дней после разгрома 12-й танковой дивизии СС “Викинг” оказался сам в окружении. Лесной массив “Свитский мох” под городом Белый и партизаны дней восемь помогали нам избежать полного уничтожения.

Но о связях с партизанами помню я только самые краткие кривотолки. Так, в одну из ночей среди окруженцев молнией сверкнуло сообщение: выходить из “котла” группами и по одиночке, искать возможной встречи с партизанами. Самые решительные и смелые — лейтенант Пудовкин, командир взвода автоматчиков, и парторг Михайлов со своими связными Сагитовым и Ординым бросились искать такой проход. После выхода из окружения я их видел, но деталей успешной вылазки по партизанским тропам не помню. Да они особо и не распространялись: пронесло тучу мороком — хорошо.

Одним словом, мотострелки, танкисты и артиллеристы нашего мехкорпуса приковали к себе многие вражеские воинские части. Фотографии убитого офицера дивизии эсэс “Викинг” подтверждали, что она спешно была подброшена из Роттердама. В самые лютые морозы гитлеровцы вынуждены были бросить ее в бой, чтобы и далее угрожать Москве с дальнего оленино-ржевского плацдарма Калининского фронта. Восемь дней и ночей, помогая вырваться нам из котла, били “катюши”, пытаясь проломить кольцо окружения.

Фашисты сбрасывали авиабомбы с противным ревом сирен и листовки с призывами “штык в землю”, а в первое утро окружения из хрипевшего репродуктора на ломаном русском языке пытались пригласить нас добровольно сдаться в плен:

— Русские зольдат! Что вы, как звери голодные, рыскаете по лесу? Ваш командующий генерал Соломатин бросил вас на произвол судьбы. Сдавайтесь в плен! Обеспечим работой по специальности! Гут арбайт!

Следом включили пластинку с русской народной песней, и утро как бы напомнило нам: “Напрасно старушка ждет сына домой... Ей скажут — она зарыдает”... После ответных залпов “катюш” подобные приглашения уже не звучали. И я не припомню ни одного факта перехода в плен, добровольного обречения себя на пытки и рабство. Предпочитали, в крайнем случае, смерть в бою. Только — не плен!

Имен этих многих, принимавших участие в разгроме фашистской танковой дивизии, прибывшей из Роттердама, я не помню. 63 года пролетели с того времени, как формировался батальон в Ирбите. И все-таки многие имена память сохранила.

Начальник тыла батальона Петр Петрович Обухов смотрит на меня своими заботливыми отцовскими глазами, увидев, что доставшиеся мне ботинки великоваты почти на вершок, а шинель обметает пятки. Подогнать их под мои физические пропорции — для него новая головная боль. Перед боями был он по возрасту переведен в резерв армии. Замкомбата по строевой части Андрей Андреевич Обухов часто вызывал меня из строя перед очередным ночным маршем батальона, приказывая идти охранять штабные документы, нести караульную службу в штабе. Он был ранен в первом бою под Дубровкой и отправлен на лечение в госпиталь. В батальон не вернулся.

С завистью посматривал я на бравых командиров рот — Савенкова и Попова, на их неподражаемое умение залихватски, с особым шиком, носить пилотки. Лейтенант Савенков — командир первой роты батальона — был ранен в первом бою под Дубровкой. Не долечился, вернулся в батальон, в Кушлево был снова ранен и направлен в госпиталь Свердловска. Встретил его 29 октября 1945 г. на вокзале любимого города. После выздоровления он уже третий год работал преподавателем в суворовском военном училище, как обрадованно сообщил мне. Лейтенант Иван Васильевич Попов — командир второй роты — погиб под танком при выходе из окружения. Иногда, во сне, с улыбкой смотрит на меня лейтенант Бушмелев. Погиб под Дубровкой.

Версия для печати