Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2006, 1

Игра

Маленькая киноповесть

Город был чёрен и пуст. Это был мёртвый город. В нём жили только испуганно вздрагивающие и мечущиеся тени. Вздрагивали же и метались они оттого, что их рождали освещаемые то близкими, то далёкими вспышками разрывов уродливые развалины ещё недавно красивых домов и сооружений. И пожары. А когда разрывы внезапно смолкли — то ли ушли, отбомбившись, самолёты, то ли артиллерия перенесла огонь на другие квадраты, — этот город-труп стал ещё страшнее: в него вошла кладбищенская тишина. Её не только не нарушал, а даже подчёркивал слабый треск пожаров.

В утробе ещё совсем недавно весьма основательного особняка было темно, тихо и мертво. В неверном свете, проникавшем сквозь пустые проёмы окон и рваные пробоины в толстых стенах, можно было различить лишь ошмётки некогда царившего здесь уюта: разбитый белый рояль в углу большой комнаты, удобные кресла и диваны со вспоротой кожаной обивкой, усыпанный обломками мебели и кирпичной крошкой паркетный пол, разнесённый снарядом необъятный книжный шкаф, груды вывалившихся из него и безжалостно иссеченных осколками книжных тушек.

Но вот в красноватом полумраке особняка бесшумно возникла и тут же пропала какая-то тень. Появилась снова. Теперь, на фоне освещённого заревом окна, стало видно, что это — фигура человека. Замерла: её остановил лязг оружейного затвора и звонкий окрик по-немецки:

— Стой! Руки вверх!

Фигура подчинилась. Тот же звонкий высокий голос, почти фальцет, скомандовал:

— Напра-во!

Фигура повернулась, и колеблющееся заоконное зарево высветило умурзанную парнишечью мордаху. Парнишке было никак не больше двенадцати. Давно не стриженные светлые волосы слипшимися клоками падали ему на лоб и на уши, одёжка — рвань на рвани, хотя и в изобилии, обувка неведомо из чего. Похоже, из старых женских туфель с оторванными каблуками, примотанная к ступням кусками проволоки. Через плечо висела тощенькая грязная торбочка. Потому и походил он не столько на парнишку, сколько на маленького старичка.

— Ты кто? Поляк? — спросил тот же голос по-немецки.

Парнишка не ответил.

— Швед? Финн?

Молчание.

— Отвечать! — срываясь на визг, приказал голос. — Иначе буду стрелять!

— Стреляй, гад! — зло ощерившись, по-русски процедил сквозь стиснутые зубы парнишка. Опустил руки и добавил: — Русский я! Русский! Стреляй!

— О! — удивился голос. — Русская свинья!

— А ты — немецкая жаба! Стреляй!

Из темноты на свет выдвинулся обладатель звонкого голоса. Тоже парнишка. Тех же лет. Но одетый, для его возраста, тем более по сравнению со своим визави, прямо-таки необыкновенно: на нём был полный парадный мундир офицера вермахта со всеми шнурами, галунами и петличками, но без воинских знаков отличия, сшитый, видимо, совсем недавно, потому что сидел на хозяине как влитой. Сапоги были тоже по ноге, фуражка с высокой тульей — впору. Только вот автомат, направленный на пришельца, был явно не по размеру. Великоват. Однако владелец держал его в руках вполне уверенно.

— Нет. Я не буду стрелять, — после довольно продолжительной паузы сухо и презрительно сказал он. — Немецкие солдаты не стреляют в безоружных. Даже в русских свиней.

Всё это было сказано по-немецки, но русский понял. Коротко рассмеялся и ответил по-русски. Ответил ненавидяще:

— Не стреляют? В безоружных? Ещё как стреляют!

Немец тоже понял — смысл передавали не слова, а тон. И этот тон ему совсем не понравился.

— Врёшь! Ты врёшь, русская свинья! — снова перейдя на фальцет, крикнул он. — Ты — мой пленный! И я приказываю тебе молчать!

— Я? Твой пленный? — опять рассмеялся русский, — Это ты — мой пленный! Теперь все немцы — пленные! Скоро всем вам капут! Сдавайся! Все сдавайтесь!

Немец едва не задохнулся от ярости и презрения.

— Молчи, ты, глупая, грязная русская свинья! Или я убью тебя!

— Стреляй! А то я тебя убью!

Немец приподнял ствол автомата. Он готов был выстрелить. Но не выстрелил. Он колебался. Тогда русский молча шагнул вперёд. Глаза немца не то изумлённо, не то испуганно расширились. Ещё миг — и эта история закончилась бы, не успев начаться. Но перед самым роковым мгновением прогремел такой оглушительный взрыв, что, казалось, он остановил время и навсегда погасил свет над целым миром...

Прошло, должно быть, довольно много времени, потому что даже здесь, в большом, глубоком подвале, было относительно светло: наверху, видимо, наступило утро.

Ровные бетонные стены, толстый слой пыли, мелких обломков и кучи какого-то тряпья на полу. Лучи света, падающие в большое бесформенное отверстие в потолке и зарешеченное оконце в стене. Тишина. Неподвижность.

Вдруг в одном из углов слабо зашевелилась куча пыльного тряпья. Послышался громкий чих. За ним — другой. Куча зашевелилась сильней. С неё густо посыпалась пыль. Вспухла облаком, сквозь которое проявилась фигура человека.

Это был русский. Сев, он протёр, буквально проковырял глаза. Какое-то время сидел, привалившись к стене и тупо глядя прямо перед собой. Потом, видимо, вспомнив что-то, обвёл подвал тревожным взглядом. Увидел у противоположной стены фигуру полулежащего на спине немца, тоже густо присыпанную пылью. Без фуражки. С закрытыми глазами. С чёрным лицом, на котором не было видно даже глаз. Потому что они были закрыты.

Стараясь не шуметь и не сводя с неподвижного немца хищно заострившегося взгляда, русский уцепил валявшуюся неподалеку свою торбочку, медленно подтянул к себе, сунул руку внутрь, выпростал — теперь в крепко сжатом кулаке её оказался небольшой, явно самодельный, но, видимо, хорошо наточенный ножик — и, встав на четвереньки, пополз.

Он полз медленно, стараясь не издавать ни звука. Однако или у него это не получилось, или немец был настороже, потому что когда до него осталось не больше пары метров, русский увидел, как глаза немца внезапно открылись, и услышал хриплую команду:

— Назад!

Русский замер. Но не попятился.

— Назад! — повторил немец и приподнял запылённый автомат. Он не заметил ножа: очень уж толстым был слой пыли, по которому полз русский.

Русский, не вставая и пятясь, вернулся на место. Незаметно пристроил нож в складках своей хламиды. Снова привалился спиной к стене. Немец привалился к своей.

Они сидели в похожих позах. Даже выражения их залепленных грязью лиц были похожи. И ёжились от холода они тоже одинаково. Потом вдруг почти одновременно начали приводить себя в посильный порядок: выбивать пыль из одежды, отирать лица.

Впрочем, немец в первую очередь попытался найти фуражку. Не нашёл. Тогда он занялся автоматом. Вывинтил шомпол, обернул его конец полоской, оторванной от носового платка. Русский незаметно, но внимательно наблюдал за ним. Немец, то ли уловив этот взгляд, то ли поняв, что почистить оружие, не разобрав его, невозможно, а остаться безоружным он, должно быть, опасался, вставил шомпол на место. Принялся за одежду и сапоги. Русский сидел в прежней позе, кутаясь в свои лохмотья и исподлобья наблюдая за ним.

Немец встал. Глянул на неподвижного русского. Скомандовал:

— Эй, ты, русский! Встать!

Тот даже не шевельнулся. Немец повысил голос:

— Ты что, оглох? Встать!

И услышал в ответ ленивое. По-немецки:

— Отстань от меня, немецкая морда. Мне и без тебя тошно.

Немец удивился.

— Ты знаешь великий немецкий язык, русская свинья?

— Тоже мне — великий! Ваш язык, что собачий лай. За неделю выучишь. А я здесь — три года. С сорок второго.

— А ваш язык — язык свиней! — вдруг на сильно ломаном русском ответил немец. — Его даже за три года выучить невозможно.

Русский изумлённо слушал, а немец продолжал:

— Но я выучил. Потому что настоящий немецкий солдат должен знать язык своего врага. А немецкий хозяин — язык своего раба.

Русский вскочил на ноги. Перейдя на родной, выкрикнул. Как заклятье:

— Врёшь, сволочь! Рабы — не мы! Мы — не рабы! Никогда мы не будем рабами!

Он шумно дышал. Его глаза на чёрном лице светились особенно ярко. Немец с каким-то странным любопытством наблюдал за ним. Потом сказал по-немецки:

— Ты не сам приехал сюда. Тебя привезли. Под конвоем. Да?

Русский молчал. Только дышал трудно.

— Ты не хотел работать на Великую Германию. Тебя заставили. Да?

Опять молчание. И немец заключил торжествующе. По-русски:

— Ты работал на врагов. На нас. Не по своей. По нашей воле. Значит, ты — раб.

— Я-то был! Да перестал! — проскрипел русский. — А ты будешь! Все вы, немцы, будете!

Глаза немца сузились, на скулах вспухли желваки: момент истины наступал снова. Но не наступил.

— Ты очень хочешь, чтобы я убил тебя, — словно бы даже с любопытством сказал немец. — Почему?

— Потому, что я — русский, а ты — немец. Если ты не убьёшь меня — я убью тебя, — уже не так яростно, но убеждённо сказал русский.

— Я бы убил тебя. Сейчас же, — тоже почти спокойно сказал немец. — Но не убью. Знаешь, почему?

Русский молчал.

— Потому, что по одному отсюда не выбраться. Мы здесь оба умрём. Не от холода, так от жажды. Ты поможешь мне, я — тебе.

Русский молчал. Думал. Потом спросил:

— А потом?

— Сначала надо выбраться.

Русский ещё подумал. Огляделся. Выпростал из обломков кусок довольно длинной доски. Подошёл к пролому в потолке. Поставил доску стоймя. Немец с любопытством наблюдал за ним.

Убедившись, что конец доски не достаёт до края стены, русский ещё подумал. Прислонил доску к стене. Под острым углом. Сказал:

— Иди сюда. Держи. Крепко. Чтоб не упала. Я полезу. Вылезу — тебя вытащу.

— Ты хитрый, русский! — сухо рассмеялся немец. — Ты вылезешь — и убежишь.

— Ты по себе, колбаса немецкая, не суди! — огрызнулся тот. — Лезь тогда сам!

Немец подошёл. Не то чтобы нерешительно, но всё-таки настороженно. Сказал:

— Не делай глупостей, русский. Если один из нас убьёт другого, второй тоже умрёт.

— Без тебя знаю! — огрызнулся тот. — Лезь!

Повернулся к стене лицом, присел, держа доску обеими руками. Немец, чуть помедлив, повесил автомат за спину, поставил ногу на плечо русскому. Потом — вторую. Тоже ухватился за доску. Русский, перехватывая доску руками, с натугой, чуть слышно похрипывая, начал медленно вставать. Немец, тоже перехватываясь и не спуская пристального взгляда с края подвальной стены, так же медленно поднимался. Общее сопение, хрип...

Русский выпрямился, сколько мог, и немец наконец-то зацепился кончиками пальцев за край. Он из последних сил пытался подтянуться хоть сколько-нибудь и выбраться, но сил не хватало.

Тогда русский, рывком выдернув доску из-под немца, упёрся ею в его зад, натужился и буквально вытолкнул немца из подвала. Тот выполз на пол первого этажа и остался лежать неподвижно. Лицом вниз. Русский тоже обессиленно упал. На пол подвала.

Они лежали. Один — наверху, другой — внизу. В мёртвой тишине разрушенного особняка слышалось только их запалённое дыхание да медленный и грустный звук капающей где-то воды.

Вот немец пошевелился. Встал на четвереньки. Потом, присев на корточки, повернулся лицом к подвалу. Глянул на русского. Сверху вниз. Сказал насмешливо:

— Прощай, русский! Ты помог мне, и за это я дарю тебе жизнь!

Русский сел. Крикнул ненавидяще:

— Ты — сволочь! Такая же, как все немцы!

— Кричи, русский, кричи! Кричи громче! — опять сухо посмеялся немец. — Тебя вряд ли кто услышит!

— Лучше убей меня! Тут! Сразу!

— У меня мало патронов, русский. Они понадобятся мне для боя. А тебя или спасут твои русские варвары, или ты умрёшь!

Встал. Повернулся спиной к подвалу. Пошёл. Русский снова упал на пол. Лицом в пыль. Заскрипел зубами. И, кажется, заплакал.

Немец вышел на улицу и, крепко зажмурившись, встал столбом — так ярко сиял мир по ту сторону подвала. Некто милосердный укрыл траур пожарищ и развалин свежим мартовским снежком, и теперь, под то и дело прорывавшимся сквозь неплотные облака солнцем, этот мир не казался таким страшным, каким был на самом деле.

Когда немцу удалось наконец открыть глаза, первое, что он увидел, были падающие откуда-то сверху частые светлые капли — снежок, припорошивший развалины, начал подтаивать — и опрометью бросился к ним. Подставил дрожащие ладони. Но капли, падавшие с высоты, ударяясь, разлетались в пыль, и в ладонях от них почти ничего не оставалось. К тому же ладони эти были покрыты толстой коркой грязи. Тогда он стал ловить капли ртом. Судорожно глотал те, что ему удавалось поймать. Те, что не удавалось, падали ему на лицо, оставляя белые отметины, а, стекая, белые бороздки. А он стоял и наслаждался.

Теперь он был тем, чем и был — обыкновенным мальчишкой. Даже несмотря на мундир и тяжёлый автомат.

Русский трудился. Буквально в поте лица: пол подвала был подметён почти дочиста, а из собранного мусора, хлама и обломков там, где стоял спасительный для немца кусок доски, завершалось сооружение довольно большой мусорной кучей, в которой можно было заметить и останки ещё недавно такой шикарной офицерской фуражки немца.

Сделав кучу как можно плотней и выше, русский поставил нижний конец доски на самый верх кучи, а верхний опёр на стену, стараясь, чтобы доска не отклонялась от вертикали. Прикинул на глаз расстояние от конца доски до края стены. Решил, что если ему удастся долезть до конца доски, то он сможет ухватиться за край стены и выбраться наверх. Сковырнул с ног свои немыслимые обутки. Глубоко вздохнул. Попробовал было поплевать на ладони, но слюны не было: во рту пересохло. Он снова вздохнул. Крепко обхватил доску руками, осторожно подтянулся.

Едва его ноги оторвались от земли, он обхватил доску и коленями, и босыми ногами. Стал подтягиваться дальше, затаив дыхание и стараясь не нарушить равновесия. Но куча была слишком рыхла даже для такой незначительной тяжести: нижний конец доски понемногу погружался в неё при каждом движении ползущего. В какой-то момент доска просела сразу и как-то вкось. Верхний конец её с протяжным скрипом всё быстрее заскользил по стене, и русский, едва добравшийся до середины, рухнул на пол. Почти сразу встал и начал снова сооружать свою кучу.

Немец, умытый, в приведённом в посильный порядок мундирчике, быстро шел на запад. Плечо его оттягивал тщательно ухоженный автомат. Шел грамотно: от дерева к дереву большого и еще недавно, должно быть, красивого парка, теперь перепаханного воронками и попадающимися там и сям останками то разрушенных, то сожжённых весёлых парковых аттракционов.

Остановившись у очередного дерева, он внимательно вглядывался в окружающее, прислушивался к звукам стрельбы, то близкой, то далекой, внезапно вспыхивающей и внезапно же стихающей. Потом переходил, почти перебегал, к следующему дереву. Однако его силуэт, силуэт вооружённого человека в мундире, был замечен: от городских развалин по ту сторону парка по нему ударила длинная пулемётная очередь.

Немец упал. Пулемёт смолк. Немец, полежав чуть, быстро и умело перекатился по сырой, усыпанной прошлогодней листвой земле к ближайшему укрытию. Залёг. Пулемёт ударил снова. Снова взлетели неправдоподобно большие фонтаны земли, вздымаемые большими пулемётными пулями. Опять смолк. Немец, дождавшись паузы, неожиданно вскочил и опрометью бросился к недалёкому, почти такому же и так же разрушенному особняку, из какого он ушел совсем недавно.

Пулемет зашёлся в истерике. А немец бежал. Бежал зигзагами, вдруг замедляя, потом ускоряя бег. Фонтаны земли то отставали, то опережали его.

Он, добежав до останков особняка, нырнул внутрь. Упал на пол, запалено дыша. Еще с минуту слышались выстрелы и тупые удары пуль о толстые кирпичные стены убежища. Смолкли. Наступила тишина.

Немец, отдышавшись, передёрнул затвор автомата, осторожно выглянул в пробоину в стене, бывшую некогда окном, какое-то время наблюдал. Не увидев ничего подозрительного, снова сел. И то ли задумался, то ли просто оцепенел. От безысходности. И вдруг дёрнулся: он услышал возникший в почти мёртвой тишине какой-то странный звук. Словно плачущий тоненький, слабый голос.

Немец встал, прислушался, пошёл на этот звук. Шёл, осторожно пробиваясь через рухнувшие перекрытия и изуродованную мебель. А звук становился всё слышнее, пока не превратился в грустную детскую песенку. Что-то вроде “Ах, мой милый Августин, Августин...” И очень скоро увидел маленькую девочку. Лет шести-семи.

Она лежала на спине и, не открывая глаз, пела. Ноги ее были придавлены острой гранью рухнувшей балки — толстым прямоугольным, хорошо отполированным и отлакированным тяжеленным дубовым брусом, ещё недавно поддерживавшим широкие деревянные потолочины высокого потолка. Точнее, концом его, потому что другой опирался на груду каких-то обломков. А она пела. Должно быть, в глубоком забытьи.

Немец довольно долго стоял, ошеломлённо глядя на неё. Потом, присев, спросил. Естественно, по-немецки:

— Эй! Ты кто? Где твои мама и папа?

Девочка не ответила. Она пела. Тогда он легонько потормошил ее.

— Эй! Ты меня слышишь? Ответь!

Девочка услышала. Медленно открыла глаза. Глянула на него необыкновенно прямо и осмысленно. Сказала:

— Спасите меня, господин солдат. Мне больно и холодно.

— Сейчас! Сейчас! — заторопился он.

Аккуратно прислонил автомат к стене. Ухватился за балку. Натужился. Балка не поддавалась. Он сделал ещё попытку. С тем же результатом. Девочка сказала что-то.

— Что? — бросившись к ней, спросил он. — Что ты сказала?

— Не надо, господин солдат. Вы не сможете поднять это, — спокойно, без упрёка, сказала она. И добавила: — Дайте мне пить, пожалуйста.

— Пить? Сейчас!

Он метнулся к куче хлама, начал лихорадочно рыться в нём. Послышался бряк железа, звон стекла. Нашёл какую-то жестянку, исчез. А она, вздохнув, сказала тихо.

— Я думала, солдаты всё могут... Опять закрыла глаза. И больше не пела.

Он вернулся почти тотчас же. Приподняв ей голову, с трудом напоил.

— Спасибо, господин солдат, — сказала она. — Теперь уходите. А то что-нибудь опять упадёт, и вы тоже погибнете. Как я и мама.

— Мама? — встревожился он. — Где твоя мама?

— Она ушла. Вчера. И не вернулась.

— Она что, бросила тебя?!

— Нет, господин солдат. Она ушла за едой. Я уже не могла идти. Она оставила меня здесь. Ждать. Она бы вернулась, если бы была жива. Но она не вернулась. А ночью на меня упал дом... Уходите и вы. А то и на вас упадёт.

— Вы что? Жили здесь? Я почему-то вас не знаю.

— Нет, господин солдат. Мы убегали от русских. Пришли в этот дом, чтобы спрятаться от дождя. В доме никого не было, и мы позволили себе войти. Позавчера. А потом я заболела, и мы остались... Ночью мама ушла...

Он удручённо молчал. Потом вдруг оживился. Вскочил на ноги, сказал торопливо:

— Ты лежи. Я скоро. Я вернусь. Обязательно!

— Хорошо, господин солдат. Я подожду, — покорно сказала она. Он, прихватив автомат, исчез.

Теперь он не шёл, не бежал, а полз. Полз, как умелый солдат, не поднимая зада и едва не роя носом землю. Полз упорно, по-звериному настороженно ловя признаки возможной опасности глазами, ушами и даже тем же носом.

Русский тоже полз. Полз по доске. Полз из последних сил. Лицо его сплошь было залито потом. Или слезами. В этот раз он добрался почти до самого верха, но опорная куча снова просела, и он снова упал. С довольно приличной высоты. Упал и остался лежать неподвижно. Видимо, потеряв последние силы и последнюю надежду. И чувства. Потому что или не услышал оклика сверху, или не поверил в услышанное.

А окликал его немец. Он, грязный, как прежде, стоял над краем пролома. На шее у него висел тоже грязный автомат.

— Эй! Русский! — звал он. — Ты ещё жив? Или уже умер?

Русский молчал и не двигался.

— Русский! Ты хочешь пить? Если ты живой, то хочешь! Отвечай!

Русский медленно сел. Глянул вверх. Увидел немца. Спросил устало:

— Ты зачем сюда пришёл? Издеваться, да?

— Ты недоволен тем, что я вернулся? Я могу уйти! Немец, конечно, издевался. Но не очень. А когда русский, не ответив, снова повалился на пол, сказал несколько другим тоном:

— Ты же хочешь пить, русский! Здесь много воды! Поставь доску так, как ставил, когда вылезал я. И лезь. Когда долезешь до конца, я схвачу тебя за руку. И ты вылезешь.

Русский с трудом поднялся. Надел на плечо торбочку. Взял доску. Прислонил, как неоднократно делал раньше.

Немец расстелил на полу обрывок какой-то местами прожжённой и опалённой ткани. То ли шторы, то ли покрывала. Снял автомат, положил на этот импровизированный коврик. Встал одним коленом на него же, нагнулся, сколько мог. Ухватил верхний конец доски рукой. Скомандовал:

— Вперёд!

Русский полез. Медленно-медленно. Он лез, сцепив зубы и не издавая ни звука. Только дышал, как астматик. Лез и не мигая смотрел в глаза немца. Снизу вверх. Немец тоже смотрел. Сверху вниз. И тоже не мигая. В этих взглядах в упор, глаза в глаза, не было ненависти. Не было и приязни. Разве что сосредоточенность. И какой-то затаённый вопрос.

Куча под нижним концом доски проседала, как и прежде. Но рука немца не давала теперь доске терять равновесие. И русский обязательно выбрался бы, если бы не те несколько сантиметров, на которые всё-таки просела куча. От рук русского до руки немца осталось не больше четверти метра, когда русского окончательно покинули силы. Он не мог больше ползти. А немец не мог нагнуться ниже. Он и так рисковал упасть. И он решил подстегнуть русского криком:

— Ну?! Вперёд, грязный русский! Вперёд! Ты хочешь убить меня? Вылези! И убей!

Русский молчал. Он не в силах был даже ответить. Тогда немец, не выпуская доски, свободной рукой схватил автомат и протянул его русскому. Так, чтобы тот мог ухватиться за петлю провисшего автоматного ремня.

Русский понял. Судорожно вцепился в ремень одной рукой — немец тут же, отпустив конец доски, перекинул на автомат вторую руку. Перекинул свою вторую на автоматный ремень и русский. Немец изо всех сил потянул автомат на себя. Русский — ремень. Доска, потеряв равновесие, упала, и теперь русский повис на голой бетонной стене. Заскрёб по бетону коленями и пальцами босых ног. Немец, хрипя, старался вытащить его. И когда русскому удалось наконец перевалиться через край пролома, они оба повалились без сил. Рядом. Но автомат немец предусмотрительно оставил при себе.

Девочка в развалинах лежала в той же позе. Смотрела в чёрный потолок. Всхлипнула:

— Мама! Мамочка! Спаси меня! Мне больно! Где ты, мама?..

Потом начала читать вслух какой-то, видимо, популярный детский стишок. Вроде нашего “Уронили мишку на пол...”.

В развалинах стыли не прекращающиеся сумерки. Да где-то мерно

стучали капли падающей откуда-то сверху воды.

Немец встал первым. Приказал. Не так ненавидяще, как прежде, но вполне по-немецки:

— Вставай, русский! Быстро, быстро!

Русский лениво сел. Исподлобья глянул на немца.

— Встать! — добавил голоса немец. — Сейчас же встать!

Русский лениво встал.

— Пошёл! — показав стволом автомата на выход, снова приказал немец.

— Куда? — все так же лениво спросил русский.

— Куда прикажу.

— Никуда я с тобой не пойду, — спокойно сказал русский. — Нам теперь в разные стороны. Тебе — туда, а мне — сюда. — И широким жестом показал направление.

— Ты отказываешься выполнять мой приказ, русская свинья? — помолчав, спросил немец. — Ты, пленный?

— А пошел ты!.. — сказал русский. — Стрелять в меня ты не будешь. Я тебе нужен. Зачем-то. А то бы ты не вернулся.

— Ты прав, русский, — после небольшой паузы мрачно сказал немец. — Ты мне нужен. Поэтому я не могу убить тебя. Но если ты откажешься...

— Говори, зачем, — прервал его русский.

Немец помолчал еще. Сказал негромко:

— Спасти человека. Я один не могу.

— Какого человека? Немца, что ли?

— Ребёнка.

— Такого, как ты? Гитлерюгенда?

— Девочку. Маленькую. Вот такую, — немец поднял раскрытую ладонь до уровня пояса. И добавил с вызовом: — Немецкую.

— Ладно, — помедлив, сказал русский. И вдруг снова сел. Немец уставился на него. Сначала недоуменно. Потом — негодующе. Потом — с удивлением. А еще потом — с изумлением. А русский, сунув руку в свою торбочку, извлек из неё почти такие же дамские туфли с отбитыми каблуками, какие были на нём прежде, моток проволоки и куски тряпицы. Тщательно обмотал ступни тряпицами. Сунул их в туфли. Быстро и, видимо, привычно примотал к ногам проволокой. Встал. Крепко притопнул ногами. Сказал.

— Показывай.

И первым пошёл к выходу. Но вдруг остановился. Немец, едва не наткнувшись на него, остановился тоже. Недоумённо глянул.

— Погоди-ка! — сказал русский. — Для начала в доме пошарить надо.

— Ты — мародёр? — презрительно усмехнулся немец.

— Я жрать хочу! — огрызнулся русский. — Вашего поганого барахла мне не надо. А от харчей не отказался бы.

— Здесь совсем ничего нет, — сухо сказал немец.

— Откуда знаешь? Шарил уже, что ли?

— Это — мой дом, — ещё тише и суше сказал немец. — Всё, что мог, я вчера уничтожил. Разбил. Сломал. Сжёг. Чтоб вам, русским, не досталось.

— Жалко... — вздохнул русский. — Хороший был дом... Еще раз вздохнул. Добавил:

— У меня совсем не такой был... А сейчас вовсе никакого нет... Потом сказал решительно:

— Пошли!

Но они не пошли, а поползли. Тем же путём, каким добирался сюда немец. И сейчас эти бесшумно передвигающиеся по почти чёрной земле почти чёрные фигуры были практически неотличимыми друг от друга. Если бы не волочившийся за одним из них автомат, было бы совершенно не понять, кто из них немец, а кто русский. Да это, пожалуй, было совсем не важно. Пока.

Девочка в развалинах лежала, закрыв глаза. Молчала. Видимо, спала или была без сознания. Она не видела появившихся неподалеку двух огромных крыс. Тощих крыс войны. Они, подергивая розовыми голыми носами, таща за собой длинные голые хвосты, принюхиваясь и показывая острые, загнутые внутрь зубы, взобрались на её тело. Потянулись к лицу...

Девочка открыла глаза. И увидела глядящие на неё в упор другие. Крысиные. Они, девочка и крыса, смотрели друг на друга не больше нескольких мгновений. Но девочке показалось, что почти вечность.

Потом девочка крикнула. Во весь голос. Но на самом деле пискнула тоненько. Крыса заверещала гораздо громче. И, не двинувшись с места, оскалилась. Девочка в ужасе зажмурилась. Изо всех сил. Потом она вроде бы успела услышать какие-то крики, шум. И рухнула в безмолвие и тишину.

А неистовые крики и шум продолжались: это бушевали немец и русский, успевшие в самое время. Орали, топали ногами, как обыкновенные мальчишки их возраста. И опять их, чумазых, невозможно было отличить одного от другого. Если бы не автомат в руках одного из них.

Оторавшись и отплясавшись, они кинулись к девочке. Немец прижал ухо к её груди. Слушал. Русский стоял, наблюдал. Потом спросил вроде бы безучастно:

— Жива? Нет?

— Да, да! — торопливо закивал немец. Рывком встал, ухватился за балку. — Давай, русский, берись!

Русский взялся. Напряглись оба. Но балка даже не дрогнула. Немец снова ухватился, но русский неожиданно выпрямился и сказал:

— Брось!

— Что? — не понял немец.

— Брось, говорю.

— Почему?

— Не получится.

Немец отпустил брус. Взялся за автомат.

— Ты не хочешь спасать немецкую девочку, русский? Ты умрёшь вместе с ней!

— Черепицу во дворе видел? Битую? На земле? — спокойно спросил русский.

— Что? — снова не понял немец. Он явно был ошарашен.

— Иди туда. Черепицы набери. Много. И сюда принеси. Да смотри, бери ту, которая поцелее!

— Зачем? — совсем растерялся немец.

— Надо.

— Ты смеешь приказывать мне? Немецкому солдату! Ты, грязный русский? — снова начал закипать немец. — Ты будешь делать то, что прикажу я! Иначе...

— Ты хочешь её спасти? — всё так же спокойно спросил русский. Немец умолк. Потом буквально воскликнул:

— Конечно!

— Тогда делай, что я говорю. И побыстрей! А то не успеем.

Немец поколебался немного. Глянул на бледную, неподвижную девочку. Пробормотал что-то. Вышел. А русский достал из торбочки свой остро наточенный нож.

Немец, недовольно ворча под нос, собирал черепицу. Набрав стопу из десятка целых или чуть битых, взял в охапку, понёс в дом.

Войдя, увидел русского, стоявшего на коленях в метре от девочки и остервенело стругавшего своим коротеньким ножом нижнюю грань бруса. Нож, видимо, был действительно острый, потому что участок примерно в полметра был уже срезан. Но не гладко, а неряшливо, с зазубринами и задирами.

— Ты сошел с ума, русский? — понаблюдав за ним, презрительно спросил немец. — Ты хочешь перерезать твоим жалким инструментом такую толстую балку?

— Принёс? — коротко глянув на немца, спросил тот, и увидев, что да, указал ножом на пол под размочаленной частью бруса. — Клади сюда.

— Зачем?! — недоумевал немец.

— Клади, говорю! Неси ещё.

Немец, всё так же недоумевая, подчинился. Ушёл

Русский стал укладывать черепицу под брусом. Как паркет. Потом сооружать некую пирамиду между полом и нависающим над девочкой концом бруса — так, чтобы в случае падения брус опёрся на пирамиду и не причинил девочке ещё большего вреда.

Девочка открыла глаза. Увидела возившегося неподалеку русского. Долго вглядывалась в него. Он, грязный, в своих немыслимых одеждах, двигающийся как-то странно, на корточках, словно не человек, а животное, показался ей, должно быть, продолжением крысиного кошмара. И она, как надеялась, закричала изо всех сил, а на самом деле опять тоненько пискнула.

Русский услышал. Оглянулся. Увидел её почти безумные от ужаса глаза. Не вставая с корточек, перебрался к ней. Протянул руку.

Она зажмурилась. Прикрыла лицо локтем. А он, тронув ее за плечо, сказал негромко:

— Не бойся. Не обижу.

Она поняла. Не слова, а тон. Осторожно убрала локоть. Глянула снова. Увидела улыбку на чумазом лице. Не злые глаза. Успокоилась чуть.

— Потерпи немножко. Недолго уже, — сказал он, подмигнул ей и вернулся к своему на первый взгляд зряшному занятию. Появился немец с очередной порцией черепицы.

— Бумаги давай. Тут ее пропасть, — распорядился русский, укладывая второй слой черепицы поверх первого. Немец, недовольно сопя, принёс.

— Щепок тащи. Каких-нибудь. Палок, — не унимался русский.

— Зачем?

Русский, не ответив, уложил последнюю черепичину. Встал, отошёл. Взял и без того искалеченный стул, отломил одну ножку, вторую. Подобрал щепу от какой-то другой мебели. Вернулся на прежнее место. Бумагу положил на черепицу. Поверх бумаги пристроил деревянную рухлядь.

— Ты хитрый, русский! — догадавшись, наконец, не улыбнулся, а как-то криво усмехнулся немец. — Ты хочешь пережечь это?

— Спички есть? — спросил русский, показав жестами, что именно ему требуется.

— Нет... — растерялся немец. — А разве у тебя их нет? Как же ты собираешься...

Русский молча сунул руку в торбочку и вынул тряпицу, а из неё — что-то уж совершенно непонятное: какой-то камень и небольшой плоский металлический прямоугольник. Оторвал от подкладки своей хламиды кусок ваты. Скрутил в жгут. Взял в одну руку камень, большим пальцем прижал к нему импровизированный трут. Ударил по камню пластиной, зажатой в пальцах другой руки. Из камня выпорхнул острый снопик искр.

Немец с изумлением наблюдал за всем этим. Наблюдала и девочка. И на измученном лице её тоже засветилось любопытство.

После нескольких ударов русский поднёс затлевший от искр трут к губам. С силой дуя, заставил огонёк разгореться. Поднёс к бумаге. Дунул ещё пару раз — и бумага вспыхнула.

Пламя осветило сосредоточенное лицо русского тёплым светом. Блики этого света упали и на лицо девочки, согрели его, весёлыми искрами отразились в её глазах.

Изумлению немца не было предела.

— Ты, русский, очень хитрый!.. — начал было он, но тот сказал отрывисто, не спуская глаз с костра:

— Воды принеси. Много. Ведро. Или два,

— Зачем? — опять не понял немец.

— На всякий случай! — огрызнулся русский, но всё-таки пояснил: — Ты что, хочешь, чтобы она сгорела? Без воды до пожара недалеко. Мы-то убежим. А она?.. Да побольше, говорю, её неси, воды-то!

— В чем же я её принесу? — развёл руками немец.

— Эх, ты! — презрительно сказал русский. — А еще солдатом себя зовёшь!.. Раз тут люди жили, значит, варили же они в чём-нибудь! Кашу там. Суп. Чай пили...

Немец молча ушёл. Русский, то и дело поглядывая на костёр, начал собирать “дрова”. Благо, вокруг самых разнообразных обломков было множество. Тонкие он ломал о колено, толстые переламывал, оперев о что-нибудь, ногами.

Брус наконец занялся. Сначала огонь костра только облизывал его толстое лакированное тело. И только там, где поработал нож русского, дерево охотно поддалось огню.

Двор особняка, вымощенный большими ровными каменными плитами, по сравнению с домом пострадал от войны совсем чуть. А вот дворовые постройки были сильно разрушены. Зато длинная каменная колода, напоминающая ванну и некогда предназначенная, видимо, для водопоя верховых и ездовых лошадей, а также прочей дворовой живности, была цела. К ней и направился немец, вышедший из лишённого крыши сарая с большим, сильно помятым алюминиевым тазом в руках.

Подойдя, он обнаружил в “ванне” воду. Талую или дождевую, И много. Нагнулся. Зачерпнул. Подождал. Убедился, что таз не протекает. Зачерпнул, сколько мог. С натугой поволок к дому, бормоча под нос что-то крайне недовольное.

Он застал русского за очередным нелепым занятием. Поставив таз с водой на пол, стал наблюдать, иронически усмехаясь. Он видел, как русский, отыскав в куче принесённого немцем тряпья обрывок какой-то материи, возможно, шторы, обмотал ею брус ниже огня. Вынул из своей волшебной торбочки консервную банку с загнутой крышкой, выполняющей роль ручки, зачерпнул этим подобием кружки воду и стал осторожно лить её на нижнюю часть бруса. Вода, стекая, упиралась в тряпичную “плотину” и только смачивала ее, не достигая девочки.

Ироническая ухмылка немца сменилась улыбкой одобрения, тщательно скрываемой, впрочем. Наблюдала за русским и девочка. И на лице её, кажется, проступила слабая благодарная улыбка.

Русский не обращал внимания на метаморфозы их лиц. Он просто не видел их. Всё его внимание поглощал огонь. Его постоянно надо было поддерживать, но и не давать разгореться слишком сильно. Гасить отлетающие угольки.

— Тряпок принеси, — зацепив краем глаза немца, сказал русский. — Одеяло какое-нибудь. Простыню. Лучше две. Или три.

Немец, даже не спросив зачем, начал пробираться в соседнюю комнату. А брус горел, истончаясь всё заметнее в том месте, где его грыз огонь. Русский, почти не отрываясь, смотрел на него. Девочка — на русского.

Немец действительно принес несколько больших кусков чего-то матерчатого. Русский взял один. Подошел к девочке. Укрыл. Подоткнул.

— Спасибо, — еле слышно прошептала она.

— Потерпи ещё, — ободряюще сказал он. — Скоро уже.

Вернулся к огню. Поправил. Полил брус водой. Взял принесённую раньше длинную круглую палку, скорее всего гардину, переломил ее примерно посередине. Выбрал кусок материи поплотнее. Обернул один из обломков палки. Проткнул в нескольких местах ножом. Достал из торбочки уже знакомый моток проволоки и начал закреплять материю, продёргивая проволоку сквозь дыры и обматывая вокруг палки. А брус всё горел и горел.

Немец, понаблюдав за русским ещё, на это раз догадался. Но для верности спросил:

— Носилки?

— Ага, — сказал русский. — Вынести её надо. На воздух. Осмотреть. Как да что. Тут скоро темно будет.

Тут и на самом деле становилось темновато: вместе с брусом за стенами дома начал догорать потихоньку и светлый весенний день. Но брус перегорел раньше.

Русский, заметив, что два куска бруса теперь соединяет только ярко рдеющая угольная перемычка, одним ударом палки перебил её. Тут же залил огонь на том конце, что нависал над девочкой и опирался на сооруженную им черепичную пирамиду. Приказал немцу:

— Берись!

Они взялись. Легко подняли оставшийся от бруса огрызок, отшвырнули. Нагнулись над девочкой. Русский протянул было к ней руки, как вдруг его остановил резкий окрик немца:

— Стой, русский! Не трогай немецкую женщину своими грязными руками!

Русский выпрямился. Усмехнулся.

— У тебя они чище, что ли?

Немец глянул. Увидел, что нет. Но был непреклонен.

— У меня — немецкие руки!

Неизвестно, как надолго затянулась бы их привычная распря и чем бы она кончилась, если бы внезапно не вмешалась девочка.

— Господин русский! — неожиданно звонко сказала она, — Я — не женщина. Я — девочка и буду очень вам благодарна, если вы поможете мне.

Русский улыбнулся скупо и снова протянул ей руки.

Солнце ещё не село, но на землю уже легли глубокие синие тени. И тишина. Не было слышно ни выстрелов, ни других устрашающих звуков войны. Только робкое пение редких птиц.

На большой веранде дома из вороха тряпья и даже двух истерзанных осколками подушек было сооружено некое подобие ложа. На нем и лежала сейчас хорошо укутанная девочка. Может быть, спала. А может быть, снова была в забытьи.

Немец и русский умывались у большого каменного корыта в углу двора. Того самого, похожего на ванну.

Умывались по-разному. Немец, завернув рукава и расстегнув воротник мундира, черпал ладонями воду из корыта, плескал на лицо, аккуратно обрабатывал. Русский, на порядочном удалении от немца, раздевшись до пояса, пока еще мыться не начинал: он, набрав в знакомый таз не очень много воды, взял принесённое с собой треснутое блюдце с кучкой золы, оставшейся, видимо, от недавнего костра, сыпанул половину в воду. Она сразу замутилась, а он стал энергично размешивать эту побуревшую смесь, отчего она становилась всё отвратительнее на вид.

Немец, заметив эти манипуляции, перестал мыться. Снова — в который уже раз! — с изумлением уставился на русского. Потом не выдержал. Окликнул.

— Эй, русский! Что ты собираешься делать?

— Мыться, — не прерывая своего занятия, ответил тот.

— Этой грязью?

— Этой.

— Ты же станешь ещё грязнее!

Русский не ответил.

— Зачем специально грязь разводить? Её кругом вон сколько! Бери и мажься! — с ехидцей посоветовал немец.

Русский молча продолжал вылавливать из раствора мелкие угольки. Выловив, зачерпнул пригоршню, стал с ожесточением растирать лицо, руки, плечи, грудь. И действительно становился ещё грязнее.

— Недаром вас так и зовут — грязные русские, — усмехнулся немец.

А русский, намазавшись, ополоснул таз. Зачерпнул побольше чистой воды и стал щедро плескать её на себя. И каким же чистым он оказался после этого полоскания!

Вытираясь тряпицей, русский сказал:

— Дурак ты, немец-перец. Не всякая грязь человека грязнит. И не грязь это. А щёлок. Вроде мыла. Настоящего мыла не будет — всегда так делай...

Девочка на веранде открыла глаза. Беспокойно заозиралась. Двигались только ее глаза. И от этого становилось ещё тревожнее. Но вот она услышала приближающиеся голоса и успокоено вздохнула.

— Плохо дело... — негромко говорил русский, стоя у входа на веранду. — Без доктора ей не выжить. Ногу её видел?

— Да, — грустно сказал стоящий тут же, но не рядом, немец. — Плохая нога. Синяя.

— То-то и оно... Похоже, антонов огонь у неё. А это уж и вовсе...

— Что такое “огонь Антона”? — спросил немец. — Какую болезнь вы так зовёте? Русские?

— Гангрена это... Так-то крови она немного потеряла, а похоже, помрёт...

— Нет! — яростным шёпотом сказал немец. — Нельзя, чтоб она умерла!

— Сам знаю, что нельзя! — тоже шёпотом огрызнулся русский. — Да ведь нету же ничего! Даже йоду!

Оба помолчали. Потом русский сказал:

— Главное — поесть бы ей. Может, полегчало бы. Напоследок. По всему видать, она не от гангрены, от голода помрёт.

— Откуда ты можешь знать, русский? — опять ощетинился немец. — Ты — не доктор!

— Что я, дистрофиков не видел? — усмехнулся русский. — В ваших-то лагерях!

— Ты врёшь, русский! — вскипел, но всё-таки не повысил голоса немец. — У нас, в Германии, нет концентрационных лагерей!

— Ещё как есть! — снова усмехнулся русский.

— Это ложь! Красная пропаганда! Так говорил мой отец!

— Мало что он говорил! У вас всё есть! И лагеря! И Гитлер!

Губы немца задрожали, глаза сузились. Он сделал шаг назад. Схватился за висящий на плече автомат. Перекинул его в боевое положение. Прошипел:

— Не смей! Ты, грязный русский! Не смей даже произносить имя моего отца и имя фюрера Великой Германии!

— А то чего? — прищурился русский. — Убьешь, что ли?

— Я убью тебя немедленно, русский! Но не здесь! Не при ней! Пойдем! Я расстреляю тебя! Так должен поступать с врагами рейха и фюрера каждый немецкий солдат!

— Сопли подотри, солдат! — продолжал усмехаться русский. — Никуда я с тобой не пойду! Хочешь стрелять — стреляй здесь!

Они смотрели друг на друга с откровенной ненавистью. Шумно дышали. И неизвестно, как бы эта стычка завершилась, если бы оба не услышали вдруг писк и визг дерущихся где-то совсем рядом крыс.

Этот визг отрезвил их. Еще больше — руки девочки, нервно зашарившие по одеялу: её, должно быть, потревожил свирепый крысиный визг. Они оба, разом помягчевший лицом русский и опустивший автомат немец, быстро подошли к постели девочки. А визг смолк так же внезапно, как и возник.

Они довольно долго стояли, глядя на умытое и оттого ставшее еще бледнее лицо девочки. Потом русский поманил немца пальцем. Они вернулись на старое место.

— Слушай, — сказал русский. — Ей бы продержаться дня два. Потом наши придут...

— Ваши? — усмехнулся немец, но не агрессивно, а горько. — Придут и заберут её в ваши лагеря?

— Дурак ты! — тоже без особой злобы сказал русский. — Наши её вылечат. Для начала. Потом видно будет. Ваших-то теперь никак не дождаться.

Немец засопел обиженно, но безусловную правоту русского, видимо, признал. Хотя и молча. Потом сказал:

— Я пойду сейчас туда. В город. Найду что-нибудь. Из продуктов. Там есть магазины. Аптеки. Я знаю где.

— Иди, — сказал русский. — Может, повезёт...

А немец умоляюще глянул на него. Сказал с надеждой:

— Ты не убежишь, русский? Ты не оставишь ее одну? Тут — крысы. И вообще...

— Ты по себе, колбаса немецкая, не суди! — в свою очередь обиделся русский. И добавил: — Лучше мундирчик смени. И автомат спрячь. А то, неровён час, на наших нарвешься — тоже в лагеря загремишь!

Немец понял. Если не всё, то главное. И ответил сухо:

— С немецкого солдата мундир снимают или санитары, или похоронная команда! А оружие, если оно есть, не бросают. Им сражаются!

— Не наигрался ещё? — усмехнулся русский. — Ну, иди. Играй дальше...

— Ты правда не уйдешь? — сменив тон, спросил немец. — Не бросишь её? Одну? С крысами?

— Иди ты!.. — сказал русский и повернулся к нему спиной. Немец пошел.

Вечер догорал. Но здесь, на веранде, разгорался небольшой уютный огонёк: русский, закончив сооружать очаг неподалеку от девочкиной постели, заканчивал сооружение плиты — просто положил на уложенные торчком кирпичи обрывок кровельного железа. Поставил на него знакомую консервную банку с водой. Достал из торбочки пару сухих желудей. Бросил в воду. Сидя на корточках, как почти всегда сидят побывавшие в тюрьмах или лагерях, угрюмо смотрел на огонь. И вдруг услышал беспокойное:

— Господин солдат! Господин русский! Где вы? Вы здесь?

Он опрометью бросился на голос. Встал на колени. Сказал громко:

— Здесь я, здесь! Не бойся! Мы тебя не бросили, нет!

— А господин солдат? Он живой? Где он?

— Солдат твой скоро придет! Поесть тебе принесёт! Он скоро! А мы с тобой пока кофейку попьем! Уже варится!

Девочка внимательно вглядывалась в его глаза, губы. Пыталась понять. Но, конечно, слов не понимала. Однако звук голоса и выражение лица говорили ей больше, чем любые слова. И вообще, если немец и русский, объясняясь на чудовищной смеси жестов, гримас, русских и немецких слов, понимали друг друга довольно сносно, то русскому с девочкой объясняться было не в пример труднее: особо не погримасничаешь и не пожестикулируешь, а общих слов в этих языках не очень много. Разве что в военной и других смежных областях. Но они всё равно понимали друг друга.

— Господин русский... — начала было она. Он решительно, но мягко прервал ее.

— Не зови ты меня господином! Не надо! Пожалуйста! Какой я тебе господин?.. Меня Алёшкой зовут. Лёха я! Лёха! — И добавил раздельно, чтоб понятнее: — Лё-ха!

Девочка поняла. Улыбнулась. Произнесла нараспев:

— Лё-ха... Лё-ха!..

— Во-во! — образовался он. — Лёха! А тебя как? Как зовут-то? Тебя? Я — Лёха. А ты?

— Марта.

— Марта, — улыбнулся он. — Хорошее имя! Красивое!

— Лё-ха — тоже красивое, — опять поняв, сказала девочка, естественно, по-немецки, и он тоже понял.

— Господин Лё-ха, — начала она. Он поморщился, но тут же согнал недовольство с лица. А она продолжала: — Вы правда русский?

— Русский.

— Неправда. Нам говорили, что русские — это большие, красные и очень злые медведи. Дикие. Очень. Они не только убивают людей. Они питаются человеческим мясом... Вы совсем не такой. Значит, не русский.

Он не понял почти ничего, но главное всё-таки уразумел. Возразил ласково, но настойчиво:

— Русский я, Марта. Русский!

В этот момент от “плиты” послышалось сердитое шипение — закипел “кофе”.

Русский кинулся туда, прихватил банку-кружку тряпкой, снял с “плиты”. Вздохнул. Сказал тихо:

— Марта... Кончается март... Апрель скоро...

Девочка не слышала его. И он не слышал, как она сказала:

— Русский. Лё-ха... А он не такой уж плохой, Лё-ха. Даже хороший...

В этот момент возник и начал медленно надвигаться какой-то тяжёлый гул. Русский выпрямился. Прислушался. Глаза его вспыхнули безграничной радостью.

— Наши! — прошептал он. Повторил громче: — Наши!

Метнулся к девочке. Сказал торопливо:

— Держись, Марта! Наши пришли! Они тебя вылечат, наши! Вот увидишь!

Марта не поняла ничего. И поняла всё. В каком-то отчаянном порыве из последних сил схватила его за руку. Почти крикнула умоляюще:

— Нет, господин Лё-ха! Не надо “ва-ши”. — Это слово она произнесла по-русски. — Я не хочу! Я боюсь “ва-ши”!

— Не бойся, Марта! Не бойся! Тебе лечиться надо! Жди! Я скоро! Он попытался высвободить руку, но девочка держала её на удивление крепко.

— Не надо, господин Лё-ха! Я не хочу “ва-ши”! Я боюсь! Они убивают всех немцев! А немецких женщин насилуют!

Она горько заплакала. А он пробормотал сквозь зубы:

— Вот сволочи! Наврали, наплели! Напугали!..

И услышал почти над ухом:

— Уходи, русский! Быстро уходи! Ты видишь — ей плохо! Уходи!

Русский увидел мрачного, тяжело дышавшего немца. Спросил коротко:

— Принёс?

— Что? — растерялся немец.

— Еду! Хоть какую!

— Нет... В парке — ваши... Я видел их. Близко. Мог стрелять. Но не стал. Из-за неё. Тогда бы они её обязательно убили... Уходи! Я отпускаю тебя.

— Вы вот чего: сидите тут! Ждите! — после короткой паузы быстро заговорил русский. — Я сюда скоро докторов приведу. Тебя накормят, а её вылечат. Обязательно вылечат!..

— Запомни, русский, — прервав его, негромко, но твердо сказал немец. — Если ты приведешь сюда своих солдат, я буду сражаться. Немецкие солдаты в плен не сдаются! Предпоследним патроном я убью её, последним — себя.

— Дурак ты! — с сожалением и горечью сказал русский. Повернулся. Пошел. Услышал вслед:

— Помни, русский! Я сделаю то, что сказал!

На противоположном краю парка остановилась на привал танковая колонна. Всю её в густеющих сумерках было не разглядеть. Разве что силуэты ближайших танков. Но этот был виден вполне отчетливо, потому что в паре метров от него горел не очень большой, но очень весёлый костёр. Над костром, установленный на специально сконструированной треноге, закипал большой медный чайник. Вокруг костра вольно расположились четверо в комбинезонах и шлемах. Тоже закопчённых и пропылённых. С аппетитом ели. Не прерывая трапезы, беседовали. Не всерьез.

— Обратите внимание, коллеги, как наш Петруша с кашей воюет! — весело блестя глазами, говорил один, самый, должно быть, весёлый. — Аж ложка гнется и скрипит! Дай ему волю — он и с нашими котелками управится. И не вспотеет!

— С другими — не знаю. А с твоим — точно. И, между прочим, имею право! — с нарочитой гневливостью отвечал тот. — Вам, радистам, один котелок на двоих делить надо. А то и на троих.

— Это по какому, извините, праву? — опять же нарочито возмутился оппонент. — По праву классового самосознания?

— По нему. Мы, башенные стрелки, рабочий класс. А вы, радисты, — гнилая интеллигенция.

— Мы, между прочим, не просто радисты, а стрелки-радисты!

— То-то и оно! Мой снаряд едва не пуд весит. Покидай-ка их своими ручонками! Да ещё в бою! Да ещё на полном ходу, когда пятый угол в круглой башне ищешь! А твой патрон? Он против моего снаряда — пустяк один! И подавать его в ствол не надо. Он сам подаётся. Автоматически! Вот и выходит, что на свой харч вы, радисты, никак не наработали!

— Завидуешь ты нам, интеллигентам, Петруша! На то ты и гегемон! Мы мозгами воюем, а ты — руками!

— Это вы-то мозгами?

— Именно!.. Скажи-ка ты мне, сделай милость, по какой примете ты определяешь, что войне вот-вот конец будет?

— Какие там приметы! В Германии мы! И до Берлина — рукой подать!

— Это не приметы, а факты! А примета одна: чем конец войны ближе, тем каша гуще! — торжествующе сказал весёлый.

Двое молча улыбавшихся рассмеялись. Но почти тут же смолкли. Двое говорливых — тоже. Они, все четверо, почти одновременно увидели возникшую из темноты фигурку русского. Лёхи.

Он стоял на краю освещённого костром круга и, крупно сглатывая то ли слюну, то ли слезы, молча смотрел на них.

— Эй! Ты кто? — строго спросил башнёр, кладя руку на автомат.

— Брось, Петя, — неожиданно певучим женским голосом остановил его один из молчаливых. — Это же ребёнок!

— Не скажи, Маша, — возразил тот. — Они, такие вот мальцы, фаустпатронами танки жечь куда как горазды!

— Мальчик! Ты кто? Откуда? — ласково спросила женщина. Лёха опрометью бросился к ней. Буквально прилип. Почти закричал, задыхаясь:

— Русский я, русский! Ваш! — И затрясся-заплакал.

На веранде разрушенного дома было темно, тоскливо и страшно. Немец, положив автомат на перила, напряженно вглядывался в темноту.

Он видел далёкие весёлые огоньки, слышал далёкие живые голоса, ещё какие-то звуки, характерные для всякого солдатского, особенно танкового, привала, и не то всхлипывал от обиды, не то стонал от ненависти.

— Господин солдат! — послышался голос девочки. Он бросился к ней. Нагнулся.

— Как вы думаете, господин русский Лё-ха не вернется? — спросила она.

— Не знаю — буркнул он.

— Будет очень жалко, если он ушел навсегда. Он обещал напоить меня кофе.

Немец молчал.

— Сейчас ночь? Или день? — спросила она.

— Ночь...

— Всё равно, разбудите меня, пожалуйста. Если он придёт.

Немец не ответил. Девочка затихла. Он, помедлив, вернулся на свой пост.

А тот, о ком они говорили, был, похоже, абсолютно счастлив: он сидел среди своих, окружённый всеобщим вниманием. Сидел, прижимаясь к женщине в комбинезоне, как к матери. Она и обнимала его, как мать. Его тормошили, расспрашивали наперебой:

— Ты откуда, паренёк, тут взялся? Как зовут? Родители твои где? Ты не раненый?

Он ответил. Но не сразу. Сначала он только молча переводил взгляд с одного лица на другое. Он ответил только тогда, когда его спросила женщина:

— А действительно, откуда ты, мальчик? Здесь. Так далеко от Родины...

— Из лагеря я... — наконец, проглотив все комки, выдавил он.

— Из какого? — спросил радист.

— Ясно, что не из пионерского! — съязвил башнёр. — Умник!

— Я не про пионерский. Я совсем про другой, — серьезно сказал радист. — Про концентрационный. Освенцим мы уже проходили.

— Из Маутхаузена.

— Это где?

— Там...

— Господи! — сказала женщина, уяснив услышанное. — Сколько ж тебе лет было, когда ты туда попал?

— Восемь....

Все умолкли. Потом самый старший по возрасту, до сих пор не проронивший ни слова, сказал негромко:

— Это им тоже зачтётся!

— Верно, командир! — сказал башнёр. — За всё спросим! Запарятся отвечать!

— Ну и как там, в лагерях? — спросил радист. — Крепко досталось?

— Да угомонитесь вы! — остановила их женщина. — Поглядите лучше, как он на еду смотрит! Голодный, небось! Хуже собаки! А мы...

— И правда — дурни! — даже как будто обрадовался башнёр. И первым придвинул свой котелок к ногам Лёхи.

— Давай, парень! Жми на полную! Чтоб за ушами пищало!

Три остальных котелка разом придвинулись к первому. И Лёха, обведя это изобилие горящим взглядом, схватил первую же торчавшую из котелка ложку, запустил её в кашу как можно глубже.

На веранде немец, стоя на коленях у потухшего костерка, рядом с валявшейся на полу торбочкой русского, неумело чиркал кресалом по кремню, пытаясь добыть огонь по русскому способу. Но у него это плохо получалось. Либо вырывался из пальцев и падал на пол кремень, либо кресало попадало по пальцам, и тогда он вскрикивал сдавленно, бросал то и другое, яростно бормоча что-то явно неприличное. Даже когда ему удавалось высечь искры, то пучок их был так тощ и слабосилен, что никакой, даже самый лучший, трут от него не затлел бы. Но немец никак не хотел сдаваться. Снова и снова брался за это непривычное дело.

Этот бряк и этот бубнёж, видимо, разбудили девочку. Она опять позвала:

— Господин солдат! Это вы стучите?

Он подошел. Сказал виновато:

— Я...

— Не стучите больше, пожалуйста. Я думаю, у вас не получится. Это может только господин русский Лё-ха. Он придет, и мы с ним будем пить кофе. Он обещал.

Немец молчал.

— Скажите, это правда, что вы хотели убить его? — глядя ему в глаза пронзительно-ясным взглядом, спросила она.

— Да, — помолчав ответил он. И добавил: — Он — наш враг. Враг Великой Германии. И фюрера. Значит, наш тоже.

— Он — не враг. Он — хороший, — мягко возразила она. Спросила снова. — Вы не знаете, почему люди воюют? Немцы, русские? Другие?

Он не ответил.

— Этого, наверно, никто не знает, — вздохнула она. Помолчав, попросила: — Сейчас я буду спать. Не стучите, пожалуйста. А то вам опять будет больно...

— Всё! Всё у тебя теперь будет, парень! — весело говорил башнёр уплетающему кашу Лёхе. — Каша будет! Хлеб! Мороженое!.. Домой поедешь, в школу пойдешь!

— Вместе с тобой. Во второй класс, — вставил радист.

— А что? — не обиделся башнёр. — Я за войну всё, чему в школе учили, забыл! Можно и в школу! Нам теперь всё можно! Мы — победители! И ты, парень, победитель тоже!

— Командир! — сказала женщина. — Разреши ему с нами поехать, а? До какого-нибудь медсанбата довезём — докторам покажем. Они его в тыл отправят.

— Верно! — подхватил башнёр. — Разреши, командир! Он маленький! Поместится! И механик-водитель не возражает!

— Рекомендую прислушаться к мнению гегемона, товарищ командир, — поддержал и радист. — Гнилая интеллигенция тоже ходатайствует.

— А если с марша — и в бой? — сомневался командир.

— Хуже ему всё равно не будет, — сказала женщина. — Некуда хуже...

— Поедешь? — спросил командир.

Лёха не мог ответить: рот его был плотно забит кашей. Он, просияв, только энергично закивал головой.

— Вот и хорошо! Вот и славно! — возликовал башнёр. Заулыбались и остальные. А Лёха вдруг замер, как парализованный. И счастливое только что лицо его стало краснеть. Каши в котелке осталось совсем чуть. Он с трудом проглотил то, что было во рту. И спросил робко. Так не похоже на самого себя:

— А... можно мне ещё каши?

— Конечно! Хоть всю забирай! Ешь на доброе здоровье! — наперебой разрешали мужчины. А женщина удивилась:

— Да зачем тебе? Ты и этой-то, похоже, давишься!

— А у меня это... — стушевался он, лихорадочно соображая. Сообразив, заторопился. — У меня собака там! Голодная!

— Какая собака? — не понял башнёр.

— Из графских конюшен, конечно! Королевских кровей! — не преминул встрять радист. — Такая же дворняга, как и наши, отечественные. Только немецкая.

— Бери, бери, мальчик! — сказала женщина. — Только ведь многовато будет для собаки. Не объелась бы.

— А у неё... это... щенки! — нашелся Лёха и принялся выгребать кашу из остальных котелков в свой. Потом снова остановился.

— Ещё сахарку бы... Хоть кусочек...

Он давно уже и часто поглядывал на кусочки рафинада, разложенные подле пустых, но вполне готовых к чаепитию кружек.

— Она что у тебя, к сладкому приучена? — хохотнул башнёр.

— Не жадобься, Петруша! Не проявляй свою кулацкую натуру! — конечно, влез радист.

— Бери, мальчик, бери! — улыбнулась женщина. — Всё бери. За все лагерные да военные годы поешь!

Лёха протянул дрожащую руку к сахару.

Как ни вглядывался в ночную темень немец, как ни вслушивался, но русского обнаружил только тогда, когда услышал сзади. По-немецки:

— Не стреляй.

Немец дёрнулся, но тут же опустил автомат.

— Я бы и по-русски понял...— сказал он.

— Кто тебя знает! — усмехнулся русский. — Пальнул бы сдуру — пропала бы еда...

Он вошёл на веранду с почти полным котелком каши. Остановился. Посмотрел на спящую девочку. Спросил тихо:

— Как она?

— Плохо, — тоже тихо сказал немец.

Русский косо глянул на него, но промолчал. Прошел к “плите”. Увидел лежащие возле кремень и кресало, опять покосился на немца. И опять промолчал. Начал высекать огонь.

Девочка, видимо, крепко спала или была в глубоком обмороке, потому что никак не прореагировала на появление русского. Она лежала неподвижно, и даже дыхания её не было слышно.

А огонь под “плитой” уже горел. Русский, придерживая тряпицей котелок, тщательно перемешивал кашу. Немец добровольно принес “дров”. Бесшумно, кладя по одному, положил обломки на пол. Русский снял запаривший котелок с “плиты”, поставил банку с давно остывшим “кофе”. Высыпал в неё весь сахар. До последнего кусочка. Поставил на огонь. Подвинул котелок к ногам стоящего рядом немца.

— Ешь.

Немец, и это было заметно, буквально истекал голодной слюной. Потому и ответил сипло:

— Нет.

— Брезгуешь?

— Это — ей...

— С ног свалишься — думаешь, ей полегчает?

— Я — солдат. Я не свалюсь.

— Гляди. Тебе жить, — усмехнулся русский и, сняв банку с “плиты”, понёс ее туда, где лежала девочка. Подойдя, протянул руку, чтобы тронуть её за плечо. Но она открыла глаза на мгновение раньше. Улыбнулась.

— Здравствуйте, господин Лё-ха! Я знала, что вы придёте!

— На-ко вот. Попей. Это вкусно.

— Я уже пила, господин Лё-ха.

— Это надо выпить! Обязательно надо!

— Но я не хочу, господин Лё-ха! — опять улыбнулась она.

— Переведи ты ей, что это — лекарство! — с лёгкой досадой сказал русский немцу, молча стоящему рядом.

Тот перевёл. Она ответила. Немец перевёл на посильный русский:

— Она говорит, что ей хорошо и совсем не больно. Что лекарство ей не нужно.

— Плохо дело... — пробормотал русский и попробовал сказать по-немецки: — Пей! Пей, пожалуйста! Я очень прошу!

— Ну, раз вы просите, господин Лё-ха, я буду пить. Немножко. — Взяла руку с банкой, поднесла ко рту. Глотнула. Русский помогал.

— О-о! Это — не сахарин! Это — сахар! — сказала она. Ещё глотнула. Стала пить, не отпуская руки русского.

У танка допивали чаёк. Но уже задумчиво, как-то без шуток.

— У меня у самого такой, — сказал командир. — Тоже двенадцать. Три года не видел. Увижу — не узнаю, наверно. А уж он меня и подавно...

— А у меня — никого... — сказал башнёр. — Отвоююсь — обязательно заведу! Штук пять! А то и побольше!..

— Я тоже займусь этой проблемой, — сказал радист. — Очень интересная проблема! Животрепещущая!

— Не получится у тебя! — принял снова предложенный весёлый тон башнёр. — В этом деле не мозги нужны, а сила!

— Что-то долго наш найдёныш, — вздохнула женщина. — Не случилось ли чего. Война ведь...

Словно подтверждая её слова, вдоль колонны понеслось протяжное:

— По машина-а-м!

— По машина-а-м! — вскочив на ноги, продублировал командир и скомандовал: — Радист и механик — по местам! Мы с тобой — за кухарок! Быстро!

Он и башнёр стали торопливо собирать посуду, а женщина-водитель, ныряя в люк, вздохнула:

— Не успели найти и опять потеряли...

— Ничего! Не пропадёт! — сказал радист, влезая в свой. — Другие подберут. Не отступаем ведь, а наступаем.

Девочка отвела руку с кружкой.

— Большое спасибо! Это действительно вкусно!.. Теперь я буду спать. А когда проснусь, мы будем разговаривать, господин Лё-ха. Мне хочется задать вам много всяких вопросов. Я буду спрашивать, вы — отвечать. Потом будете спрашивать вы. А господин солдат — переводить.

Немец перевёл. Русский всполошился. Заговорил громко. Почти закричал:

— Погоди, Марта! А поесть? Я каши принес! С мясом!.. Да переведи ты ей!

— Большое спасибо, господин Лё-ха, — выслушав перевод, сказала она — Я обязательно попробую вашу русскую кашу. Когда проснусь. — И закрыла глаза.

Русский сокрушённо вздохнул. Хотел сказать что-то, но не успел: за стенами дома, за парком, один за другим взревели моторы. Он застыл на мгновение, потом тенью скользнул к выходу.

Он бежал через парк. Бежал изо всех сил. Вернее, пытался: было очень темно, да к тому же ещё начал наплывать откуда-то быстро густеющий туман. А он всё равно бежал. Натыкаясь на кусты и деревья. Бежал, спотыкаясь и иногда падая.

Когда звуки отдельных моторов слились в один общий рёв и он начал удаляться, сначала медленно, потом всё быстрее, русский понял, что не успеет. Упав в последний раз, он уже не пытался подняться.

Просто лежал лицом вниз, и плечи его сотрясал не то кашель, не то плач.

А туман густел и густел. А звук удалялся и удалялся. Пока не смолк совсем.

Веранда тоже понемногу погружалась в туман. И только там, где посвечивал и помаргивал огонёк “очага”, зажжённого русским, его тепло заставляло туман расступиться. Возле него и сидел немец, понуро опустив голову. У его ног стоял котелок каши. Он смотрел на неё. Глотал слюну. Но не притрагивался.

Когда на веранде неслышно появился, словно возник ниоткуда, русский, немец только покосился, но даже головы не повернул.

Русский молча сел. Но не рядом, а у входа. Почти в такую же позу, что и немец. Оба молчали.

— Ну, что? Доволен? — после долгой паузы горько спросил русский.

— Что? — не понял немец.

— Сидим тут, как сычи... Не был бы ты таким бараном — все бы сейчас при своих были. Она — в госпитале, ты, если без автомата вышел бы — на воле, я — у наших...

— Ты не понимаешь, русский, — несколько надменно, однако сдерживая голос, чтоб не разбудить спящую, сказал немец. — Я — немецкий солдат. Немецкий солдат не сдаёт оружия врагу и не бросает его. Он сражается, пока не будет приказа сложить оружие. Такого приказа нет. И не будет!

— Кончай ты эту дурь нести! — усмехнулся русский. — Какой ты солдат? Так, малолетка с автоматом. А туда же!

— Я — профессиональный солдат! — с тем же пафосом, и всё-таки не повышая голоса заявил немец. — Все мои предки, со времен Фридриха Великого — солдаты! В моей семье отцы всегда учили сыновей быть настоящими солдатами! Мой дед учил моего отца, мой отец учил меня! Тебе, русский, никогда не понять, что такое настоящий солдат!

— Слушай, ну тебя к черту! — неожиданно вяло сказал русский. — Устал я. Спать хочу... Обоим сразу нам спать нельзя. Крысы. Давай по очереди. Кто первый?

— Спи, русский, — держа марку, сказал немец. — Спи крепко! Я не усну. Я знаю, что такое солдатский долг!

Русский хотел что-то сказать, но махнул рукой, лег на пол калачиком и затих.

Ночь плыла. Плыл туман. Было тихо. И очень сонно. Так сонно, что сидевший рядом с постелью девочки немец то и дело клевал носом. Наконец клюнул основательно.

Тут-то и появились крысы. Опять две. Принюхались. Короткими перебежками стали приближаться к постели. Взобрались — благо, постель была низкая. Начали приближаться к лицу спящей девочки. Первая приблизилась вплотную. Начала обнюхивать. Девочка не открыла глаз, как раньше. Не закричала даже так, как могла. Она лежала, не двигаясь.

Закричал немец. Этот дикий крик показался особенно диким в ватной тишине туманной ночи. Однако не испугал крыс. Они только присели и оскалились. А немец кричал и кричал. От ужаса и отвращения.

Русский не кричал. Он вскочил, одним длинным, каким-то звериным шагом скользнул к постели, схватил крыс за шиворот — те сразу заверещали — и с размаху швырнул о пол веранды. Крысы отвратительно, как комья грязи, мякнулись, мгновенно вскочили на свои коротенькие лапки и так же мгновенно исчезли.

— Чего орёшь? — проворчал русский. — Крыс испугался? Разбудишь ведь!

Немец не ответил. Он остолбенело смотрел на лицо девочки. Русский, поймав этот взгляд, перевёл свой туда же. И тоже остолбенел.

Лицо девочки было спокойно. Слишком спокойно. Оно не было печальным. Не было на нем и улыбки. Оно было умиротворённым.

— Это вы убили ее, — тихо сказал немец. — Русские.

— Это ты убил ее, — тоже тихо сказал русский. — Если бы не твоя немецкая дурь...

— Мне много раз хотелось убить тебя, русский, — сказал немец. — Но сейчас хочется, как никогда...

Русский не реагировал. Он стоял неподвижно и ни на миг не отрывал взгляда от лица девочки.

— Однако я не убью тебя. Не могу. Знаешь, почему? — сказал немец.

Русский по-прежнему не реагировал. Он, кажется, не слышал ни слова из сказанного. Но немец все-таки договорил:

— Я не убью тебя потому, что она этого не хотела...

Русский снова не ответил. Он смотрел.

А потом было утро. Очень раннее. Тихое и туманное. И эти две маленькие детские фигурки, окружённые плотной стеной тумана, скрывавшего от них остальной мир, казались особенно одинокими.

Они, русский и немец, стояли возле каменной ванны. Той самой, где ещё совсем недавно умывались. Стояли, опустив головы. И молчали.

Теперь ванна была превращена в некое подобие саркофага: верх её был перекрыт толстым слоем всевозможных обломков и черепицы, придавленных сверху довольно большими камнями.

— Извини, — сказал русский, обращаясь к саркофагу. — Не по-людски это, конечно. В земле надо бы. Зато тут крысы не достанут...

Немец понял совсем не всё. Но главное понял.

— Ты хорошо придумал, русский, — тоже тихо сказал он, и впервые в его голосе прозвучало одобрение.

Они еще помолчали. Потом русский сказал сдавленно:

— Пошли... Не могу я тут больше...

Положил на саркофаг тоненькую веточку без листьев, но с уже набухшими, готовыми вот-вот раскрыться почками. Повернулся. Пошёл.

Немец положил такую же. Пошёл следом.

Они вышли из ворот усадьбы. Остановились.

— Слушай, русский, — начал было немец, но закончить не успел: откуда-то вдруг послышалось жёсткое:

— Хальт!

Они замерли. Увидели, как из тумана проявились три немецких солдата. Разного роста и возраста, но одинаково измученные, закоптелые, оборванные и небритые. Удивились. Самый пожилой сказал:

— Да это совсем мальчишки!..

— Это вооружённые мальчишки! — сказал самый молодой.

— Кто такие? Куда идёте? — строго спросил средний. Видимо, старший по званию.

— Рядовой четвертой роты заградительного батальона первого полка дивизии фольксштурм, господин унтер-офицер! — умело щёлкнув каблуками и вытянувшись в струнку, представился немец.

Русский молчал. Только смотрел исподлобья.

— А это кто? — указав на него, спросил старший.

— Сопровождаю захваченного мной пленного к месту сбора военнопленных, господин унтер-офицер!

Трое переглянулись. Усмехнулись.

— Далековато сопровождать придётся! — покачал головой старший. Спросил у русского: — Русский?

Русский молчал. За него ответил немец.

— Русский, господин унтер-офицер!

— Вот что, парень, — посоветовал старший. — Пристрели его, и пойдем с нами. Забот меньше.

— Не могу, господин унтер-офицер! Расстрелу подлежат только диверсанты, шпионы, паникёры и предатели, сдающиеся врагу без приказа. Пленные расстрелу не подлежат!

— Ты уверен? — усмехнулся старший, а молодой сделал шаг вперед.

— Разрешите, я его расстреляю, господин унтер-офицер? — И взвёл автомат.

— Ну, — протянул старший. И не закончил: он увидел, как немец загородил собой русского и сказал звонко и убеждённо:

— Этого нельзя, господин унтер-офицер! Он — мой пленный! И расстрелять его имею право только я!

— Отойди, дурак! — сказал молодой. — Из этого русского зверёныша скоро вырастет настоящий русский зверь!

— Он — мой пленный! — упрямо повторил немец. — Я отведу его к моему командиру, и меня представят к боевой медали!

— Оставь их, Мартин, — сказал пожилой старшему. — Дети же!.. Уходить надо. Светает.

— Ладно, — помедлив, сказал старший. — Иди. Получай свою медаль, дурачок...

Они исчезли в тумане. Но перед тем, как исчезнуть, пожилой обернулся и сказал немцу:

— Бросай свой автомат и беги домой, мальчик. Если нет дома, беги куда хочешь. Может быть, останешься жив...

Тоже исчез. Немец перевел дух. Русский тоже. Потом сказал:

— Он, этот старик, дело говорит. Брось автомат. И разойдемся.

— Нет, — сказал немец.

— Что, и впрямь в плен поведёшь? — усмехнулся русский. — А куда? У вас и лагерей, наверно, не осталось!

— Мы пойдём вместе. В город. Если встретим ваших, ты сделаешь то же, что сделал я.

— Тогда пошли, — сказал русский.

Они шли по плавающему в тумане парку. Шли рядом. Шли осторожно, внимательно глядя по сторонам. Но видели мало: туман хотя и быстро редел, но был ещё очень густ.

Вдруг над ними с оглушительным рёвом прошли на бреющем чьи-то самолёты. За туманом их почти не было видно, но оба, и русский, и немец, привычно упали. Когда рёв смолк, они подождали, не повторится ли. Не повторился. Они встали. Пошли.

Однако далеко не ушли: их остановило нечто совершенно невозможное, даже противоестественное в это туманное утро — песня. Она слышалась словно из-под земли.

Пел женский голос. Вполголоса. По-польски. Какую-то не слишком мудрёную, зато весёлую песенку.

Они двинулись на этот подземный голос. И довольно скоро обнаружили большое пулемётное гнездо. Пулемётного расчёта в гнезде, естественно, не было. Сейчас это военное убежище, чем бы оно ни было, использовалось, судя по всему, исключительно в мирных целях: его покрывала пара листов сорванного взрывом с какой-то крыши шифера, а из-под них струился вполне домашний весёлый дымок и такая же весёлая песенка.

Русский знаком дал понять, что он намерен выяснить, кто находится в этом своеобразном теремке и что, собственно, там происходит. Немец кивнул. Русский подполз к убежищу вплотную, осторожно заглянул. Увидел маленький, но жаркий костерок на дне, пристроенный на обломках кирпичей закопчённый котелок. И женщину рядом.

Он долго разглядывал эту молодую, не старше двадцати пяти, очень миловидную женщину. Не польскую пани из шляхетских романов, а простую польскую женщину. Скорее всего, крестьянку. Она сидела на дорожном мешке, смотрела на огонь. Пела. И даже ему, двенадцатилетнему пацану, она не казалась сейчас старой.

Русский приподнял край шиферного листа. Песня оборвалась на полуслове.

— Ой, кто это? — встревожилась женщина. Естественно, по-польски. Увидев русского, удивилась и обрадовалась. — Да то ж хлопчик! Просто хлопчик! Откуда ты взялся, хлопчик? Из каких будешь? Поляк, литовец? А то, может, латыш? Вижу, что не немец — немцев я за версту чую! А кто — не пойму. Нынче по свету какого только люду не мается!.. Да ты садись, садись, хлопчик! Сейчас кушать будем!

Она говорила быстро, а сама уже подвигалась, давая место у огня, доставала из своего тощего мешка завёрнутую в чистую тряпочку ложку, соль в спичечном коробке. И что-то ещё, на первый взгляд совсем непрезентабельное, но явно съедобное. И всё говорила и говорила:

— Заходи, хлопчик, заходи! Чего ж на пороге-то стоять? Расскажи, кто будешь, откуда и куда идёшь. А тут, глядишь, и бульба поспеет...

Русский подал немцу успокаивающий знак и “вошёл”. Просто съехал в нору, под “крышу”. Сел. Женщина пригляделась к нему. Совсем повеселела.

— Слава Богу, ты и вправду хлопчик! Не солдат! Солдату, какой он ни будь, хоть немецкий, хоть русский, хоть какой другой, до молодой паненки всегда дело есть. И дозволенья не спросит, и спасибо потом не скажет... Так откуда ты, хлопчик? Из каких краёв-государств?

— Русский я, — представился русский. — Домой иду. В Россию...

— Русский?! — как будто даже обрадовалась она и тут же начала вставлять в свою речь русские и украинские слова. — Так это ж всё равно свой! Славянин! Вот мы с тобой сейчас, славянин да славянка, гарно покушаем!.. Ты, видать, домой из неметчины идёшь? Вот и я тож! Выходит, нам с тобой по дороге! Дальше вместе пойдём! Потихоньку, а всё равно с песней! Нам весна поможет. Сегодня ведь конец марта. Последний день...

В этот момент в убежище и свалился немец. С автоматом. Женщина умолкла на полуслове. Укоризненно глянула на русского, испуганно — на немца. Пробормотала:

— Солдат!..

— Это — другой солдат, — попытался успокоить её русский. — Не страшный.

— А зброя на животе у него? Убьёт и не охнет!

— Не убьёт. Он малец ещё. Как я.

Женщина пригляделась. Опять повеселела.

— И верно — хлопчик! Только немецкий!.. Садись, хлопчик, садись! Места всем хватит!

Опять подвинулась. Немец, до сих пор слушавший молча и как-то брезгливо, так же брезгливо присел в самом углу, стараясь по возможности изолироваться от “братьев славян”.

А женщина всё говорила, всё хлопотала. И всё время улыбалась.

— Вот какие времена смешные настали! Все от всех бегут! Сначала русские бежали, теперь немцы бегут! А мы, поляки, и все другие народы — от тех и от этих!

Она между тем сняла с котелка кусок фанеры, заменявший крышку, давая вареву остыть, посолила, помешала.

— Ну, хлопчики, пожалуйте к столу! — радостно возгласила она. — Хотя какой это стол? После войны я вас не так посажу, не так угощать буду! А пока и за такую еду Бога благодарить надо!.. Только вот ложка у меня одна... Ну да ничего! Была бы еда, а ложки и одной на всех хватит!

Она, не переставая смеяться, разломила надвое чёрный сухарь, протянула тому и другому.

— Нам пора, — сказал русскому немец и встал.

— Спасибо. Мы пойдём, — сказал женщине русский и тоже встал.

— Куда?! Куда вы пойдёте?! — всполошилась женщина, хватая их за рукава. — Днём нельзя ходить! Ходить надо ночью! Днём как раз убьют! Не захотят, а убьют! Днём в норке сидеть надо! Не в домах — там насмерть завалить может — а в лесу либо в поле! В такой вот норке, как у меня!

Больше она сказать ничего не успела: над ними опять дико взревели моторы самолётов. Как-то особенно дико. До звериного воя. И не удалились, как раньше. А ревели и ревели. То и дело раздавались гулкие очереди авиационных пушек и пулемётов. То короткие, то длинные.

Притихшие было мальчишки, конечно, не утерпели. Полезли на эти звуки, как зачарованные.

— Куда вы, скаженные?! — снова попыталась удержать их женщина. — Когда самолёты, нельзя вылезать! Надо лежать в ямке, как мёртвый!

Но разве можно удержать мальчишек! Тем более женщине! Ещё тем более — молодой! И совсем ещё тем более — красивой! Мальчишки так хотят быть мужчинами! По крайней мере, в глазах женщин...

Выбравшись наверх, они увидели прямо над собой великолепную картину воздушного боя.

Дрались два самолёта. Один на один. Немецкий и русский. Немыслимые кривые виражей, вертикали пике и горок, стремительные кружева фигур высшего пилотажа. Пулемётная и пушечная пальба. И всё это — на золотом от зари небе, в лучах восходящего солнца, так рельефно освещающего самолёты и опознавательные знаки на них. Чёрные кресты и красные звёзды.

Оба, и немец, и русский, забыв обо всём, не спускали глаз с самолётов. Каждый “болел” за своего. Сначала молча. Потом — вслух. Первым не выдержал русский.

— Вот это дал, так дал! Наш-то! Вашему-то!

— Не дал! — огрызнулся немец. — Немецкие лётчики — лучшие в мире! Вашему всё равно капут!

Они не смотрели друг на друга. Они смотрели в небо. Смотрела, высунувшись из-под “крыши”, и женщина. Но на её лице не было восхищения. Не было страха. Не было и привычной улыбки. И вообще она смотрела не вверх, а на вошедших в раж мальчишек. И лицо её было каким-то обречённым.

Моторы ревели. Гремела стрельба. Мальчишки орали:

— Дави его!

— Бей!

— Получи, проклятый русский!

— Вот тебе, сволочь немецкая! Вот!

Вдруг мотор одного из самолётов смолк. Из него показался дымок. Потом — пламя. И самолёт, стремительно ускоряясь, понёсся к земле.

— Ага! Ага! — захлёбывался торжеством русский. — Вот так мы вас! Вот так! Всем вам гореть в огне, немчуре поганой!

Он упоённо орал и совсем не смотрел на немца. Он смотрел в небо. А немец смотрел на приплясывающего и вопящего русского. Смотрел угрюмо.

Сбитый самолёт упал не очень далеко. Взрыв от его падения был хорошо виден. Самолёт-победитель, торжествующе воя мотором, дал бесконечную прямую “свечку” и скрылся в вышине.

— Вот так! Вот так всем вам будет! — продолжал приплясывать русский и вдруг услышал знакомое:

— Молчать, русская свинья!

И только теперь увидел немца. Его тёмное от ненависти лицо. И тоже потемнел лицом.

Лица их снова стали страшны. Как при первой встрече. Как будто и не было вчерашнего длинного дня и сегодняшней длинной ночи.

Русский после короткой паузы снова начал приплясывать. Он плясал неумело и старался плясать как можно нелепее, кривляясь и напевая тоже нелепую, но почему-то считавшуюся очень обидной детскую дразнилку военных лет:

Немец-перец колбаса,

Жарена капуста,

Съела мышку без хвоста

И сказала: “Вкусно!”

Когда дразнилка кончалась, он начинал сначала. Без передышки.

— Я не хотел тебя убивать, русский, — глухо сказал немец. — И ты знаешь, почему. Теперь убью. Ты отвратителен, как макака. — Он решительно передёрнул затвор автомата.

— Хлопцы! Хлопчики! Да вы что?! — умоляла женщина, выбираясь из-под листов шифера. — Опомнитесь!

Но они не видели и не слышали её. Они озверели.

— Стреляй, гад! — оскалился русский. — Трус! С автоматом — на безоружного! Ты без автомата попробуй! Трус! Все вы, немцы, трусы!

— Мы, немцы, — трусы?! — задохнулся немец. И отбросил автомат.

Они налетели друг на друга, как смертельные враги. В те времена ещё не завелись в Европе всякие восточные премудрости. В те времена дрались, как умели. Особенно пацаны. Но эти не просто дрались. Они убивали друг друга. Молча и яростно. Но без особого успеха. Или с переменным. Возились на земле, сопя, задыхаясь, рвя друг на друге одежды.

Видимо, в них прорвалось всё то, что воспитывалось и копилось долгие годы. И, конечно, душевная усталость от событий последних дней. Особенно от смерти девочки, в которой они винили друг друга, хотя и избегали говорить об этом.

Они дрались. Вокруг них суетилась и причитала пытающаяся их разнять или хотя бы урезонить женщина.

— Хлопцы! Да хлопчики же! Вы же — дети! Ну и что, что немецкие или там русские! Дети же! Ради Бога, перестаньте!

Куда там! Их не разнял бы сейчас и взрослый здоровенный мужчина. И ни дерущиеся, ни женщина не заметили, что в небе над ними начинается новая самолётная кутерьма. Немец и русский не заметили даже хлестнувший по земле неподалёку гигантский бич очереди авиационного пулемёта. А потом на них, остервенело катающихся по земле, обрушилось что-то тяжёлое, жарко дышащее. Придавило.

Они сначала замерли, не поняв, должно быть, что это такое и что с ними произошло. Потом завозились, пытаясь освободиться от навалившейся на них тяжести. И, когда освободились, увидели, что это — женщина.

Она, даже мёртвая, была очень красива...

Солнце взошло. Вокруг всё было тихо и благостно. И в светлом небе, и на пока ещё тёмной земле. Только где-то в отдалении грохотало. Может быть, доносились звуки артиллерийской канонады. Может быть, это подал голос первый весенний гром.

Русский и немец понуро сидели у свежего могильного холмика. С крестиком наверху из тоненьких, уже успевших налиться соком яблоневых веточек. Сидели. Молчали. Рядом с ними валялись какие-то деревянные колья с испачканными землёй заострёнными концами — этого добра всегда в изобилии там, где солдаты делают свою земляную работу. Рядом с немцем лежал автомат.

Они, немец и русский, не оставили женщину лежать на земле просто так. Они не сбросили её в яму, каких вокруг было не счесть. Хотя бы в ту, что была им, всем троим, убежищем. Они вырыли ей могилу. Рядом.

— Почему ты не убил меня? Сразу же? Когда встретил? — тихо спросил русский.

— Не знаю... — тоже тихо ответил немец. И, помолчав, добавил: — Долг чести, наверно. У солдата ведь должна быть честь... И правильно сделал: ты, русский, помог мне, немцу. Там, в подвале. Спас. А разве может быть немец хуже русского?

— А русский может? Хуже немца? — едва заметно усмехнулся русский.

— Не знаю... Наверно, нет...

Ещё помолчали.

— Ладно, — сказал русский, вставая. — Пошёл я.

Немец тоже встал. Повесил автомат на шею. Они посмотрели друг другу в глаза,

— Прощай, — сказал немец.

— Будь, — сказал русский.

И они пошли. Один — на Восток. Другой — на Запад. Они уходили всё дальше друг от друга. Две маленькие фигурки. Такие одинокие в большом и жестоком мире. В мире Войны. Пока не растворились в нём без следа...

Версия для печати