Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2004, 8

Лох

Повесть

Сергей Павлович Костырко (1949) — литературный критик, эссеист, прозаик. Член редколлегии журнала “Новый мир”, редактор электронной версии “Нового мира” в Интернете. Обозреватель и редактор проекта “Журнальный зал” в “Русском журнале”. Публиковался как критик в журналах “Литературное обозрение”, “Юность”, “Октябрь”, “Новый мир”, “Знамя”, “Согласие”, а также много лет выступал с литературными обзорами в Интернете. Автор книги прозы “Шлягеры прошлого лета” (М., “Книжный сад”, 1996). Живет в Москве.

 

Я обсыхал на скамейке. Мой тренер Паша, отработав три с половиной тысячи купонов, скрылся в подсобке. На корте разминаются мафиози. Зелёный и Глухарь против Босса. Набрасывают ему на ракетку. Это ещё не игра — предвкушение. Амбал шнурует кроссовки. Телохранители рассредоточились по затенённым уголкам. А над кортами, по пологим склонам предгорий, дремлет в утренней прохладе и покое старинный приморский парк. Абсолютно пустой сейчас. Середина октября. Конец сезона. Но небо синее, солнце горячее, где-то далеко внизу за моей спиной сквозь шелест листьев влажно ухает море.

Амбал — на самом деле его зовут Модест — снимает с ракетки чехол и, пару раз высоко подпрыгнув на месте и резанув пустой воздух ракеткой, выбегает на площадку к Боссу: “Кончай базар, дистрофики! Просыпайтесь! На меня давай. Да порезче. Порезче!” И тут же пропускает в полную силу поданный мяч. “На испуг берешь, да, Модя?” На несколько секунд все расслабляются, провожая глазами охранника, метнувшегося за мячом. Зелёный двумя пальцами тащит из карманчика шорт второй мяч...

...нарастающий скрежет гравия. С горы слетает машина. К нам. Камешки бьют в ее металлическое днище. Ничего не изменилось в позах игроков, но как бы морозцем протянуло по кортам. Двое телохранителей уже у калитки. Между стволами наверху замелькало тело машины. Заскрипели тормоза. Мотор продолжает работать. Зелёный вертит в руках мяч.

Пауза длится.

И вот над трибунками сверху появляется некто... Он закрывает спиной солнце, — виден только силуэт. Чёрный костюм-тройка. Белая рубашка. Красный галстук и красный уголок платка из кармашка жилетки. Пиджак расстегнут, руки в карманах брюк. Раскачивается с носков на пятки, с пяток на носки. Невысокий, поджарый. Блестят зачесанные назад чёрные волосы.

— Мяч, — спокойно говорит Босс и вполсилы бьет на Глухаря. Тот легко отмахивается. Посланец стоит ещё несколько секунд, затем разворачивается и исчезает. “Женя”, — роняет Глухарь. Молодой охранник взлетает по лестнице. За кустами с шелестом и тихим рокотом проносится машина. Игроки лениво перебрасываются мячом.

— Цыган, что ли?

— Явление Христа народу.

Спускается Женя:

— МКО 12-37. БМВ. Светло-зелёная. В машине четверо. Все мужики.

Я понимаю, что надо сваливать. И побыстрее. Когда они рассматривали этого красавца наверху, я непроизвольно глянул на мафиози и успел ухватить взгляд Амбала. Амбал смотрел на меня.

Пока я переодевался, пока поднимался по лестнице между трибунками, они молчали, и только когда завернул за кусты, снизу донеслось несколько фраз: “...может, просто кто-то корты ищет? — Ага, “просто”... Иди пососи. — ...и все-таки номер московский... — ...без разницы. Всё равно, не вовремя. — А вовремя, это когда? — Кто видел лицо? — Никто... Солнце мешало”.

Знал бы — ушел раньше... Интересно, а что ещё тебе нужно было знать?... Да с первого взгляда! Местные. Днем свободные. С толпой телохранителей. На машинах. И каких машинах! У Босса — “Мерседес”. Новенький. Тормозит сверху впритык к лестнице, из передней дверцы выскакивает Рваный, открывает заднюю, оттуда лезет Босс. Неторопливый, низкорослый, плотный. Далее спуск по лестнице: впереди Рваный, за ним — Босс. Замыкает Длинный... Мурашки по спине, как всё это истово, как всерьез... Шофер отгоняет машину в тень и появляется позднее, пристраивается у прохода. На коленях — продолговатая сумка. Всегда.

Чего тебе надо было ещё “знать”?

 

Минут через пятнадцать я уже стоял в очереди за пивом. Что-то в горле пересохло. Мимо катила родная, с лицами, закаменевшими от курортно-прогулочного ритуала, толпа отдыхающих.

Я устроился на скамейке у парапета. Отхлебнул, закурил первую после двухчасового воздержания сигарету. “Кэмел”. Сказочный курс карбованца к рублю сделал меня богатым иностранцем — теннис с играющим тренером, американские сигареты.

На скамейке рядом расслабляются два мужика. Обоим за пятьдесят, сухощавые, кряжистые, в синих спортивных костюмах. Нога за ногу, в зубах — по беломорине, в руках — такие же, как и у меня, полулитровые стеклянные банки с пивом. Времена пивных кружек здесь кончились. Каждый раз, когда я поворачиваю голову к морю, вижу профиль ближайшего ко мне — оттопыренная нижняя губа, орлиный испепеляющий взор: “...он мне: тыр-пыр, больше не повторится! А я ему: будьте любезны! По-эл? Чтоб ноги твоей у меня в “Водоканале” не было. Отцвели, мля, хризантемы в саду!.. Да у меня весь город в кулаке, а тут нервы мотай из-за всякой срани... Весь город в кулаке, а тут нервы мотай из-за всякой срани. Весь город! Во! — мужик вытянул руку и сжал пальцы в кулак. — А это, извини, как-никак, восемнадцать, если уже не двадцать тыщ населения... И Надьку эту обломаю. Увидишь. Я мужик терпеливый, но что бы ещё из-за бабы? Изви-и-ните!”

Пауза. Оба присосались к банкам. Перевели дух. Раскурили потухшие папироски. Затянулись. Выдохнули.

— Сволочи! — с чувством сказал второй мужик.

— Да... — подтвердил говорун и сплюнул.

На пару минут мужики впали в задумчивость, отвернув головы к морю...

Набегала волна.

— Ну что, ещё повторим?

Оба встали, с горделивым недоумением оглядели случившуюся поблизости публику. Говорун скосил чуть помягчевший взгляд в мою сторону, как бы проверяя произведённое впечатление, увидел теннисную ракетку, и на лице его обозначилось нечто почти оскорблённое: так ты, оказывается, из э т и х?

Я с благодарностью проводил их взглядом.

И, кстати, он прав. Теннис — это только во вторую очередь спорт. А в первую — масонская ложа. Каждый день ты входишь в отделённое от всех и вся высокими металлическими сетками пространство, — и чувствуешь, как сами собой разворачиваются плечи, втягивается живот, пружинит нога. Каждый день четверо незнакомых, чужих (во всех отношениях — чужих) человека вежливо здороваются с тобой, поддерживая теннисные выражения лиц фразами типа: “Как игра? Какой сегодня корт? Не перелил Паша воды?” А ты с удовольствием отмечаешь, с какой предупредительностью сторонятся перед тобой их телохранители. Сигареты “Кэмел” ты вытаскиваешь только на корте, так же как и пьезозажигалочку, подаренную коллегой из Канады (в комнате у тебя на столе — “Ява” и спички). Ну и так далее... И ведь греет же всё это душу дураку.

Нет, Амбал мне, действительно, нравится. Мне вообще симпатичны огромные мужики — не пузатые, грузные, а именно огромные. Как Амбал. Чуть выше среднего роста, но с широченными плечами, квадратной спиной, могучим загривком, массивными ногами. На корте легок, подвижен, в игре с мужиками резок, с женщинами — по-кошачьи мягок. Приятен его умный ироничный взгляд. Амбалу лет тридцать—тридцать пять, и он охотно подыгрывает своей компании, соглашаясь на роль младшего, “косит под дворового пацана”. При появлении на корте посторонних легко меняет роли — появляется предупредительность, чуть ли ни светский лоск. На фоне действа с хлопаньем дверцами шикарных автомобилей и шествием телохранителей его ирония и пластичность производят впечатление.

...Вообще-то, сегодняшняя сцена на кортах — это уже второй звонок.

 

Первое предупреждение я получил неделю назад. Когда ещё только обживался здесь — обходил с фотоаппаратом и тетрадкой набережные и кривые горбатые улочки, по опыту зная, что первые впечатления надо записывать сразу же. Гуляя по парку, я набрел на глухую аллейку с совершенно убойными по претенциозности (курортный стиль 50-х, а может, и 30-х годов) беседками: обвитые плющом, с крылечком, с крохотными деревянными колоннами и с деревянной лирой, приколоченной над входом, — такие вот храмчики для уединенных размышлений. Идеальное место для курортного графомана. Особенно когда деревья вокруг раскачиваются ветром и мощный и влажный, как шум дождя за окном, шелест их крон отрезает тебя от мира... Я не заметил, когда в шум листьев вплелось бухтение двух мужских голосов, такое же безликое, покойное и сонное, как жужжание шмеля. На секунду, когда голоса приблизились, я отвлекся от писания — “...а ты как думал, сука?” — “Гадом буду, отдам! Ты меня знаешь, Клим. Подожди ещё”. — “Хватит. Вторую неделю жду”. — “Да ты вспомни, сколько они везут. Это хороший кусок. Очень хороший!” — “Тогда где он?” — “Не знаю. Честно. Знаю, что товар взяли в Батуми. Вояки довели их до Гагры. Оттуда звонили в пятницу. А потом пропали. Но ведь и раньше так было. Что ты хочешь — война. Мало ли что”. — “Во-во, мало ли что”. — “Клим, мы с тобой не в первый раз. Набрось ещё по полпроцента на день. Всё отдам”. — “Хорошо. По полтора процента. Жду четыре дня. А нет — пригонишь свой форд”. — “Клим! Имей совесть!” — “Всё. Хватит... Давай о наших делах”.

Ветер лег на деревья, голоса утонули в шуме и вроде начали отдаляться. Было сильное желание испариться. Я даже дыхание задержал. Голоса пропали совсем. Аллейка короткая. Чтобы выйти из неё, им должно хватить минуты две-три. Я выдержал семь минут. И выскочил наружу. Даже аппарат не зачехлил, тетрадку не убрал. Так, с открытым объективом и с заложенной пальцем тетрадью, возник на аллейке. В двух метрах от беседки (не дальше!) на скамейке сидели два мужика. Боковым зрением я ухватил только позы: один, в очках, склонился над раскрытой папкой, второй дернулся и застыл, развернувшись в мою сторону. Вперив очи вдаль, всем своим видом изображая безмятежность и невключённость ни во что на свете, я прошествовал мимо. При выходе из аллейки обогнул две неподвижные машины, и трое стоявших возле машин бритоголовых качка разом повернулись ко мне. Но я уже шел по центральной аллее, и кой-какой народ гулял и впереди и сзади...

Сильное было переживание. Но тогда я успокоился быстро — да мало ли что. Город большой, народу прорва. А я действительно не имею ко всему этому никакого отношения. Эпизод с беседкой сам собой пристроился к обычным страшилкам из курортных газет. Почитал, нервы пощекотал и тут же забыл.

 

...И вот я сижу на набережной. Пиво пью. На девушку проходящую любуюсь. Про сцену на кортах не вспоминаю. Какое мне дело?! Ну, нравится, нравится взрослым дяденькам играть в мафию — ты-то чего дёргаешься?..

Ну а вообще-то хватит, наверно. Побаловался. Полюбопытствовал. Раз такое место — соблюдай технику безопасности: отыграл своё и уходи. Не путайся под ногами.

 

И тем не менее на следующее утро я, как обычно, потащился на корты.

Паши на месте не было. Подсобка закрыта. Но корты политы. И наш, и соседний, уже несколько дней закрытый по причине окончившегося сезона. И видно, что Паша поливал их недавно. Я переоделся и спустился на нижнюю площадку постучать у стенки. Играл минут десять. Паша не появлялся.

— Бог в помощь!

Я оглянулся. Глухарь. Уже переодевшийся для игры.

— При ударе слева чуть измените наклон кисти. Вот так... А где Паша?

— Не знаю. Сам жду.

Глухарь пошел на корты. Там уже собралась вся их бражка. И какой-то новенький. Что-то рано они сегодня. Похоже, на оба корта нацелились. А значит, делать мне сегодня здесь нечего. И ещё немного поиграв у стенки, опробовав совет Глухаря, я пошел на площадку переодеваться.

— Уходите? — спросил Зелёный.

— Да... Паши-то нет. Договаривались на девять, а уже без четверти десять, — как-то уж очень словоохотливо начал я объяснять.

— А может, с нами поиграете? Как раз: Амбал с Боссом — на этом корте, а мы бы на втором корте парную сыграли. Нас сегодня пятеро — не комплект.

— Да нет, спасибо, — сказал я, чувствуя неприятное томление в животе. — Я ведь плохо играю. Вам не партнер.

И тут раздался голос, от которого мне стало жарко:

— Это смотря в какие игры ты играешь!

На меня в упор смотрел незнакомый сухощавый, зеленоглазый мужичок в кепке, это его голос я слышал в беседке.

— Клим, не гони лошадей, — лениво процедил Босс.

— Это кто? Это вы тут с кем собираетесь играть?

— Клим!.. Ты чего? А?! — Амбал легко, как бы шутливо отодвинул Клима плечом. — Не обращайте внимания. Нервный он у нас. А, Клим? Признайся. Нервный?.. Видите, молчит... Соглашается. А вы из Москвы, да?

— Да.

— Мы уже вычислили. И видно, что недавно. Загар пока не лег как следует. Значит, ещё застали перед отъездом октябрьскую вашу стрельбу?.. Рассказали бы, как это в Москве смотрелось.

— По-разному... Но простите, как я понимаю, сейчас как бы не та ситуация.

— Почему? — Амбал улыбнулся широко, почти ободряюще. — Честное слово, очень интересно. У нас ведь тут к демократии тоже по-разному относятся. Некоторые о прошлом тоскуют. А вот вы, например, тоскуете? Нет, нет, я серьезно спрашиваю.

— Тоскую оттого, что поздно наступили эти времена. Для меня — поздно.

— Ну, это вы зря. Для вас ещё ничего не поздно, — увещевающе заговорил Зелёный. — Ну а новые русские вам, похоже, не нравятся? Да?

— А почему они должны мне нравиться или не нравиться? — я слушал свой голос как бы со стороны. Вокруг меня, сидящего на скамейке, стояло пятеро мужиков. Мы как бы разговаривали, изображая приветливость, и я старался не смотреть в сторону Клима. А листья на деревьях почти все ещё зелёные, только-только тронутые желтым и красным. Утренний воздух начинает прогреваться — будет сухой солнечный денек. Господи, и какое же это, оказывается, глухое место! Двое телохранителей дежурят за оградой, один на лестнице. Один — сверху, над трибункой. Кроме нас тут — никого. До набережной километра полтора пустынного парка... Неужели это так и происходит?

А голос мой продолжал:

— При чем тут, нравятся или не нравятся? Это ж не девушки. Речь о другом, — нужны они для жизни или нет.

— А они, по-вашему, нужны?

— Смотря какие. Когда дело делают и не мешают жить другим, нужны.

— А как же насчет классового сознания и социальной справедливости?

— Никак. Мне это неинтересно. Для меня важнее категория нравственности.

— Что вы имеет в виду? — это спросил Амбал.

— Очень просто. Каждый должен жить, как он работает. И всё. А у нас наоборот — справедливо, это когда все поровну. То есть когда работают не все, а хорошо живут все...

— А если кто-то вообще не может работать?

— Тех должно защищать государство. А для этого ему как раз и нужно богатство и богатые люди. Капитал нужно защищать, а не бороться с ним, — я не мог остановиться.

— Но ведь управлять-то хозяйством нужно, согласитесь, — это Зеленый.

— Не приведи бог! Это всё равно, что руководить деревом, как ему расти. Да вы просто посадите его, поливайте, удобряйте время от времени, если нужно, а уж как там соки распределять, какие ветки куда выпускать, это оно само решит.

Да нет, они вроде как слушали меня.

— Амбал! Может, мы с ним ещё про Чехова поговорим?.. У вас тут что — совсем крыша поехала?!.. Или это вы уже со мной поиграть решили? Так?.. Но ты, учитель жизни, — повернулся Клим ко мне, — мы ведь с тобой не первый раз встречаемся, а? Чего замолчал? Ну, давай... Ну?

— Что, ну?

— Ты кто? — вот сейчас Клима не обрывал никто.

— Расслабьтесь. К вам я не имею никакого отношения. Ни с какой стороны. Я литератор. Из Москвы. Могу членский билет показать.

— Да знаем мы эти билеты.

— Ну, уж нет! Мы не в кино. Было такое. Видел. “Асса” называется. Там очень эффектно про мафию и сыщиков. Но мы-то с вами не в кино, — в этот момент я очень старался.

— Клим, а, Клим! Ты зачем сюда приехал? — вдруг спросил Босс. Он смотрел на Клима с кривой брезгливой усмешкой, остальные — почти озадачено. Клим, набычившись, развернулся к Боссу.

— Ты что за спектакль играешь, Клим? А? Да еще на людях? Совсем плохой стал? — голос Босса зазвучал вдруг очень тихо, и я почувствовал, как напряглись уже все.

И тут же между Климом и Боссом скользнул Амбал.

— Действительно, Клим, успокойся. Разберемся. Не нервничай. О твоих проблемах — потом... Дай нам с человеком поговорить. А вы извините, что вместо нормального разговора у нас тут какой-то театр начался. Мы действительно про московские ваши дела хотели расспросить, а вы с Климом — о киноискусстве. И уж, простите, “Асса” совсем ни при чем. Это вы напрасно.

— Ну поехал, ну поехал! — застонал Клим.

— Клим... твою мать! — рявкнул Босс. — Амбал, убери его от меня. Убери! У меня тоже нервы больные.

— А как вам, например, новые коммунисты, — вдруг вступил в разговор Босс. — Только если честно, если без демагогии про Сталина и про тоталитаризм.

Клим, повернувшись к спиной к компании, сделал пару шагов вдоль металлической сетки ограждения и остановился.

— Да никак. Если умеют, пусть делают. Но ведь не умеют же. Сколько можно пробовать...

— Ещё раз про нравственное сознание. Я что-то не понял, — перебил меня Амбал. — Допустим, у меня миллион долларов, а у вас сто рублей. Я вам враг или нет?

— Ваши деньги — ваше личное дело. Меня может касаться только способ, которым вы его заработали.

Периферийным зрением я наблюдал за Климом — он стоял вполоборота к нам, закуривал. Босс и Зеленый тоже косили глазом.

— А вы допускаете, что миллион долларов можно честно заработать?

— Не знаю... Трудно, наверно.

— А вот народ так не думает.

— А я вам что — не народ? Или вы — не народ?

Я уже чувствовал, что говорю в пустоту.

— Тренера вашего, похоже, уже не будет. Может, всё-таки с нами поиграете?

— Да нет, спасибо.

— Как знаете... Женя, иди в пару с Зелёным.

Меня хватило, чтобы неторопливым шагом подняться по лестнице, пройти за деревьями до верхней площадки со сквером и прудиком. Потом я оглянулся — сзади вроде никого — и скатился вниз по боковой аллейке. Земля наклонилась, я полез по ней вверх, спотыкаясь, оскальзываясь, прошивая плечами и головой кусты — потный, трясущийся, только что не подвывающий, — выскочил на какое-то шоссе — откуда оно здесь? — и, мимо двух ошалевших теток, снова — под деревья, направо, вниз, через парк, туда, где должно быть море, уперся в забор, начал обходить его, забор тянулся и тянулся и изгибался, возвращая меня назад, я не выдержал, вышиб ногой две доски, нырнул в щель и оказался буквально в трех шагах от набережной. На слабеющих ногах прошел ещё несколько метров и свалился на скамейку.

...Передо мной стояла сосна. За сосной открывалась набережная, порт, бухта, дали; и свет сейчас такой, который я ждал, чтобы сделать пару снимков с этой сосною. Хороший был бы снимок...

Сволочи!

 

На следующий день вместо тенниса я поехал на морскую прогулку к Ласточкиному гнезду. На море лежал туман. Берега не было. Барабанные перепонки долбил остервенело-задорный голос певицы из громкоговорителя: “Ой, Серега, не стой у порога! Не стой у порога, ой, Серега, Серега!” Потом я поднимался вместе со всеми по крутой бесконечной деревянной лестнице на скалу, чтобы вблизи посмотреть на нелепый бетонный торт в форме средневекового замка. Посмотрел. Потом снова слушал про Серегу и смотрел на серую воду. Ступил на неподвижный асфальт набережной и, попетляв по узким заплетённым улочкам в гору, к Дому, поднялся на крыльцо, прошел холл, нажал кнопку с номером своего этажа, и за моей спиной закрылись двери лифта. Потом — двери моей комнаты. Я вышел на балкон, и мне стало наконец-то хорошо. Отсюда и город и море — как с самолета.

На следующее утро я решил, что надо съездить в Гурзуф, посмотреть коровинские пейзажи в натуре. Действительно, несколько кварталов Гурзуфа на редкость колоритны. И залив и камни, которые я видел на пейзажах Коровина, имеют место. Очень красиво.

Но когда троллейбус, проделав обратный путь мимо эталонных крымских пейзажей, начал медленно скатываться к городу, в животе что-то снова напряглось.

Я хряпнул на автостанции стакан мадеры под фаршированный перчик, а на подходе к Дому купил к обеду пива и, ещё через полчаса, отяжелев после обеда, потащился вверх от столовой к своему корпусу с намерением вырубиться часа на два.

 

...В дверь постучали, когда я взялся за покрывало.

— Да, — обрадовался я: администраторша обещала достать свежую ленту для пишущей машинки. — Войдите.

— Можно?

В полуоткрытой двери стоял Амбал. И кто-то маячил за ним.

— Ну, уж это чересчур, — вырвалось у меня.

— Нет-нет. Ради бога, не беспокойтесь, — заговорил Амбал увещевающим голосом. — Я тут по своим делам. Увидел, как вы из столовой шли, и решил проведать... Так можно войти-то или совсем некстати? Вы не стесняйтесь. Незваный гость, как говорится... А?

— Заходите. Конечно.

Амбал прикрыл за собой дверь. Прошел, присел на кресло, не облокачиваясь, как на официальном приеме:

— Вас уже два дня нет на кортах. Паша волнуется, куда, говорит, моего кормильца дели? Не заболели? Это вы из-за Клима? Да? Послушайте, это недоразумение. Действительно, недоразумение! Клим у нас человек нервный, и вы напрасно.. — Амбал чуть замялся подбирая слово, — напрягаетесь. Вы поймите, у нас с вами, кроме теннисных, ну и чисто человеческих, разумеется, никаких отношений. Никаких... И вы уж не сердитесь, но... раз уж вы такой киноман... чего нам друг перед другом-то... Справки про вас навели... Вы не заводитесь. Я всё понимаю. Но это для вашей безопасности. Поверьте на слово... Я ведь к вам по-человечески. С бутылкой. Так сказать, от честной компании. Чтобы принести извинения за дурацкую сцену на корте. И за некоторое вмешательство в вашу частную жизнь.... Если хотите, я уйду. Как скажете. А? Или, может, всё-таки выпьем немного?

— Да я вроде уже немного принял.

— Тем более, тем более, — участливо закивал Модя. — Чего на полдороге останавливаться.

“Амбала” он, похоже, оставил на корте. Сейчас он — Модест, Модя, и это у него получалось хорошо.

— Игорек! — крикнул он.

Дверь снова приоткрылась, сунулся шофер.

— Сумку из машины принеси.

Дверь закрылась, но я заметил, что Игорь вроде один. Загудел лифт. Игорь вызвал. Значит, всё без обмана.

— Ого, рукопись, найденная в Сарагосе? Это вы из Москвы привезли или уже здесь столько бумаги извели? С натуры ваяете?

— Почти.

Стукнули в дверь. Игорь втащил сумку и начал выставлять на стол бутылки, выкладывать сыр, ветчину, виноград, груши.

Дождавшись, когда Игорь выйдет, Модя разлил по стаканам коньяк.

— Ну, за встречу!

Мы чокнулись. Отхлебнули. Поставили стаканы на столик. Мой оказался практически нетронутым. Модя усмехнулся:

— Всё-таки сильно мы вам подпортили настроение. Ещё раз извините. Это Клим со своими глюками.

— Может, и не совсем глюками.

— Не понял? — Модя попытался улыбкой смягчить прорвавшуюся отверделость голоса и взгляда.

Я начал рассказывать про своё сидение в беседке.

— И что вы предположили? — спросил Модя, когда я закончил.

— А что тут предполагать. Школьная программа: Эм. Ю. Лермонтов, “Тамань”.

— Это хорошо. Хорошо, что вы рассказали... А про что записывали, если не секрет?

— Это не так интересно. — Я начал вспоминать, на чем меня тогда прервали, и вдруг вспомнил: — Система масок на курорте! Про душевный стриптиз.

— Почему же? Очень интересно. Давайте ещё под это...

Я глотнул коньяка, пожевал солоноватого сыра. Балконная дверь открыта. По полу и по перилам балкона гуляют голуби. Бледная, голубизна неба начинает предзакатно плотнеть. Груша тает во рту... У меня в номере сидит Амбал Модя. Мы с ним выпиваем. Сейчас он разрывает вилкой целлофановую упаковку, отделяет длинную ленту копченого мяса и, запрокинув голову, опрятно опускает её в рот.

— Извините, перебил, — трясет Модя головой, пережевывая мясо. — Маски, это в том смысле, что люди здесь не за тех себя выдают?

— Наоборот. Обнажаются. Человек здесь воплощается. Это дома его жизнь — система масок: на работе, в семье, с друзьями. Дома он вынужден проигрывать роли, давно уже разученные. А здесь он свободен. Принадлежит только себе. И человек начинает собирать себя заново. Маленький такой театрик для себя и окружающих. Это, знаете, как при фотографировании. Считается, что человека нужно снимать незаметно для него, — тогда можно поймать характер. Это неправильно. Человек обнажается именно тогда, когда позирует перед объективом. Когда пытается сыграть себя тем, кем хотел бы быть. И чем простодушнее позирует, тем откровеннее снимок. Зрелище, может, и стыдное, но по-своему трогательное. Можно сказать, сокровенное.

Я вдруг почувствовал, что дело не только в моём пьяном восторге и не в том, что я опять стараюсь — Модя хорошо слушал.

— Потому вы так внимательно и рассматривали нас? Думали, что всё это театр, и спокойно ходили рядом?

— Наверно, — ляпнул я. — Но ведь согласитесь, что и театра там много.

Модя ухмыльнулся:

— Не без этого..

— Слушайте, а можно вопрос?... Нет, если не хотите или, так сказать, коммерческая тайна — не отвечайте. Я ведь только из обывательского любопытства..

— Ага. Чем занимаемся? Так?.. Ничем особенным. Бизнес. У каждого — свой. У нас с Зелёным — строительство, сигареты... ну и ещё кое-что. Затоскуете по женскому обществу, не стесняйтесь, обеспечим. Индустрия рекреации, скажем так... Не усмехайтесь, у меня ведь тоже высшее образование. И, кстати, почти как у вас, гуманитарное. Архитектурный институт в Москве.

— А потом?

— После института? Сюда, домой, приехал. Курировал в исполкоме строительство. Вверх пошел. И тут же — в тюрьму. На два года. Но честно скажу, полезные были годы. Мне там мозги на место поставили... Кстати, дело моё как раз Зелёный вёл. Он тогда в гэбэ работал, с коррупцией боролся.

— И вы теперь с ним друзья?!

— Больше, чем друзья, — компаньоны. Работник он абсолютно надежный. Та ещё школа. Ну, а вообще, работа есть работа, работа есть всегда, та-ра-ра-ра-ра-ра, хватило б только пота на все наши года... Люблю. Это вам не Вилли Токарев... А что? Выпили, расслабились, а? — он подмигнул, и я не выдержал и улыбнулся, очень уж забавным был переброс “трудового пота” из песни Окуджавы в Модину сферу деятельности.

После хорошей порции коньяка заломило в груди.

— Слушайте, а хорошо! — вырвалось у меня.

— Ещё бы, — усмехнулся Модя.

— Ещё бы, — он глянул на меня, улыбнулся чуть покровительственно, живи, мол, парнишка, пока разрешаем, и тут же, как бы почувствовав свой взгляд и улыбку, добавил:

— У меня в лагере так было. Обложили. Полтора месяца каждую ночь ждал, что — всё. Последняя моя ночь. Но упирался. Уже без всякой надежды, но — упирался. И — рассосалось. Вдруг. Почти что само собой... И тогда я понял, что нет! Ещё не вечер! Ещё поживу. И как поживу!

— Но я не о том, — оборвал себя Модя. — Я ведь не только от имени и по поручению. Мне и самому хотелось. Жаль, что тот разговор на кортах не получился. И всё-таки. Меня удивило, что вы про нравственность заговорили... У вас вообще есть время на такие разговоры?

— На эти темы — всегда.

— В принципе, ничего нового вы не сказали. Интересней было то, как вы это говорили. Ведь не только чтобы отмазаться, а? Всерьез? Думаете об этом? Так ведь?

— Думаю.

— Тогда вопрос. Вы что, действительно считаете себя таким крутым, что не боитесь жить по придуманным принципам, а? В дураках, простите, не боитесь остаться? Реальной жизни ведь без разницы, хороший вы или плохой. Важно только, правильно вы её понимаете или нет.

Вальяжность супермена слетела с Моди. Обвиснув могучим телом на локтях, поставленных на стол, сейчас он смотрел на меня почти зло, обиженно и одновременно беззащитно:

— Покажите мне такого придурка, который скажет: я знаю про жизнь всё, я всё в ней понимаю. Нет, придурок, конечно, скажет... Но вы-то не придурок. Почему же тогда все вы глядите на обычных людей сверху вниз. На тех, которые тоже что-то про жизнь думают, но когда прижмет всерьез, то поступают по принципу “жизнь есть жизнь”. И получается, что они умнее и честнее вас. Они жизнь уважают больше, чем свои мысли о жизни... Ну ладно, вы такой принципиальный, что иначе жить не можете. Это ваши проблемы. Но кто вам дал право впаривать свои заморочки всем остальным? С чего вы взяли, что придуманная вами нравственность и есть закон жизни, а? Я понятно спрашиваю?

— Понятно. Только не знаю, как вам ответить. Нравственные законы формулируют, а не придумывают. Придумала их сама жизнь, а не мы с вами.

— Тогда почему ваши нравственные принципы повернуты против реальной жизни?

— Это как?

— Да вы посмотрите: вы же свои нравственные законы должны выводить из природы человека. Так? Так! А кто человек биологически? Хищник. Травоядным никогда не был. Всегда убивал других для того, чтобы жить. История человечества — это история войн. Так?

— Так. Но, может быть, как раз этот опыт и заставил придумать, как вы говорите, нравственность. А вы попробуйте отнестись к существованию нравственности как к инстинкту самосохранения человечества.

— Ну, это уже вообще что-то мичуринское. Почему-то война воспроизводится сама по себе в каждом поколении, а нравственность вашу каждый раз нужно прививать заново, как, простите, яблоки на грушу. Где же тут инстинкт?.. Да нет, вы не подумайте, я со всем уважением к вам. Иначе не было бы этого разговора... Но не подходят они для этой жизни. Что бы вы ни делали, что бы ни говорили... Вы попробуйте не жмуриться. Вы посмотрите, что народ с вашими принципами делает. Он вашими принципами лень свою, трусость и зависть оправдывает. Вы поглядите, до чего дошло! Вроде есть всё, да? Людей прорва, земли прорва, недра всякие, моря, реки, курорты, наука, культура. И народ такой послушный — удавиться можно! Каждый день миллионы идут трудовой пот проливать. Только кто бы объяснил, что эти миллионы производят? Где оно? Разворовывают? Покажите, кто? Где эти дворцы, где уворованная у народа роскошная жизнь? Двухэтажный дом, заграничная тачка и отдых на Канарах, это что — несметные богатства?.. Даже не смешно.

— Погодите, погодите, Модя. Мы о чем, собственно, говорим?

— Да всё о том же. О том. О принципах, которые вы впариваете народу: живи, не мешая другому. Это как, интересно? Вы же вроде как новую жизнь объявили. Реальную. Нас разрешили. Да? Что ж вы трусите? Для кого целку бережете? Вас сама жизнь дожала: стрелять заставила. А вы всё равно боитесь. Стреляете и боитесь. Да вы что, совсем охренели? Что за сопли вы развели в газетах! Произошла попытка вооружённого захвата государственной власти, толпы Москву вашу громили, а скольких вы посадили? Пятнадцать человек? И тех через полгода отпустите и ещё извинитесь... Вот ваш принцип: не мешай другому. Научите меня, дурака, как это можно. Неужели вы думаете, что это большинство способно уважать, например, мои желания? Да как только ваши совки увидят, что я умнее, смелее и потому, извините, богаче — по стенкам размажут. За то, что нарушаю их главный закон: не высовываться. Быть как все: скромным, трудолюбивым, послушным. Друг, товарищ и брат. Лох — вот ваш идеал. Вы просто жизни боитесь. Себя боитесь. И не надо прятаться за культуру, за образованность. Культура — это тоже не манная каша. Там тоже отбор. И чем выше культура, тем жестче. Вы хоть это понимаете?

— Нет, ну отчего же — это мы как раз понимаем, это мы хорошо понимаем.

— Ага. А чего ж тогда там, на кортах, гусаком ходили? Сверху вниз на нас смотрели? Чем так гордились? Умных книжек много прочитали? А сами хоть одну умную книжку написали?.. А?

— Это риторический вопрос или как?

— Просто вопрос.

— Нет, не написал.

— Почему?

— Таланта, наверно, не хватило.

— А что, все умные книжки написаны талантливыми людьми?

— Разумеется.

— А может, вы, простите, и тут лапшу себе на уши вешаете? Может умную книжку может написать просто умный, который собственных мыслей не боится. А может, и в вашей сфере талант — это просто смелость?.. Ну ладно-ладно, не будем... Извините, я действительно не в своё полез... Ещё понемногу?

Мы чокнулись.

Модя выпил. Пожевал задумчиво губами.

— Как по-вашему, что я тут говорил, всё — бред? Или не всё?

— Не всё.

— Однако есть “но”, да?

— Есть.

— Давайте...

— Вы, Модя, насчет лоха подумайте ещё. Может, все тут как раз наоборот. Может, вы сами себе противоречите.

Модя скривился:

— Ну, вы же умный человек, ну что мы сейчас будем таблицу умножения разбирать. Не хватало нам ещё про духовность завестись... Вы что, на лоха обиделись, да?

— Нет, нет, — ответил я вполне искренне.

— Ну и ладушки... А про духовное ещё поговорим. Для меня это сейчас ещё покруче нравственности. Но уже не сегодня... А вообще поговорили хорошо. Я рад, что не ошибся — с вами можно. С другим бы не говорил... И вы не торопитесь отмахиваться, обдумайте, что я сказал. Нет, не в смысле, что я вас учу. А вообще, по жизни... Где у вас тут руки помыть?

— Сюда.

Модя прикрыл за собой дверь ванной. Через минуту, перекрывая шум спускаемой в унитазе воды, он заговорил уже обычным своим голосом:

— А на корты, как будет настроение, приходите. Если наши рожи нервируют, договоритесь с Пашей на другое время. Дадите старику заработать. Он в простое — клиентов нет. А что, горячей воды нет?

— Послезавтра будет.

— А в моих гостиницах — всегда! — Модя вышел в комнату с мокрым лицом. Я кинул ему полотенце. Он тщательно вытерся и глянул посвежевшим, как будто проснувшимся взглядом.

— Ну что, укатал я вас. А? Поговорили с новым русским?.. Ничего. Это иногда нужно... Ну и извините, если что... Нет, хорошо посидели, — сказал он уже сам себе.

— Хорошо, — искренне ответил я, радуясь, что мы уже идем к лифту и что я провожаю Модю.

Лифт оказался занят. Модя сунул мне жёсткую ладонь: “Я пешком. По лестнице. А ты, мужик, тоже... не горюй... Счастливо тебе”. И, не оглядываясь, нырнул в полумрак лестницы.

 

Теперь уже ничто не мешало выпитому коньяку. Ноги стали легкими и сильными. В комнате сумрачно, от выдвинутого на середину столика и кресел тесно. Я вышел в лоджию. Небо над горой горело желтым, только что туда закатилось солнце. На плитах двора распласталась крыша Модиной машины. Через пару минут из-под козырька над входом в Дом выкатились его плечи и голова. Модя запрокинул голову, нашел взглядом меня и вскинул руку — большой и указательный палец растопыренной ладони он свёл в кольцо и, сделав этим кольцом круговое движение, прошил воздух: коза ностра приветствует!

Я стоял и смотрел, как в просветах крон соскальзывает вниз с горы Модина машина. Потом я поднял голову — затенённый, как бы слегка задымлённый город и над ним чисто, ясно, просторно — море, жёсткое по очертаниям и нежное по цвету. На небе остывают бледно-розовые облака. Солнце только что закатилось за горы.

Поручни лоджии ещё тёплые.

Жаль, не поговорили всерьез. Амбалу нужно было выговорить обиду. Он ее и выговорил. А поговорить не получилось. Например, о том, зачем нас вообще свело. Ясно же, что всякие случайности и совпадения здесь ни при чем.

А еще томило наличие за спиной полуразорённого стола с закусками, с недопитым коньяком и нетронутой бутылкой муската. Почему-то в этом году я так и не обзавёлся своей компанией. А как хорошо было бы сейчас перед ужином собраться всем за этим столом, нормально, не торопясь почесать языки... Да, о чем угодно, на худой конец, о политике... А может, правда позвать сейчас соседей по столовой? Татарин-переводчик с женой, симпатичные люди, думал я, не трогаясь с места, наблюдая, как темнеет море, багровеет облачко, тащится через бухту крохотный сухогруз с зажжёнными огнями.

 

Утром по узким каменным переулочкам я спускался к набережной. Солнце светило навстречу, с моря потягивал ветерок, нес запахи портового мазутного дымка и водорослей. Пустым синим небом отсвечивали стеклянные витрины, с рекламного плаката очков глядела красотка-мулатка. Меня обгонял худенький паренек с белой шеей, в рубахе, ещё хранящей чемоданную складку на спине.

Городской пляж полупустой, полураздетый. Вдоль ограды штабеля неразобранных еще лежаков.

Да бог с ним, с теннисом... Дело не только в пережитом страхе. Как-то очень уж легко оно отвалилось. Такая вот ясная для меня и вполне бессмысленная фраза: теперь я могу туда не ходить. Не обязан. Не повязан. Не должен. Свободен. От чего?!! Неважно, у меня — каникулы. Теперь я могу спокойно, не торопясь, не дёргаясь, ещё раз прокрутить, что и почему, кто и как. Кем они видели меня и кем видел их я. Нет, не просто лох, который напрягается, чтобы соответствовать. В сущности, был акт признания нашего равенства. В чем равенства? Что ты мелешь? И все-таки приятно вспомнить, как они старались. Без моего присутствия их джентльменский напряг на корте терял смысл. Это был театр для меня! Да? Это ещё вопрос, кто больше напрягался, чтоб соответствовать. Они или ты. И кто здесь — лох... А сколько всяких телодвижений было произведено! Какой перезвон стоял: встречались, обговаривали, распределяли, где, кто, как расставить людей.

Нет, приятно вспомнить.

Если, конечно, забыть про пережитый ужас.

Ну, а всё-таки, что такое страх?.. Страх — штука странная... То ли он животный, то ли — животворный...

Вот про это и надо писать. Этим писать. Только не увлекаться — вряд ли Модя лукавил. Их встреча на корте, или как теперь говорят, стрелка, к тебе отношения не имела. Ты просто путался у них под ногами, вот и нарвался. И уж никак не в качестве равноправного партнера. Ты, пользуясь их жаргоном, действительно лох. Лох завороженный. Так оно, конечно, безопаснее. Спокойнее. Но, признайся, ты ведь чувствуешь что-то вроде разочарования, а? Может, страх лучше, чем вот такое унижение — клянчить: ну, возьмите, ну, возьмите меня в свои игры!

Нет, ну, конечно, раз они потом озаботились, раз они начали выяснять причины Климовой истерики, значит, и ты в роли побывал. Утешает?.. Придает тебе ощущение своей значительности, а? Ну да, такая же хрень, как и этот проход по утреннему пляжу, который ты сейчас разыгрываешь перед собой — одинокий, утренний, вполне мужественный мужчина идет вдоль моря. Идет, погруженный в неординарность, так сказать, пережитого, и при этом он свободен для смакования влажного ветерка, блеска воды, костяного шуршания гальки под его кроссовками.

Вот он идет (иду), провожаемый незаметными взглядами женщин. Нет-нет, не так чтобы уж очень. Голов за мной не сворачивают. Но хотя бы чисто автоматически, непроизвольно, по курортно-пляжному протоколу. Мне — достаточно.

Ну и бог с ним, с этим дешевым театром, — все равно хорошо.

Взгляд непроизвольно тянется вслед за девушкой, зябко трогающей воду ногой; рука автоматически прихватывает случившийся на пути свободный лежак, ноги сами заворачивают в сторону двух девиц, вытянувшихся на оранжевых полотенцах с подветренной стороны мола. У обеих чёрные очки на пол-лица, но и того, что видно, более чем достаточно. (Да ни для чего, для пейзажа, для — глаз понежить. Увы, больше ни для чего.) Но останавливаюсь я, не пройдя и половины разделяющего меня от девиц расстояния, останавливаюсь, зацепившись за картинку, которая осталась за моей спиной: молодая женщина сидя (вид сзади) обтирает плечи и шею (крем от загара?); ломкий жест длинной руки, изгиб позвоночника — ренуаровская купальщица, только потоньше и жест акцентированней. Рядом на лежаке — мужчина, судя по домашней расслабленности позы, муж. Далее: пластиковый прозрачный пакет с газетами и обложкой журнала “Знамя”, зелёная пачка сигарет “Салем”. Они в трех шагах за моей спиной. Я бросаю лежак на гальку, достаю полотенце, расправляю, раскладываю, сажусь спиной к ним расшнуровывать кроссовки. Стягиваю майку и джинсы, делаю первый шаг в сторону моря. Ветерок холодит вспотевшую кожу, и от этого запах моря становится как будто резче, вид наползающей на гальку пенистой воды отдается ознобом в ногах, но присутствие этой женщины делает мою походку пружинистой и решительной... А ведь ты даже лица её не видел.

Ледяная вода на секунду останавливает не только дыхание, но и как бы сердце. Метров двадцать я проплываю, хватая воздух и разрывая рукой воду, ну а потом тело как будто оживает, согревается, вода становится просто прохладной, покатые валы поднимают и опускают в море отдалившийся берег с разноцветными флажками пляжа и полоской набережной — и я как будто разом вспоминаю себя в воде. Господи, сколько же я времени потерял здесь без этих утренних заплывов!.. И когда я выхожу наконец из воды — на отяжелевших ногах, с загоревшейся сразу кожей, как бы выспавшийся, — пляж распахивается передо мной горячим от солнца, просторным, ярким, заполненным людьми, орущим детскими голосами и музыкой из открывшейся шашлычной.

Мужчина (её муж — лет сорок, усы, загар, спортивная фигура) встречает меня стоя, и когда я начинаю растираться, он, как бы включаясь в моё движение, спрашивает:

— Не потеплела вода со вчерашнего?

— Не думаю, — стараясь улыбаться не слишком широко, отвечаю я, — это вообще-то не купание, скорей, моржевание.

Она в разговор не вступает, но поворачивает ко мне лицо со спрятанными за очками глазами, жест доброжелательно-открытый, и я, старясь держать взгляд максимально рассеянным, заканчиваю в интонации, предполагающей завершение случайного обмена репликами:

— В такое время купаешься только по одной причине — потому как уплочено.

Они оба улыбаются, а я укладываюсь на жёстком лежаке и закрываю глаза. Поплыли перед глазами оранжевые и темно-синие пятна, холодит спину сквознячок, грудь припекает солнце. Сокровенные минуты осенней пляжной истомы...

Разговорились мы часа через полтора. Услышав шуршание свертываемой газеты, я повернул к ним голову и увидел логотип “Литературки”. Газету складывала женщина.

— Можно глянуть? — спросил я.

— Да-да, разумеется, — она с готовностью протянула газету.

— Там в первой тетрадке статья про местные разборки, — подал голос муж. — Посмотрите.

Я посмотрел — кооператоры и рэкетиры. Интересно, конечно, но я воткнулся во вторую тетрадку, литературная хроника и рецензии. Всё-таки наша тамошняя кухня смотрится отсюда очень даже занимательной. Подняв от газеты голову, я натолкнулся на взгляд мужа.

— Ну и где же ваша ракетка? — как бы снимая свою напористость доброжелательной, почти извиняющейся улыбкой, спросил он.

— А почему вы про ракетку вспомнили?

— Мы привыкли к вам с ракеткой, — он качнул головой в сторону жены. — Вы каждое утро проходите по набережной как раз под нашим окном.

— Получается, что мы уже как бы и знакомы.

— Володя, — протянул руку мужчина.

— Лена, — представилась женщина. Она сняла очки. Светло-синие, чуть водянистые глаза, тонкие морщинки у глаз — тело у неё гораздо моложе.

— Здесь, похоже, место не теннисное. Мне-то всё равно. Но Лена привыкла играть.

— Вы ведь тоже из Москвы? — спросила Лена.

А я никак не мог выбрать позу, чтобы животик не выпирал. Живота у меня нет, но когда сидишь, вот так скрючившись... Кошмар!

— Да. А как это определяется?

— А бог его знает, — пожал плечами Володя, — Своих почему-то сразу видишь. Здесь москвичей мало. Мы тут никак не можем освоиться.

— Неужели первый раз в Крыму?

— Что вы. Сентябрь в Крыму — это святое. Но раньше мы ездили в Коктебель, потом был перерыв в пять лет — работали за границей. А в прошлом году приехали в Коктебель и еле выдержали до конца. Холодно. Дожди. Но не в том дело. Там все теперь другое. Из наших практически никого. Встретили одного на Биостанции, как к родным кинулся, где, говорит, все? А нигде — кто за границей, кто дома без денег сидит. Решили в этом году перебраться сюда.

— Ну и нравится?

Володя пожал плечами.

— Наверно, тут хорошо. Но уж очень... ширпотребно.

 

Через час мы уже сворачивали в арку какого-то ресторана на набережной. Лена сказала, что ей хочется кофе и в хорошем месте. К кофе мы заказали бутылку вина и орешки.

— Коктебель для меня был лучшим местом в мире, — говорила Лена. — Дом Макса, стихи Марины, пляж за Хамелеоном, вы помните, какой там был чистейший песок, покой, простор. А бухты карадагские! Гроты. Какая там аура…

Солнце бьет ей в лицо, Лена щурится, но очки подняты на лоб, на коротко постриженные волосы — ей идет, и она это знает. Так же, как и голубые джинсы, и светлая, как бы выгоревшая клетчатая рубаха навыпуск — девочка-подросток, более хрупкая, чем даже на пляже. И мы сидим за ресторанным столиком, выставленным на улицу, от плывущей мимо прочей публики отгороженные только крохотным заборчиком. Мы в толпе, мы со всеми и при этом подчеркнуто отделённые от толпы. Мы разговариваем о своём (про наступившие времена и про нас, интеллигенцию, в эти времена), и разговариваем увлечённо, как бы совершенно не замечая своей естественности и раскованности. Ну, где, как не здесь. В левой руке фужер, в правой — сигаретка, море плещет, солнце блестит, ну, и так далее. Лена продолжает:

— Господи, если бы видели, во что они превратили Коктебель! Набережной больше нет — ржавые загородки и будки кооператоров, Карадаг закрыт. На пляжах пустые бутылки, вонь, блатная музыка. По парку Дома творчества гоняют на иномарках бандиты. Бедные писатели. Вот вам новая жизнь.

Мы пили кампари, и, возможно после вчерашнего, меня сразу же повело, — я слушаю голос Лены, но откуда-то издалека. Я смотрю на лохматые лапы крымской низкой ели, на то, как золотистой пылью дробятся в просветах солнечные лучи. На картонные ящики из-под книг, задвинутые под эти ели, с освобождёнными от напора книг стенками, расслабленно колыхающимися на сквознячке. А книги, наоборот, — вынутые на свет, подтянутые, собранные — блестят сейчас на стенде, как на сцене, зазывая аляповато раскрашенными обложками с полуобнажёнными бюстами красоток, пистолетами и звероподобными оскалами киллеров. Я читаю названия, придуманные моим другом Геной, редактором в издательстве: “Пуля не выбирает”, “Мертвые не потеют”.

Вот плотная рослая женщина рассматривает книжку про домашнее копчение, а сзади мается сын лет тринадцати, наблюдает за сверстниками, катающимися на роликовых коньках — согласен, есть на что посмотреть: тугой румянец, ободранные колени, косолапый разворот плеч и стремительное скольжение сквозь сонно текущую толпу, — и у мальчика во взгляде ни тени уязвлённости или зависти, нет, там радость открытой им перспективы, он сейчас ни на секунду не сомневается, что и у него будет так и только так.

И с трудом тащится сквозь толпу, не замечая её, мужичонка, в мятой, заспанной рубашке, ноги отдельно, тело, откинутое назад, отдельно; как же тяжело ему, бедному, сейчас, как ломит затылок, какими нереальными кажутся люди вокруг, настолько нереальным, что и привычного раздражения не вызывают; но и он счастлив: уволенному с винзавода Кольке выдали остаток зарплаты, восемь бутылок муската “Краснокаменного” (падлы, нет чтобы портвейном рассчитаться — было бы четырнадцать бутылок).

— Сегодня, — говорит Лена, — когда интеллигенцию предали все и она сама себя предала, остается только бороться. Я имею в виду творческую интеллигенцию. Сегодня необходимо са-мо-сто-я-ни-е.

Я чувствую, как напрягает Лену происходящее за соседним столиком: там — две вызывающе молоденькие и по-вечернему ярко одетые девушки, с ними два парня: бугай в чёрном переливающемся костюме и бледно-розовой рубахе, на его красном и простодушном сейчас лице истома блаженства. И второй — худощавый, в белом с закатанными рукавами пиджаке, с худым, подвижным, загорелым лицом, хищно светят его глаза и зубы. Но самая выразительная, это фигура третьего мужчины: пятидесятилетний кавказский джентльмен в строгом костюме с золотой заколкой на галстуке, с прямой спиной, гордо посаженной головой, с царственным жестом, которым подзывает он официанта. Но как бы он ни старался — что-то несчастное, сморенное, жалкенькое проскакивает то во взгляде, то в жесте, с которым он согласно кивает шуткам расшалившихся и особо не замечающих его случайных друзей и собутыльников — слишком видно, что все его силы сейчас уходят на то, чтобы держать лицо перед этим очередным ударом судьбы. Судя по роскошной сервировке и вполне равнодушной сердечности, с которой обращаются с ним девицы — ударе тяжком, ударе ниже пояса, в буквальном почти смысле слова. Но — держится! Можно только восхититься. А ребятами — любоваться. Девушки хороши. И не только молодостью, торчащими сосками, длинными ногами из под коротких юбочек, греховным хмелем в глазах. Но и молодой дерзостью — плевать им на всё. На столе опорожненная до половины бутылка коньяка и пустая из-под шампанского — сейчас официант открывает для девиц вторую. А некоторая их помятость — всклокоченные волосы, припухшие губы — не мешает. Напротив.

— Нет, мне даже нравится наше время, — Лена сбрасывает пепел сигареты в подставленную официантом чистую пепельницу. — В нем отрытая трагедийность. Русская культура всегда жила в предчувствии этого апокалипсиса, помните звук лопнувшей струны у Чехова в “Чайке”?

Во-первых, не в “Чайке”, а в “Вишневом саде”. А во-вторых.... Господи, да мне-то какое дело до русской интеллигенции и её противостояний, вдруг думаю я. Если честно, то мне бы сейчас хотелось быть вот этим мальчиком, мечтающим о роликовых коньках. Или — пустой коробкой из-под книг, освобождённо колыхать картонными стенками на сквознячке. Или хотя бы вот этим жаждущим опохмелки мужичком: подниматься по крутой загаженной лестнице на пятый этаж выветренной блочной многоэтажки к Кольке, уже вворачивающему штопор в светло-коричневую плоть пробки с отпечатанным на ней контуром виноградной кисти; подниматься к легкости, которая наступит после тупой ломоты в плечах и груди, после выступивших на глазах слез, когда, уже стоя у открытого окна с видом на крыши, кипарисы и море, я медленно выцежу свой первый стакан нектара, благоухающего растворённым в винограде солнцем, музыкой и женским смехом.

— Да, да, — говорила Лена, — они доигрались, все эти ваши Шолоховы и Любимовы. Когда я услышала по телевизору, как Любимов и Ярмольник сказали: пусть будет, что будет, а мы поедем пить шампанское, а в Останкино уже лилась кровь, я поняла: русская интеллигенция кончилась в августе 91-го года. Тогда она последний раз выложилась. И для кого, спрашивается?

Гражданский пафос очень идет Лене — плечики развернуты, лицо пышет, взгляд блистает, дымится в руке полузабытая сигаретка. На нее сейчас засмотрелись двое проходящих по набережной парней.

А за соседним столиком — Володя тоже скосил туда глаз — парень в белом пиджаке с закатанными рукавами стоя произносит тост:

— Господа, предлагаю выпить за красоту наших дам. Всегда считается, что женщина прекрасна в вечернем полумраке и белых легких одеждах. Но если б кто видел их так, как вижу их сейчас я. Как прекрасны они на этом солнце, кто б мог видеть, кто б мог оценить. И, как говорится, кто вернет мне это мгновение? Выпьем за то, что мы всё ещё в этом мгновении!

— Ну, — глядя на нас с Володей почти торжествующе, сказала Лена, — может, мы всё-таки пойдем отсюда, а? Или нравится запах конюшни.

— Ха, — пыхнул Володя, — так это ты нас сюда привела.

Грузин с тоской смотрел на нас, уходящих, и я кивнул ему на прощанье — он снисходительно (молодец, мужик!) наклонил в ответ голову.

Мы вышли на набережную. Действие кампари кончалось. Мы стояли у парапета и смотрели, как разворачивается в бухте огромный белый круизник.

— Феллини. “Амаркорд”, — умиротворённо сказала Лена.

— Да, — отозвался чему-то своему Володя.

— А что вы сегодня вечером делаете? — обратилась Лена ко мне. — Мы тут познакомились с местными художниками, вечером приглашены в мастерскую. Если хотите...

— Увы, сегодняшний вечер у меня занят.

— Жаль. Но... по утрам мы всегда на пляже, появится желание, присоединяйтесь.

 

Желания у меня не появилось.

Следующие дни я провёл в одиночестве. Лежал под навесом на дальнем пляжике и пытался вчувствоваться в эталонно-крымский пейзаж.

Глубокое синее небо.

Бухта и порт в полуденном свечении.

Темное море.

Зелёные, а вдали голубоватые горы, как бы распахивающие небо.

А также чёрные кипарисы и могучие крымские сосны на ленивом изгибе набережной. Цветов и оттенков не перебрать.

Пейзаж, составленный из всего этого, волновал меня. Но как-то издали. Извне. В себя не впускал.

Томит эта красота тоской. И... стыдом?

Да. Очень похоже. Стыдом.

Как будто Крым запомнил меня тем, каким я впервые приезжал сюда — молодым, голодным, с холодком счастливого предчувствия жизни... Так все последующие годы (десятилетия уже) и просмаковал это предчувствие, саму жизнь отодвигая на потом.

Но и в горестно-торжественном проживании этой мысли была та же лажа, что и в ресторанной загородочке, где Лена оплакивала судьбу русской интеллигенции. Полная лажа. И тем не менее, только впадая в такую лажу — никуда не денешься, — ты и способен дотянуться до себя.

 

“Было время, — выстукивал я вечером на машинке, — когда ты завидовал даже вот этим, торжественно вышагивающим по набережной, забывающим про всё и вся над картами, а потом, как бы очнувшись, с наслаждением ухающим в воду, а потом опускающим мокрое тело в горячий песок, откупоривающим бутылки с крымским портвейном, вытирающим с подбородка сок жареной курицы. Вот кто полон жизнью! Как мучил ты себя, пытаясь дотянуться до их простодушия в отношениях с бытием. А потом махнул рукой. Ты всегда будешь вот таким — ломучим, неестественным, неврастеничным, позирующим даже перед самим собой. И хрен с ним! Какой есть”.

 

Видел как-то утром по набережной Володю с Леной. Он — стройный, моложавый, подтянутый и энергичный, с пачкой газет. Она — с корзинкой, в коротеньких шортах, бледно-синей маечке, в кепочке — изящная, стремительная. Кадр из французского кино семидесятых. Я тормознул возле книжного развала и минут пять изучал обложки, пока они не скрылись в толпе.

 

Вот так я лежал на песке, смотрел, думал, вчувствывался в своё одиночество, отъединённость, подростковую обиду...

И ждал, как выяснилось. Ждал продолжения.

 

И — дождался.

Вечером, поднявшись на нашу гору, я увидел у крыльца столовой машину, а на ступеньках директора Дома и половину нашей столовской обслуги. В машину садилась тучная женщина в чёрной косынке, с красным оплывшим лицом. Я не сразу узнал в ней надменную Антонину Владиславовну, нашу администраторшу.

— Что случилось? — спросил я у соседей по столику.

— У Антонины брата убили. Он был главврачом военного санатория. Бандиты расстреляли. Прямо во дворе его санатория. А заодно — бывшего предисполкома города. Но этого здесь особенно не жалеют. Такой же бандит. Его тут называли Босс. Ещё медсестру ранили. Она сейчас в реанимации. И ещё двоих вместе с Боссом.

В местных теленовостях коротко сообщили о возбуждении уголовного дела по факту. Убитый главврач оказался известным и уважаемым в городе человеком. Выразили соболезнование его родственникам и родственникам скончавшейся в больнице медсестры. О Боссе и его людях — ни слова.

 

Утром на набережной я читал местные газеты: “...в 8.35 вышел на заднее крыльцо главного корпуса в сопровождении медсестры... преступники, укрывавшиеся в микроавтобусе, стоявшем неподалеку... свидетелей не было.. выстрелы услышали в здании.. видели уезжающий “рафик”... умер на месте... в нескольких метрах от крыльца изрешечённая пулями машина с двумя убитыми мужчинами, третий, тоже убитый на месте, лежал между машиной и крыльцом. Личности устанавливаются”.

Во второй газете дополнение: в инциденте погиб бывший предисполкома N и двое неизвестных мужчин.

 

Легкий ветерок остужает кожу. Я щурюсь на солнце, но не отворачиваюсь — истаивающая в солнечном блеске, из воды идет ранняя купальщица. С неожиданной остротой я чувствую, как плавит солнце кожу на лбу, как влажный ветер обтекает лицо. Я отчетливо вижу морщинистый красный затылок рыбака на пирсе и одновременно — пальцы женщины, оттягивающие тонкую ткань блузки от тела, это брызнула газированная минералка из пластиковой бутылки, когда женщина отворачивала пробку, я ощущаю сейчас намокшую ткань, холодящую её живот, собственной кожей; женщина сушит блузку — и на все это я смотрю оттуда, из глухого санаторского дворика с сиреневым квадратом асфальта и прохладными утренними тенями, с неестественно яркими кровавыми пятнами, расплывающимися по крахмальной белизне халатов; из тишины, наступившей после выстрелов. Плохо различим на этой картинке только Босс, скрючившийся на асфальтовой дорожке. Тишина кажется такой оглушительной ещё потому, что сюда уже бегут люди, через несколько секунд захлопают двери, тишина порушится вскриками, охами, воем; безмятежное пространство дворика затоскует ужасом...

 

Оказывается, все эти дни я знал, что ничего не кончилось.

И когда к вечеру, после дня на пляже, голодный, потный, просоленный и прожаренный, начав подъем к Дому, в сквере-лесочке я наткнулся на Модину машину, то уже почти и не удивился. Модин охранник с торчащей изо рта травинкой улыбнулся мне как своему и мотнул головой наверх, туда, где на затенённой террасочке, на каменной полурассыпавшейся скамье, сидел Модя: нога за ногу, легкомысленные шорты и яркая рубашечка. Мобильный телефон у уха. Не хватало только полотенца на шее и теннисной ракетки у ног. Модя, не отрываясь от разговора, закивал головой, приветствуя и извиняясь. Я остановился внизу, разминая сигаретку.

Это самое глухое место на моём обычном маршруте к Дому. Машина поставлена так, чтобы ни из проулочка внизу, ни с верхней аллеи её не было видно. Охранник стоит ко мне спиной, поза как бы расслабленная, но затылок его безостановочно, как включённый локатор, сдвигается влево-вправо. Дверцы машины приоткрыты, Игорь — за рулем, мотор не выключен.

Модя складывает телефон и сбегает по ступенькам.

Улыбка широкая, почти беспечная, ладонь горячая, сильная.

— Как отдыхается?

— Вашими молитвами.

— Значит, хорошо молюсь. Я с предложением.

— Модест, а может, ко мне поднимемся, хотя бы по кофейку... Там и поговорим? — к подобному началу я, в принципе, уже был готов.

— Увы, я в цейтноте... У нас тут кое-что произошло.

— Да, я слышал про Босса.

— Так, может, поменяем место вашего отдыха? Вы не подумайте, что гоню, но раз пошла такая пьянка...

— А со мной-то что может произойти?

— Практически всё. Кто знает, что ещё померещится нашему другу Климу. А я предлагаю замечательное место. Тихое, респектабельное. Санаторий, куда раньше только дипломатов пускали. Сейчас там кучкуется киевская политическая элита. Будете как на Марсе. Мне это ничего не стоит — с этим заведением у меня свои расчеты, вас встретят по высшей категории... Соглашайтесь... Ведь у вас тут, — он подмигнул, — ни подруги, ни прислуги. Из знакомых только я.

— Время подумать есть?

— Нет.

— И никакого выбора?

— Ну почему? Мы можем вас вывезти в аэропорт к самолету на Москву... Только мне кажется, что вам и самому не хочется уезжать.

— Нужно ответить сейчас?

— Да.

— Я согласен.

Модя облегченно перевёл дыхание.

— Завтра утром за вами заедет мой зять, ему как раз в Симферополь — по пути.

Мы уже развернулись к машине, охранник придерживал открытую для Моди дверцу.

— Модест, извините за идиотский, может быть, вопрос, но ваши-то дела как?

— Нормально. У меня всё нормально. А ля гер ком а ля гер! — на последней фразе — легкий спазм в горле. Слава богу, хоть что-то человеческое.

 

Жутко мне стало вечером — на стуле в голом, чужом уже почти номере стоит моя собранная раздувшаяся сумка, в открытой двери на небе набухают звезды, в телевизоре детектив Пуаро на украинской мове дает указания Гастингсу.

Кто меня здесь держит? Кто мешает взять эту сумку, спуститься на дорогу, остановить такси и укатить в какое-нибудь Приветное или Малореченское, поселиться на терраске у хозяев. Ясно же, что искать никто не станет. Но мысль эта почему даже и не приходила. И сейчас выскочила откуда-то сбоку и, особенно не затронув, куда-то канула.

 

Утром при моём появлении в холле из кресла поднялся худенький светловолосый с залысинами мужичок:

— Машину до Симферополя вы заказывали? — Похоже, он волновался ещё больше, чем я. — Анатолий, — представился он.

— Не забывайте нас, — сказала дежурная. — В следующем году приезжайте обязательно. Даст бог, уймутся, — говорила она, отводя в сторону взгляд.

У крыльца стоял старенький красный “Москвич” с коробками и чемоданами, увязанными на крыше. Анатолий начал открывать багажник.

— Зачем багажник, я в машину возьму.

— Там некуда, я для вас в багажнике место оставил — сказал он.

Задние сиденья были забиты коробками и узлами. Я втиснулся на сиденье рядом с Анатолием.

Машина покатилась под горку, несколько раз кашлянул и завёлся мотор, мы выворачивали из тенистого проулка на свет, в поток проходящих машин. Мне казалось, что мы едем слишком медленно и что в этой машине я выставлен напоказ. Минут через пятнадцать, когда мы уже выехали из города на верхнюю дорогу, нас плавно начал обходить темно-вишневый джип. Пару секунд мы ехали рядом, и сидевший в джипе бугай улыбнулся и сделал какое-то движение рукой. Джип прибавил скорость и начал уходить вперед.

— Всё в порядке, — сказал Анатолий. — За нами — никого. Они не ошибаются... Уже слышали, что сегодня ночью было? Нет? В парке дискотеку сожгли. Правда, стрельбы не было, но потушить не смогли... Ну, хоть кто-нибудь возьмется порядок навести, а?

— Ну, уж этого я не знаю.

— Жаль, что России мы стали не нужны. Жаль. Вас бы здесь с открытым сердцем встретили. И вам хорошо, и нам. Может, порядок был бы.

— Думаете, у нас не стреляют?

— Никакого сравнения. У вас — так, постреливают. А у нас здесь полный беспредел. Нет хозяина. Киев и Москва никак не договорятся.

Справа за деревьями далеко внизу мелькало море, слева — горы. По склонам — крыши деревень. Анатолий уже давно молчал. Позванивало что-то в багажнике. Солнце начинало набирать силу. Мне как будто стало спокойнее, и тут машина сбросила скорость. Анатолий сворачивает направо, на узкую, неприметную издали дорогу.

— Куда это мы?

— Как куда? В “Чайку”. Разве Модест Алексеевич не говорил вам?

 

Затенённая дорога, петляя, спускалась вниз. Сразу же заложило уши. Машин нет ни сзади, ни впереди — на редкость приватная дорога. И какая-то бесконечная. За окном уже не сквозной южный лесок, а глухой лес, как будто мы и не в Крыму.

Наконец, после очередного поворота, дорога выстрелила вперед пятнистой лентой и уперлась в белую спицу шлагбаума. Когда Анатолий подъехал, из кустов вышли двое автоматчиков в маскировочной форме и офицер. Анатолий протянул документы: “У товарища путевка”. Офицер сделал шаг в сторону и, сняв с пояса маленькую рацию, что-то прочитал в него из бумаг. Подчиненные его медленно обходили машину, рассматривая коробки на крыше. “Паспорт”, — обратился ко мне проверяющий. Я протянул паспорт, он открыл его и, наклонившись к окошку, цепко глянул мне в лицо. Потом протянул паспорт мне: “С приездом. Счастливо отдохнуть”, шагнул назад и махнул рукой. Шлагбаум поднялся. Мне понравились и цепкость его взгляда, и коротенький автомат, и маскировочная форма с незнакомой эмблемой, в которой присутствовал украинский трезубец.

Проехав ещё метров сто, мы снова затормозили, теперь уже у высоких железных ворот и забора, — такие же солдаты, автоматы, цепкий взгляд, та же фраза: “С приездом. Счастливо отдохнуть”.

Ворота открылись, из леса мы въехали на солнечную поляну, засаженную цветами, потом — в аллею, под полог высоких деревьев. Аллея тянулась и тянулась, потом снова полыхнули ярко-красные цветы, и над нами парусом на полнеба выхлестнуло многоэтажное закруглённое здание с лоджиями.

В просторном холле из-за стойки поднималась женщина: “Добро пожаловать! Путевочку, пожалуйста. Так это вы? Очень рады. Вас проводят. Лидочка, товарищ в шестьсот восьмой. Надеюсь, вам у нас понравится”, — широко улыбнулась она.

Я тоже растянул губы.

Миловидная девушка с припухшим, как после сна, лицом нажала кнопку лифта, мелодично звякнув, открылись двери — темная облицовка под дерево, запах дезодоранта, тихий ход. Мы вышли в просторный безлюдный коридор, уставленный цветами в больших горшках. Лида открыла двери номера. Горячий, чуть спертый воздух с остаточными запахами табака. Гостиная с диваном, креслами, телевизором, шкафами и ещё двумя дверями. Девушка подошла к окну и потянула шнур, серо-голубой занавес пополз в сторону, открывая баранью шкуру темного леса внизу и горящее над ним море. Лязгнула открываемая фрамуга, вздулись под ветром шторы. Пахнуло свежестью и морем.

— Гостиная. Там спальня. За ней — кабинет. Здесь ванная, туалет. Располагайтесь.

— Спасибо.

Девушка вышла.

— Ну, Анатолий, спасибо большое. Передавайте привет Модесту, скажите, что подарок действительно царский.

— Я не скоро его теперь увижу, — тихо сказал Анатолий. — Я сейчас в Алушту и дальше. Так Модест Алексеевич велел. Переезжаем. На время. А вам счастливо.

— И вам тоже.

 

Я остался один. Из зеркала в ванной глянул на меня затравленно-вопрошающим взглядом какой-то алкаш-сантехник или вымотанный бесконечной дорогой командированный, которого за отсутствием других номеров временно поселили в люкс...

Две широченные кровати в спальне. Министерский письменный стол в кабинете. Высокий книжный шкаф, пустоту которого подчеркивает “Кобзарь” Шевченко и два разрозненных томика Котляревского. Все — на языке оригинала.

Успокоила вываливающаяся дверца монументального шкафа в гостиной и сипение открытого крана — горячую воду отключили, похоже, совсем недавно. То есть всё как у людей — жить можно. Часы на стене с неподвижной секундной стрелкой показывали половину пятого. Я глянул на свои — без пятнадцать десять. Невероятно, — из предыдущего своего номера я вышел с сумками ровно в девять.

Зазвонил телефон:

— Алло?

— Доброе утро, — раздался голос Модеста. — Как устроились?

— Отлично. Только зачем одному человеку три комнаты?

— Ну, кто знает, сегодня один, а завтра?.. Не смущайтесь — вы там гость привилегированный. Администрация обязана удовлетворять все ваши прихоти, вплоть до... Шучу. Анатолий уехал нормально?

— Да вроде.

— Ну и ладушки.

— Звонить в Москву можно?

— Хоть в Париж, хоть в Джакарту. Вас больше ничего не касается. Вы отдыхаете.

— Ещё раз спасибо.

Я вышел в лоджию. Подо мной далеко внизу квадрат двора с фонтаном и аллея, уходящая в парк. Справа огромная, на полгоризонта, зелёная пологая гора. Слева тоже склон горы, но поменьше. Можно сказать, что я в горах, в ущелье. Только море здесь далековато, за парком, который кажется бесконечным.

 

Через полчаса я гулял по парку. Заповедный лес. Тяжелые лапы елей, разноцветный мох на стволах. На полянах магнолии с лакированными листьями, в цементных квадратных горшках вдоль дорожек красная пена каких-то осенних цветов.

Встретились: пожилая пара, потом — две молодые мамы с детьми. Мальчик и девочка лет по пяти, одетые, как игрушки. Старик и старушка глянули на меня с интересом, молодые женщины не заметили. Потом увидел загоравших на поляне нескольких солдат без гимнастерок, рядом свалены лопаты и грабли: “У вас закурить не найдется?”

— Как к морю спуститься? — спросил я.

— Вон по той аллее до конца, — махнули солдаты, прикуривая от моей зажигалки.

До конца аллеи было ещё чуть ли не с полкилометра. Потом я долго спускался по узким каменными ступенькам вниз и вышел наконец на крохотную, почти игрушечную, набережную вдоль бухточки. Стыки плиток проросли травой. Два галечных пляжика. Абсолютно пустых. Пляжный навес из желтого пластика и две кабинки раздевалок. Единственный звук, оживляющий пространство и подчеркивающий ощущение пустоты и уюта, — рокочущий компрессор и отбойные молотки. За дальним волнорезом чего-то строят. Несколько фигур, похоже, тоже стройбатовцы. Я почувствовал, что не по силам мне сейчас покой и сосредоточенность этого сонного местечка. Меня хватает только на то, чтобы смотреть на себя со стороны, гуляющего в покойном, действительно безмятежном приморском пейзаже.

Я оглянулся и обнаружил в пяти метрах от себя грот со стрелкой и надписью “Лифт”. Ну и слава богу.

 

Людей и курортную жизнь я обнаружил часа через полтора — поднявшись на свой шестой этаж и услышав музыку снаружи, я пошел по коридору на звук и из торцевой лоджии увидел внизу бассейн с парящими фигурками пловцов, желтые, синие, красные зонты, шезлонги и лежаки.

И ещё через полчаса, пройдя сквозь горячий туман душевых, я поднимался по винтовой лестнице мимо кованых морских чудищ, навстречу свету из стеклянного колпака над головой.

 

Расположился я поближе к бару и музыке, на солнце. По соседству на деревянных раскладных лежаках — двое могучих загорелых кавказцев, проложенных двумя юными девицами. На запрокинутых волосатых руках абреков — золотые браслеты. Чуть дальше спина и мощный загривок ещё одного крутого, и возле него — девушка. И дальше, и дальше.

— Что-нибудь закажете? — остановился возле меня официант.

— Кофе. Но сначала окунусь.

— Хорошо, — сказал он. — Кофе минут через десять, так?

— Да, минут через десять, — сказал я и пошел к воде.

Вода в бассейне после моря показалась тёплой, вяловатой. В этой воде я не купальщик, а как бы спортсмен.

Когда я поднимался по лесенке из воды, у моего лежака уже стоял официант с кофе.

— Спасибо.

— С вас тысяча купонов.

Похоже, я поспешил с выбором места — самый припек, и музыка чересчур громко, усилители почти над головой, но лень двигаться. Вокруг меня лежбище новых русских со своими подругами. Бандитский заповедник. Зато справа вдоль стены — местный бомонд: осанистые вальяжные мужики среднего и выше возраста со своими пышными женами и грациозными стройными дочками (не секретаршами же?!) — это, видимо, обещанный Модестом киевский политический истеблишмент.

А по двум другим краям бассейна интеллигентные разночинцы. Со множеством детей. Там жизнь погорячее, плюхаются с бортика в воду детишки, воду пьют не из высоких стаканов, а из пластиковых бутылок, играют в шахматы, обмениваются книгами. Мне бы там расположиться.

Хотя... Мне хорошо и здесь. Крутые, мускулистые и бугристые меня в расчет не берут. Их подруги тоже. Вот мимо проходят две девушки — несут от бара стаканы с соломинками, вместо купальников декоративные полоски на груди и на бедрах — хороши, слов нет. И при этом почти полное (для меня) отсутствие сексапильности, другая эротика греет кровь. Ленивая истома сильного зверья, разбросанного вокруг. Как покойны и церемонны их взгляды. Никакой внешней похабени. Никто даже голову не повернул вслед обнажённым попкам этих девушек. И я не чувствую привычного страха, с которым, например, в малоярославецкой электричке наблюдаю налитую компанию по соседству, нагло осматривающую вагон, и девушку, идущую по проходу. Хотя... не приведи бог пересечься когда-нибудь вот с этими при других обстоятельствах и в другом месте.

 

Жизнь моя остановилась.

C утра — бассейн, горячая музыка, кофе или немного коньяка. После обеда одинокие гуляния по парку и лесу, с выходами к тихой захолустной бухточке, ну а вечером — один из трех баров на втором этаже, но это минут на двадцать — тридцать, на стакан сухого белого вина или кружку пива. И после я поднимался в свой бескрайний номер спать, полистав предварительно Шевченку.

За домом под горой два роскошных корта и прорва играющих, я подошел к ним в первый же вечер. Посмотрел на игру сквозь металлическую сетку. Играют. Иногда хорошо. Азартно. Увлекательно. У меня в номере лежит нераспакованная с переезда ракетка. Можно подняться за нею. Но почему-то лень. Я просто стоял и смотрел через сетку.

 

На третий или четвертый день записал про своё положение невидимки: “Преимущество возраста — на тебя смотрят и не видят. Ты проходишь сквозь. Проходишь, не повредив, даже не зацепив чуткую паутину взглядов — призывающих, томящихся, ревнивых, горделивых, уязвлённых, тоскливых, смятённых, дерзких. Нет, тут не ярмарка тщеславия и не бесовство плоти, тут другое — потребность удостовериться в собственном существовании. Так вот, тебя здесь уже нет. Ты можешь только наблюдать. Вот за тем, например, парнем, идущим к воде не по прямой, а делая небольшой крюк, чтобы попасть в поле зрения девицы, подруги матерого красавца; она сейчас обсуждает что-то с соседкой, она не смотрит на парня, правда, голову она повернула в его сторону, но не более. А парень, не торопясь, лезет на тумбу, пару секунд смотрит под ноги, на воду, и вдруг застывает — потом медленно разводит руки, как бы предупреждая этим движением о дальнейшем: тело его как судорогой сводит хищная предстартовая поза, вздувает на ногах и спине мускулы, мощнейший рывок — и великолепное сейчас тело его зависает над водой. Девица уже давно смотрит на него и только на него, и замолчавшая собеседница её — тоже. И при всём том, действо это абсолютно платоническое — потому как барышня здесь с кавалером, за которого, судя по всему, держится обеими руками; и кавалер этот сейчас тоже наблюдает за парнем, гарцующим перед его женщиной (демонстрируется стиль баттерфляй), смотрит насмешливо, чуть снисходительно, получив ещё один повод погордиться подругой. Но в горделивости его есть какая-то чрезмерность, предполагающая скрываемую от самого себя уязвлённость — никуда не денешься, в данный момент его девица принадлежит другому. И никак в это не вмешаешься: не было ж ничего — просто мимо прошёл... Тут задействованы силы уже совсем другого порядка. И даже то, что девица эта через час забудет про красовавшегося перед ней парня, ничего не меняет. Всё уже состоялось. Вечная тема.

Ну а ты? Скулишь от бессилия? Ведь ты-то уже никогда, вдумайся, ни-ког-да вот так не остановишь на себе взгляд той девицы?.. Или смакуешь сладкую горечь обиды на старость? Что скажешь? А ничего. И не скулю, и не скриплю зубами. Страшно и стыдно признаться, но даже тоску, обрывок которой по инерции проносится в тебе, ты ловишь за хвост, чтобы попробовать пережить её в полную силу, и не получается... На самом деле ты спокойно регистрируешь увиденное, радуясь отчетливости зрения. Не более того”.

 

Самые неподвижные и самые муторные — это три часа после обеда: пустой парк, косматые ели, травка, на которой лежит моя книжка с прочитанными первыми тремя страницами, на дальнейшее не хватило инерции.

И вообще парк этот слишком велик, коридоры пусты и бесконечны, музыка в баре громче, чем надо, — не хватает неба, ленивого изгиба набережной, не хватает толп незнакомых людей. Тут только одно место по мне — бухточка за парком с заброшенным пляжем. Но даже оно не впускает в себя.

Господи, что я здесь вообще делаю?

Мне покойно и свободно. Но слишком отчетливо я чувствую своё состояние, как “покойное” и “свободное”.

И когда однажды после обеда вдруг раздался телефонный звонок, я даже обрадовался.

— Ходят слухи, что вы отчаянно скучаете?

— Откуда информация?

— У вас там наш друг отдыхает. Может, видели — культурист такой с рыжими усиками.

Действительно, есть такой. Каждый день в бассейне вижу. Дремлет красавец, обложившись газетами. Располагается где-то на границе между панами и бандитами, но, в общем-то, близко от меня. Вот уж кто точно не обращает на меня внимания. Хотя... Как-то раз я очень неожиданно наткнулся на него в пустом парке.

— Говорит, девки вокруг совсем извелись, а у него ни в одном глазу. Живет философом — живот на солнце греет, кофе пьет да книжку читает. Ни в теннис, ни тёлку склеить, ни в баре загудеть. Скучно, говорит, ему. Так вот: приглашаю. У меня свободный вечерок. А? Посидим на берегу, пофилософствуем о нравственности и новых временах? Я столик закажу и машину за вами вышлю. Приезжайте. Ведь честно же — никаких дел там у вас.

— С удовольствием, — чуть быстрее, чем хотелось, согласился я.

— Через час подходите к проходной. Я Игоря пришлю.

К воротам я подошел раньше, чем договаривались, но Модина машина уже стояла там.

— Добрый день, — откликнулся на моё приветствие Игорь. Машина тронулась, и он спросил: — Тихо тут у вас?

— Тихо.

— Это хорошо, — но продолжать не стал, а ткнул пальцем в магнитофон, в затылок мне загундосил что-то блатное Вилли Токарев.

— А ничего другого нет?

— Да-да, — поспешно щёлкнул он выключателем и выгреб из бардачка горсть кассет. — Люба Успенская, а?

— Давайте.

“Люба, Любочка, целую тебя в губочки...” — изгибался перед капотом сиреневый асфальт. Светились сквозь кроны голубые и бурые верхушки гор. Внизу слева уже разворачивалась огромная бухта с как бы задымленным городом. Радостным и тревожным холодком обдали знакомые вершины гор и ломаная линия причалов — очень уж старался Модест по телефону. Как девицу уговаривал.

Игорь затормозил в конце узкой улочки, спускавшейся на набережную.

— Дальше проезда нет, — сказал он. — Я здесь буду стоять. А вы пройдете по набережной направо метров пятьдесят, ресторан там. Модест должен быть уже на месте.

Я вышел на набережную. Как и не уезжал. Ресторан, который мне назвал Модест, был тот самый, в котором я сидел с Леной и Володей. Но Модеста в загородочке не было. В зале — тоже нет.

— Вы не от Модеста Алексеевича? — подскочил ко мне официант. — Он задерживается, просил извинить. Ваш столик снаружи. Можете заказывать всё, что хотите.

— Да. Коньяку грамм пятьдесят и кофе.

Я хлебнул коньяка. Закурил. Дневной жар сходил быстро. Осень. Ветерок прохладный. Но ещё тепло. В метре от меня вышагивали отдыхающие, над ними шевелились ветки низких кустистых сосен. С моего места видна вся набережная, половина порта и бухты. Шествие озвучивалось меланхолической композицией Филлипа Глааса из ресторанного динамика над моей головой, — чистая прозрачная музыка, в которую вплетены голоса птиц, шум ветра и плюханье волны, заглушающие сейчас для меня настоящее море. Мне нравятся сконфуженно-развернутые плечи и гордо поднятые головы девушек и парней, проходящих мимо моего кресла в партере, независимость и сосредоточенность двух старушек, застрявших в потоке, — они обсуждают экстрасенса, практикующего в конце набережной. Как если бы, нырнув и долго пробыв под водой, я наконец вынырнул и глотнул воздуха.

Я не сразу заметил странность в поведении людей на набережной. Гуляющие притормаживали у парапета, образовывались кучки, явно незнакомые люди обсуждали что-то общее. Я проследил их взгляды.

Вначале я увидел на пустом пирсе отгороженную от публики металлическим заборчиком группу мужчин, человек пятнадцать—двадцать. Очень уж отдельно они стояли. По-чиновничьи элегантные костюмы, кейсы и папки. Милицейские и еще какие-то мундиры.

А потом, проследив направление взглядов уже из этой группы, я увидел небольшое судно, примерно в километре от берега идущее в бухту на буксире. Судно сопровождали пять или шесть катеров.

Оба официанта тоже стояли под декоративной арочкой ресторанной загородки. Один из официантов оглянулся и крикнул кому-то в помещение ресторана: “Идет!”, и из зала выбежали женщины в халатах.

Я развернулся к официантам:

— Что там?

— Летучий голландец... Не слышали? Вчера вечером на рейде встало судно, а утром перестало выходить на связь. Там сейчас четыре трупа и больше никого. Ни одного живого человека.

— Как это?!

— Перестреляли. А кто, зачем и почему, естественно, никто не знает.

— Говорят, что убитых двенадцать человек, — вмешалась буфетчица.

— Кто говорит?.. До чего ж вы, бабы, кровожадные, — усмехнулся официант. — Менты сказали, четверо.

Судно уже стояло неподвижно. Два катера вплотную подошли к борту судна, и оттуда в катера спускали какие-то ящики.

— Что-то перегружают. А вон видите, — официант кивнул на пирс, — сколько начальства собралось: таможня, милиция, прокуратура. Ихние люди с обеда на судне.

С коротким взревом к пирсу подошел катер, и мужчины, не теряя выправки “прочих официальных лиц”, начали спускаться в катер.

На секунду ослабив взгляд, я увидел напротив ресторанчика, на скамейке у парапета, сидящим спиной ко всей этой тревожно-волнительной суеты Рыжего, того самого “отдыхавшего” культуриста. На коленях развернутая газетка, поза расслабленная. Встретившись со мной взглядом, он чуть улыбнулся, качнул головой и отвернулся.

Толпа у парапетов постепенно вырастала, закрывая обзор, но мне уже не нужно было смотреть туда. Главное происходило на самой набережной.

Из переулочка с ювелирным магазином на углу выходила группа мужчин. Их внешность и манера держаться не оставляли никаких сомнений. Они шли небольшой плотной толпой, как бы укрывая сердцевину. Но я сразу же увидел в их толпе знакомую кепочку на самом низкорослом из них. Они прошли вдоль спин сгрудившихся людей на свободное место и остановились в нескольких метрах от меня. Я не отрывал взгляда от затылка Клима.

Клим поднял руку, согнутую в локте, и кто-то из окружавших его вложил в эту руку бинокль. Стоящие впереди расступились, и Клим замер на несколько минут с биноклем у глаз и растопыренными локтями. Я не мог заставить себя встать и уйти — я как бы боялся всколыхнуть своим движением застывшее между нами пространство. Слишком близко мы оказались друг к другу. Вот Клим опустил бинокль и, чуть повернув голову, что-то говорит. Двое справа, чуть подавшись к нему, напряжённо слушают. Один из них кивает, как бы удостоверяя шефа в понятности приказа. Закончив, Клим начинает поворачивать голову в исходное положение и поднимать бинокль, но вдруг резко оглядывается. Пару секунду глаза его с недоумением осматривают набережную и безошибочно втыкаются в меня. Лицо его кажется мне устало-равнодушным, почти замученным. Он смотрит, как бы не веря себе, и так же резко отворачивается. По движению затылков, по застывшим и напрягшимся позам стоящих вокруг него я понимаю, что Клим говорит обо мне. Потом он снова поднимает к глазам бинокль. Я разминаю сигарету и стараюсь унять дрожь в пальцах. Боковым зрением я отмечаю, как двое из людей Клима отходят к переулку, из которого появились. Я снова поднимаю голову. Рыжий, сидевший на скамейке, уже стоит. Он смотрит на меня в упор и, поймав мой взгляд, кивает головой вправо, туда, где меня ждет машина Модеста. Я встаю, и он на секунду закрывает глаза: правильно, всё так.

— Вы не будете ждать Модеста Алексеевича? — кидается ко мне официант.

— Да нет... я сейчас... я прогуляюсь.

— Но столик я держу для вас?

Я пожал плечами.

— Как хотите, столик за вами.

Я шел по набережной, стараясь, чтобы ноги мои шли, а не бежали.

— Сюда, сюда, — услышал я свистящий шепот. Багажник машины торчал из переулка уже почти на набережной. Задняя дверца приоткрыта, и дверцу я закрывал уже на ходу — набирая скорость, машина пронеслась по переулку, потом через какой-то двор, через сквер, притормозила, переваливаясь колесами через клумбу и бордюр, и, не обращая внимая на тормозящие машины, выехала на шоссе. Меня вжало в сиденье, потом завалило на бок, мимо окна пролетали центральный универмаг, рынок, автовокзал, мы выворачиваем к подъему на верхнее шоссе.

— Ложитесь на сиденье, — сказал Игорь.

Играла проклятая музыка с Вилли Токаревым, на повороте меня вжимает головой в дверцу. Минут через десять, шофер начинает сбрасывать скорость и поворачивает назад голову: “Всё. Ушли. За нами никого”.

Я сажусь. Справа внизу море, слева горы, полупустая дорога. Наша машина идет всё медленнее и медленнее. Мы еле тащимся. Нас обгоняют. Потом Игорь начинает набирать скоростью. Мы снова идем наравне со всеми остальными. Пленка с Токаревым закончилась.

Когда мы сворачивали с шоссе на дорогу к санаторию, я увидел на обочине желтый “жигулёнок” с открытыми дверцами, в машине — Рыжий и ещё кто-то. Мы проехали не останавливаясь. Игорь затормозил, не доезжая до первого шлагбаума, и обернулся ко мне

— Вот так вот. С ветерком! — лицо его было почти веселым. — Тут вам метров сто до ворот. А мне, извините, дальше нужно гнать. Вы, вообще, как? Нормально? Сами дойдете?

— Дойду, конечно.

— Ну, счастливо.

Я дважды показал свою санаторскую карточку, прошел сквозь темнеющий уже парк к дому, поднялся в номер. Ничего, ноги шли нормально. Втягиваешься, милый.

За окном номера тихо и элегично кончался день. За приоткрытой балконной дверью отдалённая музыка.

Крымская нега. Хоть залейся.

Я набрал номер Модеста. Трубку взяли сразу же.

— Модест?

— Да-да. Как вы? Уже у себя?

— Да, всё нормально.

— Я должен извиниться за своё отсутствие. Меня в последний момент дернули в Севастополь.

— Модест.

— Да, — запнулся он на полуслове.

Чуткая пауза.

— Модест, я уезжаю в Москву.

— Когда?

— Завтра.

— Минуточку...

Тишина. Я вжал трубку в ухо и задержал дыхание: отдалённый, но вполне различимый голос Модеста: “Он уезжает”. Затем ватная тишина, щелчок в трубке и совсем рядом снова Модест:

— Завтра вряд ли получится. Завтра — это очень трудно. Скорее, послезавтра. Поживите у нас ещё денечек. День туда, день сюда — какая разница. — Но не было в его голосе прежнего напора.

— Модест, да вам-то что беспокоиться. Я и сам могу.

— Зачем вам эта морока с билетами, с дорогой. А послезавтра на моей машине с готовыми билетами — прямо к трапу. А? И... дадите мне возможность рассчитаться с вами за сегодняшнее, — уже обычным голосом сказал Модест (но и на этой фразе в голосе его не прозвучало привычного гонора).

— Модест, похоже, вы усложняете простые вещи. Если я сейчас уложусь, то часа через три буду уже в аэропорту.

— А вот этого не надо. Ни в коем случае, — раздался в трубке незнакомый мужской голос.

— Кто это, Модест?

— Ваш ангел-хранитель, — сказал Модест. — Он дело говорит.

— Давайте договоримся так, — продолжил голос. — Ориентируйтесь на послезавтра. Но на всякий случай уложитесь завтра с утра. Буквально всё, до зубной щетки, и, пожалуйста, аккуратнее с документами и бумагами. Чтоб ни одной бумажки, ни одной квитанции не осталось. Может, появится возможность отправить вас завтра. Но никак не раньше одиннадцати утра. Живите как обычно, специально ждать не надо. Если что, к вам подойдут, найдут где угодно. Но боюсь, что завтра действительно может не получиться. А самому не нужно. Это опасно. А мы делаем всё, чтобы максимально обезопасить вас. Вы верите мне?

— А что мне ещё делать.

— Ну, вот и договорились. Мы можем быть спокойны, да? Вы не будете сегодня никуда дёргаться?

— Да нет, не буду. Всё равно без машины отсюда не выбраться.

— Вот именно. Пока вы там, вы в абсолютной безопасности. Отдыхайте.

— Я бы на вашем месте, — подхихикнул в трубку Модест, — тёлку бы какую-нибудь на ночь склеил.

— Спокойной ночи, — сказал в трубку второй голос.

— Спокойной ночи, — ответил я. В трубке щёлкнуло. — До свидания, Модест.

Я положил трубку.

Ангел-хранитель, это, конечно... это сильно... Интересно, что я почти и не удивился.

Голос не Зелёного, это точно. Голос Зелёного я помню.

Я сидел в низком кожаном кресле с включённым телевизором и рассматривал репродукцию на стене. Кусок утреннего раскалённого неба, цветы, женская фигура, фиолетовая тень от её зонта. Господи, где это всё?

Да за окном. Плотная фиолетовая темнота, — всполохи тёплого живого цвета под фонарями внизу, женщины, мужчины, музыка, бар до потолка забит бутылками — какого черта?! Что за истерика?

Я снова расстегнул сумку, куда на всякий случай начал сбрасывать вещи, достал лосьон, бритву, рубаху и пошел принимать душ. В ванной гудели трубы. В номерах надо мной и подо мной принимали душ, брились, одевались для вечерней жизни. Это, кстати, и твоя жизнь, чего кривишься — идти, оттягивайся. Заслужил.

По телевизору местная криминальная хроника — я смотрел её в, так сказать, натуральном виде, вытираясь полотенцем после душа. Пьяный тракторист из-под Феодосии обстрелял из охотничьего ружья деревенскую свадьбу. Опять — про расстрелянных в военном санатории. Показали фотографии двух подозреваемых, на которых объявлен розыск. Знакомы ли вам эти лица? Если знакомы, что имеете сообщить? Нет, не знакомы. И ничего не имею сообщить. Эти лица не вызывали ни волнения, ни даже интереса. Скулы, лбы, подбородки, глазные впадины с глазами без взгляда — бескровные виртуальные маски. Даже если это и они, всё равно то, что я вижу на экране, не имеет никакого отношения к тому, что происходит во мне и вокруг меня. Честное слово, пейзаж на стене и счастливый — несмотря ни на что — ознобчик от запаха лосьона “Арамис” на моих только что выбритых щеках имеют отношение. Но не эти синеватые картинки.

Спустившись в бар на втором этаже, я заказываю себе херес и, с пузатым бокалом пройдя бар насквозь, выхожу на его широкий балкон. Чёрное небо. Край горы. Моря отсюда не видно.

Вокруг фонаря над моей головой носится какая-то насекомая нечисть, внизу под деревом в лунном мраке шепчется парочка, которой давно уже нужно подняться в номер, — слов не слышно, но я чувствую в интонациях и паузах эту набухающую потребность. Два крутых качка расслабленной походкой подваливают ко мне: “Извини, брат, прикурить. Зажигалку в номере оставил”. И один склоняет стриженую голову к моим раскрытым ладоням, пьет из них пламя зажигалочки. И задерживается ещё на несколько секунд, чтобы сказать про луну: “Во, блин, какая она здесь здоровая. Или так кажется?”

А там внизу, в темноте, — негромкий говор и тихий смех девушки. Нет, прав оказался Модест, хорошо было бы склеить на ночь кого-нибудь — нет, не на ночь, а вот для этого тихого шуршания одежд в пористой зеленоватой мгле, для вот этой сладкой ломоты в плечах, холодка в животе от блестящих рядом глаз и влажных губ. От потного тепла рук, которые не расцепить. Хорошо бы, но не нужно.

На самом деле мне страшно. Я как будто прячусь здесь — в подвешенном над землей балкончике, согретом фонарями, озвученном музыкой из бара, окруженный случайными людьми. И может, оттого все вокруг меня кажется таким невыразимо прекрасным.

Или это от хереса?

Я возвращаюсь через бар и холл к лифтам, а навстречу плывут мои соседи по шезлонгам в бассейне — грузины со своими девушками, мы киваем друг другу и улыбаемся. Ближе к лифтам я вижу Рыжего расположившимся в креслах и беседующим с киевскими панами — Рыжий даже головы не повернул за мной.

 

С утра маялся — дали горячую воду, и можно было постирать пропотевшую майку и носки, но неохота шевелиться. Лежал после завтрака на разобранной постели, косился на телефон, курил и перебирал вчерашнее. Все было не так эффектно, как записывал вечером, — это уж меня понесло после встречи с Климом, а особенно после разговора по телефону с Модей и “ангелом-хранителем”. Разговор я записал почти дословно. Почти. А на Клима вчера я наткнулся в том самом ресторане, куда меня позвал Модя. Сначала я посидел в загородочке на улице, ожидая Модю, попил кофейку, почирикал немного в блокноте — ощущения разные записывал, а потом подошел официант и сказал, что звонил Модест Алексеевич и просил передать свои извинения — его срочно вызвали по делам. Мне стало неприятно, и не оттого, что Модест не пришел, а оттого, что он не позвал меня к телефону. Телефон-то рядом был. Я встал из-за стола, сунул в пакет очки, ручку и блокнот и зачем-то оглянулся — внутри ресторана, за столиком слева от входа, в компании с двумя мужиками, лицом ко мне сидел Клим и смотрел на меня со странным задумчиво-удовлетворенным выражением лица. Никакого ошеломления в его взгляде не было. Похоже, он давно наблюдал за мной.

Ну, а когда я выходил из загородочки на набережную, то напротив, на скамейке, с газеткой сидел Рыжий. На меня он не смотрел.

По инерции я еще прошелся “гуляльным шагом” по набережной, но не гулялось — Клим, который вдруг оказывается в этом же ресторанчике; Рыжий, закрывшийся газеткой; Модя, который как будто прячется от меня...

И кстати, столкнувшись взглядом с Климом, я чуть было не кивнул ему, как знакомому, — вовремя удержался.

Я развернулся с полдороги назад, к машине. И пока ехал домой, раскручивал свое состояние в лицах и в ситуациях, чтобы вечером записать, — тогда полезла вся эта лабуда про “летучий голландец”, про суету на пристани, про толпы на набережной и про Клима с биноклем. Я очень старался не впускать туда обиду и злость. Но было и противно, и страшно — это уже не игры на бумаге. К санаторию я подъезжал, понимая, что отдых мой закончился. Позвонил сказать Моде, и вот тут возник еще один персонаж: ангел-хранитель...

 

А телефон молчит...

Ну, и хрен с ним. Значит, — завтра.

Вот ты и допрыгался на своих кортах. Досмаковался. Если ружьё висит на стенке — обязательно выстрелит. Чехов тут ничего не придумывал, он просто констатировал.

 

Я сделал над собой усилие — убрал постель, запихнул в пакет грязное белье — в Москве постираю — вышел в лоджию за плавками для бассейна.

 

Вчерашние и позавчерашние лица на месте. Встретившись взглядом с соседями, я непроизвольно кивнул, и богатыри-кавказцы шевельнули приветственно ручкой. Одна из девушек, лежавшая на животе, повернула в мою сторону голову и улыбнулась. Вторая дремала, накрыв лицо развернутой книжкой. “Скарлетт”. Рядом на каменном полу таяло в стаканчике мороженое.

Здесь покой. Солнечно, сухо. Ветерок прохладный, но прохладный он только до того момента, пока я не лег на свой лежак обсохнуть после душа. Сразу начинает прибывать жар.

Прошли две длинноногие девицы, лица отчуждённо-равнодушные, как на подиуме при показе мод.

Ещё пара. Он — костлявый, несуразно огромный, с мощными плечами, с длинными руками, с наручными часами, похожими на будильник. Она — среднего роста, с точёной фигуркой, аккуратно перебирает ножками. Оба ещё не успели даже загореть. Их, кажется, я ещё не видел. Или видел?.. Когда она начали устраиваться, парень повернул голову в сторону бара и махнул рукой — теперь вспомнил, был такой жест и вчера, и позавчера. “Что будешь? — повернулся он к девушке. “Орешки, — сказала она. — И соку пусть принесут... персикового”.

Пора в воду. Жарко. А заодно хочется глянуть вблизи вон на ту девушку у края бассейна. Сидя ко мне спиной, она только что снимала лифчик. Некоторая напряжённость жестов, как бы настаивающих на абсолютной естественности подобного действа, читалась в их излишней четкости: вот девушка выпрямилась, развернула плечи, медленно завела руки за спину, нащупывая застёжку, отстегнула лифчик, не поворачивая головы, положила его на полотенце рядом и, на секунду задержав тело в вертикальном положении, опустилась на спину, но медленно не получилось, ломая ритм всех предыдущих, как бы лениво-истомных движений, легла чуть быстрее, чем следовало. И замерла, привыкая к себе такой. Окружение никак не отреагировало на это действо, наблюдая за ним, как и я, боковым зрением.

Уловив моё движение, со стула под зонтом бара приподнялся официант:

— Как обычно? Кофе?

— Да, но после воды, — подал я свою реплику в полагающейся мне джеймс-бондовской интонации. — И, пожалуйста, сигареты. Оставил в раздевалке.

— Кэмел? Мальборо? Филипп Морис? — при могучих плечах и разбойной харе утрированная предупредительность официанта выглядит почти мазохизмом.

— “Эл эм”, — ответил я. — И коньяк. “Метакса”. Пятьдесят грамм.

— Да-да. Как только выйдете из воды.

Обнажённая девица тут же смылась из сознания неожиданно холодной водой — на солнце перележал. Я проплываю дорожку от начала до конца, поворачиваю назад и — ещё полстолька, до середины бассейна, а потом, не выдержав кайфа, зависаю, раскинув руки, медленно погружаюсь навстречу свой тени, сгущающейся на кафельном дне, — вот руки мои какого-то обнажённо-телесного цвета с пробегающими от взволнованной наверху воды тенями, плитки на дне меняют свои размеры по мере погружения, я переворачиваюсь на спину, — длинные ноги и живот облепленными вскипающими пузырьками далеко наверху, я чувствую спиной жёсткость каменного дна, но уже не хватает воздуха — отталкиваюсь и взлетаю на поверхность. Холодный воздух, визг и плеск, солнце зацепилось за край тонкого облака, облако горит, как слюда.

Я никак не могу заставить себя выйти из воды, ещё и ещё прогоняю через бассейн, и когда наконец поднимаюсь из воды по лесенке, у меня уже почти нет сил.

И только ступив на сухой горячий пол, я вспоминаю про обнажавшуюся девушку. Она в трех метрах от меня. В том, что я вижу, нет ни капли эротики. Напротив, маленькие, чуть расплывшиеся груди с размякшими на солнце сосками смотрят на меня целомудренно и доверчиво, — настолько, что я и не думаю отводить взгляд. Девушка настороженно глянула на меня и как бы от растерянности и беспомощности, как бы прячась, непроизвольно закрыла глаза, окончательно доверяясь мне. Ощутив заминку в моём шаге, вскинул голову её парень. Я не успел перенастроить взгляд на него. И встретившись со мной глазами, парень вдруг криво и расслабленно улыбнулся: гляди, батя, разрешаю.

Официант уже нес к моему лежаку поднос с коньяком в пузатом фужере, сигаретами и кофе. Пачка сигарет была распакована. Сервис. Я вытер полотенцем руки и отстегнул пять с половиной тысяч купонов.

Я отхлебнул коньяк, в рту загорелось, тепло разошлось по плечам, по рукам; “Метакса” — вкус солнца, того, что сушит мою кожу снаружи и плавит изнутри. Кайф.

Я закрыл глаза, чтобы вчувствоваться в этот самый кайф, и подумал, что нет, не подпускает тебя к себе ни Крым курортный, ни Крым бандитский, и не хрена тебе упорствовать. Официант, конечно, старается, вышколенность кажет, но трудно не замечать, как нагло отстегивает от твоих купонов себе на чай, а вот с кавказцами рассчитывается до копейки и ждет, когда те кинут ему сами, и кинутое ему небрежно хавает на лету, роняя слюни и преданно виляя хвостом. Тебя же он просчитал точно: лох, который хочет казаться значительным. И он точно знает, сколько ты платишь за этот спектакль.

 

После обеда я на всякий случай перебрал сумки. Прошелся по номеру. Лег подремать, но расслабиться не получилось.

Я спустился на первый этаж. Администраторша за конторкой в окружении коридорных, как генерал перед сражением, склонилась над огромной разграфленной бумажной простынею — тихий разговор о вселениях и выселениях, пылесосах, масляных калориферах.

Собака, дремавшая на крыльце в тени от кадки с пальмой, неуверенно встала, подошла, виляя хвостом. Да нет у меня ничего для тебя. Нет. Не захватил, извини. Собака опустила хвост, скучно посмотрела на пустую дорожку, как будто для этого и вставала, и вернулась на прежнее место.

И, слава богу, Рыжего нигде не видно — свобода полная. Можно перевести дыхание.

Пройдя по главной аллее весь парк, я не встретил ни одного человека, видел только из-за деревьев троих стройбатовцев, лежавших на краю поляны без рубах. Лифт у пляжа работал. Сомкнулись, а потом разъехались его двери в гулкую трубу тоннеля. Я вышел из грота — ветер загудел в ушах. Пустая набережная, растрескавшийся асфальт. Галька на пляже горит под солнцем рассыпанной мелочью, а море как бы пожухло в солнечном тумане. По-прежнему на левом пляже за молом дребезжит компрессор, разносятся автоматные очереди отбойных молотков. Невдалеке на набережной стоит запыленная чёрная “Волга” — строительное начальство, надо полагать, приехало, присматривают. Наконец-то я почувствовал что-то вроде возвращения к себе, теперь уже здешнему, в свою, плюхающую ленивой волной и шелестящим в ветках ветром, вязкую тишину и одиночество...

— Простите, — тронули меня за плечо. — Мы от Амбала. Он вас разыскивает.

Передо мной стояли два парня лет по двадцати пяти. Один (говоривший) улыбался.

— Что, всё-таки достали билеты? — раздражённее, чем мне хотелось бы, спросил я. Очень уж не вовремя.

— Да. Достали, — кивнул второй.

— Ну, так мне сейчас за вещами в дом надо подняться?

— А чего тащиться. Мы с машиной. Вместе подскочим, — он махнул рукой, и чёрная “Волга” стронулась с места. — У нас есть пропуск на территорию.

Машина уже притормаживала рядом, очень уж близко, очень впритирочку. Улыбчивый парень открывал заднюю дверцу — Садитесь.

— Погодите, а... — начал я, уже нагнувшись. В машине на заднем сиденье сидел ещё какой-то парень — рубашечка с коротким рукавом, стриженая голова. На короткой набережной, кроме нас, никого, стройбатовцы и бульдозер далеко, — Погодите, — мгновенно ослабев под несокрушимо-вежливым давлением сзади, забормотал я. Была, наверно секунда или две, чтобы вывернуться, закричать, кинуться к работающим за пирсом людям. Но тело уже обессилила внезапная, почти гриппозная ознобчивая истома, как избавления требующая духоты и неподвижности, пахнувшей на меня из машины. Стриженый качок в машине отодвинулся. Ещё до конца не веря себя, я занес ногу в салон. Мягко, но с силой надавили сзади, я плюхнулся на сиденье рядом со стриженым, и тут же меня придавил справа усаживающий меня. Дверцу за нами захлопнул Улыбчивый и на ходу почти запрыгнул на переднее сиденье к шоферу. Крутой разворот машины положил меня на стриженого качка. Левой рукой он схватил мою руку, правой — больно обхватил за шею и зашипел в ухо: “Спокойно, дядя, спокойно”. Я ощутил его закаменевшие мышцы. Машина уже разгонялась.

— Уберите руки!

— Отпусти его, Рома. Он будет сидеть спокойно, да? — обернулся к нам Улыбчивый уже без улыбки. — Не дурак ведь, правда? Он спокойно посидит. Так ведь?.. Так?!

— Так.

Рома ослабил хватку. Я выпрямил спину.

— А где Модест?

— Будет, — не оглядываясь, сказал Улыбчивый. — Будет и Модест. Всё будет.

С набережной машина съехала на грунтовую дорогу, сбросила скорость, я уперся ногами — молчаливый сосед справа напрягся. Рома повернул голову ко мне — нас подбрасывало на кочках.

— Да не гони ты, падло! — выкрикнул мой сосед справа.

— Не психуй, Вовчик, — развернулся к нам Улыбчивый. Он глядел на меня.

Задрав капот кверху, машина карабкалась на гору, чуть выворачивая влево, в сторону Дома, и с бессмысленной надеждой я вычислял: к санаторию или нет?

— Тормозни здесь, — сказал Улыбчивый, открывая бардачок. Меня обдало холодом. Улыбчивый вынул мобильный телефон и, открыв дверцу и наполовину высунувшись из машины, набрал номер

— Это я, — сказал он в трубку. — Да. Порядок. Везем.... Понял.

И захлопнул дверцу.

— Поехали.

Машина тронулась.

Ехали молча, напряжённо всматриваясь вперед, как бы куда-то торопясь.

Санаторские корпуса мы уж точно проехали.

Дорога вильнула влево, и мы въехали на асфальт, тот самый, по которому меня везли уже дважды. Шофер переключил скорость, мотор взревел. Какая всё-таки пустынная дорога.

Впереди высветилось шоссе. Вовчик и Рома снова напряглись, Улыбчивый развернулся на переднем кресле, левую руку перекинул за сиденье, она повисла рядом с моим коленом. Вовчик и Рома сдавили меня плечами. Машина притормозила, пропуская троллейбус. “Ялта—Симферополь”, — прочитал я на табличке сзади. Над табличкой за стеклом несколько лиц, смотрящих и не видящих нас. Мы выползли на шоссе, обошли троллейбус. Навстречу катили машины, под желтеющим сильным солнцем отчетливыми были лица мужчин и женщин за ветровыми стеклами. Я наблюдал издали, ощущая вжавшиеся в меня плечи Вовчика и Ромки продолжением собственного тела. Машина летела, приподнимаясь и опускаясь вместе с покатой землей. И наша застылость, неподвижность делала наше скольжение — бесконечным.

...По сбою сердца и дыхания, наступившего раньше, чем шофер опустил руку к рычагу передач, я ощутил перемену. Шофер начал притормаживать, пропуская машины. Мы сворачивали на дорогу, ведущую в горы. Вначале был асфальт, потом — грунтовая дорога. Ромка и Вовчик ослабили хватку. Встречная машина обдала пылью, и когда пыль рассеялась — справа за редкими низкими деревцами замелькали заборы и черепичные крыши, дорога огибала поселок слева. Потом снова асфальт в сторону жиденького лесочка. У въезда в лесок на обочине — две машины, “жигулёнок” и “Вольво”. Мы притормаживаем. На нас смотрят сидящие в машинах. В окне “Вольво” я вижу лицо Клима. Он показывает рукой — вперед, вперед, не останавливайтесь. Мы не останавливаемся. В зеркальце я вижу, как они пристраиваются за нами. Дорога не очень круто взбирается вверх. У меня уже восстановилось дыхание, но остается легкий звон в ушах. Нас раскачивает, Вовчик и Ромка хватаются руками за спинку сиденья впереди, придерживая меня плечами. Я упираюсь глазами в каменистую осыпь, потом — снова откос, рыжий щебень, травка, жидкие кроны деревьев. В зеркальце то пропадают, то возникают сопровождающие нас машины. Меня знобит. Я почти благодарен плотности плеч Вовчика и Ромки.

 

На очередном повороте вдруг пропадают за окном деревья и камни, мы на карнизике, огибающем гору, впереди — отрытое пространство. Огромный накренившийся незнакомый мир. Я не успел приготовиться — слишком неожиданно он возник. Как во сне: с бездонным небом, с твердью вставшего набок моря; с жёстко прочерченной ломаной линией берегов, отороченных ресницами кипарисов; с гребёнками виноградников на склонах. Мне не надо делать усилий — потный от ужаса, стиснутый плечами бандитов, вбитый внутрь душной железной коробки, я освобождённо вбираю в себя — как бы чужими, но и своими — глазами равнодушную мощь его красоты. С благоговейным восторгом. Внутри которого ясное, физически почти ощутимое присутствие протяжного тела той девушки из бассейна с нежной впадиной пупка... Господи, как всё оказывается просто! Чтобы они ни сделали со мной, они уже ничего не смогут. Вот ЭТО будет всегда. Мне даже не надо делать усилия, чтобы удерживать его. Потому что ОНО будет и после меня. ОНО просто есть.

 

— Долго ещё? — нарушает молчание Ромка.

— Куда торопишься? — не оглядываясь, спрашивает Улыбчивый.

— Поссать надо. Уже полчаса терплю.

— Терпи. Сейчас трансформаторная будка будет, а от неё не больше километра.

Мороз прошел по волосам.

Впереди светлеет какое-то расширение дороги, площадка, и справа от неё серое бетонное строение с глухими, без окон стенами. Дорога сворачивает за это строение.

На асфальте перед нами раскатившиеся откуда-то металлические бочки. Шофер притормозил, объезжая одну из бочек.

— Ёб.... откуда бочки? — говорит шофер, объезжая слева вторую бочку и прижимаясь к каменистому откосу.

Впереди ещё три. Они почти загораживают проезд.

— Надо откатить, — говорит Улыбчивый, берясь за ручку двери.

— Откуда бочки? — говорит шофер. — Утром не было... Братцы! — тонким голосом кричит он. — Не выходи, Коля, не выходи. Коля... — он оглянулся. Сзади впритык тормозили шедшие за нами машины. — Ох, ёб!!!

В машине потемнело. Тяжелый удар, и ветровое стекло — как молоком плеснули — залило мелкими трещинами. В боковом окне — чёрная африканская морда с бешеными глазами, дуло автомата воткнулось под челюсть шофера. Мотнулась от удара голова Улыбчивого. Справа от меня образовалась пустота, и тут же каменными пальцами обхватили моё запястье, рванули наружу, я вылетаю на асфальт, удар под ребра — мне пока не больно, я падаю, стукаясь подбородком об асфальт. Руки мои заламывают назад, коленом наступают на затылок, под ухо упирается тёплое, как ладонью нагретое, дуло.

И тут же включаются звуки: тяжелое дыхание, топот, металлический скрежет, вскрики: “Сука! Ленту! Лежать! Пусти! Ленту!”

— Этого. Вот этого, — раздался надо мной голос.

Спина освободилась от тяжести, подхватив подмышки, меня рывком поставили на ноги. Рядом, совсем близко — в упор, из прорезей маски на меня смотрели глаза спецназовца — красные веки, расширенные зрачки. Спецназовец делает шаг в сторону, я вижу квадратную тушу офицера в камуфляжной форме, лицо открыто, усы, твердый прогибающий взгляд:

— С освобождением вас! Идти можете? — И, не дожидаясь моего ответа, отчетливо и резко: — Отведите его за строение. Да прикройте, прикройте его сзади.

Рядом с офицером мужчина в спортивной куртке, под курткой бронежилет. На только что пустой ещё дороге людно. На земле лежат бандиты, вокруг мечутся спецназовцы в масках и с короткими автоматами, а снизу по дороге к нам бегут еще автоматчики.

У моих ног, из-под двух чёрных спецназовцев, выгнувшись ко мне, тело Ромки, запрокинутая голова трясется, он смотрит молящими глазами, низ лица залеплен чем-то белым.

— Вам здесь не нужно, — говорит штатский, внимательно рассматривая меня. — Подождите меня там, — голос его — это голос из телефона. Ангел-хранитель.

Спецназовцы почти волоком под руки тащат меня через дорогу к зданию.

Отпускают меня за углом, и я делаю несколько шагов. В тени, прислонившись к стене, стоит Модест, рядом Игорь и двое парней. Чуть дальше с повернутыми в нашу сторону автоматами трое спецназовцев. Модест смотрит на меня, как бы не узнавая, потом губы его сдвигаются в привычную улыбку.

— С прибытием, — он протягивает для рукопожатия руку и, немного подержав ее в воздухе, опускает без удивления.

Я делаю ещё несколько шагов — парни Модеста расступаются — и сажусь на землю под стенкой. Шумит в ушах.

Модест опускается рядом на корточки.

— Всё, — говорит он. — Теперь уже всё. Попробуйте успокоиться.

Я вытащил из нагрудного кармана смятую пачку сигарет, пошарил, пытаясь найти целую, — на Ромкиной стороне были сигареты, все, дурачок, плечом своим измочалил. Модест протянул мне раскрытую пачку, я вытащил сигарету и склонился над его зажигалкой. Он тоже закурил. Рука у меня почти не дрожит.

— Не покалечили вас?

— Нет вроде.

Спецназовцы под стенкой доспехами своими похожи на хоккейных вратарей. Автоматы успокоенно опущены дулом в землю.

Снова появляется офицер, за ним рослый спецназовец тащит матерчатую сумку.

— Глянь, Амбал. Здесь?

С металлическим стуком спецназовец ставит возле Моди сумку. Модя поворачивает голову к сумке, откидывает ткань — расползается под своей тяжестью горка пистолетов. Модест вяло ковыряется в железе и, ухватив за дуло, вытаскивает один.

— Не ошибаешься? — спрашивает офицер.

— Нет, — криво усмехается Модест и сует пистолет за ремень сзади. Спецназовцы отходят.

Сзади за стеной грохочут перекатываемые бочки, раздаются голоса — деловые, спокойные, слов не разобрать.

— Суки, — прошипел Модест. — Вот суки!.. Хоть орлы, хоть беркуты, менты — они и есть менты.... Мясники.

— Долго ещё там? — спросил я.

— Теперь скоро, — говорит Модест, непроизвольно сглатывает и садится рядом со мной на землю. Я почувствовал, как ему страшно.

Заскрипели камешки за углом — снова офицер.

— Амбал, давай твоих.

Модест вскинул голову.

— Помочь надо, — с нажимом сказал офицер.

Модя кивнул своим.

Офицер отступил в сторону, пропуская троих прошедших гуськом Модестовых парней.

Я увидел, как один из трех спецназовцев, охранявших нас, коротко перекрестился. Модест криво усмехнулся.

С дальней стороны здания за спецназовцами появился штатский. Поймав мой взгляд, он коротко кивнул мне. Модест искоса глянул в его сторону.

— И у этого очко заиграло, — Модест откинул голову, упершись затылком в стену, и смотрел на небо. Перед нами был замусоренный овражек, и круто вверх поднимались низкорослые дубки. Слева блестел асфальт дороги, взбирающейся в гору.

Сзади почти тихо. Приглушённый деловой говор. На секунду взмыл тонкий вскрик, в котором ни боли ни ужаса, скорее — удивление. И тихо, как будто телевизор переключили на другой канал. Вовчик?

Потом захлопали дверцы машин.

— Куда это они?

Модя качнул головой:

— Туда.

За будку деловито и стремительно идет усатый офицер, за ним Модестовы парни — движения ломкие, взгляды ускользающие.

Модест начал вставать, но как-то замедленно, с трудом почти, — встав, качнулся, потянулся, как после сна, или это его передернуло так?

— Всё, Амбал, можешь уезжать. Да, за руль садись сам. Твои сейчас...

Амбал кивнул и, не оглядываясь, быстро пошел влево вдоль стены к дороге наверх, за ним потянулись его люди. Спецназовцы у стены напряглись, пропуская их мимо.

Возле меня возник штатский:

— Сейчас мы тоже пойдем. Подождите пару минут.

Модест со своими скрылся за деревьями.

Трое спецназовцев стояли расслабленно, не глядя на меня.

Солнце уже касалось верхушек деревьев.

Зашуршала скатывающаяся сверху “Волга”. За рулем Модест. Машина остановилась у здания. Открылась дверца, вылез Модест. Он шел ко мне. Спецназовцы снова напряглись, один перешагнул кювет и встал поближе. Дуло автомата приподнялось в сторону Модеста. Модест не обращал внимания. Я поднялся навстречу.

— Ну, счастливо, — сказал он. — Не по-человечески как-то расходимся... Вы не думайте... Меня подставили, как и вас. Счастливо вам, — и снова протянул руку.

Я пожал мокрую липкую ладонь и, дождавшись, пока он повернется ко мне спиной, вытер руку о брюки. Хлопнула дверца, тихо взрокотал мотор, машина исчезла за будкой, шелест её начал удаляться.

Спецназовцы стягивали с распаренных лиц чёрные маски.

— Пойдемте, — тронул меня за локоть штатский и быстро зашагал вдоль овражка к верхней дороге. Мы вышли из-за будки с другой стороны и начали подниматься вверх по дороге. Очень хотелось оглянуться — боковым зрением я видел людей, подметавших асфальт вокруг машин. Штатский на ходу сбросил куртку и сейчас расстегивал бронежилет.

Наверху за деревьями на обочине стояли два автобуса и “рафик” с темными стеклами. У “рафика” — ещё два спецназовца. Один полулежал на откосе, второй сидел на ступеньке открытой двери автобуса. При нашем появлении они встали.

— Идите в машину, — сказал мне штатский, и я полез в распаренное нутро рафика. Дверь за мной тут же захлопнулась.

— Пассажир должен сидеть у дальнего окна, не имея обзора на дорогу, ясно?

— Так точно, — ответил спецназовец.

Через минуту дверь снова открылась.

— Вылезай, батя, а то сваришься. Вылезай, не слушай его, он любит поп…деть.

Я соступил в блаженную прохладу.

— Нет закурить?

— Не курю. Эй, — окликнул он второго, — Серега, дай закурить человеку.

Спецназовец, большеглазый, горбоносый, молоденький, глянул на меня.

— Не обоссался, пока ехал с ними?

Снизу зарокотали машины.

— Давай быстро назад.

Я запрыгнул в “рафик”. В переднее окно было видно, как снизу поднимались все три машины. Впереди наша “Волга”, сзади “Вольво” и “Жигули”. У “Волги” было вынуто ветровое стекло, за рулем сидел спецназовец без маски, рядом ещё один. Сзади них — тесно и темно. Машины поднимались медленно. За ними растянулись идущие по дороге спецназовцы. Я всматривался в темноту за плечами водителя первой машины. И когда машины поравнялись с рафиком, я увидел сквозь боковые стекла, а потом через задние стекла запрокинутые головы спящих вповалку людей.

Солнце закатывалось за гору.

Спецназовцы шли мимо рафика к автобусу.

У меня уже не было сил держать глаза открытыми. Я прекратил усилие, и глаза закрылись. Перед глазами вспыхивали и гасли белоглазые маски, полуголые стройбатовцы, Ромкина ободранная, намокающая сукровицей щека, по широкому асфальту дороги скатывался мальчик на роликовых коньках.

 

— ...Да нет! Он просто спит.

Меня трясли за плечо. Я разлепил глаза. Тесно, душно, темно. На меня смотрел незнакомый человек.

— Сейчас поедем. Сейчас, — голос знакомый. Ну да, ангел-хранитель.

Я сижу в “рафике”. Мотор уже работает.

За окнами густые сумерки, с трудом различаются кусты. Рафик стоит всё на том же месте. Впереди светятся окна автобуса. В “рафике”, кроме Штатского, усатый офицер и ещё два спецназовца. Остро пахнет потом и сапожной кожей. Болит свернутая во время сна шея.

— Как вы себя чувствуете?

Я слышу свой голос:

— Нормально.

Спецназовцы смотрят на меня. Обычные лица — скулы, лбы, глазницы, мокрые прилипшие волосы, у одного тонкие усики и светлые выпуклые глаза.

Впереди дрогнули и поплыли окна автобуса, мы трогаемся за ними.

Проехав метров сто, тормозим. Слева из темного провала поднимается дым, подсвеченный снизу редкими сполохами багрового огня. У обочины спецназовцы. Шофер открывает дверцу, и, протянувшись через шофера, майор спрашивает тех, кто снаружи:

— Ну, что там? Долго ещё?

— Всё. Уже заливают.

В дыме, который доносится через открытую дверь, запах горелой резины и ещё какой-то смрад.

Мы объезжаем остановившиеся автобусы. Шофер прибавляет скорость. Фары высвечивают впереди асфальт, траву, мелкий кустарник по краям. Дальше — чернота.

Потом огни на шоссе. Утомительно плоская темная земля за окном. Опять накатывает ощущение слабости, я закрываю глаза и проваливаюсь. Сквозь сон я ощущаю сбой в работе мотора и открываю глаза.

Мы куда-то приехали. “Рафик” тормозит. Фары высвечивают железные ворота с металлической звездой. Ворота отворяются.

Рафик въезжает в широкий двор и останавливается у двухэтажного казарменной архитектуры здания.

— Приехали, — оглядывается ко мне штатский.

Мы поднимаемся по лестнице на второй этаж. Под ногами вытертый вздутый линолеум. В конце коридора часовой. В кабинете, куда мы вошли, на стуле моя сумка.

— Проверьте, все ли вещи целы.

В кабинете двое офицеров. Они молча кивают штатскому и внимательно наблюдают за мной, им как будто интересно, все ли вещи на месте. Да, всё на месте — паспорт, деньги, ключи, блокнот и т.д. Я вытаскиваю джинсы и свитер.

— Где тут можно переодеться?

— На первом этаже. Вас проводят.

Меня ведут в умывальню — гулкое длинное помещение, вдоль стены краны над жестяным желобом. Я раздеваюсь до пояса. Тут же ополаскиваются майор и те два спецназовца, что ехали в “рафике”.

В дверь заглядывает солдат:

— Где заложник? Хохол уже икру мечет.

— Здесь я.

Я иду за солдатом по коридору, сворачивая разорванную на спине рубаху и изгвазданные чем-то маслянистым пляжные штаны. Солдат стучит в дверь. После небольшой паузы голос:

— Войдите.

В пустой комнате за столом сидит мой штатский. Перед ним бумаги.

— Присаживайтесь, — кивает он. — Вот ваши проездные документы. Распишитесь вот здесь — за оказание, так сказать, услуг по консультированию. И вот здесь, и здесь... Должен сказать, что ваше участие в операции обеспечило её успешное проведение. От имени руководства выражаю благодарность.

Я киваю.

— Регистрация на ваш рейс начнется через час двадцать. Пойдемте, я посажу вас в машину.

Мы выходим из комнаты и спускаемся по лестнице. Навстречу чёрной толпой с грохотом поднимаются спецназовцы.

— Эй, хохол, куда мужика увозишь? Мы же с ним ещё не выпили.

— Вам, похоже, и так достаточно.

— А вот это уж не твое дело.

— Ну, так что, киевский, отпустишь мужика с нами?

— Исключено. Нет времени.

— Во, бля, деловые!

Перед крыльцом стоит военный газик с включенным мотором. Шофер изнутри открывает мне дверцу.

— Ну, — говорит штатский, — ещё раз спасибо! И счастливого пути.

— До свиданья.

Я сажусь в машину.

Железные ворота открываются, мы выезжаем...

 

Машинка моя, клацнув еще пару раз, остановилась в черной пустой степи с ночными огнями Симферополя вдали.

Ну, а я — в своем номере.

Уже давно ночь. Тихо. Я не отметил, когда замолчала за окном музыка из баров. От сидения за машинкой затекла спина. Щиплет обожженный сигаретным дымом язык.

Я выхожу в лоджию. Лунная тень решетки. Черным мглистым облаком до самого моря лежит внизу парк. Дорожки пусты. Цикады кричат. Моря не слышно.

Кажись, отошло. Руки уже не дрожат. Дописал и как бы успокоился.

Сгибая руку в локте, почувствовал боль — кожа содрана. И челюсть ноет — все-таки зашиб ее об асфальт.

Завтра привезут на подпись мои показания, взятые на диктофон там же, на месте, почти под диктовку, с подсказками формулировок “под угрозой оружия”, “неоднократные угрозы расправы” и проч. “Это чтоб на суд вас не вызывать, — сказал потом мой “ангел-хранитель”, милицейский майор из Киева. — Им так удобнее”.

В санаторий меня отвозил майор. Пока мы сидели в его “Волге” и наблюдали, как рассаживают Климовых парней в разные машины (сам Клим, стиснутый с двух сторон спецназовцами, сидел в своей “Вольво”, и в выражении лица, с которым он смотрел в нашу сторону, мне чудилось что-то от актера Весника, играющего городничего в последнем действии “Ревизора”) — майор достал из портфеля пластмассовые стаканчики и бутылку коньяка. Плеснул мне, плеснул себе. От продолжения я отказался, а майор потом приложился еще, и еще, и еще раз. “Расслабиться надо”, — сказал он, но коньяк не расслаблял, а скорее раскалял его. “Падлы! Вот падлы! Все нашими руками. А? Ты думаешь, — зашипел он, когда с опустевшей уже площадки тронулась наконец наша машина, — ты думаешь, что это только тебя сейчас употребили? Это — меня! Меня — поимели. Во все дырки”.

Вот так — милиционер, который насадил меня, как червяка на крючок, ищет у меня сочувствия!

Меня снова везли в машине, но мне было хорошо — я сидел на заднем сиденье, привалившись к открытому окну, и ловил струю теплого сухого воздуха — время от времени на меня наваливался майор, бубнил в ухо. Судя по перегару, расслаблялся он уже не первый день.

Я не думаю, что причиной откровенности майора в машине был только коньяк — хочу надеяться, что так он пытался заговорить свою вину перед незнакомым человеком, отработавшим ему очередную звездочку. В версии, которую предложил мне майор, себе он отвел роль офицера, оскорбленного необходимостью участвовать в бандитских разборках.

— Видите, с кем приходится работать. С отбросами. Подонками. И Клим здесь — фигура далеко не главная. Клим — торгаш: сигареты и спиртное в ларечках. Говорят, травкой еще приторговывал. Не знаю. У меня сведения только про мелочевку. Крыша у него поехала, когда в городе кавказцы появились. Он решил, что это его шанс, и стал наезжать вместе с хачиками на местную братву. Вроде как нацеливался на гостиничных проституток. А они, — и гостиницы, и проститутки, — все под Амбалом. И вот как раз в этот момент убили Босса. Кавказцы, те сообразили быстро — свернули все свои дела в городе и отбыли. Откупились от местных кое-какими сведениями. По словам кавказцев, именно Клим обещал им контроль над рестораном и всеми торговыми точками в городке военного санатория, — это уже когда директор через главврача все сдавал Боссу, и Клим это знал. Потому как сам он тоже терся возле санатория, в долю хотел к Боссу, а тот его не пускал.

— Так что, Клим, получается, Босса убил?

— Вот именно!.. Вот именно, что так получается... Вроде как больше некому, да?.. Ну, а Клим — он что, совсем дурной?.. Он, конечно, псих, но не идиот, это точно. Раз. И два, ты посмотри, какая была организация. Как Босса убили. Красиво убили. Чисто. А Климовых дуроломов ты видел — сравнивай сам. Городские власти тут же по официальным каналам связались с Киевом: у нас беспредел полный, без вас — никак. Ну, а неофициально — если кому звездочка новая нужна, присылайте. Есть возможность отличиться. Им Клима нужно было достать. И чтоб не своими руками. И чтоб срочно. А Клим затих. Не ухватишься. Тогда Амбал предложил вас — есть тут, говорит, один отдыхающий из Москвы: лох, но Клим его за важную персону держит, вбил себе в голову, что он — вы то есть — работает с нами от серьезных московских людей. И что через этого москвича он, Клим, всех за яйца возьмет. Похоже, так оно и было. Клим понимал, что проигрывает. Климу вы нужны были заложником. В качестве личной страховки. Думал московскими их ущучить. Монте Кристо х…ев! Думаю... да не думаю, а знаю: это Амбал внушал Климу, какая вы важная персона. Разные есть для этого способы... Амбал, кстати, сегодня на Кипр улетел. Отдыхать. Свое дело он сделал... Разрабатывались, конечно, и другие варианты, более реальные, но, как ни странно, — сработал ваш. И ведь все получилось у них: и бизнес Климов поделят, и Босса на него повесят, и много чего еще. Дожмут они Клима. Очистятся полностью.

Там, в машине, я никак не мог сосредоточиться на откровениях майора, я только старался запомнить, отложив разбор полетов на потом, — мешала бившая мне в лицо струя воздуха со сладостным запахом свежевыложенного гудрона, потом — запахи цветов; потом две девушки голосовали автобусу, вскинув руки, казали миру загорелые ножки, и, резко вильнув, возле них затормозил рафик, шедший за автобусом, — я б тоже затормозил.

Единственное, что проскочило в меня легко и сразу: “Теперь-то вам зачем уезжать? В Москве — дожди, а то и снег пойдет. Грейтесь, Модест за все заплатил. Чего вам? Теперь-то уж вы точно никому здесь не нужны”.

Мне вдруг захотелось пожить в Крыму.

В море поплавать — и на рассвете, когда розовое еще солнце будет стекать с выброшенной из воды руки, и вечером — в зеленоватом лунном мерцании, но уже не одному, а, скажем, — вдвоем.

На солнце пожариться в той пустынной сонной бухточке.

В теннис поиграть. Вот этого вдруг тоже захотелось. Очень.

Нет-нет, просто — в теннис. Теннисист из меня никакой, только — для “курортного тенниса”. Это когда в пару тебе ставят молодого техничного игрока, гарцующего перед девицей с той стороны сетки; а со старательной девицей будет играть такой же, как и ты, “олд мэн”, но с остатками былой теннисной лихости. Ну и без разницы! — все равно это замечательно: отрывистый глуховатый “п-м-м!” ракетки при ударе, тревожно-радостный колотунчик, когда на подачу встает теннисный ветеран и целит, паскуда, именно в тебя, стоящего на задней линии, чтобы отыграть пропущенный только что мяч; тугой румянец, расползающийся по щекам девицы, прилипшие к вспотевшей ее шее волосы. Но все это — сопутствующее. Главное же — свободный мощный мах руки с ракеткой или неожиданный для тебя самого рывок всем телом вперед на вяленькую отмашку девицы, — достать и перекинуть мяч в дальний, как раз опустевший — лопухнулись ребята! — угол. Недоступные в обычной жизни состояния, когда руки, ноги — все тело твое — быстрее и умнее тебя...

— ...а если честно — сам виноват! Спасибо скажи, что так кончилось, — майора уже совсем развезло. — Х…ли ты у них под ногами путался-то?..

До чего же он надоел!

Внизу под дорогой поселок — и вот что на самом деле мне нужно: оказаться сейчас в том низеньком домике под черепицей: лежать в сумеречной комнате с приоткрытыми ставнями и смотреть, постепенно просыпаясь, на свесившийся над ставней хлыст лозы, на резные разлапистые — черные на пепельном уже небе — листья, на верхушку пирамидального тополя с той стороны улицы, слушать треск мотоцикла за забором и заполошное тявканье хозяйской собачки, потом хрустнет что-то совсем близко, и раздастся — в комнате почти — голос хозяина: “Да куда ты его тащишь, брось в костер!”, и голос девочки: “Ну, дедушка! Ты же обещал починить...”. И снова тишина, шуршание листьев о брезентовую робу, клацанье секатора; через окно вплывает дымок костра и запахи с летней кухни, в животе сосет от голода, в плечах — сладкая ломота после плавания и тенниса...

Ну... распустил слюнки — твоя-то комната на шестом этаже! ...Ну, и чем плохо? И харч, и жилье, — кстати, не самое плохое, — и парк как лес. И море под боком. Кто мешает?

Вдали, отражаясь в воде, загораются первые огни, машина уже сворачивает в темный провал дороги к санаторию. Майор затих, похоже, задремал.

1993, 2003.

Версия для печати