Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2004, 11

Романтика изгоев, или Идеалы наизнанку

Наум Лейдерман — литературный критик, литературовед, заведующий кафедрой современной русской литературы Уральского педагогического университета, автор книг “Современная художественная проза о Великой отечественной войне” (ч. 1—2, 1973—1974), “Движение времени и законы жанра” (1982), “Та горсть земли…” (1988), “Русская литературная классика XX века” (1996), “Неявный диалог: “Русский лес” Леонида Леонова и “Доктор Живаго” Бориса Пастернака” (1999) и др. В “Урале” печатается с 1962 года.

Памяти Галины Андреевны Белой

Галина Андреевна Белая (1931—2004) — выдающийся ученый, много и плодотворно занимавшаяся изучением творчества И.Бабеля. Ею подготовлены к публикации и прокомментированы дневники писателя, она активно участвоала в подготовке наиболее выверенного издания произведений Бабеля (в 2-х томах, издания 1991, 2002 гг.) и написала к нему вступительную статью, была одним из соавторов монографического исследования, посвященного “Конармии”. Но кроме качеств глубокого исследователя и великолепного организатора, Галина Андреевна обладала еще одним, крайне редким свойством: она очень чутко воспринимала “боль других” и приходила на помощь, не дожидаясь зова. Десятки людей на всю жизнь благодарны ей за это. Я принадлежу к их числу.

 

Одесские рассказы” всегда стояли в тени “Конармии”. И это в общем-то справедливо. Тридцать три новеллы “Конармии” — это большое мозаичное панно, вполне замещающее собою монументальную эпопею. Содержание этой эпопеи грандиозно — гражданская война, перевернувшая всю жизнь России.

Гроздь из четырех новелл (“Король”, “Как это делалось в Одессе”, “Отец”, “Любка-казак”)1 , входящих в “Одесские рассказы”, конечно же, несоразмерна с “Конармией”. ( Хотя, между прочим, один из первых критиков Бабеля назвал эти новеллы “одесской бандитской эпопеей”2 .) Их пространство локально, круг персонажей легко исчислим. Эти новеллы воспринимаются как экзотические зарисовки быта одесских евреев, развлекающие читателей пряным ароматом одесского жаргона, экстравагантными выходками героев и детективными фабулами.

Но вот что напрягает внимание: “Одесские рассказы” печатались одновременно с рассказами, из которых образовалась “Конармия”. В течение 1923—1924 годов они шли вперемежку на страницах одесской газеты “Известия” и столичного журнала “Красная новь”. Более того, темы и мотивы обоих циклов не исчезали из поля зрения Бабеля и впоследствии — уже в 30-е годы он написал рассказы “Аргамак” и “Поцелуй”, предназначавшиеся для нового издания “Конармии”, но и тогда же были написаны рассказы “Конец богадельни” и “Фроим Грач”, прямо связанные с “Одесскими рассказами”. Выходит, в творческом сознании писателя мир Конармии и мир одесской Молдаванки существовали рядом всегда, а это значит, что между ними есть какая-то связь. Но какая?

Начнем с вопроса: как соотносятся Одесса “Одесских рассказов” с Одессой реальной? “Одесса — очень скверный город. Это всем известно”. Это первые строки автобиографических заметок Бабеля, которые он озаглавил “Мои листки”. “Вместо “большая разница” там говорят “две большие разницы”, и еще — “тудою-сюдою”. Мне же кажется, что можно много сказать хорошего об этом значительном и очаровательнейшем городе Российской империи”.

Итак, Бабель начал за упокой, а продолжил за здравие. И далее — в том же величальном духе: “Подумайте: город в котором легко жить, в котором ясно жить. Половину населения его составляют евреи, а евреи — это народ, который несколько очень простых вещей очень хорошо затвердил. Первое: они женятся для того, чтобы не быть одинокими. Второе: любят для того, чтобы жить в веках. Третье: копят деньги для того, чтобы иметь дома и дарить женам каракулевые жакеты. Четвертое: чадолюбивы, потому что это же очень хорошо и нужно — любить своих детей”.

Это, по существу, некое замещение десяти заповедей Моисея, но фамильярно-одомашненых и редуцированных до самых первичных начал, фундаментальных столпов, онтологических корней. Эти заповеди испокон веку служили духовным оплотом гонимого народа, и в Одессе, куда евреев привела судьба (и высочайшее дозволение Екатерины Второй), они, видимо, действовали вполне результативно. Не случайно же Бабель констатирует: “Бедных евреев из Одессы очень пугают губернаторы и циркуляры, но сбить их с позиции нелегко, очень уж стародавняя позиция. В значительной степени их усилиями создалась та атмосфера легкости и ясности, которая окружает Одессу”.

Но каким образом сохраняется эта система духовного самосохранения (да и физического выживания) народа без ущерба для своих скрижалей в оскорбительных и унизительных условиях — “черта оседлости”, процентная норма, погромы?.. И, главное, удается ли народу сберечь верность этим заповедям на самом деле? Вот о чем заставляют задумываться “Одесские рассказы”.

Четыре новеллы: “Король”, “Как это делалось в Одессе”, “Отец” и “Любка Казак” — образуют очень своеобразное единство. Сквозной сюжет едва намечен, хронологическая канва спутана, есть даже сюжетные “накладки” (в рассказе “Как это делалось в Одессе” Беня Крик женится на Циле, дочери Эйхбаума, а в рассказе “Отец” он холостяк, которого “окрутили” с Баськой, дочерью Фроима Грача).. Но все равно эти четыре рассказа крепко сращены, образуя ту целостность, которая может разрастаться, но уже не может распадаться. Основа этой целостности — Молдаванка.

Хронотоп Молдаванки — это еще одна “сокращенная Вселенная” Бабеля. (Первая была в “Конармии”: “черта оседлости” — от Житомира до Хотина и от Новоград-Волынска до Замостья.) Молдаванка — это тот космос, в котором протекает жизнь всех персонажей “Одесских рассказов”, где совершаются со-бытия их бытия.

Реалии Молдаванки, одесской окраины, которая простирается от Привоза до Старопортофранковской и лежит между Большефонтанской дорогой и Слободкой-Романовкой — эти реалии поступают в ароматных названиях улиц: Госпитальная, Костецкая, Дальницкая, Степовая, Охотницкая, Балковая, Бугаевка. Но вообще-то у Бабеля Молдаванка расширяется, захватывая всю Одессу целиком — с ее центральными улицами, Екатериниской, Большой Арнаутской и Софиевской, с могучим портом и дальнею Пересыпью. У Бабеля “молдаванским колоритом” окрашена вся Одесса, все одесское несет на себе печать того, что можно назвать “молдаванским менталитетом”. В сущности, именно это — “молдаванский менталитет” — Бабель живописует и анализирует, стараясь постигнуть его суть, его светлые и темные стороны, его динамику.

Облик Молдаванки, ее быт и нравы, ее типажи — это, в отличие от трагического образа местечка в “Конармии”, есть некое карнавальное воплощение духовного мира, духовной субстанции российского еврейства. Молдаванка в “Одесских рассказах” очень далека от этнографической точности. Скорее наоборот. Этнографическому фотографизму и практическому знанию этих грязных, нищих, тесных закоулков Одессы Бабель противопоставляет феерически красочный, тетрализованный облик Молдаванки, которую ее обитатели называют “щедрой нашей матерью”. (Близкая, но не совсем точная аналогия — театрализованный быт парижских воров в “Соборе Парижской богоматери” Гюго.)

У Бабеля подробности и детали быта Молдаванки метафорически преображены в экзотические образы, украшены безудержными эпитетами и возвеличены немыслимыми гиперболами. “И вот Баська из Тульчина увидела жизнь в Молдаванке, щедрой нашей матери, жизнь, набитую сосущими младенцами, сохнущим тряпьем и брачными ночами, полными пригородного шику и солдатской неутомимости”. Или еще: “Солнце свисало с неба, как розовый язык жаждущей собаки. Исполинское море накатывалось вдали на Пересыпь, и мачты дальних кораблей колебались на изумительной воде Одесского залива”. Или еще: “Луна прыгала в черных тучах, как заблудившийся теленок”.

Такое пиршество и роскошь антуража бабелевского художественного мира взамен грязи и нищеты реальной Молдаванки есть некий вызов: да, Молдаванка, — как там ни крути — это еще одна ипостась еврейского гетто, но это гетто не просит сострадания, его обитатели не нуждаются в снисходительной жалости. Они знают себе цену и осознают свое место в мироздании.

Не случайно повествование в “Одесских рассказах” ведется в торжественно-библейском стиле.Уже в рассказе “Король” есть отсылка к Священной книге евреев — Торе: “Три кухарки, не считая судомоек, готовили свадебный ужин, и над ними царила восьмидесятилетняя Рейзл, традиционная, как свиток Торы, крошечная и горбатая”. И ритм здесь торжественно-библейский. “За стол садились не по старшинству — глупая старость жалка не менее, чем трусливая юность, и не по богатству — подкладка тяжелого кошелька шита из слез”. Это язык мудрых максимов и афоризмов, в которых сосредоточена вековая мудрость народа.

Подобным образом обычно звучат эпические сказания в исполнении профессиональных аэдов и рапсодов, собирателей и хранителей легендарной истории своих народов. Так, в “Одесских рассказах” тоже есть свой рапсод — это Арье-Лейб. “Гордый еврей, живущий при покойниках” — так он без ложной скромности аттестует самого себя. Между прочим, у него на это есть веские основания: в еврейской культуре кладбищенские нищие это особая каста — юродивые и святые, шуты и плакальщики, назойливые попрошайки и мудрые философы, они вольно или невольно выступают хранителями вековых заветов — ведь, по меньшей мере, Кадиш они знают. Так вот, Арье-Лейб один из них.

Запев свой он ведет в полном соответствии с эпическим каноном: “И вот я буду говорить, как говорил господь на горе Синайской из горящего куста. Кладите себе в уши мои слова. Всё, что я видел, я видел своими глазами, сидя здесь, на стене второго кладбища, рядом с шепелявым Мойсейкой и Шимшоном из погребальной конторы…” Но Арье-Лейб все-таки аэд “новой формации”, учитывающий современные веяния: в отличие от Гомеров и Боянов, он не повторяет “преданья старины глубокой”, он творит эти предания тут же, по горячим следам событий, рассказывает о том, что видел собственными глазами, сидя на своем постоянном наблюдательном пункте — на кладбищенской стене. Аэд-хроникер, репортер с кладбищенской стены.

В “Одесских рассказах функция сказителя не всегда принадлежит именно Арье-Лейбу, но даже в устах безличного повествователя слово всегда комически стилизовано под Тору. Это какое-то “неопределенно-личное”, сказовое слово, которое легко вступает в контакт с живописным одесским языком персонажей. А там уж кальки с идиш, украинизмы и элементарное пренебрежение русской граматикой образуют такие словесные кораллы, которые поражают своей гротесковой пышностью и какой-то грациозной нелепостью. Ну, кто только не цитирует вот эти пассажи: “Об чем думает такой папаша? Об выпить хорошую рюмку водки, об дать кому-нибудь по морде, об своих конях и ни об чем больше…”; “Папаша, …пусть вас не волнует этих глупостей”; “Слушайте, Король, я имею вам сказать пару слов”…

Представленный в такой речевой оболочке, мир Молдаванки в некотором роде дистанцируется от прозаической повседневности, он приобретает черты своеобразного эпического предания, где высокая патетика причудливо переплетается со снижающей карнавальностью3 . А в эпосе следует ожидать явления легендарных героев и повествования об их великих свершениях. Ожидания сбываются...

В этом экзотическом мире, среди мешанины скупщиков краденого, контрабандистов, содержателей притонов, мелких маклеров, кладбищенских нищих возвышаются носители высоких идеалов Молдаванки, ее гордость и слава, ее рыцари. Кто же они? Налетчики во главе со своим Робин Гудом, своим королем Беней Криком.

Почему появились эти самые “рыцари” в Молдаванке, почему “молдаванский менталитет” превратил этих налетчиков в рыцарей? А потому что тем, кто оскорблен любой формой унижения — в данном случае планетарным изгоям, которыми являются евреи, порабощенным вековым страхом перед всякой швалью, обладающей самой мизерной властью, опутанным, как колючей проволокой, изощренной системой государственных, конфессиональных, социальных запретов и табу, ох как хочется видеть им в своей среде “рыцарей без страха и упрека”! Справедливых судей и храбрых защитников, у которых слово сразу подкрепляется делом.

Мир Молдаванки, созданный на страницах “Одесских рассказов”, конечно же, в целом романтический мир, и система принципов претворения, обобщения и оценки, которой здесь руководствуется автор, более чем очевидно связана с романтическим методом. Но это не похоже на неоромантизм рубежа ХIХ — ХХ веков, впитавший в себя книжный опыт классического романтизма и слегка иронизирующий над своими престарелыми родителями. (Хотя в “Одесских рассказах” ирония над классическим романтизмом, конечно же, есть.) Это какой-то двусмысленный романтизм, к нему, скорее всего, подошло бы определение “амбивалентный”.

Начнем с изображения Бени Крика и его верных помощников — этих легендарных рыцарей Молдаванки.

Именно о них повествование ведется в возвышенно-эпическом стиле. “И тут друзья Короля показали, что стоит голубая кровь и неугасшее еще молдаванское рыцарство”. И действительно, налетчики в “Одесских рассказах” на удивление некровожадны, более того, они очень деликатны в обращении с оружием: “Налетчики стали стрелять в воздух, потому что если не стрелять в воздух, то можно убить человека”. А орудия убийства в “Одесских рассказах” называются “дружелюбными браунингами”.

А какими фламандскими красками изображаются Беня Крик и его безупречные помощники! “Он был одет в оранжевый костюм, под его манжеткой сиял бриллиантовый браслет”. Или: “На нем был шоколадный пиджак, кремовые штаны и малиновые штиблеты”. А вот так выглядят его друзья: “Аристократы Молдаванки, они были затянуты в малиновые жилеты, их плечи обтягивали рыжие пиджаки, а на мясистых ногах лопалась кожа цвета небесной лазури”.

Но больно уж неумеренны восторги повествователя. И чем он упивается: петушиной расцветкой одеяний? дикарским винегретом красок? Ясно же, что без улыбки читать это невозможно.

Особо нелепы и помпезны позы, которые принимают налетчики. Вот как они едут в публичный дом: “Они ехали в лаковых экипажах, разодетые, как птицы колибри, в цветных пиджаках, глаза их были выпучены, одна нога отставлена к подножке, и в стальной протянутой руке они держали букеты, завороченные в папиросную бумагу”. Торжественно, на глазах у всей публики они следуют на культурное мероприятие.

Словом, пародийно-декоративно изображение налетчиков, этих “рыцарей Молдаванки”, уже несет на себе печать авторской иронии. А главное, есть какая-то всеохватывающая этическая перевернутость в этих преувеличенных восторгах повествователя и в поклонении обитателей Молдаванки перед Беней Криком и его коллегами.

Кто он — этот самый Беня (в особо торжественных случаях — Бенцион) Крик? По всем статьям — герой из легенды, чьи качества приукрашены в соответствии с законами жанра. И “Одесские рассказы”, как и положено по канону, есть повествования о подвигах этого героя. Точнее — о том, “почему же один Беня Крик взошел на вершину веревочной лестницы, а остальные повисли внизу на шатких стпуненях”? Почему именно он удостоился звания Короля?

Прежде всего, как и положено эпическому герою, Беня наделен в некотором роде сверхъестсественными качествами. О его темпераменте говорится в самых возвышенных тонах. “И вот добился своего Беня Крик, потому что он был страстен, а страсть владычествует над миром”. Его ораторские способности высоко оценивает сам Фроим Грач, которого сегодня бы назвали “крестным отцом” Молдаванки: “Беня говорит мало, но он говорит смачно. Он говорит мало, но хочется, чтобы он сказал еще что-нибудь”.

И действительно, как артистически чувствителен Беня! “Мосье Тартаковский, — ответил ему Беня Крик тихим голосом, — вот идут вторые сутки, как я плачу за дорогим покойником, как за родным братом, но я знаю, что вы плевать хотели на мои молодые слезы”. А какая сила убедительности в его покаянном слове, обращенном к тете Песе, матери убитого приказчика Иосифа Мугинштейна: “…Вышла громадная ошибка, тетя Песя. Но разве со стороны бога не было ошибкой поселить евреев в России, чтобы они мучились, как в аду? И чем было бы плохо, если бы евреи жили в Швейцарии, где их окружали бы первоклассные озера и гористый воздух и сплошные французы?…” А сколько социального пафоса в его прощальной речи на могиле Иосифа: “Что видел наш дорогой Иосиф в своей жизни? Он видел пару пустяков. Чем занимался он? Он пересчитывал чужие деньги. За что погиб он? Он погиб за весь трудящийся класс” …

В еврейской культуре красноречие, мастерство публичного слова всегда почиталось очень высоко. И повествователь подает слово Бени с почтительностью и восторгом. Но как же нелепо и смешно выглядит на фоне литературной речи (нормы которой всегда на слуху у читателя) это сочетание высокой экспрессии с сентиментальным лиризмом.

Правда, в имени героя затаена экспрессия совсем иного порядка. “Крик” — вряд ли фамилия, потому что на идиш это слово ничего не значит, зато на идиш есть слово “криг”, то есть “война”. При произнесении “криг” оглушается и слышно — “крик” . Так что, скорее всего, “Крик” — это бандитское прозвище, а такую “кликуху” можно было заработать очень даже немирными деяниями4 . Столь воинственную кличку Беня получил по наследству, так ведь не случайно его папаша — это Мендель Крик, “слывший между биндюжниками грубияном”. (А в Одессе высшая степень хамства издавна определялась выражением: “ругается, как биндюжник”.) Значит, от человека по кличке “Крик” можно ожидать немало бед.

Учтем это этимологическое примечание на будущее, а пока перейдем к основной части “Одесских рассказов”. Как и положено в эпическом сказании, ее занимает описание подвигов героя.

Первый подвиг Бени Крика — поджог полицейского участка (новелла “Король”). Это было знаком его самоутверждения. Раз пристав сказал: “…Где есть государь император, там нет короля”, — так Беня покажет, что Король-таки есть! И показал. Вообще-то поджог всегда преступление. Но в России поджог полицейского участка или вообще любой ущерб, наносимый власти, всегда воспринимался не без одобрения: власть, а не властна! Как-то приятно унижаемым этой самой властью это видеть.

А вот второй подвиг Бени (расссказ “Как это делалось в Одессе”) — налет на Тартаковского — не так уж этически безупречен. “Попробуем его на Тартаковском, — решил совет, и все, в ком еще квартировала совесть, покраснели, услышав это решение”. Почему же покраснели даже видавшие виды негласные хозяева Одессы? А потому что, хоть Тартаковский далеко не ангел (не случайно его называли за дерзость и богатство “полтора жида”), однако на него уже совершали девять налетов. “Десятый налет на человека, уже похороненного однажды — это был грубый поступок. Беня, который еще не был тогда Королем, понимал это лучше кого-то другого, но он сказал Грачу: “Да!”

Значит, Беня Крик для того, чтобы быть принятым в сообщество рыцарей Молдаванки, преступил существующие даже у воров определенные этические границы. Сознательно!

А далее идет целый ряд этических провалов, парадоксально прикрываемых эстетическим величанием. При налете нечаянно убивают бедного Иосифа Мугинтейна, единственного сына у своей мамы. Дальше следует возмездие, которое совершается через новую кровь: за убитого приказчика налетчики кончили самого убийцу, Савку Буциса.

Третье деяние Бени Крика, описанное в рассказе “Отец”, трудновато назвать подвигом. Но все-таки кое-что героическое есть в том, как долго он трудится в публичном доме с “обстоятельной Катюшей”. А в особенности в том, что сразу же после этих упражнений он ведет деловые переговоры с Фроимом Грачом о женитьбе на его дочери. И если иметь в виду, что собой представляет эта Баська, дочь Фроима (“женщина исполинского роста”, “у нее были громадные бока и щеки кирпичного цвета”… “в ней было весу пять пудов и еще несколько фунтов”, толстые ноги, говорит она “оглушительным басом”), то иначе, как подвигом, согласие Бени на брак с нею назвать нельзя.…

Ну, а если заглянуть под этот “ироикомический” флер, то обнаружится довольно неприглядный цинизм. Отец, озабоченный матримониальными запросами своей дочери, жениха для нее буквально высиживает у дверей комнаты, где тот развлекается с публичной женщиной. “Он ждал до часу ночи и потом постучал…” Далее между заботливым отцом и будущим женихом идет торг, как о какой-нибудь лошади: “Они сошлись на том, что Баська приносит своему будущему мужу три тысячи рублей приданого, две кровные лошади и жемчужное ожерелье”. И весь этот брачный уговор совершается в сакральном месте — у стен кладбища (правда, “русского”).

В “Одесских рассказах” сплошь и рядом легендарное чадолюбие, культ семьи, нежное почитание родителей оборачиваются не только цинизмом, но и насилием над самыми святыми человеческими чувствами. Вспоминается, например, “щуплый мальчик, онемевший от тоски”, которого Беня Крик купил в мужья своей базедовой сестре-перестарку.

А чего стоит сцена, когда Мендель Крик рассказывает, как его искалечили собственные сыновья, Беня и Левка. “Он орал свою историю хриплым и страшным голосом, показывал размолотые свои зубы и давал щупать раны на животе. Волынские цадики с фарфоровыми лицами слушали с оцепенением похвальбу Менделя Крика и удивлялись всему, что слышали, и Грач презирал их за это”.

Подумаем: цадики самые почитаемые в еврейском мире люди, живые святые, образованные знатоки и толкователи Священных книг, признанные духовные наставники и судьи, слушают “с оцепенением” похвальбу отца, побитого собственными сыновьями. Но, Фроим Грач, этот негласный “цадик” Молдаванки, их за это презирает! За что? За то, что они не могут пре-ступить через этическое табу. А вот дети Менделя Крика могут! И Фроим Грач признает, что этим можно хвастать, как в некотором роде подвигом. (Кстати, сцена с побитым Менделем Криком представляет собой небольшое ответвление от основного сюжета в рассказе “Отец”, это еще одна грань проблемы “отцов и детей” в свете “молдаванской ментальности”.)

За что же Беня Крик заслужил звание Короля? Выходит, как раз за то, что смог пре-ступить через вековечные этические табу — ограбить ограбленного, убить человека, жениться по грубому расчету, побить собственного отца. Но “первый произнес слово “король” не кто иной, как “шепелявый Мойсейка” (абсолютно карнавальное замещение библейского творца священных заповедей, который, согласно преданию, был косноязычен). Значит, самая высшая инстанция — Моисей наизнанку — благословил подвиги Бени Крика.

Вчитываясь в “Одесские рассказы”, видишь, что автора более всего занимает именно этот процесс — процесс перевертывания этических норм в свою противоположность, а то и циничного попрания заветов, нанесенных еще на скрижали Моисея. Видимо, не случайно завершает цикл новелла “Любка Казак”. Здесь уже нет ни Бени, ни повествования о его очередном подвиге. Зато есть сюжет о самом страшном преступлении, которое только может представить традиционная мораль евреев — сюжет о матери, которая пренеберегает своим материнским долгом. Еврейская мать, чья безграничная преданность своему чаду, чья доходящая до безумия любовь к своей кровиночке давно стала легендарной, здесь “думает о своем сыне, как о прошлогоднем снеге”. Женщина, в чьей природе заложено быть нежной и ласковой носительницей добра (ведь ее фамилия “Шнейвейс”, то есть Белоснежка!), превратилась в грубую расхристанную бабу, у которой погоня за профитом полностью атрофировала материнское чувство. “Вы все хотите захватить себе, жадная Любка… — взывает старик Цудечкис, — а маленькое дитя ваше, такое дитя, как звездочка, должно захлянуть без молока”. И он, бездомный нищий, делает за Любку то, что положено делать матери — отлучает ребенка от груди и приучает к соске.

Всё перевернуто с ног на голову. Этика сломана. Даже богобоязненность, следование вере предков оборачивается кощунством в сцене, когда Беня велит отпевать вместе с бедным Иосифом Мугинштейном его убийцу, Савку Буциса. Теперь многочисленным участникам похоронного обряда становится ясно, что совершено еще одно кровавое преступление, а они поневоле замараны участием в этом деле. И торжественная, пышная панихида завершается паническим бегством: “И вот люди, тихонько отойдя от Савкиной могилы, бросились бежать, как с пожара. Они летели в фаэтонах, в телегах, пешком”.

Это апокалипсическое бегство есть спонтанная и потому истинная этическая оценка людьми тех подвигов, которые совершил Беня Крик, герой эпоса Молдаванки.

Этот итог не неожиданность, по меньшей мере — для Автора (так мы назовем того субъекта речи, который выступает внимательным слушателем сказаний). Об обреченности той стратегии самоутверждения, которую избрал Беня Крик, было сделано предупреждение в самом начале как раз той новеллы, где рассказывалось о его возвышении, но оно как-то проходит мимо внимания читателя. Напомним: Автор-слушатель просит эпического сказителя: “Реб Арье-Лейб… поговорим о Бене Крике. Поговорим о молниеносном его начале и ужасном конце”. Можно полагать, что, задумывая свой цикл, Бабель намеревался завершить его историей гибели Бени Крика5 . Этой истории в “Одесских рассказах” нет. Зато есть рассказы “Конец богадельни” и “Фроим Грач”6 . Написанные уже значительно позже издания основного корпуса “Одесских рассказов”, они представляют собой завершение сюжета о Молдаванке и ее рыцарях.

Богадельня при еврейском кладбище, где ютятся кладбищенские нищие — это горькая квинтэссенция еврейской доли и средоточие народной мудрости. Мир этот рушится не только потому, что пришла советская власть в лице заведующего кладбищем Бройдина, а потому, что он истлел сам по себе. Потому что в нем смещены великие заветы, записанные в Священных книгах, потому что скрижали перевернуты с ног на голову. Поэтому-то Бройдиным и удается с такой легкостью смести старую богадельню, как ненужный хлам. А заодно и выбросить из жизни ее обитателей — юродивых и святых, мудрецов и аэдов.

А рассказ “Фроим Грач” — это уже эпилог истории ордена рыцарей Молдаванки.. Не гибелью Бени Крика, а гибелью Фроима Грача завершается весь цикл. И это не случайно. Если мы вспомним, что именно к Фроиму обратился Беня с просьбой принять его в свое дело, что Фроим давал Бене рекомендацию на совете, то можно догадываться о том, что скрывалось за словами Арье-Лейба о Граче: “…Тогда уже смотрел на мир одним глазом и был тем, что он есть”. Но только в последнем рассказе об этом говорится открытым текстом: “Одноглазый Фроим, а не Беня был истинным главой сорока тысяч одесских воров”, — рассказывает следователь Боровой, то есть вполне компетентный человек. Но когда Фроим пришел в Чека и попробовал поговорить с новой властью на привычном ему языке: “Отпусти моих ребят, хозяин, скажи свою цену”, на том языке, который понимали и принимали не только Тартаковские и Эйхбаумы, но околоточные надзиратели и приставы, с ним никто говорить не стал. Его просто расстреляли без суда и следствия, в считанные минуты. И всё. Объяснение дается вполне советское: “…Зачем нужен этот человеке в будущем обществе?” — спрашивает председатель ЧК. Автор уточняет — “приехавший из Москвы”, то есть не знающий историю Одессы, не знакомый с ее легендами и ее героями. Но ведь и следователь Боровой, которому Фроим Грач по-своему дорог как легендарная личность, как достопримечательность Одессы, тоже говорит: “Наверное, не нужен”.

Это и есть тот ужасный конец, который ожидал Беню Крика и весь орден налетчиков Молдаванки.

По Бабелю, мир этот и его герои обрекли себя на такой конец самим образом своей жизни. Кодекс антиморали, кодекс беззастенчивого глумления над вековечными устоями духа народа, которому они следовали с таким шикарным цинизмом, не мог не привести к саморазрушению

Карнавальность “Одесских рассказов” не вызывает сомнений. Да, это эпос наизнанку, где антигерои героизированы, где глумление над этическими нормами возводится в степень идеала. С легкой руки Михаила Михайловича Бахтина мы привыкли видеть в карнавальности прежде всего “веселую жуть”, когда смех есть способ утверждения жизни вопреки смерти. Но ведь карнавальность амбивалентна. У нее есть и противоположный полюс: когда веселье превращается в жуть, когда разрушение уничтожает жизнь и несет смерть.

Карнавальность “Одесских рассказов” как раз такова — это карнавальность “жуткого веселья”. Веселье тут все время скатывается к ужасу. Есть такое еврейское выражение, которому аналогично русское: “Так смешно, что аж плакать хочется”. Именно таков эстетический пафос “Одесских рассказов”.

Совершенно ясно, что первые критики “Одесских рассказов”, усмотревшие в них “поэзию бандитизма”, не вчитались в текст, не расслышали его “ироикомической” интонации, не прониклись чувством горького трагизма, которое скрыто за нею7 . Но вряд ли более чутки те современные исследователи “Одесских рассказов”, которые в изощренном анализе “сложной цепочки символических подмен” уходят очень далеко от горького, трагического смысла бабелевских новелл8 

Когда-то критик Павел Новицкий заметил, что главные темы бабелевских рассказов это погром и налет. Уточним: погромы были в “Конармии”, налеты — в “Одесских рассказах”. Но, в сущности, это явления одного порядка — этический беспредел, вот на чем строится как практика погрома, так и практика налета. Если утверждают, что “мать в революции — эпизод”, если спокойно перерезают горло сребробородому старцу, если топчут ритуальную посуду, делают портянки из церковных хоругвей, а кости святого выкидывают из раки, то никакие “Интернационалы добрых людей” не образуются. Если попирают простые нормы обще-жития, то неминуемо это общежитие развалится, как старая богадельня.

Получается, что попытки устроить жизнь еврейского гетто (как бы оно ни называлось — местечко на Подольщине или Молдаванка в шикарном южном городе — все равно это гетто) по общим стандартам культуры оборачивается трагическим фарсом. В этом искалеченном национальным гнетом мире невольно извращаются, переходят в жестокие пародии самые высокие идеалы, наиблагие намерения, самые вековечные устои.

Почему же при всем при том Беня Крик и его налетчики вызывают симпатию и у сказителя, Арье-Лейба, и у его слушателя? И не только у них: даже большевик Боровой называет Фроима Грача “грандиозным парнем” и не может скрыть своей печали, когда того расстреляли. А почему в народе сложено так много красивых песен, сказаний и легенд о Стеньке Разине, Емеляне Пугачеве, Кудеяре-атамане, Сагайдачных и Дорошенках? Ведь они же разбойники, воры, насильники, убийцы, погромщики. За каждым из них — реки крови безвинных людей. А их величают “народными заступниками”.

Читая “Одесские рассказы”, кажется, начинаешь понимать, в чем тут дело. Эпическое величанье именно этих монстров и их деяний — это некий компенсаторный субстрат рабского сознания. Униженные и оскорбленные восполняют ущербность своего реального существования виртуальной вседозволенностью. А в пре-ступлении границ есть какое-то извращенное наслаждение, и разухабистое пренебрежение общепринятыми нормами вызывает какой-то уродливый восторг, и есть какая-то карнавальная радость в акте переворачивания всего с ног на голову. Конечно же, всё это — проявления этической вывихнутости, нравственной порчи, поражающей тех, кто влачит рабское существование.

Теперь мы можем вернуться к вопросу, поставленному в начале статьи: почему Бабель создавал “Одесские рассказаы” вперемежку с “Конармией”? А потому, что модели мира, представленные в обоих циклах, глубоко трагедийны, это два крыла одного художественного здания. Обе эти модели обнажают вопиющую противоречивость духовного бытования народа, загнанного в “черту оседлости”.

Но менее всего следует ограничивать содержание и пафос “Конармии” и “Одесских рассказов” лишь спецификой жизни и судеб российского еврейства. Понятие “черта оседлости” надо трактовать как универсальную форму попрания общечеловеческих норм под знаком национального или любого другого гнета (конфессионального, социального, политического). В любом случае — существование в условиях гнета. И это всегда формирует искаженную форму существования, ломает моральные устои, которые всегда обеспечивали самосохранение народа. До тех пор, пока будет существовать “черта оседлости” не только на геогрфической карте, но и в умах людей, всё святое, доброе, человечное, всё достойное и гордое будет либо жестоко уничтожаться, либо фарсово искривляться. Другого не дано. Вот о чем предупреждают нас новеллистические циклы Исаака Бабеля.

 

 

 1 Другие рассказы, которые издатели порой включают в этот цикл только на том основании, что их действие происходит в Одессе или рядом, в Николаеве (“История моей голубятни”, “Ты проморгал, кпитан!”, “Конец богадельни”, “Карл-Янкель” и др.), — это другие персонажи, другие конфликты, другой стиль.

 2 Вешнев В. Поэзия бандитизма// Молодая гвардия, 1924, № 7. С. 275.

 3 Рассуждая подобным образом, я опираюсь на известные идеи М.М.Бахтина, изложенные в его работе “Эпос и роман”.

 4 Между прочим, у прототипа Бени Крика была куда менее кровожадная, скорее фамильярная кличка — Мишка Япончик.

 5 Возможно, Бабель имел в виду ту участь, которая постигла Мишку Япончика, прототипа Бени Крика? На сей счет есть такая версия. В годы гражданской войны Япончик сколотил из своих налетчиков некое воинское соединение, которое выступало то на стороне красных, то на стороне белых. Это воинство основательно пограбило Одессу после ухода войск Антанты. В конце концов, Советская власть решила избавиться от непредсказуемого союзника. Соединению Япончика было приказано отбыть на фронт. На Раздельной, первой станции после Одессы, поезд с одесскими молодчиками поставили между двумя эшелонами, состоявшими сплошь из закрытых теплушек. Япончика якобы по делу пригласили к начальнику станции. Там он был застрелен. А в это же время двери теплушек разъехались, и с обеих сторон был открыт пулеметный огонь по поезду с воинством Япончика. Говорят, никто не уцелел.

 6 Первый рассказ увидел свет в 1932 году, хотя автором он датирован так: “1920—1929”. Датировка второго рассказа неизвестна, он вообще при жизни Бабеля не печатался, а впервые был опубликован в 1964 году в четвертом номере журнале “Знамя”.

 7 Имею в виду у же ранее упоминавшуюся статью В. Вешнева.

 8 Отсылаю читателя к работе М.Ямпольского “Структуры зрения и телесность у Исаака Бабеля” // Новое лит. обозрение. № 4 (1993). Рассуждения о том, что “система символических эквивалентностей, принятая в рассказе (“Любка Казак”. — Н.Л.), имеет примерно следующую структуру: деньги — молоко — товар; Цудечкис — младенец — матрос”; а “худой и грязный локоть”, который Цудечкис засовывает в рот Любке Казак, есть очевидный “мужской эквивалент груди, но также и бесплодного фаллоса” (там же) и т. п. представляются мне этически ущербными. Это примерно то же, что глубокомысленно расуждать о расцветке шкарпеток на ногах родственника, лежащего в гробу.

Версия для печати